Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
После смерти Фрэнка в автокатастрофе мир Джерарда не просто рухнул — он перестал различать краски. Горе подменяется чем-то иным: холодной, железной уверенностью в собственной порочности. Его вина прорастает, отравляя реальность, и единственный путь — погрузиться вглубь этого распада.
Примечания
Работая над этой историей, я пыталась понять, как вина становится тенью в реальности, как отсутствие в решающий момент перерастает в пожизненный приговор. Это исследование — отчасти и моё.
Эта работа — развёрнутое исследование тех чувств, что стоят за песней My Chemical Romance «Helena». Это попытка прожить «So long and goodnight», которое растягивается на всю оставшуюся жизнь.
Посвящение
Дед, прости за молчание в твои последние семьдесят два часа. Я не знала как мне действовать в 16. Я только теперь, спустя 10 лет умею слышать эхо того, что не было сказано, и понимать вес каждого несовершённого поступка.
My Fungi Bloom.
02 января 2026, 03:29
Что-то росло.
Сначала это были споры. Я их видел.
Мелкие, невидимые частицы, плавающие в воздухе, которые я жадно вдыхал. Я чувствовал их на языке — металлический, кислый привкус, как будто лизнул протекшую батарейку.
Я стал реже дышать, замирал, стараясь не шелохнуться, чтобы не взболтнуть этот ядовитый раствор.
Бесполезно.
Каждое движение, каждый вздох только ускоряли процесс.
Потом появился запах. Настоящий, физический, висящий в квартире смрад. Сладковатая гниль, смешанная с запахом мокрой земли после дождя на кладбище и едкой, едва уловимой нотой гари.
Он висел в спальне гуще, в гостиной — тоньше, в ванной — застаивался, как в болоте. Я открывал окна, но это не помогало.
Запах исходил от меня.
Запах могилы, в которой я похоронил нас обоих.
Ипохондрический бред перестал быть метафорой моего бытия. Он стал тактильным.
По утрам, проснувшись, я находил на коже странные отметины.
Что-то вроде мраморных разводов. Холодные на ощупь, как будто под кожей проступал не кровоток, а какая-то иная, чужеродная сеть.
Мицелий.
Моя грибница цветёт.
Я рассматривал эти узоры при свете настольной лампы, и мне казалось, что я вижу, как они медленно, почти незаметно ползут. Расползаются от сердца — этого чёрного, отмершего ядра — к конечностям.
Отравляя кровь. Превращая плоть в губчатую, трухлявую субстанцию. Скоро я стану не человеком, а колонией. Конгломератом плесени и разложения, собранным в грубую подобие своего отражения.
И это будет справедливо.
Это будет внешним проявлением внутренней правды.
Зеркала я завесил.
Но они всё равно находили способ показывать. Отражение в тёмном окне ночью. Блеск чайника. Полированная поверхность твоей гитары, которую я не смел касаться.
В этих случайных зеркалах я видел не себя. Я видел его. Существо с впалыми глазами, обтянутое серой, будто припыленной пеплом, кожей. Его дыхание затуманивало поверхность. А иногда, на периферии зрения, в отражении за его спиной, стояла другая фигура.
С мокрыми волосами. С переломанными костями и кровью, стекавшей на пол.
We’re so far from you.
Он был далеко.
В небытии, в земле, в искажённых воспоминаниях. А я был здесь, в эпицентре заразы. Мы были разделены не просто смертью.
Мы были разделены пропастью моей вины. И эта пропасть расширялась с каждым часом, питаемая моим разлагающимся сознанием.
Однажды, включив воду в раковине, чтобы напиться, я увидел, как из крана сначала побежала ржавая жижа.
Через секунду вода стала чистой. Прозрачной. Но я знал. Я видел. Это не была галлюцинация.
Это была проекция.
Моя внутренняя ржавчина, мой распад — он начал просачиваться в водопровод. Заражать систему.
Скоро из всех кранов в доме польётся этот бурый смрад. А потом — к соседям. По всему дому. По всему городу.
Я выключил воду. Больше не пил. Не мылся. Зачем?
Чтобы смыть с себя это? Оно было не снаружи, оно было внутри.
Голос Фрэнка теперь звучал чётче. Он не говорил целыми фразами. Он вбрасывал слова, обрывки, как шифры.
...дождь...
...холодно, Джи...
...не могу выйти...
Выйти откуда? — кричал я в пустую квартиру, голос сорванный до шепота. Откуда?!
