Несправедливости на марше

Ориджиналы
Джен
В процессе
NC-17
Несправедливости на марше
Описание
За 24 июня всегда наступает 25, даже если граната, летевшая в министра, застряла в проводах. Что делать, если в Шарите лежит третье лицо Веймарской республики? А если твою новорождённую родину рвут на части Уайтхолл, Берлин, красный Владивосток и белый Ростов? А если капитал в очках и с тростью требует предать все идеалы сразу — думая, что их тебе заменила животная жажда выжить? Ответы найдутся в прошлом, которое привело Софью, Рустема и Александра в Берлин. Хватит ли им смелости туда нырнуть?
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

24 июня 1922 года. София

"Министр жив. А я как будто не вполне".   Часы на стене пробили шесть — двенадцатый час смены подходил к концу. Вечер горел лихорадочным румянцем, разливавшемся по безоблачной и потому беззащитной обнажённости берлинского неба. В нём хотелось не то раствориться, как таблетке, не то утопиться — как театральной героине, что поначалу задавалась вопросом, почему люди не летают как птицы, а после сгубила себя пошлым романчиком с пустым мужчинкой.   София покосилась на лоскут вечерней газеты — санитары растащили на самокрутки всё, кроме интервью заведующего терапевтическим отделением. "Не пострадал" и "не ранен" в правой колонке лоснились от жира пальцев.   Резкий звук точно ударил по макушке — это профессор фон Старгард раздражённо захлопнул дверь кабинета. Прикусив губу, он сверлил взглядом спины молодых людей в шофёрских куртках и беретах с чёрно-бело-красными кокардами. Пациенты в полосатых пижамах жались в углу, тихо перешёптываясь:   — Те самые, в Ратенау стреляли! Герои! Настоящие прусские орлы! — На ужин опять пшёнка? Как в тюрьме, честное слово! — Ты орла с курицей не путай! Герои б не промазали. Молокососы, что с них взять. Помотались по Балтии и мнят из себя не пойми что. — Три марки — миллион. Пять марок — миллиард. Кошки, когда танцуют, плетут заговор.   Старший, с озорными глазами и римским носом, даже подмигнул Софии. Их конвоир — усатый щёголь лет двадцати — фыркнул не то с брезгливостью, не то с иронией:   — Вроде патриот, а к пархатой клеишься. — Глаза разуй! Гречанка она. Ромейская, по всей видимости. — В каких борделях ты их различать научился, Эрви? — зубоскалил второй арестант.  — Не твоё дело, Эрнст! Сам не пойми с кем путался, потому всё и сорвалось! Конвоир тем временем пригласительно протянул подопечным пачку сигарет: — Да не собачьтесь вы! Что было, то прошло. Угоститесь лучше, пока почти что на свободе. Подстилку Антанты вам, может, и простят, если судья не сволочью окажется, а вот за то, что Груневальд без света оставили, взгреют будь здоров.    Фон Старгардт взирал на это, с трудом сдерживая гнев.   — Любезный, это медицинское учреждение, а не политический клуб! И курить здесь запрещено. — Господин профессор, — цедил конвоир сквозь зубы, — они за отечество кровь проливали. Имейте уважение! — Имейте уважение ко мне! Я в военгоспитале тоже не штаны просиживал!   Пристыженно буркнув "виноват", конвоир похлопал молодых людей по плечам. Те, повертев в пальцах сигареты, торопливо зашагали к выходу. София проводила их расплывающимся от усталости взглядом: когда фон Старгардта около пяти вечера вызвали освидетельствовать подозреваемых в покушении, забота о психиатрическом отделении легла на неё. Плечи ныли: не то от груза ответственности, не то от перетаскивания кататоника на кровать.   — Они говорили, сестра министра вышла замуж за Радека, поэтому и стреляли, — продолжал ворчать фон Старгардт, угрюмо косясь на стайку в пижамах. — Радека! Который в прошлом году сложил лихую голову в Кронштадте! Даже проверить не удосужились, чтоб правдоподобнее звучало! Этот в усах, конечно, пытался выставить их душевнобольными. Но посудите сами: если всякого дурака с завиральными идеями запирать в больницу, вся наша бедная страна превратится в одну огромную Шарите! Согласны?   — Да, профессор, — кивнула София, потерявшая нить рассуждений где-то между сестрой министра и Радеком.    Разговоров о политике она сторонилась. В родной Ромейе они довели до ссылки. Здесь вести их было безопасно, но слова отзывались гнилью на языке и тухлой пустотой в желудке — будто земли из цветочного горшка наелась.    Да и после перипетий Ромейи и Борреи немецкая политика казалась опереткой из трёх мелодий для картонно-идиотских персонажей.   — У вас есть легальные партии. Право выбирать депутатов и президента. Полноценный парламент. Все, что от вас требуется — выплатить репарации и накормить бедных. Что мешает? — недоумевала София.    — Вы не понимаете! — отвечали ей все, от санитарок до неврастеничных аристократок. — Народный дух! Версальское унижение!   Она кивала — пусть считают невежей. Это было проще и гуманней, чем рассказывать, как выглядит национальное унижение по европейскую сторону Босфора.   В Ромейе парламент — даже кастрированный и беззубый вроде петроградской думы — отсутствовал. За членство в "партиях" — достаточно было этого рокового слова в названии — отправляли в ссылку. Хоть в университетах и учили женщин и иностранцев, в северных фемах грузы до сих пор возили на волах, а во "второй столице" — Никомедии — в классах народных школ теснилось по сорок пять человек. К тринадцатому году Константинополь задолжал Германии пятьдесят миллиардов золотом, а России — в три раза больше. Расплатиться он мог или землями, или кровью. Простой выбор для императора Христофора III. Он поддержал "северного брата", поставив на Антанту. Шар завертелся — зеро. Вместо короны проиграла вся страна.   — Беда с этими "политическими" пациентами — что с высокопоставленными, что с такими вот... Черт, я же хотел внести в расписание! — фон Старгардт растерянно хлопал по карманам халата и брюк в поисках ручки и миниатюрного блокнота. — Штреземан... — На восемь вечера в понедельник, профессор. Вы записали сегодня утром, — вспомнила София молочно-бледный рассвет, дребезжание телефона на дежурном пункте и отрывистое, но всё же вежливое "Да-да, фрау, жду вашего супруга в клинике послезавтра. Знаете мой адрес? Район Тиргартен, Курфюрстенштрассе..."  — Вы чудо, фрау Фотия, — с облегчением выдохнул фон Старгардт. — Кстати, если судить по разговору с Кете, у него может быть то, что вы описали в предисловии к диссертации.  — "Расстройства гражданских, напоминающие окопный шок"? — недоверчиво хмыкнула София. — Это вряд ли. Я его видела в Крестоградске у прошедших через революционное следствие и в Царицыне у беженцев. Возможно, некоторые симптомы совпадают, но депутат, высшее общество? Не уверена. — Посмотрим-посмотрим. Гипотеза, конечно, очень смелая, как и сама диссертация. Я показывал выводы доктору Форелю. Он очень удивлялся — почему в Ромейе за такое не ухватились? Почему не дали защититься? Тема ведь стратегически важная для Константинополя...   София прикусила язык, подавляя вздох. В восемнадцатом, когда был закончен текст — нарочито высокопарный и потому неуклюжий, как школьница, в первый раз надевшая "взрослое" платье, Константинополю стало не до диссертаций. Тем более подготовленных на Севере, где махнули рукой на "династию долгов и проигранной войны", вверив власть в руки младшей ветви — Арктосам. Стратиг Баку, впрочем, продолжал питать надежды на возвращение "старых добрых времён", а руководство университета — подчиняться его воле и искать любой повод для отказа провинциалке с неудобным прошлым и неясным будущим.   — Война, хаос. Вы сами знаете, как это бывает.  Фон Старгардт навряд ли знал, как ставить "нестроевые" диагнозы и прятать взгляд от фуражек и погонов — вдруг заподозрят, что "не годный" специально отвечает "вторник" на "шесть и три"? Как возвращаться за полночь со сходки в трактирном подполе, а потом умолять хозяйку пансиона с сыном-симулянтом не выдавать её родителям. Как получить сначала пощёчину — "рекомендовано для получения практического опыта по теме изыскания направить резидентом в Крестоградск", а после — колодки и порку — "Кто посмел утвердить эту тему? Кто позволил вообще писать подобную крамолу?".   — Да уж. У меня один резидент — умнейший человек, пять лет здесь проработал — в четырнадцатом махнул на всё, пошёл на фронт. Сначала слал бодрые письма. Танненберг, Лодзь... Глаза фон Стадгардта завращались — Танненберг. Лодзь. Русские. Лучников! Он ещё не заходил? — И, видимо, не зайдёт, — помотала София головой. — Сегодня в посольстве ДВР большой приём, приглашены все серьёзные боррейцы. В фойе, наверное, половина эмиграции Нойнкёльна уже кормится. — Отлич... кхм, хорошо, что вы знаете, где он. Я должен был передать Лучникову рецепт на веронал. Но покушение это, приём... Сможете сходить туда и передать? У вас боррейский паспорт, вас должны пропустить.   София кивнула. Она слишком уважала фон Старгардта, который согласился возиться с ней ещё осенью двадцать первого, когда листы Рапалльского договора шелестели опадающей листвой и нянчили гнёзда улетающих на юг птиц — потому не осмеливалась отказывать даже в таких мелких просьбах. Да и вырваться из рутины сестринского общежития казалось маленькой наградой за самый сложный день в её заграничной практике.    Если, конечно, не считать заграницей Соединённые южные республики. Паспорт — белый, как венчальное платье, обнимающий мягкими молочного оттенка страницами голубую картонную вклейку с надписью "Die Borreische Konfederazion" — больше не жёг руки, как весной двадцатого. И всё же он отдавал чем-то не чужим, но чуждым — слишком светлым, слишком возвышенным, слишком иномирным, точно бормотание пациента, грезившего в бромидных снах о кошках-заговорщицах.   Глухой гулкий звук удара сверху — должно быть, усталая санитарка на верхнем этаже уронила ящик с галетами — вернул Софию в реальность. Спрятав рецепт в кармане прямой юбки, она медленно, чтобы ненароком раструсить в ногах невидимые колючие песчинки, спустилась по лестнице. Газетные листы за день прилипли к мрамору. На испещрённой прожилками благородной серости можно было разглядеть слегка смазанные слова "убийство", "покушение", "опровержение", "выступление", "за развитием событий", "ищу любви", "продаётся с уценкой" — будто школьники репетировали сценку бальтазарова пира, но в конце концов сорвались на обычное марание стен.   Волна тепла ударила в лицо на пороге и накрыла с головой у трамвайной остановки. Вагон душил — не смрадом потных тел и подошв, протоптавшихся по собачьим экскрементам, а разговорами — столь же пустыми, сколь тяжёлыми: с размаху, с резким стуком бьющими по голове, точно мяч ребёнка соседей сверху.   — Что это за оценки?! Ты же вылетишь из гимназии! Мы с отцом день и ночь ишачим... — Полодиннадцатого, пекло скотское. Варим, вся харя в поту и рже. Снимаю маску — мимо спортивка мчит, в ней два хмыря.  — А почему сегодня до зоопарка было не доехать? Опять краснобрюхие работать не хотят? — Один вытащил пистолю — промазал. Другой как его покроет — даром, что морды у них лощёные, будто офицерские! — Я же говорю — путч! Они хотели всех нас поставить под ружьё и погнать в Рур бить лягушатников. Или макаронников? Я не разбираюсь! — Что ж теперь с ценами будет? Я своим и так молоко покупать перестала. Благоверный теперь пустым кофе давится — непривычный, видите ли! — Гранату кинули. Та — в провода. Искры — сноп, как рождественский фейерверк! — Да не так всё было! У того, который стрелял, рука плетью висела! Он равновесие потерял, шмальнул по столбу, срикошетила — и всё, амба! — Никому уроки не нужны? У меня племянник латынь преподаёт — очень способный малый. Жениться хочет... — А я этого вашего министра сегодня видела. Верней, не я — сестры моей подруга, она там стенографистка. Неплохая, кстати работа... Живой, хоть и бледный, говорит. — Запускаю я ей руку под чулок... — В Рейхстаге ещё какой-то голосил. Этот, как его — Герлах! Если Ратенау — безродная скотина, то этот просто тва…   София с облегчением выдохнула, когда толпа, по-насекомому зашевелившись, вытолкнула её из трамвая своим потоком. Ноги несли к посольству сами — будто мелкую рыбёшку на мелкий, тускловатый, мерцающий, но всё же свет. Даже если это не луч, невесть как угодивший в толщу воды и теперь рассеянно мятущийся меж волн, а ядовитый нарост удильщика.   Фойе посольства оказалось ничем не лучше вагона. Учтиво кивнув портье в матросских куртках и бескозырках с голубыми лентами, София нырнула в новое, почти такое же людское море — пёстро-серое, просоленное потом, прокопченное табаком и слухами. От вытянутых столов, исполосовавших просторный зал, тянуло цикорием, расплавленным на солнце маргарином и — совсем немного — рыбными консервами в томатной пасте. Вокруг провизии сбивались в говорливые группки мужчины в застиранных манжетах и женщины в драных чулках — "чайки", как называли их сотрудники посольства. Многие приходили сюда каждые выходные — поесть, посплетничать, полистать газеты на родном языке, выведать, как вернуться "в милую отчизну" или как порвать с ней связь навсегда... а в следующую субботу снова приковылять в представительство ДВР на ламинарию и морские огурцы.   София смиренно приготовилась слушать все те же истории про покушение — но "чаек" занимали сюжеты более приземлённые и потому острые:   — Да врёт она всё! Сама небось разделась и все остальное, а теперь корчит из себя недотрогу. — Репатриация? Увы, камераден, я на недостойной любви моей родине прокламаций написал на три расстрела. Разве что в Киргизскую республику... нет-нет, это блажь, матушку хватит удар, да и от кумыса у меня непременно сделается несварение. Но как же тошно гнить в этой голодранской декадентщине, право слово! — Что теперь будет с Кудасовым? Такой человек, офицер, ветеран войны — а воспитанница не институтка вовсе, а кое-что... — Если Деникин и правда вернёт земли законным хозяевам, я ему лично руку поцелую. На коленях! Правда, где он средства на это возьмёт? — Младший Лучников, получается, её пользовал? А девица не промах — из майорских приживалок в невесты генеральского сына! Или, думаете, сумеет отвертеться? — Мартьянов готовит речь... — Кому вообще интересен Мартьянов? Унгерну, который его Хонгорай поглодает-поглодает и как-нибудь да проглотит? — Подлец! Развратитель! Греховодник! Сам по борделям, наверное, а после — на чистую девушку... — Такую уж чистую, раз подобное позволила? — Кого обсуждаете — шталмейстера Гагарина внучку? — Представляете, предложил свои услуги переводчика "Новым Вехам" — и что? Четверть марки страница! Это же издевательство, а не гонорары! — Руку даю на отсечение — басни это всё! Леопольд Сергеевич горазд что-нибудь придумать, лишь бы к власть имущим подвязаться. Сейчас голосит, что воспитанницу его соблазнили-опорочили, а потом за Лучникова-младшего под фатой да по всем правилам. С бывшего офицера охранки станется!   На секунду София подумала, на что походила бы её жизнь, вырвись она в девятнадцатом году не в СЮР, а в Германию, как грезила маменька. Что бы ждало её здесь — рваные чулки? Пятна от дармовых шпрот на манжетах — если, разумеется, до "дипломатической революции" Красина и открытия представительства ДВР удалось бы дожить? Пустые пересуды о чужой постельной жизни, потому что на иной досуг не хватает ни сил, ни средств, а прежние "интеллектуальные" круги вызывают лишь раздражение — потому что поманили фата-морганой возвышенной жизни, из которой больно, холодно и горько падать в грязь? Грошовые случайные заработки? Суета выживания, из которой пытаешься вырваться, барахтаясь всё сильнее с каждым днём, но тем самым изматываешь себя и в конце концов идёшь ко дну под бестолковый плеск и визг тебе подобных? Или же...   Нет-нет, её судьба была предопределена, когда крестоградский стратиг даровал "Фатьяновой Софии Денисовне, лучшей из лучших выпускниц и надежде отечества" стипендию с обязательством подготовки диссертации. А может, когда в четырнадцатом году учебные аудитории сменились госпиталями, а лекции — настоящими опросами пациентов? Или же... неважно. Как ни пыталась она выпорхнуть, ей ничего не оставалось, кроме как идти по проторенной колее. Служить словом и скальпелем. Не страшиться праздности и бескормицы, даже когда послевоенная разруха топит Европу лихим половодьем. Быть рабой клятвы. Чувствовать на шее то, что греет. Или всё-таки душит?   — Софьюшка! Какая радость! Ты тоже здесь?   Странно знакомый голос покатился по перилам, зазвенел, подпрыгивая на металлических завитках, закружился в воздухе и рассыпался искрами. Вслед ему вкрадчиво зашуршала дорогая ткань. Тонкий аромат полевых трав и распустившейся сирени обнял — не как возлюбленные, а скорее как подруга, с которой давно не виделись.   — Катя? — София заставила себя обернуться и тут же осеклась. Женщина в слегка вышедшем из моды, но всё же шикарном наряде — струящийся светло-золотистый тюль, "верхнее платье" из розового шифона, белый широкий пояс наподобие традиционного японского — и ярко-алые вышитые карпы на нём — держалась с каким-то старорежимным достоинством. От "чаек" её отличали не одежда, не серебристые заколки в рыжих волосах и даже не едва заметная брошка-форель на груди. Катю выделали осанка, взгляд и трудно уловимая манера держаться, проистекающая из внутренней уверенности в собственной ценности и незыблемости своего положения.   — Я везде тебя искала! В Киргизской республике, в Ромейе, в Полянии! Красный Крест письмами утопила. Даже Нансену писала — представляешь? И ведь он мне ответил!   София пожала плечами. Если письмо пришло не от Катюши Мотии из Крестоградска, а от Катерины Павловны Матвейской, второй заместительницы полномочной посланницы ДВР в Германии, то почему бы и не ответить?   —Прости, — опустила София глаза. — Я меняла фамилию. Возможно, дело в этом.   — Меняла? — мягкое лицо Кати вытянулось. — Но зачем?   Визг клаксона разрезал слои шепотков и слухов. «Чайки» отпрянули от столов, когда по мрамору зацокала знакомая половине Берлину трость с набалдашником-орлом. Портье-«матрос», прочистив горло, зычно протянул, хоть и не был обязан:   — Его превосходительство полномочный представитель Соединённых южных республик Андрей Петрович Лучников с супругой!   Полпред — тучный мужчина с подагрически красным лицом — вышагивал по шахматному мрамору по-военному чеканно. С ним под руку следовала гибкая черкешенка с раскосыми чёрными глазами, густо при этом накрашенными. Шёлковый ламе серебристого «нижнего» платья колыхался, сливаясь с лучами, струившимися от высокой люстры — казалось, что жена полпреда одета в чистый свет. «Верхнее платье» из переливчато изумрудного бархата, усыпанного стеклярусом, блестело не кричаще — оно слегка искрилось, будто было сшито из тысячи шкурок сказочных бажовских ящерок. Тонкость стана подчёркивал ремешок с застёжкой в виде маленькой змеиной головы с бисеринками алмазных глаз — неброский, но изящный, понятный искушённым способ показать мастерство ювелира.   "Чайки" не щебетали — лишь трепетали. Сдерживают эмоции и даже мысли — кто знает, может, среди них есть суеверные, думала София, глядя на застывшие лица, больше похожие теперь на помпейские гипсовые маски. Юлии Романовне Лучниковой — или, как прозвали её за глаза, Юлии Шамилевне — эмигрантская стая приписывала таланты и поступки, больше подобающие колдунье из горских сказаний, чем беженке из Ромейи. Полагали, ей ведомо будущее всех боррейских земель — не то благодаря паутине шпионов и соглядатаев, не то за счёт "природного дара". Говорили, она приворожила Андрея Петровича — бывшего деникинского адъютанта, — кровавым обрядом растянув страсть одной ночи на многие годы. Приписывали ей связь, окутанную чем-то нечистым, и с Антоном Ивановичем, и с его заклятым соперником Врангелем, и даже с Колчаком и Унгерном. Впрочем, совсем буйным фантазерам напоминали, что военный советник при Скоропадском и пьющий атаман гуляй-города и мизинца этой женщины не стоили.   — Вот поэтому, — шепнула София Кате. — Вот поэтому.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать