Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
За 24 июня всегда наступает 25, даже если граната, летевшая в министра, застряла в проводах.
Что делать, если в Шарите лежит третье лицо Веймарской республики? А если твою новорождённую родину рвут на части Уайтхолл, Берлин, красный Владивосток и белый Ростов? А если капитал в очках и с тростью требует предать все идеалы сразу — думая, что их тебе заменила животная жажда выжить?
Ответы найдутся в прошлом, которое привело Софью, Рустема и Александра в Берлин. Хватит ли им смелости туда нырнуть?
25 июня 1922 года. 11:30. София
12 октября 2025, 03:35
— Прохлаждаетесь, курортнички? — серебряные коронки на зубах хирурга блестели ножами булатными, что хотели зарезать братца-козлика Иванушку. — Ждёте, пока ваш алкоголик отдаст концы?
Плечи Шульте вздрогнули, поднос с ампулами едва не выпал из рук в перчатках:
— Простите, доктор Зиммербург.
София проглотила страх, третий час свербевший в ротоглотке. Гутти — медсестра в белом до рези в глазах переднике — перепугано щупала министерское запястье.
— Пульс... пульс тридцать пять... тридцать девять, — выдавила она по капле, как густую кровь из пальца. — И осунулся будто. Как покойник, боже мой!
От «тридцать пять» из горла вырвался, сбивая гул сердцебиения, нервный кашель. Седой в свои сорок с хвостиком инфекционист панически дёрнулся, но, поняв, что это София, снова обернулся к окну.
— Всё в пределах прогноза, — сухости его тона завидовал судебный протокол. — Намибия и испанка не делают сердце сильнее. А ваши диуретики, Хайни…
— Я вам не Хайни! — визг Зиммербурга плеснул в уши ультразвука, с размаху швыряя в начало дня.
Каталку с министром привезли в палату в девять. Камфора и кофеин не помогли. Пульс не просто держался на пятидесяти — он медленно сползал вниз, пока Шульте записывал протокол. Кисть отрывисто взмахивала, карандаш трясся в пальцах, грифель то и дело ломался, бумага, хрустя, рвалась.
София вела летопись сама. Цифры и слова наматывались нитью на шпулю памяти. Девять утра — пульс сорок девять в минуту. «Крепкий пропойца, на нём бы в порту ящики таскать», — острил ответственный за внутренние болезни. Половина десятого — уже сорок пять. Зиммербург, влетевший в палату олицетворением истерики. «Подключайте пульмотор! Он задохнётся! И кофеина! Ещё кофеина!». Хлопки дверью на верхнем этаже. Раздражающий звук — как будто кто-то отбивал мяч или ронял гири. Кто-то буйствовал? Или это собственное воображение возвращало в привычный бакинско-крестоградско-ростовский бедлам?
Десять утра. Героический рывок к пятидесяти в минуту. «Гутти, катетер и диуретики! Теперь, когда опасность миновала, нужно выкачать из него всю эту ядовитую дрянь». Ехидное хмыканье Шоссера: «Самое ядовитое в этой палате — комментарии нашего дорогого Беобахтера про вырождение. Вы перегрузите организм, он просто не переварит столько препаратов за раз».
Четверть одиннадцатого. Робкий голос Шульте. Ор Зиммербурга: «У него отцу ногу отрезали! Из-за диабета! Хотите такой же исход? Слюнявые террористы в шестой палате — можете уже сейчас к ним отправляться! К слову, пусть ваша барышня их проверит».
Не летняя прохлада коридора. К двоим вчерашним — ещё двое задержанных утром на выезде из Берлина плюс конвойный. Террористы как террористы — молодые, бахвалящиеся безразличием, беспечно не пускающие в головы мысли о том, что их ждёт, ведомые «высшим и необъяснимым». Так им и надо: разглагольствования о метафизике, долге, ответственности, «крови и почве», капусте и королях, ноже в спину и блохе в псину — не основание для признания невменяемым.
В голосах — насмешка на подложке из недоверия: женщина-врач? Женщина-психиатр? Ромейка в Шарите — не в полосатой форме санитарки или даже медсестры? Хочется ткнуть им в лица фотографией Корнилова и послушать треск раскалывающихся надвое мозгов: «азиатчина» на страже святого мученика-государя и единой-неделимой России.
— Какой сегодня день?
— Счастливый! Агент Антанты захлебнулся в собственной блевотине! Это даже лучше, чем наша затея!
Непонятно, чему ужасаться — просто словам или знакомым ноткам в голосах? В Шемахинском кружке радоваться было нечему. Поводы для радости приходилось придумывать. Воображать. Рисовать доступными красками чувств. А что оставалось под рукой, когда каждый день — штраф, страх, арест, кипящая злоба и на своё бессилие, и на тирана и его подручных, и на весь мир?
Без четверти одиннадцать. Всё ещё пятьдесят. Стабилизация? Или скорый обвал? Безразличный зевок Беобахтера: «Не будьте пансионными истеричками. Естественный ритм восстанавливается. Природа делает своё дело».
Без пяти одиннадцать. Сорок девять в минуту. Беобахтеровское «Зачем кофеин? Вы его изнеживаете!». Зиммербург снова кричит так, что дрожат стёкла: «Вы городите ересь! Мы не собачку здесь дрессируем!». Новый укол.
Одиннадцать часов. Пульс сорок семь. Паника Зиммербурга: «Что происходит? Но почему?». Шоссер выглядит довольным: «Я говорил про диуретики? Про сердце? Перегрузили, вот оно и не везёт».
Она не может ждать. Требует от Гутти грелки и наперстянку — самой тонкой выверенной дозы. Зиммербург кривится на «сибирское шаманство», но не возражает — просто не воспринимает всерьёз. Беобахтер радуется невесть чему: «Наконец-то этого вражеского агента встряхнёт как следует!».
Шульте в суете, заглушаемой шипением и жужжанием «дыхательной машины», ставит глюкозу. Не срабатывает. Не помогает.
Одиннадцать тридцать. Изменилось всё и ничего разом.
— Зачем вас всех вообще сюда позвали? Вы не помогаете его спасать — только топите! — голос Зиммербурга садился.
— Спасать? Это политическое недоразумение? — кривился Беобахтер, как от полыни во рту. — Этому дегенерату в медицинском смысле уже ничего не поможет. Бонхёффера спросите про его наклонности. Или такого же…
Он с отвращением косился на профессора фон Старгардта. «Великий утешитель» всея Берлина и «почтенный регент Бонхёффера» трясся в углу от стыда и ужаса. На губах дрожало заклинившее, как пластинка, заученное, как молитва «Я предупреждал», «Рецепт», «Благоразумие».
— Вопиющее неуважение к коллегам! — Зиммербург уже не кричал, а угрожающе шипел.
— Неуважение к коллегам — это ваши вопли на всю больницу, — Шоссер меланхолично стряхивал пепел сигареты прямо на подоконник. — Суетиться, браниться… Ради чего? После испанского гриппа миокард у этой жертвы Версаля в лоскуты. Давайте позволим ему насладиться сном. Единственной радостью перед смертью.
— Насладиться? Хотите, чтобы этот предатель так легко отделался?
— Интересное у вас понимание «легко», — бурчал Шульте, ставя поднос на тумбу. — Сестра, динамика?
— Тридцать пять, — Гутти почти плакала. — Теперь уже тридцать пять.
— Дыхание Чейна-Стокса, — бросида София твёрдо. Она не знала, как грудь наполнилась чужой спокойной твёрдостью. Осмос? Охлаждение от усталости переживать? Диффузия? Пока было не до этого.
— Идём на крайние меры. Пикротоксин.
Шульте смотрел на неё глазами бездомного пса, приманённого странным лакомством — вроде манящим, а вроде ядовитым.
— Уверены?
— Нет. Ещё варианты?
У неё были ещё варианты. Послушать матушку: учить пению и фортепиано приезжих из екатеринодарской фемы, улыбаться сыновьям отцовских друзей, завести с одним из них семью и ещё один галантерейный магазинчик. Подчиниться декану: взять тему женских истерик, поругать во введении нынешнее поколение гимназисток за изнеженность, получить степень, лавры, ленты, практику в Апсны. Хотя бы не лезть в Шемахинский кружок.
Сделало бы это её счастливее? Не факт. Свободнее? Точно нет. А значит…
— Ввожу пикротоксин. Одиннадцать тридцать пять…
— Доктор Карл Йозеф Вирт! — закричал в коридоре санитар, пока пальцы толкали металлический поршень шприца. Мозг судорожно перебирал фамилии коллег.
— Вирт? Это кардиология?
— Это канцлер, — Шульте звучал обречённо.
Грудь вздымалась под тонкой простынёй от судорог. Тело выгнулось, как в позднем столбняке. Гутти прижимала руки к каталке. Чей-то выдох с швабским акцентом:
— Mein Gott…
Шёпот Шульте щекотал ухо:
— Он задышал?
София помотала головой: дыхания было не разобрать за аппаратом.
— Уберите трубку. Но не выключайте аппарат. Фройляйн Битнер, фиксируйте: одиннадцать сорок. Пульс сорок пять.
— Сорок пять? — Шульте почти кричал. — Это чудо!
София покачала головой. В голову пришло жестокое сравнение с Ромейей: сначала победоносное шествие по персидским нефтеносным полям, нефть дешевле гальки на набережных, а спустя полгода — керосин по романту за литр, очереди и совсем не благонамеренные разговоры.
— Одиннадцать сорок три. Пульс — сорок два. Не дожидаемся падения. Вторая доза.
— Вторая? Но он…
— Диуретики Зиммербурга ещё действуют. Это наше счастье и проклятье.
Второй укол. Судороги — на этот раз не столбнячные, а почти эпилептические. Гутти едва удержала в предплечье катетер с глюкозой. Грелки под ступнями жалобно шлёпнулись на пол. Шульте метнулся к ногам, задев боком тележку с бинтами и катетерами. Металл задребезжал о кафель, к ботинкам Бонхёффера покатились ватные шарики. Звон восходящим легато перетёк в жалобное хлюпанье: так всасываются в раковину остатки вязкой мыльной пены. Стакатто — полсекунды тишины. Затем — звук тошноты, плеск рвоты, высокомерное шоссеровское: «Это уже не психоневрология, это уже настоящий дурдом». Рявканье Бонхёффера:
— Старгардт! Ведро и швабру! Фотия, что за камеру пыток вы здесь устроили?!
— Все вопросы к Зиммербургу, — процедил сквозь зубы Шоссер. — Этот коновал столько диуретиков влил, что препараты держатся только за счёт слабости сердца, которое барышня пытается завести. Как по мне, зря старается. А впрочем, хоть какой опыт — у них Ромейе-Боррее из лекарств поди только водка и лебеда.
— Сами вы коновал, — выкашливал слова Зиммербург. — У господина минис… пациента пульс рухнул до тридцати пяти.
— Господин министр пациент продал весь кофеин республики на репарации? — оскалился Бонхёффер.
— Кофеин уже не помогал, — тряс головой Зиммербург.
— После диуретиков? А должен был? Странно, что пикротоксин сработал, — Бонхёффер вытер рукавом халата вспотевший лоб. - Почему вы вообще в это полезли? Инфузиями должен заниматься Беобахтер! Полиорганники — его профиль!
— Я отказываюсь соучаствовать в преступлении против родины! — пробасил Беобахтер.
— Так увольняйтесь из Шарите и идите грабить бакалею — будете не соучастником, а полноценным организатором! Старгардт! Проводите коллегу к братьям по разуму. Шестая палата.
— Не надо меня в шестую палату, — возмутился Беобахтер.
— Тогда или работайте, или идите вон. Где протокол?
Листы дрожали в руках Шульте. Бонхёффер глодал корявые карандашные пометки инквизиторским взглядом.
— Вы меня разочаровали, — к выдоху примешалось странное облегчение. — Сегодня я поверил, что работаю в дурдоме, но нет — это всё ещё психоневрология Шарите. Сестра, пульс?
— Пятьдесят два… пятьдесят три! Растёт, профессор!
— Мало. Всё ещё мало. Проклятые диуретики. Сколько раз вводили этот яд?
— Дважды — в тридцать пять и сорок пять.
— Плотно, но разумно. Концентрация глюкозы?
— Пятнадцать процентов.
— Мало. Семнадцать бы… ладно, чёрт с ним. Пикротоксин через пять минут. Так же капельно, как и до этого. Через полчаса — ко мне с отчётом. Будем оплакивать.
— Зачем же так, профессор?
— Выживет — будем оплакивать наши нервы, — покачал головой Бонхёффер. — Спросите Зиммербурга: не так страшна операция, как восстановительный период после. Фотия — не зевайте. Вы единственный человек, у которого здесь не трясутся руки. Господин доктор канцлер, пройдёмте ко мне в кабинет. Вы в безопасности. Ваш друг в безопасности. Вы все здесь под моей защитой…
Третья инъекция не ввергла в припадок, а накрыла частой мелкой дрожью, как после ведра холодной воды. С губ тем временем окончательно сошла синюшность. Щёки покрывались румянцем, длинные музыкальные пальцы розовели.
— Пятьдесят восемь… Пятьдесят семь… Шестьдесят… Пятьдесят девять… Шестьдесят три! Шестьдесят три! Это возможно?
Гутти сияла. Беобахтер поджимал губы. Зиммербург и Шоссер недовольно переглядывались. Первым молчание нарушил Шульте:
— Доктор… фройляйн Фотия. Вы, говорят, раньше… или это неправда?
— Что именно неправда? — бросила София в сторону. Её внимание всё ещё было поглощено пациентом.
— Вы этому ноябрьскому предателю в своей Ромейе сопли вытирали? — голос Беобахтера давил на нывшие плечи и шею. Старгардт, сжимая в руках тряпку, затравленно косился на Софию из-за угла.
— Моё личное дело у Бонхёффера в кабинете. Там можно найти больше, чем я сама способна о себе рассказать. А про Ромейю спросите стратига Баку. Если хочется познакомиться…
— Вы мне угрожаете?
— Бобриновский — не единственный стратиг Баку. Но то, что вы подумали прежде всего о нём, многое объясняет, — хмыкнул Шоссер.
— Интересно, откуда такое сочувствие выскочке, который распродаёт нашу страну? Прав был Гельферих, когда сказал свою речь.
— Вы сейчас оправдываете подлое нападение на беззащитного человека? — вскипел Зиммельбург.
— Скорее пытается оправдать своё бездействие, — потушил Шоссер очередную сигарету о подоконник. — Ба! А полиция здесь что забыла?
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.