Стук в стене. Ровный, методичный. Как будто кто-то роет. Или стучит изнутри гроба. Я приникал ухом к штукатурке, и стук затихал.
Стоило отойти — начинался снова.
Он был везде.
Я перестал есть. Я жил на кофе, который превращался во рту в горькую жижу, и на сигаретах, дым которых казался единственным приемлемым продуктом распада — контролируемым и добровольным.
Сны, когда они приходили, были не сценами. Они были тактильными ощущениями.
Я тонул в тёплой, вязкой глине. Она заливалась в рот, в уши, в лёгкие. Или я лежал на дне ванны, а сверху на меня медленно сыпалась влажная земля, прижимая меня ко дну ванной, попутно ломая все мои кости.
Я просыпался с судорожным вздохом, хватая ртом воздух, который пах плесенью, и чувствовал, как по щеке что-то ползёт и мешает.
Ничего.
Просто нервный тик моей отмирающей нервной системы.
Однажды ночью я проснулся от явственного ощущения, что комната влажная, как в парнике. Я протянул руку, провёл ладонью по стене. Она была холодной и слегка липкой. На пальцах остался едва уловимый блеск. Я поднёс руку к носу.
Запах дождя.
Это был знак. Последнее предупреждение. Всё просачивалось сквозь барьер между моим внутренним адом и реальностью.
Я собрал остатки воли, которые ещё не разложились, и совершил вылазку наружу.
Мне нужны были новые пачки сигарет — единственные «пилюли», способные приглушить внутренний скрежет.
На улице было солнечно. Свет бил в глаза. Почему сейчас? Почему не тогда?
Люди шли, смеялись, жили. И каждый из них, каждый прохожий, выглядел для меня ходячей угрозой.
Но угрозой был я.
Я дышал, и моё ядовитое дыхание, невидимое облако, тянулось за мной шлейфом.
Я видел, как женщина с коляской, поравнявшись со мной, невольно сморщила нос и отвернулась. Она почувствовала. Ребёнок в коляске заплакал.
Он почувствовал сильнее.
Я ускорил шаг, сжимаясь в комок, стараясь стать меньше, незаметнее, чтобы уменьшить площадь заражения.
В магазине яркие полки, кричащие упаковки — всё это было атакой на и без того расшатанные нервы. Я схватил первую попавшуюся пачку, сунул деньги кассиру, не глядя ему в глаза, и выбежал на улицу.
Я закурил, и дым на секунду отгородил меня от мира едкой белой ширмой. И в этой ширме я увидел его.
Чётко. Не отражение, не тень.
Он стоял в дальнем конце переулка, спиной ко мне, мокрый, как в тот вечер, вода стекала с куртки, образуя лужу у ног. Затем кровь, много крови… Лужа росла.
Он не двигался. Просто стоял.
Я не позвал. Не побежал.
Я замер, и сигарета выпала из пальцев. Потому что я понял: это не он. Это — послание.
Это та самая пустота, та самая форма, отлитая в негативном пространстве. Она вышла из меня и теперь стоит там, как факт. Как напоминание.
Посмотри, что ты сделал.
Я — твой крест.
We’re so far from you… — прошелестело в воздухе, и на миг показалось, что это шепчет сам ветер.
Когда я моргнул, фигура исчезла. На асфальте осталась лишь обычная лужа, отражавшая грязное небо.
Я вернулся домой. Запер дверь на все замки. Заперся не от внешнего мира, а чтобы мой мир — гнилой, спороносный, дышащий запахом влажной земли и гари — не вырвался наружу.
Я сел в центр комнаты, на пол, где не было ковра.
Грибница под кожей пульсировала. В ушах стоял ровный гул, сквозь который пробивался стук. Стук в стенах. Стук в висках. Стук крышки гроба изнутри.
Я закрыл глаза. И увидел её изнутри.
Тьму. Холодную, плотную, сырую тьму.
Это — место, где я нахожусь. Я уже давно не в квартире. Я там. В яме. В земле.
Цветение было в самом разгаре. И лепестки этой грибницы были чёрными, липкими и пахли дождём, что шёл тогда.
Снаружи снова пошёл дождь. Он стучал по крыше, по подоконнику. И каждый удар капли был похож на шаг. На приближение того, что я создал.
Сон, когда он пришёл, не был спасением.
Мне приснился труп.
Твой труп, Фрэнк.
Не красиво-трагический образ из готической поэмы. А биологический факт. Всё то, что прятали за полированной крышкой того гладкого, лживого ящика.
Причина, по которой гроб был закрытым. Причина, которую я слышал в шёпотах за своей спиной на похоронах:
«…не для показа… лучше запомнить живым…».
Они думали, что берегут мои чувства.
Какая ирония.
Во сне крышка не просто открылась. Она испарилась. И он лежал там. На красном бархате.
Грязно-сизый, с переходом в фиолетово-багровые карты гематом по левому боку, где его прижало рулём. Кожа, обычно золотисто-коричневая от загара и татуировок, теперь была восковой, желтоватой, как старый пергамент, и местами просвечивала синевой вен.
Татуировки — портреты, черепа, переплетённые узлы — казались чужими, нарисованными на чужой, раздувшейся коже. Они потеряли смысл, стали просто абстрактными пятнами на распадающемся холсте.
Лица не было.
Вернее, оно было, но как концепция лица.
Правая сторона — относительно целая, но застывшая в маске неестественного спокойствия. Левая — вмятина. Сложная, страшная геометрия сломанной скуловой кости, разорванной кожи.
Глаз с этой стороны был закрыт, но веко было неестественно впавшим, провалившимся вглубь черепа.
Из угла рта, чуть приоткрытого, струйкой засохшей коричневой слизи стекала дорожка на подбородок.
Волосы, всегда пахнувшие лаком и сигаретами, были тусклыми, слипшимися в странных местах консервирующим составом формальдегида. Этот сладковато-едкий запах теперь заполнил собой весь сон.
Но хуже всего было ощущение субстанции.
Я во сне знал, что прикоснусь. И прикоснулся. Рука сама потянулась, преодолевая животный ужас.
Кожа на его руке (той, что не была раздроблена в хлам) была холодной глиной. Она продавливалась под моими пальцами, оставляя медленно расправляющуюся вмятину.
Это было начало. Начало возвращения в землю. Он был уже не человеком, а территорией, где бактерии и собственные ферменты вели свою тихую, неумолимую работу.
Его хоронили закрытым, не из эстетики. А из-за гигиены.
Чтобы скрыть этот непримиримый, отталкивающий факт распада. Чтобы сохранить в памяти красивую иллюзию. Чтобы мы, живые, могли говорить о «душе», глядя на полированное дерево, а не на сырую, физическую правду о тлене.
Я изучал.
С холодным, клиническим интересом, смешанным с абсолютным, вселенским ужасом.
Этот труп был моим творением. Я создал эту пустоту, а природа заполнила её вот этим — процессом разложения.
Я был не просто виноват в смерти. Я был виноват в этом. В том, что эта энергичная, яркая, татуированная жизнь была низведена до сизого, холодного, податливого объекта на красном бархате.
We’re so far from you… — прозвучало во сне.
Беззвучный, но ясный. И в нём не было упрёка.
Мы — это я, и то, чем я становлюсь — так далеки от тебя. И ты ещё дальше от нас. Ты отрезан. Ты — источник заразы, но сам не принадлежишь ни к живым, ни к мёртвым. Ты — в карантине. А я — это труп.
Я проснулся с воплем, застрявшим в горле.
Вскочил с кровати. Моё собственное тело казалось мне чужим, подозрительным. Я терзал кожу на руках, пытаясь стереть мраморные разводы, которые теперь ассоциировались только с одним — с цветом его кожи во сне.
Я дышал часто-часто, но каждый вдох приносил с собой сладковато-гнилостный запах из сна.
Он здесь. В комнате. Он во мне.
Я подбежал к завешенному зеркалу, сорвал ткань.
В тусклом утреннем свете, сквозь запах формальдегида в ноздрях, я увидел в отражении не себя.
Я увидел причастного. Свидетеля. Того, кто видел. И само это видение было актом осквернения.
Я больше не мог видеть ничего живого, не проецируя на это образ разложения.
Я носил в себе этот труп, как беременная мать носит плод.
Только моё чрево было психическим, а плод — мёртвым, разлагающимся и бесконечно далёким.
So far… — прохрипел я своему отражению.
Это расстояние — не между мной и Фрэнком. Оно — между мной и человечеством.
Я стал носителем знания, которое превращает жизнь в абсурд, а смерть — в неприкрытый, постыдный процесс.
И теперь моя грибница цвела не только под кожей. Она цвела в моём сознании, вытесняя всё живое, оставляя только образ открытого гроба и того, что лежало внутри.
Я был заражён. Не бактериями.
Правдой.
Самая страшная из инфекций.
И лекарства от неё не было.
Только нисхождение. Пока цветение не поглотит всё целиком.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.