Несправедливости на марше

Ориджиналы
Джен
В процессе
NC-17
Несправедливости на марше
Описание
За 24 июня всегда наступает 25, даже если граната, летевшая в министра, застряла в проводах. Что делать, если в Шарите лежит третье лицо Веймарской республики? А если твою новорождённую родину рвут на части Уайтхолл, Берлин, красный Владивосток и белый Ростов? А если капитал в очках и с тростью требует предать все идеалы сразу — думая, что их тебе заменила животная жажда выжить? Ответы найдутся в прошлом, которое привело Софью, Рустема и Александра в Берлин. Хватит ли им смелости туда нырнуть?
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

13 ноября 1918 года. София

Вечер «переселения миссии» был обставлен празднично. Посольский чемодан и агафьину котомку несли на второй этаж портье в красных ливреях с золотыми галунами. Штефану отвели отдельную комнату — бывшую господскую библиотеку с резными шкафами до потолка. Спальню Стёпы — тоже личную — от громокипящей звонкой кухни отделяла тонкая стенка, отчего всё в ней, от занавесок до умывального таза, пропахло свекольным сахаром и крепким кофе. На кровати постелили пышную, как крем на именинном пироге, перину. Стёпа, разувшись, по-детски восторженно скакал по ней, пока не свалился, утопая в обволакивающей мягкости, раскрасневшийся и блаженный.  Поздним вечером, ближе к одиннадцати часам, их всех, включая Агафью, проводили в зал, напоминавший бальный: от простора и классиков пятнышек света на шахматном паркете так и хотелось пуститься в пляс. У высоких окон ждали дамы в вышедших из моды хромых юбках и кавалеры в жёстких воротничках под пожелтевшими рубашками. Вальтера трясли за руку и за плечи без оглядки на хрупкость усталости: — Мы думали, вас после речи с балкона расстреляли эти ромейские варвары! Видели бы вы некролог, который я в Berliner Tagesblatt передал! — Очень ждали ваше превосходительство. Столько заявлений на эвакуацию накопилось — иногда было под пятьдесят в день. Некоторые, правда, не совсем от немцев — от "дружественных иностранцев"... — Наконец-то вы снова с нами! У меня просьба — увольте, пожалуйста, Мими — такая лентяйка! — Ну нет, лучше увольте Минни — от неё столько хаоса! — Господин доктор посол, мы сможем поговорить о бумагах некоего... Сарыбекова, кажется? Личный запрос Расуладзе на выезд. Гомон отступил и растаял в ночной синеве, когда в зал вплыла Василиса Сергеевна. Крепдешиновое платье цвета свежей зелени и венец-корона из серебряных «листьев» вокруг высокого плоского узла причёски должны были молодить, и всё же в глубоко посаженных чёрных глазах и морщинках у уголков аккуратного рта читалось столько же опыта, сколько и грусти. Софья убедилась, что зрение её не обмануло, когда «госпожа Арктия», завершив основную рассадку и отправив дворецкого за аперитивом, уточнила полушёпотом: — Вас устроит место напротив господина Лентца? Софья замешкалась. Любопытство толкало расспросить саму Василису о довоенном дворе, Тарусской и Вальтере, но политика впервые давила на плечи и лоб чуждостью — словно разговор с Юлией рывком выдернул из того, что было «я», часть, ответственную за большое и общественное. Эта часть после утра в гимназии кровоточила и жалобно плакала. Её хотелось завернуть в чистую простынь и укачать, баюкая на тёплых руках. — Я буду искренне за это благодарна. Несмотря на близкое тепло Штефана, кусок не лез Софье в горло. Имя Гани Банникова ритмично, как молоточки в старых часах, било по темечку. В кружке он отравил жизнь Юли, но она сумела это пережить — пусть и таким способом. А в кого превратится Стёпа? И переживёт ли вообще — с учётом механической обыденности расстрельных хлопков в саду? Во флигеле Будинько-младший редко вызывал что-то помимо раздражения — вот только вряд ли смерть была достойной расплатой за беспорядок в комнате и дурацкие вопросы о месте полового вопроса в социалистической теории.    Проблема была ясна — как и в тринадцатом в Баку. Решения — ни тогда, ни теперь — не находилось.   В половине двенадцатого, когда с аперитивом и лёгкими закусками было покончено, в зале появился Пётр Алексеевич в мундире архистратилата и традиционной высокой волчьей шапке. Штефан выглядел неприятно выдернутым из софьиного рассказа о «Маленьких женщинах», когда о паркет грянула разбитая на счастье рюмка. Через минуту, впрочем, вечер вернулся к размеренности. Вино цвета чернил горчило и жгло, но, исполняя долг, кружило голову, пока он славословил «долготерпие полянского народа», «безмолвный подвиг медиков» и «крепкий, как дамасская сталь, ромейско-немецкий союз». Василиса Сергеевна воплощала немногословную, и всё же дружественную наблюдательность: когда Вальтер собрался подниматься из-за стола, она взглядом и полуулыбкой указала дядиному денщику убрать бутылки за посольским стулом. Похмельный, липкий от безводицы во рту полдень понедельника взорвал приезд Тарусской. Прислуга спотыкалась о вереницу её бесконечных сундуков, что царапали полы и оставляли на свежем воске грязные следы. Екатерина Михайловна не замечала собственной громоздкости и раздавала указания с не регентской, а императорской вальяжностью:   — Уберите для меня вон ту комнату. У балкона, светлую. — В ней живёт посол, — возражала Василиса Сергеевна. — И, вероятно, будет принимать посетителей. — Ты-то здесь откуда? — Тарусскую чуть не вывернуло наизнанку от презрения. Агафья у лестничного пролёта выронила поднос. Грохот смял паузу, как гончар неудачную заготовку вазы. — Я здесь родилась, — тон Василисы Сергеевны не допускал возражений, — и помогаю дяде сохранить и преумножить оставшееся от наследия Арктосов. Что до вас, то выражаю искренние соболезнования за всё пережитое, но личное страдание — не повод множить боль других. Надеюсь, я понятно выразилась. — Боль! — Тарусская запрокинула голову в приступе истерического смеха. — Дорогуша моя, вы не знаете, что это такое! А ваш посол — тем более! Или вы немедленно освобождаете комнату, или… — …или вы отбываете в Серогорск первым поездом, — голос Петра Алексеевича катился приливом по коридору. — Вас разместили здесь волею Антона Ивановича. Он наш союзник, мы дорожим его мнением, и всё же это я — архистратилат Севера. — Я мать наследника! — Тарусская была готова швырнуть в него ридикюль. — А вы изменник! — Изменник, подчинившийся вашей прокламации. Как интересно, — Василиса Сергеевна качала головой почти с сочувствием. — Пойду обсужу с господином доктором послом правовую новацию.   На следующий день новая обитательница особняка попробовала задеть Вальтера: — Я слышала, Гинденбург вынес нашему гостю смертный приговор за государственную измену. Весь Берлин гудит! Штефан растерянно лязгнул десертной ложкой по фарфоровому блюдцу. — Советую обновить источники, — откинулся Вальтер на спинку кресла. — Нынешние держат вас за дурочку. Моя родина последние годы отличается неустроенностью, но, чтобы маршалы выносили приговоры... Насколько мне известно, этим даже в Ромейе занимаются судьи.   Убедившись, что Арктосы и посол недосягаемы, Тарусская принялась за Софью. За рукоделием то и дело сверкали шпильки: — Вы с послом хорошо провели эту ночь? — Нешто такие разговоры можно розмовлять? — Агафья, сновавшая между кухней и покоями "барышни Арктии", по-воспитательски сурово хмурила брови. — Какие дремучие нравы! — огрызалась Тарусская и будто невзначай облокачивалась на столик, за которым Софья пыталась закончить вышивку. — Я всего лишь поинтересовалась, как спалось его превосходительству и их Соне.   После пары подобных выпадов Софья пропала из рукодельной, переместив свой досуг в покои Расуладзе. Покоями аккуратную комнатку четыре на четыре с крашеными стенами и слегка продувающим окном ехидно называли представители посольства. Сам Мамед Эмин при этом не жаловался на своё жилище и даже сумел создать в нём некоторое подобие уюта: коробочка на тумбе источала сладковато-пряный запах, покрывало на походной койке играючи пестрело, на столике всегда красовались то дышавший теплом чайник, то тщательно вытертая от пыли шахматная доска. Софья в гимназические годы выучила ходы, в шемахинке — пару дебютов. На этом уроки закончились: главный шахматист кружка загремел за решётку, а за конспектами заседаний и "воспитательными субботами" с младшими стало не до игр. Оттого, наверное, вечера за доской отзывались разом бодрым весенним пробуждением и щемящей за грудью тоской по тому, чего уже было не возвратить. Впрочем, эта тоска была милосердней тревоги, глодавшей за бестолковое бездействие — или бездеятельную бестолковость? — вокруг Стёпы. Свои вылазки «наружу» он не бросил, несмотря на то, что теперь за ними следил не только сонный казак Митрич, а охранники в белых кителях и горничная Тарусской — низенькая, щупленькая, с чёрным пушком по левому краю верхней губы. От печали отвлекали шутки Мамеда Эмина, которые сыпались, как хвоя с засохших еловых лап, когда Софья в долгих раздумьях приценивалась к комбинациям на доске: — Вы слишком легко теряете ферзя. В начале партии можно обойтись и без пролития королевской крови, Робеспьер-ханум. — Возможно, эта игра и правда не для меня, — пыталась Софья острить в ответ. — Республиканка, защищающая монарха — глупость какая! — Республиканка? — Усы Мамеда Эмина недоверчиво пушились согнанными с нагретых порожков кошками. — Мне говорили, вы ближе к социал-демократам. Единственная с устойчивыми взглядами… Пешка, задетая локтем, упала на ковёр. — Единственная? Говорили? Вы… кто? Мамед Эмин опустил голову слегка виновато: — Не поймите неправильно. Передавали свои. От своих. Рустема помните? Из нефтяников. Собирал деньги на этого, как же его, Ильясова! Тринадцатый год, прокламации, следственная тюрьма. Приходил за помощью. Я попросил навести справки о кружке. Странно, что он вам ничего не сказал. Хотя… новенький, молодой, можно понять. Мамед Эмин погладил пальцем пленного ферзя. Так, подумала Софья, чешут под мордочкой любимую кошку, которая не дерзнёт взбаламутить и укусить. — Я связался с друзьями — или теперь уже врагами, тут теперь как посмотреть — вашего посла. Завертели носами — мелко, дескать, дисциплины недостаёт, к активной и плодотворной деятельности не способны. Я стерпел: какой резон был с ними ссориться — кусать руку, что кормила? Пришлось помочь советом — не деньгами, знакомством одним. Ладья меж пальцев Софьи застыла над доской. Вспомнился летний день, фигура Вальтера на балконе, голос Штефана, смазанный выкриками из толпы. — Хотите сказать, «Мусават» спонсировал Берлин? — Не только «Мусават», — конь качался над ладьёй, как маятник. — До войны они считали казну бездонной. Поливали деньгами всех — нас, дашнаков, большевиков, тех, кто стал газаватистами… Переходите. Я-то съем, а вам проигрывать третий раз подряд. Фигуры сливались перед глазами с доской сладких до приторности — шоколадного и сливочного — цветов. Игра теряла всякую заманчивость, растворяясь в потоке слов, как сахар в чае.  — И вы... позволяли? Одобряли? — за ходом назад последовал осторожный шах влево. — Раздачу денег большевикам и газаватистам? Нет, разумеется! С этими всё и до войны понятно было. Будь моя воля, я б...  Слон агрессивно приблизился к чёрному королю, но оказался "сбит" ладьёй на подлёте к шаху. Мамед Эмин махнул рукой. — Только кто б мне позволил. Сами знаете, что между "позволять" и "одобрять" пропасть в Чегемское ущелье. Моих не расшвыряли по ссылкам только потому, что Екатерина Михайловна нас прикормила в Кутаиском салоне. Христофор, конечно, сумырай отпетый, но мать наследника не трогал. Может, и правда любил. Может, боялся. Софья выдавила смешок, вспоминая сцену в рукодельной. Фигуры скользили по дереву механически. — Бояться? Её? — Многие боятся тех, кому причинили зло. Опасаются возмездия. Хотя возмездие, — откинулся Мамед Эмин на стуле, загнав в угол очередную пешку, — настигает их совсем по другим причинам. Посол рассказывал, как хоронили нашего автократора? — В закрытом гробу, кажется? — наклонила голову Софья. — Не кажется. Второй после Константина в закрытом гробу. Только Коста, святый бездарь, от холеры сгинул, а этот... Позволите закурить? Софья пожала плечами. Слухи о дурной болезни покойного императора ходили ещё в годы её учёбы в Баку. Особенно любили их эмигрантские листки — но разве мог кто-то из беглецов и сплетников предоставить доказательства? — Рехмет, Робеспьер-ханум, — довольно цокнул Мамед Эмин. Затяжка казалась вечной. — Недели три назад, когда город наш от завалов расчищали, мои джигиты поймали одного. Сначала думали, газаватист — обросший, желтозубый, шайтан, одним словом. Допросили — ан нет, феодосист! И не какой-то, а приближенный к самой императрице. К нынешнему её любовнику Талионину, вернее. Присмотрелись — у нашего пленника склеры мутные, по коже звёзды расползлись... потом от него руки скипидаром мыли. Вот и думай, это он сам нагулял или от августейшей фамилии передалось? Взгляд приклеился к красной точке-горошинке на дешёвых обоях. За право воскреснуть дрались раскисшие в бытовой мути вырезки прошлой жизни — благовест над голубым майским небом, голуби с золотыми и пурпурными лентами на лапках, "Многая лета" под куполом нового Андреевского храма. — А малыш Христо? Он родился здоровым. Понимаю, за пятнадцать лет Христо-старший мог трижды заразиться и дважды умереть, но... Мамед Эмин скривился — не помогло даже прикусить губу. — Физически — возможно, наследник и был здоров. Но вы ведь психиатр, ханум-эфенди. Среда, в которой он воспитывался, обстоятельства рождения и, хм, зачатия... Софью тряхнуло. Пол под ногами плыл, уши горели. Язык хотел прервать рассказ Мамеда Эмина, но слился с нёбом в неразрывный кусок плоти. — Матрона-патрикия..., — окурок, вжатый в пепельницу, заплакал искрами. — Оставили бы "одалык", было бы честнее. Екатерина Михайловна рассказывала, как её водили к императору. Проверяли каждую складку. Баня, воск, масло, бархатный халат с вырезом. Учили лежать, дышать, терпеть. Не помогало: императору, мол, нравилось "вечное девичество". А наутро — Феодосия в круглом зале. Законная жена, ждущая подробного доклада об измене — сколько, как, с каким исходом. Законной, нужной измене. — Hochverrat, — сорвалось с губ Софьи пропитанное русским акцентом немецкое слово. — Но ей было... двадцать? — В Кутаис отослали в двадцать, — цокнул языком Мамед Эмин. — Когда всё это началось — восемнадцать. Вам дурно? Может, воды? Господин посол, когда про это узнал, тифлисскому стратигу завтрак на ботинки вытошнил. Точка-горошинка взорвалась и разбрызгалась до окоёма. Зарубки гривы чёрного коня казались мягкими и засасывали пальцы, по ощущениям превращённые в песок. — Ничего. Просто... жалею. — Тарусскую? Да, история печальная. Жертва растления, пожелавшая творить справедливость. А сотворившая... она ведь даже вашу диссертацию от Бобриновского защитить не смогла — куда там Северу! — Моя диссертация, — ноготь Софьи скользнул по пленной белой ладье, — слегка устарела. В шестнадцатом году, в момент выбора темы. Если больна вся страна, окопный шок солдат и офицеров — это как-то мелко и старомодно, не находите? Мамед Эмин прищурился по-следовательски. — Категорично, ханум-эфенди. А мне кажется, устарела не тема. Устарели Тарусские, Христофоры Порфирогенитосы, бархатные халатики — но не вы и не ваши идеи. Они, наоборот, слишком юны. Настолько, что ещё не успели родиться как следует. Шах. У вас два коня и пешка. Аккуратный, почти стыдливый шаг на клетку вперёд ощущался подъёмом на вершину Эльбруса. — Пешка в дамках. Беру ферзя. Шах. — И мат... Ничего себе! С долгожданной победой, ханум-эфенди! Прекрасно учитесь. Не хотите продолжить? Софья смотрела на доску, не понимая, что сделала не так — за столом посреди утлой комнатки и в большой широкой жизни. Учёба, терпение и старание привели в краснокирпичный флигель. Верхушечные знания, раздражение на Тарусскую и легкомыслие — как бы причитала маменька, узнав про эти партии! — помогли победить нового главу Азербайджанской фемы. Пусть и «покорного господину Арктосу». Пусть и всего лишь в шахматы. — Боюсь, четвёртый раунд выше моих сил. Лучше уж в шашки. — Я не про игры, ханум-эфенди, — чёрный взгляд облизнул щёку огоньком. — Я про учёбу. Буду честен: в Баку ещё четыре-пять лет будет не до диссертаций, даже медицинских. В Крестоградске — лет десять-пятнадцать, если не больше. А время идёт. Навешивает обязанности и ответственности, как мешки на ишака — ты, дескать, старшая, ты, мол, должна. Помните кружок? Короста где-то внутри, под нефтяной мутью свежих впечатлений, сорвалась с глубокой раны и всплыла на маслянистую поверхность воспалённого усталостью мозга. Края засаднили, кровь плаксиво набухла и заполнила всё вокруг железистым запахом. От упоминания шемахинки на Мамеда Эмина хотелось броситься или хотя бы рявкнуть — вот только не помогло бы ни гневаться, ни плакать, ни складывать руки в молитве, как учил дедушка, ни даже петь. — При чём здесь это? — Я могу помочь вам с переездом в Германию. Одному моему — а возможно, и нашему общему — товарищу был бы очень кстати спутник. Или спутница — да, толки, но нравы сейчас свободнее, да и Европа — не гарем Сулеймана Кануни. Освоитесь, вспомните язык, устроитесь в клинику. Станете не Artzin, а Doktorin. А дорогой Вальтер вернётся. И уже не послом, а министром, кандидатом в рейхспрезиденты, голосом разума — кем-то более высоким, чем сейчас. И вы там, рядом, будете очень кстати. Старый друг в блестящем кабинете — может, медицинском, а может… кто знает. Врангель и Корнилов тоже по крови не природные русаки — а как в Заермолье хозяйничают. Ферзь вертелся акробатом на брусьях меж пальцев Мамеда Эмина. Софья смотрела в окно: малютка-голубь скрёб лапой первый, робкий и мокрый ноябрьский снег в поисках поздних завалящих крошек. На запотевшем окне сами собой, без вздохов и цоканий рисовальщицы обретали черты пустые банки у Байгера, заострившееся от жара лицо на подушке, трубка в генеральской руке. — Кандидатом в президенты? Простите, мне не верится. — Мне пару недель назад тоже не вполне воображалось. Но мир меняется — чем мы неопытней, тем быстрее это происходит. Подумайте — времени не так много. Опыта вокруг ведь хоть отбавляй! Часы, точно вредничая, тикали. Каждый щелчок мог озвучить секунду, после которой стало бы слишком поздно. А что, если уже озвучили. Тогда какой резон переживать? Но в таком случае чем она лучше Христофоров III и IV, пустивших Ромейю под откос без единого внутреннего колебания? Спустя четыре дня на обитателей особняка рухнуло девятое ноября. Очередную партию взорвал хлопком двери и шелестом газеты Стёпа. — Там кайзера погнали! Шабаш царям! Шабаш войне! — выкрики носились по комнате рыжим вихрем. — Доктор Соня, пойдёмте вниз — там такое! История! Настоящая! Как в книжках! В столовой жёлтый газовый свет казался тусклым, почти выдохшимся. По разным сторонам высокого окна собралось два «хоровода» — вокруг Петра Алексеевича и вокруг Вальтера. Первый не по-офицерски разнузданно ликовал, второй дипломатично скорбел — настолько, насколько позволяли выцветшие чёрные «тройки» и криво подшитые траурные повязки. Лидеры, впрочем, не радовались и не печалились открыто. — Господин доктор посол, — вышел Пётр Алексеевич из круга, когда страсти слегка улеглись, — позвольте поблагодарить за терпение. Надеюсь, теперь, после установления в Германии народовластия, наши отношения наладятся. Между демократиями должно установиться братство. Стёпа скривился. Наверное, он один в комнате не считал выборы архистратилата народным сходом настоящим проявлением власти народа. Софья была бы рада проявить со Стёпой солидарность — если бы последние тридцать лет слово народного схода хоть что-то значило, а императоры не покупали лояльных архистратилатов золотом из Константинополя. Петру Алексеевичу удалось вырваться из порочного круга, но сейчас его власть держалась на штыках и сети тайных договорённостей с местными повстанцами. Впрочем, разве эти повстанцы не были частью своих народов? И разве не народу в четырнадцатом раздали штыки? — Благодарю за гостеприимство и заботу о моей безопасности, — отвечал Вальтер с удивительной учтивостью. — Что касается народовластия, то я бы, пожалуй, не стал торопиться. Мы сейчас живём во времена, когда за один день меняется всё, а за три года не меняется ничего. — Гарно стелет, — фыркнул Стёпа. — А то глядишь: сегодня революция, а через тиждень опять всё те же на манеже! Не, пока мы с Христо катькиным на одном базаре книгами торговать не будем, це, можливо, и взаправди не революция, а так — як Соболенько балакает, фанаберия? Тарусская косилась на рыжую шевелюру с искрящейся из-под каблуков злобой. Софья была уверена: окажись Юля рядом, «мать-регент» непременно погнала бы фрейлину в сад расстреливать мальчишку — даже если бы за его жизнь молили на коленях Деникин, Лучников и Хольман разом. Спустя три дня к обеденному столу с борщом и пампушками подали две телеграммы. Василиса Сергеевна вскрыла первую десертным ножиком. — Я могу поздравить, Ва… ваше превосходительство? — чёрные глаза вопросительно поднялись на Вальтера. — В Европу пришёл мир. Сегодня утром. — В одиннадцать утра одиннадцатого дня одиннадцатого месяца, — крякнул Пётр Алексеевич, вытирая руки тряпичной салфеткой. — Любят французы высокую символизму. А это, видимо, вам лично. Только непонятно, RdV — что за зверь такой? Вальтер потянулся за телеграммой, пробежал её глазами, вздрогнул недоумением, передал Штефану. Тот принялся разбирать написанное почти по слогам: — «Учреждается пост… Чрезвычайный уполномоченный… Средней Европе». Отсылку на Науманна вставили! Не иначе вас поддеть! «Ожидаем подтверждения принятия поста… заслуги…». Странно! — Не понимаете? — ухмыльнулся Пётр Алексеевич. — Вроде ж по-немецки. — Тут так написано, что и по-немецки непонятно, — плечи Штефана поникли. — «В соответствии с решением Совета народных уполномоченных министерством иностранных дел учреждается пост чрезвычайного уполномоченного по делам Средней Европы и Кавказа. Принимая во внимание опыт, заслуги перед Германией и позицию, продемонстрированную в трудный час, от имени Совета приглашаю к принятию данного поста. Датой назначения будет считаться день направления извещения, где чётко будет выражено намерение исполнять обязанности чрезвычайного уполномоченного. Гуго Гаазе, председатель СНУ». Как это понимать? Тарусская, морщась, поднесла к губам наполненный до краёв бокал. Тёмно-бордовая капля отпечаталась на серебре скатерти. Василиса Сергеевна проглотила вздох и подвинула к Петру Алексеевичу мисочку с аджикой. — Гаазе? Уже неплохо, — легонько улыбнулся Вальтер. — Вот если бы Либкнехт, тогда…  — Тогда Берлин слишком сильно походил бы на этот гостеприимный дом? — осклабилась Тарусская. — Здесь некоторые тоже призывают к радикальным переменам. У Софьи в животе неприятно закололо — то ли от волнения, то ли от того, к чему подходил срок. Вальтер оставался безупречно спокоен — пока хватало терпения: — Господин архистратилат, вы с генералами готовы видеть меня на этом посту? — Я-то всегда с радостью. Ваше здоровье, к слову, — поднял Пётр Алексеевич серебряную рюмку и осушил её на вдохе. — Хольман — эх, хороша чертовка! — так вот, Хольман за то, что вы ромейских большевиков на немецкие деньги нагрели, орден вам на шею хоть сейчас готов повесить. А с Антоном Ивановичем побеседую. Он, думается, тоже не возражает. Только у него в Сибири ситуация складывается весьма занимательная. Ежели не принять её во внимание, дело будет гиблое. — Сибири? — Штефан даже в кухнекабинете флигеля не выглядел таким чужим, как за столом. — Поволжские эсеры перемололи в лобовых атаках всех, кто был способен драться с красными, — Пётр Алексеевич приправлял аджикой студень, как будто рассказывал про очередные крестины-именины у какой-нибудь серогорской тётушки-кумушки. — Омск, разумеется, после таких художеств их полномочным правительством не считает и к себе корону тянет. Только в Омске в правительстве сплошь гражданские. Сами против большевиков, как бараны против волка. Пригласили вот Александра Васильевича подсобить. Только как бы это призвание на княжение не превратилось ещё во что-нибудь. Зная характер Александра Васильевича… — Будем надеяться, — Тарусская со звоном опустила бокал на стол. — Получается, вы уедете? К Антону Ивановичу в столицу? Оставив здесь… некоторый беспорядок? — Если этого потребует моя страна, — Вальтер промокнул губы салфеткой. — Будь моя воля, я бы остался в… кстати, в Ставрополе или в Крестоградске? — Мы с Антоном Ивановичем говорим «Ставрополь», — уточнила Василиса Сергеевна. — Это имя дала городу основательница, матушка Екатерина. Хочется всё же уважать её волю. К слову, у батюшки, когда он учился в Петербурге… или Петрограда? В общем, вы поняли! У него накопился целый альбом акварелей. Не хотите после обеда взглянуть? — С большим удовольствием, — Софье показалось, что Вальтер засиял от предложения сильнее, чем от обеих телеграмм. — Штефан, в посольстве не осталось никаких срочных дел? — Подписать рекомендации Карыбекову и проштемпелевать приглашение из Германо-Восточного Банка. Учреждён девятого ноября, приглашение доставлено сегодня. — Ну и прыть у Ялмара, конечно… Погодите, штемпель посольства на приглашении? Это Польша бюрократию разводит? — Поляния, господин доктор посол, — поправил Штефан манжеты. — Киммерия, точнее. Политика в Полянии не отличалась устойчивостью. В девятьсот третьем династию «австрияков»-Луневичей вышвырнули из окна взбунтовавшиеся офицеры. Новый царь, любимец Петербурга Михайло Брюховецкий, помиловал тех, кто принёс ему на штыках корону, а заодно и провозгласил конец «смерти по своеволию суда». Возможно, это спасло его от расправы в четырнадцатом, когда вступление в войну по его воле обернулось для страны сначала разделом между Россией и Австрией, а после — бесчинствами по обе стороны фронта. На фоне этого Киммерийский полуостров с его автономией, «меджлисом народов», «военно-торговым флотом» и банками, что защищали лучше пушек и танков, выглядел не то аномалией, не то эдемом, не то тем и другим разом. — Всё ясно, в Макао Черноморья всегда было… атмосферно. Поставите тогда штемпель? Письмо подпишу сегодня вечером. Василиса, а в какой технике оформлены эти картиночки? Софья хотела уточнить, что Сергей Никифораки — второй землевладелец Крестоградской и Екатеринодарской фем — делал в Петрограде, но живот снова свело. На этот раз сомнений не осталось: знакомая боль тянула живот и усиливалась от каждого движения. Остаток обеда Софья провела в молчании, а после удалилась в свою комнату, где погрузилась в липко-резаный сон с тёплой подушкой на животе. Боль отпустила в неласковую темноту ночи и противную влажность на простыне. Софья насилу вырвалась из дрёмы, босыми ногами добрела до шкафа — чтобы обнаружить на полках пыльную пустоту. Пришлось зажигать лампу, повязывать вокруг пояса платок и крадучись выбираться вниз, к Агафье, которая по доброте душевной подменяла сегодня гладильщицу Арктосов. На лестнице горел свет — не тусклый, как в столовой, а надрывно-яростный и режущий глаза. Софье это показалось странным: архистратилат стремился показать близость к народу и с электричеством пытался обходиться экономней. — Обманщик! Все вы обманщики! — стёкла витража как будто задрожали от визга ультразвука. — Если все обманщики, то категории правды не существует, — перебил его спокойный голос Вальтера. — Если все соучастники, то категория чистоты отсутствует, попрекать её отсутствием — глупость, а судить на этом основании… Я не хочу обидеть, потому воздержусь от резкости, тем более что вы сами всё понимаете. Да, чувства важны, но немного логики помогают направить их в здоровое русло. Как воду, что вращает колесо мельницы и помогает таким образом накормить тысячи, а не бешеный поток, сметающий дома — плоды труда тысяч человек. — Труды, дома, мельница — да что ты несёшь! — сквозь дребезг крика проступали интонации Тарусской. — Тогда, в Тифлисе, ты… — В Тифлисе я выразил сочувствие, когда господина стратига утомила ваша, гм, темпераментность. Вы сами говорили, что эта близость ни к чему не обязывала. Я помог пережить одиночество, чтобы теперь выслушивать подобные упрёки? — Упрёки?! — снова принялась вопить Тарусская. — Вы ничего иного не заслуживаете. Хотя нет, вы заслуживаете виселицы! За то, что хотите ограбить мою страну! Мою родину! — Подождите, даже если считать вас легитимной участницей переговоров, с каких пор реституция — прописанная в мирном договоре! — называется грабежом? Вы презираете социалистов — сами признавались мне, хоть и кормили их в своих кружках — но используете их риторику. Не находите это лицемерным? — Сами вы лицемеры! Все вы — и немцы, и Арктосы, и ВСЮРовцы, которым вы теперь лижете сапоги! — Интересный фразеологизм, я запомню. Вы уверены, что он означает «сидеть под арестом и рисковать быть расстрелянным»? — И жаль, что только рисковали! Вы подписали договор с Феодосией! С этой змеёй, что травила ядом ненависти всю страну! Из-за которой лилась кровь в Ереване… —…куда мы с Евгением Гогиевичем направили отряд, чтобы остановить бесчинства газаватистов. Пока вы хотели гнать новобранцев в Баку свергать не газаватистов, а младшего Бобриновского. Что до договора, то там стоит подпись не императрицы, а вашего сына. Источника вашей легитимности как матери-регента. Раз уж Феодосия — не желаю её судить, пусть с ней разбирается трибунал — отреклась от Христофора и назвала его бастардом. Странно, что я вынужден повторять это в стотысячный раз непосредственной участнице этих событий! — Не смей повышать на меня голос! — Кажется, я имею на это полное право после того, как вы своим криком перебудили весь дом. Моя точка зрения тоже имеет право быть услышанной! — Тогда почему ты не хочешь слышать меня?! Мои желания?! Снова? Как тогда… Тени на мгновение слились в одну, чтобы через секунду оттолкнуться друг от друга. — Я не ваш раб, Екатерина Михайловна. Тогда я был слаб и глуп, пошёл на поводу у ваших желаний… — Только моих? Хочешь сказать, тогда ты… Но как? — Я испытывал к вам искреннее сочувствие. После разрыва с Евгением Гогиевичем вы казались очень уязвимой. И потом, уберечь вас от слухов… — Уберечь от слухов, чтобы потом плюнуть в душу?! Да ты знаешь, на какие слухи обрекаешь нас теперь? Прикормил газаватиста, а теперь светлый и святой! Попомни моё слово, уедешь — эта дрянь пойдёт в Варварку воронью на корм! — Зовсим уж с глузду зъихали, малахольные, — вклинилось меж восклицаний бурчание Агафьи. — Цилый день на ногах, так ще и спати неможливо. Софьюшка, серденько, шо-то затребалось? Софья прижалась к стене. Рубашка раздражающе липла к ногам. — Если не трудно, мне бы… чаю. От головной боли. В вашей кухоньке. — Добро, милая. А вы цыц! Не мешайте людинам спати! В каморке Агафьи было темно, тепло и тихо. Свежая сорочка приятно холодила плечи. В чашках меж тем дымилось сладкое, навевавшее сонливость варево. — Ох и дурында эта Катерина Михална, даром шо барыня, — отпила Агафья с громким хлюпаньем. — Нешто так чего стребовать можливо? Я со стёпкиным батькой теж пыталася окрутиться. И шо? Он в травневу смуту як дал драпу — тильки пятки сверкали! Так сюды и поверталася. — Думала, вы из Полянии. — Родня батькив оттедова. При Луневичах дуже гарно там було. А посля… ну, шо було, то сплыло. — При Луневичах там казнили. А Екатерина Михайловна… Её принудили выносить наследника ромейского престола. Против воли. За этим следила императрица. А потом вышвырнули, чтоб глаза не мозолила.  Софья пыталась звучать строго, но получилось не то плаксиво, не то устало. — Казнь? — подняла Агафья взгляд от чашки. — Так теж для цареубивцев було. Мы ж не злочинцы якие! А за Христо… Печально, спору нема. Але все ж дурында. Коль один зло зробил, это шо ж — всем жисть поганить? Шо ей пан посол зробив, шоб так голосить! — Пан посол повёл себя, как… как обычно, — вздохнула Софья. — А касаемо злочинцев… Власть умеет творить преступников из приличных людей. Или из шкодников. — Или из приличных шкодников, — потянулась Агафья за баранками в большой миске. — Вроде вашего Стёпы, — бросила Софья тихо и аккуратно, как зёрнышко в цветочный горшок. — Слышали про Ганю Банникова? — Хто ж не слухав, — отложила Агафья баранку. — Стёпка мой, как вызнав, годину рыдав белугой. А потом, все як все храпака давали, шо-то навродь молитвы бормотал. Тильки я ни шиша не зрозумела. А шо, вони знакомцы були? — Об этом сказать не берусь, но Тарусской… Тарусской довольно и того, что витает в воздухе. — От же змея… ой, милый мой мальчик, лапушка-зайчик, — запричитала Агафья. Голова её, туго обвязанная платком, качалась туда-сюда. — Это шо ж трухаися — моего Стёпушку политика выбьет? У, гадина… Софья не знала, что ответить. После варева тяжесть уползла из живота, но теперь со всех сил давила на плечи. Ходики на стене тикали — каждая минута маленьким шагом приближала к непростому разговору с Мамедом Эмином. — Не убьёт. Может, даже и оживит, раз так плотно срослась с его жизнью. Только вот ему придётся, как и вам тогда, уехать. В Крестоградске ему не место. — Всиму свиту ясно, шо неча тут робить! Токмо куды? — Я поговорю завтра с одним человеком. Может, выйдет что-то… Утром Софья появилась на пороге «шахматной» комнаты. Её крыло ласкало чем-то освежающим после наэлектрилизованного воздуха столовой, где после шумной тревожной ночи повисло слишком много незаданных вопросов. Мамеда Эмина это, впрочем, мало заботило — на постели, в тёмно-голубом халате с кистями, он закусывал кофе сушёными яблочными дольками. Благостную негу по-человечески не хотелось нарушать — и всё же политически по ней требовалось ударить. — Рейхспрезидент, значит? В Берлине? — И вам доброе утро, Робеспьер-ханум. Вы про эту историю с Гаазе? Да, признаю, просчитался в деталях, но общий ветер всё-таки поймал. «Чрезвычайный уполномоченный» звучит как… — …как «неловко признавать страны, которых плодится и подыхает по тысяче в день, и всё же нам нужен человек, который в этом разбирается», — опустилась Софья на стул, не спрашивая разрешения. — Не похоже на блестящее возвращение. — Ханум-эфенди, вы слишком торопите события. Путь в высокие кабинеты может быть извилист. Или в шемахинском кружке думали, что их позовут править Константинополем, Никомедией и фемами прямо из чайханы? В груди вспыхнуло, как от горчичников. — Мы планировали, что будет учредительное собрание, что мы будем соперничать за голоса и души, что… — Понятно. Стало быть, вы не думали о приходе к власти вообще. Интересно… Нет-нет, не подумайте, в этом нет ничего плохого. Должен же кто-то тянуть на себе серую не блистательную рутину общественной жизни. Просто… удивительно с учётом некоторых обстоятельств. Вы с Александром Газигашевым знакомы не были? Ожога коснулся компресс — осторожно и ласково, как мамина рука. — Как вы сказали — Казыгашев? — Точно! Вы произнесли верней. Он сейчас кто-то в каком-то комитете в Сибири. Эсеры, кажется. Не чрезвычайный уполномоченный, конечно, но и не просто член шемахинки. Правда, его связи… Неважно. Так что и перед вами минимум две любопытные дороги. Притом не такие опасные, как перед Казыгашевым — последуй вы хоть в Берлин, хоть в Ростов за немецким уполномоченным, никто не потребует от вас сражаться и с красными, и с этим морским львом разом. — Сражаться? Сердце снова вздрогнуло между ударами. Платой за жизнь оказалась опасная близость к смерти. — Товарищи из казахских земель пишут, что Александр Васильевич, выразимся так, сомневается в способности национальных автономий поддерживать порядок на своих землях. Ромейя… Ромейя всех в этом отношении напугала, и морской лев — не исключение. Но вернёмся к вам. Берлин или Ростов? Нам ведь документы готовить — вояж предстоит исключительный. Софья уже вообразила себе этот вояж. Сначала, по всей видимости, путь по горным фемам до Петровки — всё ещё грязной, но уже обросшей новыми пирсами. После — Каспий, бледные пески Мангыстау. Рустем пугал рассказами о зимней степи — и пусть! Можно вообразить, мало пугающего было за последние годы! После виляниями и петляниями — до станции Абаканской. Кажется, оттуда была последняя его телеграмма. Или Рустем всё напутал? Нет, её не пропустят. Даже с дипломом. Даже с деньгами. Младшая сестра заразила старшую болезнью войны. Или это было их родовым недугом? Неважно — теперь Ромейя и Россия сплелись в клубок тех самых нежизнеспособных стран и, как выражался Саша, страноподобий, которые из Берлина поручают укрощать Вальтеру… Вальтеру! Что, если он поможет добыть освобождение отсюда? Ведь, по-хорошему, что ждёт её в Крестоградске? Послушание семейству, в глазах которого она уже замарана немцем и проваленной диссертацией? Вечной младшенькой, терпящей кусачие шутки? Старой девой от психиатрии в городке, отделённом от мира Заермольем, а от большого мира — российской и полянской границами? — Я не могу принять решение, не посоветовавшись с господином послом. Было бы неуважением навязываться. — Благоразумно, — отставил Мамед Эмин чашку. — Хоть в вашем случае и чересчур благодушно. Учитывая, о каких женщинах сейчас думает посол. В покои Вальтера Софья дошла на отяжелевших, налитым напряжением ногах. Она пыталась заставить себя думать о Стёпе, как полагалось гуманистке и социалистке. И всё же теперь её глодали с двух других концов иные страхи — за Александра и за себя.  Из спальни тянуло духами и потом, вином и снотворным. Сорочка и брюки свисали со спинки стула, вместо ботинок на обувной решётке устроились мягкие домашние туфли. Мысли о «порядке», который Колчак вознамерился наводить в Сибири, разбились об угол стола, где распахнутый Фихте теснил кавалерийские отряды чернильных пятен. Даже если адмирал сам распластается льдиной и захрустит айсбергом под стальным носом корабля, хаоса человеческого общежития ему не смирить. Тем гуманитарное отличается от естественного — хотя, можно подумать, человек есть нечто искусственное! Скорее искусное в переменах и их переживании во имя того, чтобы оставаться самим собой. Или это в сравнении с существами более простыми и кажется искусственным? В любом случае, Саша выдержит. А если нет? Тогда — нужно протянуть руку. Вот только как? «Учитывая, о каких женщинах сейчас думает посол» било по щекам и жгло уши. Оно возвращало в Баку шестнадцатого года. В невидимость. В абсолютную растворимость. В неспособность сопротивляться мощи тех, кто лёгким нажатием пальца вдавливал до макушки в провинциальную грязь, а потом таким же лёгким толчком опускало на грудь груду булыжников смирения с бедностью и мыслями, что в большой высокий мир шансов вырваться нет и никогда, в сущности, и не было. В Салеме, говорили книги, под такой грудой кто-то умер, не выдержав пытки. В Крестоградске с ней приходилось жить не желавшим пытать себя «честной службой государю императору». Интересно, каково было Саше — с его чистой душой, с его стремлением к свободе — разлагаться в пыли Бакинского университета? А потом… остался ли он там? Или после июньских погромов и сломанной шпаги Деплоранского его тоже вышвырнули куда подальше? Нет, она не позволит себе раствориться. Она отправится за теми, кто не просто верит, но и делает. Чтобы вдохновиться. Чтобы узнать, как. Чтобы почувствовать себя не тенью, а человеком сильным и смелым. Нет, не почувствовать — стать. А через Берлин, через Ростов, через обломки, буераки, сквозь трущобы и перелазы, где шайтан не искал ни разу — неважно! Но сначала… сначала придётся отправиться в разведку. В потёмки чужой души. Тумбочка стола выдвинулась с лёгким рокотом колёсиков. Среди пузырьков чернил нашлась тёмная, плотно закрытая, но при этом почему-то наполовину выдохшаяся бутылочка. От неё сквозь духоту комнаты пробивался знакомый резкий запах — несмотря на то, что пробку пришлось открыть зубами, щурясь от обрадовавшихся свободе капель. Нашатырный душок поплыл по натопленной спальне прямо к изголовью посольской постели. Тело под ворохом одеял зашевелилось. — Wie ich bloß nicht aufwachen möchte… — Придётся, Вальтер-бей, — по привычке выпалила Софья и тут же осеклась. — Простите… — Только что от Расуладзе? — смерили её осоловелые посольские глаза. — Да будет вам! После «Вальтер Эмильевич» от Лучникова… или Матвейского? Verdammter Wein, ich habe den schlimmsten Kater meines Lebens! — Воды? На будущее — не мешайте алкоголь со снотворным. И… не изводите женщину, которая и без того натерпелась в этой жизни. Вы и без меня знаете о том, что пережила Екатерина Михайловна. — Пришли воспитывать меня после той вечерней беседы? — Вальтер со стоном зарылся в подушку. — Я врач, а не воспитатель, — бросила Софья, хотя снова чувствовала себя на «Уроках демократии» среди гимназического населения шемахинского кружка. — Если болит — лучше признаться, а не нести это дальше. — Признаться… я снова… хорошо. Только, пожалуйста, дайте мне десять минут в одиночестве. Я понимаю, вы врач… — Я понимаю, — кивнула Софья. — Воды простой или нарзана? — Какой угодно, — раздражённо махнул рукой Вальтер. — И кофе. Если можно. В столовой с завтраком было покончено, но Тарусская и Василиса Сергеевна не спешили покидать её. Перед матроной-патрикией остывал цикорий, племянница архистратилата, отставив мизинец, потягивала чай. Напитки грели языки — и без того, судя по всему, накалённые. — И всё-таки я не возьму в толк, милая Василиса Сергеевна, — голос Тарусской звучал нарочито громко, когда Софья обратилась к повару с вопросом о нарзане. — Ведь любовник из него совершенно неумелый. Или вас как девицу на тот момент неопытную это впечатлило? Софья почувствовала, как Арктия-Никифораки закатывает глаза. — Что именно впечатлило — наброски «Нового общества»? Сами посудите — в Константинополе в прошлом году мне и вздохнуть было некогда… — Ну разумеется! Поэтому вы чуть ли не каждый день уединялись с уполномоченным… или он тогда был послом? У нас в Ромейе всё так быстро меняется, не упомнишь! — Ага, — хмуро буркнула Василиса Сергеевна. — Слишком быстро для таких, как вы. — Простите, что вы имели в виду? — хохотнула Тарусская издевательски, с готовностью броситься в штурм. Внутри у Софьи кололо: её раздирали надвое любопытство и страх. — Вот уж сама не знаю, вашу ли короткую память или вашу склонность судить по себе. Можно подумать, что господин доктор уполномоченный реже заходил в ваш «льняной» салон. Или он и тогда вас «утешал»? Чайная чашка легонько звякнула о блюдце. — Давайте начистоту: и Константинополь, и Тифлис, и весь Север были и есть пространство политики. Искусства возможного, где мы обе ковали возможности из подручных материалов. У вас были сын, титул, немецкие деньги и автономисты-«совесть Севера». У нас — голоса народного схода, на которые Феодосия кривила свою сифилитичную рожу, и джигиты в горных фемах. Понадобись это Арктосам, понадобись это Северу, я бы утешила вашего драгоценного Вальтера побольше, почаще и покрепче, чем он вас. Стук ложечки о фарфор. Снова звяканье о блюдце. Лёгкий, почти игривый выдох. — Но мне не понадобилось. Северу не понадобилось. Хотите быть уверенной? Я готова к проверке. Меня ведь прочили в невесты вашему Христофору — а там это часть церемонии. И что-то никто из императриц не устраивал впоследствии истерик с метаниями от стратига к стратигу! Сначала Бахтияров, потом Чавчавадзе… Из столовой Софья выходила на цыпочках, пытаясь не расплескать поднявшуюся изнутри тошноту. Она понимала теперь и Вальтера с его худшим в жизни похмельем, и Петра Алексеевича с его жаждой отсечь Север от Константинополя, и Расуладзе с его советами бежать. Понимания не осталось только для самой себя — чего она вообще ждала? К чему стремилась? Зачем хоронила себя в кружке и медицине? В спальне Вальтер пил кофе молча, пока Софья кратко и настолько дипломатично, насколько возможно, пересказывала ему беседу в столовой. Бутылка нарзана в посольских руках дрожала не по-похмельному гневно. — Понадобись это Северу… Нужно было послушать Ялмара. Нужно было повиниться, пройти через суд и Шпандау. Или Моабит? Даже любопытно, куда бы меня отправили писать мемуары! А я-то думал… Родство душ и умов, преображение идей в механику! Verdammter Idiot! Aber doch. В этом Saustall остался хоть клочок бумаги? Я немедленно пошлю Гаазе отказ от поста уполномоченного. Пусть это Kriegsfürstschaft горит в геене! Оно этого заслужило. — Уверены? — забрала Софья пустую уже бутылку из рук Вальтера. — На балконе вы казались другим. На этом самом балконе, к слову. — Я многого не знал, — уронил Вальтер голову на руки. — Я думал, это можно улучшить. Но нет, точка невозврата пройдена. Остался только огонь. — Тоже так думала, — голос Софьи был тихим, почти убаюкивающим. — До сегодняшнего дня. Или даже до вчерашнего. Про один маленький политический проект. Который вы не рискнули поддержать. — Не я, фон Ягов. Знаю, вы считаете меня ненормальным идеалистом — но я бы не стал по доброй воле давать деньги большевикам. И этот балкон, этот город, это лето мне свидетели!.. Стойте! Не рискнули поддержать? Это шутка? — Увы, — вздохнула Софья. — Мы назывались СРД. Содружество Ромейских Демократов. Выбрали самое унылое название, чтобы не передраться по мелочам. Потом всё равно передрались по тысяче других мелочей. Там были мои друзья. Рустем Карыбеков — вы, кстати, подписали то письмо? — и Александр Казыгашев. Один сейчас едет в Германо-Восточный банк. Другой — в каком-то сибирском комитете. Выходит, семена всё же проросли. Просто не сразу. — Чудная история, фрау Фатьянова… Фать-я-но-ва… ужасно длинная фамилия! Всю жизнь со своей мучаюсь, полуграмотные чиновники пишут, как им нечисть на ухо напоёт. Никогда не думали сменить? Софья сдержала улыбку. Внутри жгло и трескалось от жажды мгновенного признания — но зачем тогда было бы вообще затевать этот разговор? — Думала. Но не из-за длины. В память о дедушке. Он раньше, когда не началась вся эта суета с паспортами и именованием всего Севера под одну гребёнку горнославянами, был Фатьяндопулу. — Фа-тян… ещё хуже! — сухо усмехнулся Вальтер. — Плюс это… вы меня простите, но «фатян» — это же что-то про свадьбу? — «Фата». Да, покрывало невесты. Символизирует, гм, — Софья поджала губы. От разговора в столовой до сих пор мутило. — Вот именно. Не знаю. Будь моя воля, я бы взял фамилию матушки. Звучало бы духовно. Но в моём положении это слишком радикально. У вас же… — Мне действительно проще — даже степени нет. Даже полновесного гражданства или подданства. Подождите, вы сказали духовно? — Моше бен Нахман. Матушка из его рода. Хотя правоверный иудей из меня… сами видите. Что ж, мы отвлеклись. Скажу так — ваши птенцы СДР… СРД упорхнули из Ромейи и воплощают себя далеко от неё. — Тогда зачем вы позволили меньшевикам и автономистам кормиться немецкими деньгами? — Меньшевикам, эсерам и автономистам, лояльным младшей династии! — Только не говорите про Василису, пожалуйста. Для неё они все — всего лишь винтики. В лучшем случае — гаечные ключи. — Потому что тогда мне казалось, что ценности есть. Что они дают процент. Хотя бы… душевой. Душевный. Духовный, вот! — Процент не начисляется на следующий день. Вы должны знать это лучше меня. Так может, не стоит торопиться с письмом в Берлин? — Не буду. Пока вы не придумаете себе новую фамилию, ничего не пошлю. Слово дипломата! Из посольской спальни Софья вышла, встряхнувшись. На каждом из плеч висело по грузику задач — но почему-то они не давили, а ободряли. Путь в «шахматную» казался теперь лёгким и приятным. Понять это удалось на лестнице, когда под ноги Софье чуть не кинулся Стёпа, восторженно летевший куда-то навстречу приключениям. — Посол сегодня не в настроении? — Мамед Эмин успел переодеться и теперь коротал время за томом по истории Вселенской Церкви. — Или вы пришли за советом, потому что лекарство для Тарусской нужно готовить не в лоне психиатрии, а под сводами политики? — Я пришла согласовать условия, — отряхнула Софья юбку. — Я согласна ехать. Посол… Если я всё сделала верно, он не станет возражать. — Только не говорите… — Мамед Эмин, мы не в столовой и даже не в шемахинской чайхане! — Меа кульпа, серьёзная политик-ханум-эфенди. — Пожалуйста! — Простите. Возможно, я и правда заигрался. Мы все заигрались. — Не все. Некоторые слишком. Некоторые чуть-чуть. Некоторые пытались не валяться в этой грязи. «Не быть соучастниками». Другие и вовсе… — Ещё раз простите, пожалуйста, я понял. Можно ближе к сути? Софья оглянулась по сторонам: проверила дверь и коридор, покосилась в окно, защёлкнула щеколду, — и перешла на шёпот: — Первое — с вашим человеком в Берлин едет Стёпа. — Этот большевик-недоучка?! — вытаращил глаза Мамед Эмин. — Да он… — В том-то и дело, что недоучка. Если вы хорошо изучили биографию Рустема, то знаете — этот джигит умеет перековываться сам и перековывать других. Воспитать Стёпу — дело непростое, но здесь от него больше хлопот, чем пользы. Слышали про Ганю Банникова? А про то, что он крутился у флигеля? — Выдумки Лучникова! Глупости! — И Лучниковой. Которые слышала вся Варваринская гимназия. А если услышат, что вы жили в одном особняке с дружком красногазаватиста… вы ведь не Арктос-Никифораки, да и дипломатической неприкосновенности у вас нет. Мамед Эмин сначала боевито цыкнул зубом, но после вздохнул: — Не боитесь, что ваш гуманизм выйдет не тем концом? Всё же медаль и Юлия — про это и я слышал! — Я спасаю вас как гаранта моего переезда. Моей новой жизни. — Не знаю. Ночная перепалка… — В ночной перепалке Тарусская обещала расстрелять мальчишку, как только Вальтер переступит порог особняка. Как думаете, кто отправится в сад следом? Кто дразнил её в кабинете Лучникова? Кто пришёл за Бобриновским-младшим вместо её войск? На лбу Мамеда Эмина проступили капли пота. Манжеты с трудом впитали их. — Что ж, вы научились просчитывать ходы. Выходит, это даже не просьба — это спасение меня самого! Но вот в чём дело — я не хочу быть вашим должником… — Я догадывалась, и потому второе. Я еду с послом как врач и добрый друг. И как ваш добрый друг. Ваших друзей объединяет любовь к свободе, верно? Мамед Эмин смотрел на Софью, как на доску, на которой ему поставили мат в три хода. — Сбежать хотите? — Не сбежать. Последовать за вашими и своими единомышленниками. Я насмотрелась на тихое гниение в Крестоградске. Вы натерпелись подпольного болота в Ромейе. «Мусават» выплыл, СРД пошло на дно. Опыт бытия на дне малоприятный. Опыт бестолкового барахтанья на дне — убийственный. Нужно дело, и дело серьёзное. Так вот, если в Ростове или куда ещё пошлют уполномоченного, его не найдётся, я отправлюсь к Александру. Вы ведь как будто тоже за него? — Не за него лично! — замахал руками Мамед Эмин. — Я за свободы и автономии в условиях порядка! — Не переживайте — Тарусская, Арктия и их присные сейчас слишком заняты альковной жизнью немецких дипломатов! Значит, — сдержала Софья зевок, — я всё правильно поняла — вам с сибиряками по пути? Мамед Эмин тревожно обернулся, но, даже убедившись, что их никто не слушает, протараторил в панике: — Я не собираюсь бунтовать против Колчака! — Сейчас этого никто и не требует. Они тоже не собираются. Пока что. Но, если появятся возможности и силы сопротивляться…, — шёпот Софьи был торопливым и настойчивым. — Вы ведь были против Порфирогенитосов. И мы тоже. Так чего, в сущности, отрекаться от себя? От, как выразился бы господин посол, духа в нас? — Дух, отречения..., — захлопнул Мамед Эмин книгу. — Мы что, какие-нибудь Фотий и Николай? Да, вы всё хорошо понимаете, но политика — это не только читать между строк, но и знать, когда лучше вовремя смолчать. — Я видела это на примере нашего дорогого Вальтера, — улыбнулась Софья. — И на примере не менее дорогой диссертации. Так чего же тогда от меня ждёте? — Жду, что вы не будете рвать на себе волосы и плакаться архонту, чрезвычайке, охранке или кому-то ещё о предательстве, если я уеду к нашим — моим и вашим — товарищам. Что признаете — это было её волей, над которой я не властен. Точка. Ни бумаг. Ни подарков. Ничего. Просто слово, растворённое в воздухе и унесённое ветром. Софья смолкла, позволяя фразе рассеяться. Мамед Эмин стоял ошеломлённый. По его губам читалось, по всей видимости, подхваченное у Рустема: ке-ре-мет. — Рехмет, — вместо шума — короткий кивок. — И благодарю за фамилию. Фотия — звучит изящно. — Но он… разве он не расколол ваши церкви? Лёгкий цок языком о нёбо. — А разве расколы — не вечный бич левых?
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать