Описание
Правила спасения угрюмого коллеги от депрессии, составленные начинающим психиатром Женей:
1) Завали его абсурдными заданиями.
2) Вторгнись в его жизнь под предлогом «ну давай ещё раз попробуем».
3) Ни за что не влюбляться в объект исследования.
Особенно правило №3. Потому что это ужасно непрофессионально.
Примечания
Хотелось написать в более легком стиле, получились опять бесконечные страдания.
Часть 5, где повесили картину с курочкой
20 декабря 2025, 07:20
Женя бережно разгладил мятый листок в тетради. Подушечки его пальцев скользили по шероховатой поверхности — она хранила в себе не только вмятины от ручки, но и едва уловимое тепло комнаты, запах пыли и, возможно, отчаяния, которое понемногу начало выветриваться. На странице, в углу, обитал Мистер Пузырь. Его нарисовал Саша — один угрюмый, корявый кружок с двумя косыми чёрточками-глазами, которые смотрели на мир с тихой сосредоточенной злобой.
«Мистер Пузырь», — подписал Саша корявым почерком ниже. «Он ест чужие проблемы. Видимо, моими подавился. Оттого и злой».
Женя улыбнулся. Не той своей обычной, лучезарной улыбкой, а какой-то другой — мягкой, почти грустной. Он аккуратно закрыл тетрадь. Потом отнёс её к старому сканеру, стоящему около операционной. Раскрыл на нужной странице, прижал крышку.
Материала для курсовой уже хоть отбавляй. Женя сканировал каждый исписанный листок методично, как археолог, сохраняющий хрупкие фрески. Каждое сканирование он сопровождал короткой заметкой в отдельном файле: «Субъект С. впервые вышел за порог без цели, связанной с приобретением алкоголя». Или: «Создан артефакт «Мистер Пузырь» —проекция внутренней агрессии вовне, в символической форме».
Маленькие победы. Маленькие провалы, которые тоже были важны: «Отказ от задания «написать три комплимента себе». Обосновал тем, что «это лицемерие». Сопротивление сохраняется, но приобретает вербальную форму, что является прогрессом».
— Женя! А может, ты сегодня поработаешь для разнообразия?! — раздраженно крикнул хирург. — У тебя дед давление уронил.
Женя не отворачивался от экрана, где только что сохранился файл с рисунком тоскливой рожицы. Его пальцы замерли над клавиатурой.
— Сколько? — спросил он ровным тоном.
— Сорок, блять, на двадцать! — донеслось из-за двери, вместе со звуком монитора, издающего тревожный, ровный писк. — И пульс завалил тоже. Иди уже, сделай с этим что-нибудь, а то я тут кишку зашиваю.
Работать отчаянно не хотелось. Внутри оставалось приятное, тёплое послевкусие от тетради, от этого параллельного мира, где он был не анестезиологом, а почти что волшебником, собирающим по крупицам чужое выздоровление. Женя лениво встал из-за стола, Он потянулся, кость хрустнула в спине, и только потом неспешно просунул голову в дверь операционной.
— Кать, — буркнул Женя, не повышая голоса, но так, чтобы звук прорезал гул аппаратуры и её дремоту.
Она вздрогнула, глаза открылись мгновенно, без намёка на сонливость — отработанный годами рефлекс.
— Мезатон ему поставь, — сказал Женя, кивнув в сторону пациента. — И атропин, половинку. Понаблюдай минут пять. Если не поднимет — норик заряди.
Катя кивнула, уже вставая, её руки сами потянулись к лекарствам на тележке. Женя наблюдал за ней секунду, как она уверенно набирала прозрачные жидкости в шприцы, её движения были точными и быстрыми. Хорошая медсестра. На неё можно положиться.
Плановая хирургия для Жени была особой разновидностью пытки. Он чувствовал себя не врачом, а высококвалифицированным оператором. Сделай что-то в начале — интубируй, рассчитай дозу, подключи мониторы. Потом — долгие, растянутые, как жвачка, часы наблюдения. Сиди и смотри, крути вентиль севорана чуть больше, чуть меньше.
Единственным спасением были двери ургентной операционной. Когда они распахивались, внося в плановую стерильность вихрь криков, запах свежей крови и адреналина, Женя оживал. Там был кошмар, да. Но там была интенсивность. Каждая секунда имела вес, каждое решение — последствия. Там он был нужен. По-настоящему. А здесь… здесь он был просто дорогой страховкой от статистической погрешности.
Сегодняшняя операция подходила к концу. Была пятница. В воздухе витало почти осязаемое желание коллектива раскидаться — быстро, без лишних слов, завернуть пациента в простыни, сдать в реанимацию и раствориться в предвкушении выходных. Женя спешил больше всех. Его сегодня ждал не просто дом. Его ждал ужин. Это было новое задание: приготовить простой ужин к вечеру. Без прикрас. Можно даже немного сжечь.
В сообщении, что прислал Саша с утра, было почти паническое: «Макароны? Или яичницу? Может, салат? Или что бы ты хотел?» Это был вопрос, полный неуверенности и какой-то трогательной, детской серьёзности. Как будто он готовился не к бытовому акту, а к важному экзамену.
«Надо взять с собой регидрон», — мелькнула у него мысль, пока он аккуратно извлекал трубку из хрипящего пациента. Из уголков губ пожилого мужчины потекла желтоватая, пенистая слизь. Женя автоматически собрал её салфеткой. — «И смекту. Много-много смекты. На всякий случай».
Мысль была шутливой, но в ней сквозила глубокая, профессиональная предосторожность. Он не знал, на что способна Сашина кухня и его кулинарные навыки.
Декабрь был беспощаден к их старенькой, рассохшейся больнице. Ветер гулял по длинным коридорам не просто как сквозняк, а как полноправный, злой хозяин. Женя, заканчивая смену, кутался в свой старый хирургический халат — мятый до невозможности, но тёплый. Он шёл по коридору, где знакомые лица врачей и медсестер мелькали туда-сюда, как рыбы в мутном, плохо освещённом аквариуме, каждый в своём потоке усталости и рутины.
Он остановился перед дверью в ординаторскую абдоминальной хирургии. Пока он перебирал в руках листочки с осмотрами, стараясь не уронить их дрожащими от холода пальцами, из-за приоткрытой двери донеслись голоса.
— Сашка-то вряд ли выйдет, — говорил один голос, привычно, буднично, с лёгкой усталой снисходительностью. — Вроде как там был скандал с главным врачом. И он уволился. Сказал, что морально устал.
— Да сколько у него этих моральных усталостей и скандалов было, — отозвался второй, старший, с хрипотцой от многолетнего курения. — Подумает о своём поведении, деньги кончатся — и выйдет. Куда денется-то? Наше дело — резать да зашивать, а не философию разводить.
Они оба тихо, по-домашнему фыркнули. Смешок был коротким, сухим, как осенний лист под каблуком. Женя уже взялся за ручку двери, холодный металл впился в ладонь. Но тут первый голос добавил, понизив тон до конфиденциального шёпота, который, однако, отлично долетал в тишине пустого коридора:
— Ты, кстати, знаешь, что он со своим анестезиологом… того.
— Чего? С каким анестезиологом? — второй голос проявил ленивый интерес.
— С Женей Шевцовым, — уверенно, смакуя новость, заявил первый. —Говорят, к нему домой ходит. Каждый день. А недавно их в торговом центре видели. Ходили, едва ли не за ручку, представляешь?
Женя застыл. Воздух в его лёгких будто загустел, превратился в ледяную, тягучую массу. Он не дыша секунду, две. Возмущение поднялось внутри волной — горячей, ядовитой. Не из-за намёка на «того» — это было смешно и нелепо. А из-за этого спокойного, бытового тона, этим шелестом грязного белья в прачечной больничных сплетен. Они сводили всё к похабному анекдоту.
— Ну, насчёт Сашки-то не удивил, — после паузы продолжил тот же голос, будто подводя итоги. В нём слышалась какая-то усталая, циничная удовлетворённость. — А вот о Жене я лучшего мнения был. Не думал, что он… из этих.
— А Сашка почему не удивил? — переспросил второй.
— Да ты что, не знаешь, что ли? — первый снизил голос ещё на полтона, но Женя, стоявший за дверью, уже не двигаясь, слышал каждое слово с пугающей, ледяной чёткостью. — Он же с тем медбратом из радиологии раньше был… ну, близок. Все в отделении знали.
Женя невольно сжал в руках папку с листами. Бумага хрустнула, тонко и жалобно. Внутри у него всё будто оборвалось и застыло одновременно. Он не знал. Совсем. Никаких намёков, никаких случайных фраз. Всё, что он знал о личной жизни Саши, умещалось в слово «одиночество».
Обидно было по двум, странно переплетённым причинам. Первая, мелкая и постыдная: он, Женя, считал себя главным коллекционером и распространителем больничных сплетен. Он знал, у кого роман с кем, кто кому должен, у кого какие тараканы в голове. А тут — целый пласт истории, про который он даже не догадывался. Его информационная сеть дала сбой, и это задевало профессиональное самолюбие.
Но вторая причина была глубже и больнее. Он думал, что между ними — ним и Сашей —выстроилась какая-то нить. Хрупкая, из проволоки и бредовых заданий, но нить. Он считал, что если у Саши и есть какие-то тайны, то они уже вышли на поверхность вместе с остальным дерьмом. А оказалось, что нет. Оказалось, что есть целый континент прошлого, о котором тот молчал. Молчал, пока Женя выдумывал себе картинку одинокого, затравленного жизнью отшельника, которого просто «не поняли». Прижимая помятые бумажки к груди, Женя быстрым шагом, направился не к выходу, а в противоположную сторону — в радиологию.
Радиология находилась в самом старом крыле, где даже декабрьский холод казался законсервированным с советских времён. Но там была Лиза. Медсестра Лиза — извечное детское личико, которое никак не поддавалось взрослению, несмотря на ночные смены. Она носила шапочку с вышитыми сердечками, из-под которой выбивались непослушные русые кудряшки, а её вздёрнутый нос, усыпанный веснушками, казалось, был создан для того, чтобы смотреть на мир с наивным любопытством. Она была милым, хрупким созданием, но внутри неё бился неиссякаемый источник энергии и болтливости. Поток её речи был подобен горной реке — бурный, неостановимый и подмывающий всё на своём пути.
Они с Женей были странно похожи — не только внешне, но и этой внутренней потребностью превращать жизнь в непрекращающийся нарратив. Любовь трепать языком была их общей связующей нитью, спасательным кругом в море больничного абсурда.
Завидев Женю в дальнем конце пустынного коридора, Лиза, как маленькая, пёстрая птичка, сорвалась с места и бросилась к нему с распростёртыми объятиями. Анестезиолог в радиологии был явлением редким.
— Капец, я думала, ты умер! — сообщила она, и её худенькие, но на удивление сильные ручки обхватили его так, будто пытались не просто обнять, а проверить на прочность. — Ты чего тут? Ты потерялся?
Женя мягко, но настойчиво отстранил её, с опаской потирая бок. Она отступила на шаг, но её лицо всё ещё сияло лучезарной, детской радостью, озаряя унылые, выцветшие стены пустого коридора.
— Да я так… мимо проходил, — соврал он, делая вид, что поправляет воротник. — И… захотелось рассказать тебе кое-что. Одно дельце. Если… — он сделал драматическую паузу, — …кофе мне сделаешь.
Её глаза загорелись азартом охотника, учуявшего дичь — свежую сплетню и возможность поболтать.
— Ой, да сколько угодно! — воскликнула она и, схватив его за рукав, потащила в сестринскую, маленькую комнатку, заваленную бумагами, пахнущую антисептиком и её духами с запахом сладких ягод.
Она усадила его на единственный свободный стул, заваленный бумагами со снимками, а сама засуетилась у старенького электрического чайника, загремела кружками.
— Слушай, — начал Женя, разглядывая трещину в стене. Говорил он как бы невзначай, будто проговариваясь. — Заведующего общей хирургией знаешь? Здоровенный такой, с бородой. В общем, прикинь, встречается со студенткой-практиканткой. Из нашего же универа.
Лиза замерла с чайником в руках. В её глазах вспыхнул тот самый, хищный, знакомый блеск.
— Ты серьёзно? — прошептала она, будто речь шла о государственной тайне. — А лет-то ему сколько? Семьдесят, небось?
— Около пятидесяти, — поправил Женя, принимая из её рук дымящуюся кружку. — Но сути это не меняет. Студентке — от силы двадцать. Говорят, уже кольцо присмотрела.
Кофе был отвратным. Горьким, с привкусом гари от старой спирали чайника и странной, химической сладостью от того самого молока, что выдавали «за вредность» в радиологии — оно было похоже на жидкий пластик.
И разговор потёк, как полноводная, бурная река. Лиза была счастлива. Она знала всё. Или делала вид, что знает. Подробности, имена, места свиданий, предположения о мотивах студентки («Отец у неё алкоголик, наверное, отца ищет!»), ироничные комментарии о заведующем. Женя кивал, поддакивал, вбрасывал пару своих домыслов, и чувствовал, как обычная, бытовая сплетня медленно вытесняет из головы тот неприятный, липкий осадок от разговора в хирургии.
— Слушай, — перебил он её на полуслове, допивая бурду из кружки с криво нарисованными бабочками. — А у вас, в радиологии, медбрат есть? Я вот только медсестёр знаю. Не помню, чтобы у вас мужчины работали.
— Угу, — буркнула Лиза, набивая рот печеньем. — Кирилл, наверное, имеешь в виду. Он у нас один мужчина в коллективе. Как инопланетянин. Приходит, делает свои дела, молчит как партизан. Почти не общается.
Она махнула рукой, словно отмахиваясь от неинтересной темы, и тут же вернулась к студентке и заведующему. Но Женя уже не слушал. Он смотрел в свою пустую кружку, где на дне плавало несколько крупинок кофе. Кирилл. Имя. Оно превращало безликую сплетню в нечто более конкретное, почти осязаемое. Медбрат из радиологии. Который был «близок» с Сашей.
Он почувствовал странный, острый укол. Что-то сродни ревности. Почему Саша молчал? Почему эта тема была под запретом? Что было между ними такого, что даже сейчас, в самой гуще своего распада, Саша не мог или не хотел об этом говорить?
— А Кирилл… он какой? — переспросил Женя, стараясь, чтобы голос звучал максимально непринуждённо. — Молодой? Старый?
— Да обычный, — пожала плечами Лиза, уже доставая второе печенье. — Лет тридцати, наверное. Спокойный такой. Тихий. Глаза… странные. Как будто всегда немного грустные. Или просто уставшие. Не знаю. Мы с ним почти не разговариваем. Он в процедурке сейчас
Спокойный. Тихий. Грустные глаза. Женя попытался нарисовать в воображении портрет. Не получалось. Получалась лишь бледная тень, которая никак не хотела соединяться с тем яростным, отчаявшимся, колючим образом Саши, который жил у него в голове.
Он встал, поблагодарил за кофе и сплетни, пообещал в следующий раз принести что-нибудь вкусненького. Лиза, уже увлечённая новой порцией слухов, лишь махнула ему рукой на прощание.
Выйдя в холодный коридор, Женя снова почувствовал тот же внутренний холодок, но теперь он был другого свойства. Он прошёлся по радиологии не спеша, с деланным безразличием, но глаза его жадно ловили детали. Полупустые палаты, где больные лежали, уставившись в потолок или в экраны телефонов. Запах — спертый, тёплый, с примесью контрастного вещества. Воздух был тяжёлым, будто им дышали слишком долго.
Перед процедурным кабинетом он замедлил шаг, потом остановился. Помял в руках никому теперь не нужные бумажки, превратив их в бесформенный комок. Сердце почему-то забилось чаще, глухо, как молоток по подушке. Он сделал глубокий вдох, собрался с духом и уверенно, почти нагло, просунул голову в приоткрытую дверь.
Внутри было тихо, если не считать мерного жужжания какого-то аппарата. Медбрат, склонившись над открытым шкафчиком с расходниками, что-то искал. Спина в синем медицинском костюме была прямой, но в позе читалась усталость. Когда он чуть повернулся, Женя увидел профиль — бледный, с резкими, почти скульптурными скулами и тёмными тенями под глазами, которые говорили о каком-то хроническом, въевшемся недосыпе. Волосы — смоляно-чёрные, коротко остриженные, но несколько непокорных прядей падали на высокий лоб.
Медбрат, почувствовав взгляд, оторвался от шкафчика и обернулся. И Женя увидел. Лицо было не просто красивым. Оно было тем самым — «красивым» в том редком, почти несправедливом смысле, когда внешность перестаёт быть просто набором черт и становится фактом, явлением. Сильные, но не грубые черты, прямой нос, тёмные брови. А глаза… Да, они были грустными. Большими, тёмными, с густыми ресницами, они смотрели на мир с выражением глубокой, тихой усталости, смешанной с ожиданием очередной мелкой неприятности.
На секунду — может, на две — Женя засмотрелся. И почувствовал внутри не укол, а целый холодный удар. Осознание. Этот человек был красивым. Не «симпатичным», не «милым». А именно красивым. Красивее его, Жени, с его веснушками и вечно растрёпанными волосами. Красивее, наверное, большинства людей в этой больнице. И это осознание отозвалось в голове не завистью, а каким-то неприятным, тихим жужжанием.
— Вы хотели что-то? — спросил Кирилл. Голос у него был низким, спокойным, безразличным. В нём не было ни раздражения, ни интереса. Просто констатация факта чужого присутствия.
Вопрос выдернул Женю из оцепенения. Он моргнул, почувствовав, как кровь приливает к лицу.
— Нет, — выпалил он. Голос прозвучал чуть выше, чем он хотел. — Просто искал кое-кого. Не вас. Точно не вас. Простите.
Он быстро кивнул, отстранился от дверного проёма и почти побежал по коридору, не глядя по сторонам. Комок бумаг в его руке был теперь мокрым от потных ладоней.
Когда Женя вышел из больницы, внутри скрежетало что-то острое и неприятное. Не ревность — нет, он бы никогда не признал этого. Скорее, ощущение обманутого ожидания, как если бы он долго собирал пазл, будучи уверен, что картинка — одинокий маяк на утёсе, а оказалось, что это всего лишь фрагмент огромного, давно разрушенного города. И рядом с маяком ещё кто-то был. Кто-то, кто видел его целым.
Он долгое время наивно полагал, что он — единственный. Единственный коллега, которому Саша позволял себе иногда отвечать. Единственный, кому в итоге раскрыл свою израненную душу. Как он думал. Но этот медбрат с лицом уставшего ангела вышиб из-под ног почву. Мысли метались, непослушные, ударяясь о череп.
«Ревности здесь места быть не могло», — сурово внушал он себе, шагая по обледеневшему тротуару. Он ведь профессионал. Это исследование. Никаких влюблённостей в объект исследования, даже гипотетических. Только чистая наука, эмпатия в рамках протокола и сбор данных для курсовой. Эта мысль, обычно такая успокаивающая, сегодня звенела фальшью.
Он стоял перед знакомой дверью. Рука сама потянулась к ручке — дверь, как всегда, была открыта. Но сегодня он решил не входить сам. Вместо этого он постучал. Яростно, громко, отрывисто, пытаясь вложить в этот стук весь спектр невысказанных и непонятных даже ему самому чувств: обиду, досаду, растерянность, укол несправедливости.
Из-за двери появился растерянный взгляд Саши. Он выглядел уставшим, но… собранным. На нём была старая, но чистая футболка, волосы были влажными, как после душа.
— Ты чего? Открыто же, — прохрипел он, отворяя дверь шире.
Женя недовольно, почти агрессивно проник внутрь, с силой скидывая куртку на привычную груду тряпья в прихожей.
— Вдруг ты сегодня решил меня не пускать, — заявил он с напускной, холодной сухостью, избегая встречи взглядом. — Решил, что надоел я со своими заданиями.
В квартире висел резкий, химический запах. Не алкоголя, не затхлости. Что-то едкое, щелочное. Похоже на средство для удаления жира.
— Я это… — Саша запнулся, потирая ладонь о брюки. Он казался смущённым, почти виноватым. — Не ожидал тебя так рано. Пытался тут… ну, отмыть немного. Кухня, она… засрана.
Он махнул рукой в сторону кухни. Женя, всё ещё кипя внутренне, бросил туда взгляд. Стол, который он вчера видел заваленным хламом, теперь сиял неестественной, почти болезненной чистотой. Пол был влажным, с разводами. В воздухе стояла взвесь едкой пыли и пара от горячей воды. Саша стоял посреди этого хаоса преображения, с красными от химикатов руками и выражением человека, который только что в одиночку штурмовал неприступную крепость грязи и, кажется, одержал первую, маленькую победу.
И вся ярость, вся досада, всё это неприятное жужжание в голове у Жени вдруг схлынуло, столкнувшись с этой простой, бытовой реальностью. Саша не думал о каком-то медбрате. Он думал о том, чтобы отмыть кухню. Для их ужина. Для него. Он пах не прошлым, не грустью по какому-то красавцу, а едкой химией и потом усилия.
Женя выдохнул. Звук вышел сдавленным.
— Ладно, — сказал он, и голос его потерял сухость, стал просто усталым. — Давай проветрим тут, а то от запаха можно отъехать. И… покажи, что там у тебя с ужином. Или ты всю энергию на штурм растратил?
— Ничего ещё не готовил, — растерянно проговорил Саша, потирая тыльной стороной ладони лоб. — Не хотелось среди говна готовить.
Он махнул рукой в сторону теперь уже чистого пространства. Кухня и правда преобразилась. Не до блеска журнального кадра, конечно. Углы ещё хранили тени былого хаоса, а на потолке висела паутина, похожая на чёрный, застывший дым. Но стол, пол, плита — всё это сияло сырой, влажной чистотой, пахло химией и трудом.
Женя улыбнулся, заходя внутрь. То гнетущее, скребущее чувство недовольства, что привело его сюда, отступило, как вода после отлива, уступив место чему-то другому — тёплому, почти щемящему чувству гордости. Не за себя, а за этого человека, который стоял перед ним, неуклюжий и уставший от битвы с собственным наследием.
— Ого, — протянул он, оглядываясь. — Да тут… прогресс налицо. Прямо скажем, прорыв на кухонном фронте.
Саша смущённо заулыбался. Улыбка была робкой, неловкой, как будто мышцы лица забыли, как это делается. Но она была настоящей.
— Ну, старался, да, — пробормотал он. — Можно, наверное, теперь и приготовить что-то.
Женя уселся на стул. Тот самый, старый, щербатый, с шатающейся ножкой, который он помнил заваленным тряпьём. Теперь он стоял у стола, чистый, отмытый. Как и сама столешница, как и плита, как и всё, что попадалось на глаза.
— Ты что-то конкретное хотел готовить? — спросил он мягко, откидываясь на спинку стула и чувствуя, как усталость смены начинает накрывать его с головой. — Я, честно говоря, сегодня без обеда. Убил бы сейчас за что-то съедобное.
Саша замер, напрягшись, будто ему задали сложнейший экзаменационный вопрос. Его взгляд метнулся к холодильнику, потом к шкафчикам.
— Нууу… — протянул он, явно лихорадочно перебирая в голове скудные запасы. — Ничего не придумал. Но там… яйца в холодильнике есть. Несколько. Может… яичницу?
— А яйца не тухлые? — спросил Женя, делая вид строгого инспектора, но в уголках его глаз уже играли смешинки. — Твой холодильник-то злодей, всё-таки. Небось специально подсунул.
— Не-а, — улыбнулся Саша. — Кот температуру настроил. Дистанционно. С кошачьего планшета.
Они рассмеялись. Тихим, домашним смехом, который разлился по чистой кухне, согревая её лучше любой плиты. И в этом смехе растаяли последние льдинки неловкости и внутреннего напряжения. Саша повернулся, взял со стола единственную, чистую до скрипа сковородку, поставил её на конфорку. Капельки воды, оставшиеся после мытья, заплясали на раскалённом металле, шипя и превращаясь в пар.
— Я сегодня рано закончил, — сказал Женя, наблюдая, как Саша неуверенно, но твёрдо раскалывает первое яйцо о край сковородки. Желток не разлился, остался цельным. Маленькая победа. — Всего два тура в операционной. Потом… походил по больнице ещё. Был в эндоскопии, в дневном стационаре…
Он сделал паузу, давая словам повиснуть в воздухе.
— …в радиологии, — закончил он почти небрежно, но всё его внимание было приковано к спине Саши, к его рукам, тыкающим яичницу лопаткой.
Он сказал это в надежде. В надежде увидеть хоть какую-то реакцию. Вздрогнут ли плечи? Замрёт ли рука? Прозвучит ли в ответ что-то — вопрос, отмашка, хоть что-нибудь?
Но Саша продолжал смотреть на яичницу. Его лицо в профиль было спокойным, почти каменным. Ни одна мышца не дрогнула. Будто слово «радиология» было для него таким же нейтральным, как «дневной стационар» или «эндоскопия».
Женя почувствовал странный, двойной укол. С одной стороны — облегчение. Значит, не задело. Значит, не так всё серьёзно, как он накрутил себе в голове. С другой — лёгкую, необъяснимую досаду. Почему не задело? Значит ли это, что та история действительно осталась в прошлом? Или же она настолько глубока и болезненна, что даже намёк вызывает не реакцию, а полное, глухое запирание?
— Шимолин резал сегодня? — спросил Саша, разбивая второе яйцо. Голос его был безучастным, будто он спрашивал о погоде.
— Ага, — отозвался Женя. — Оттяпал деду половину кишки.
В кухне повис запах жареного масла, смешанный с запахом чистоты и той особой, вечерней усталости, что накапливается в костях после долгого дня. Было тихо, уютно в своём странном, временном смысле.
— Я слышал, надо воду подливать в яйца, — пробормотал Саша, глядя на шипящую массу на сковороде с видом учёного. — Так желток остаётся жидким, а белок быстрее сворачивается. Или наоборот… Чёрт.
Он схватил кувшин с водой и плеснул в сковородку. Жидкость с яростным шипением ворвалась в раскалённое масло, брызги полетели во все стороны. Саша отскочил, но на его лице промелькнуло не раздражение, а какое-то дикое, почти детское любопытство.
За окном, в чёрной прямоугольной рамке, начал кружить снег. Не колючий, декабрьский, а какой-то нерешительный, тёплый на вид, почти душевный. Он падал медленно, как будто не спешил долетать до земли, наслаждаясь полётом.
— Держи, — с тихой, сдержанной гордостью пробормотал Саша, сгребая на тарелку три яйца. Они лежали, слегка подрумяненные, с хрустящими краешками. От них поднимался лёгкий, обнадёживающий парок. Пахло просто, по-домашнему вкусно. — Вроде… должно быть съедобно.
— Выглядит гениально, — искренне сказал Женя, уже протягивая руку за вилкой.
— Я ещё одни пожарю, — оживился Саша, глядя на пустую сковороду. — Сам жрать хочу, пиздец как…
Он не договорил. Его взгляд упал на телефон, лежавший на самом краю стола. Он зазвонил неожиданно, резко, настойчиво. Вибрация была такой сильной, что слышался противный, сухой треск по пластику столешницы.
— Дерьмо, — без эмоций, как констатацию факта, проговорил Саша. Он не спеша положил лопатку, вытер руки о штаны. — Этого ещё не хватало.
Женя, не отдавая себе отчёта, подскочил со стула быстрее, чем ожидал. Резкое движение отозвалось тупой болью в колене. Он инстинктивно потянулся, как будто мог что-то предотвратить, что-то поймать на лету. Он ожидал увидеть на экране что угодно: номер больницы, незнакомый код, даже имя того самого Кирилла. Его мозг, ещё не остывший от дневных сплетен, лихорадочно строил догадки.
Но телефон отчаянно вибрировал, освещая лицо Саши мерцающим, синим светом. И на экране, крупно, без картинки, горело одно-единственное слово:
«Мама»
— Не хочу, — неуверенно, почти по-детски пролепетал Саша. — Неа. Не буду.
Женя вдруг, с болезненной ясностью, вспомнил свою маму. Тёплую, пухленькую женщину, чьи руки всегда пахли пирогами и валерианой. Ту, кто ждала его с ночных дежурств, оставляя на плите тарелку с ужином под полотенцем, даже когда ему было уже за тридцать. Для него слово «мама» было синонимом тыла, безусловного принятия, пусть и с ворчанием. И в его душе, привыкшей к этой простоте, заползли холодные, неуверенные ящерицы недоумения: как можно не ответить?
— Бери трубку, — произнёс он командно, резко, сам ещё не отдавая себе отчёта, в какую тонкую, чужую и опасную материю он сейчас влезает. — Это же мать твоя, Саш. Отвечай.
Он произнёс это с такой простой, незыблемой уверенностью человека, выросшего в любви. Его собственная мама была тем самым идеалом, который стоял за плечом, тихим источником сил, даже когда все его решения казались окружающим ужасными. Она ворчала, но поддерживала. Она боялась, но верила. И отказ говорить с матерью был для Жени нарушением не просто правила, а какого-то фундаментального закона мироздания.
— Неа, — повторил Саша, и в этот раз в его голосе прорезалась тонкая, острая струна паники. Он отшатнулся, будто телефон в его руке был раскалённым углём. — Я лучше… я лучше жопу себе на сковородке поджарю, можно? Отстань.
Женя покачал головой. Не в осуждение, а скорее в полном непонимании. И тогда он сделал движение, полное инстинктивной, почти бытовой простоты и в то же время — огромного, рискованного доверия. Он не стал спорить. Он просто накрыл своими ладонями руки Саши, сжимающие телефон. Его пальцы были тёплыми, живыми, немного шершавыми от частого мытья.
— Не расстраивай маму, — сказал он уже не командным, а каким-то странным, твёрдым шёпотом, глядя Саше прямо в глаза. В его взгляде не было осуждения, только эта непоколебимая, может быть, наивная уверенность в правильности своего поступка. — Не прощу.
Он не сказал «она переживает» или «тебе же будет хуже». Он сказал «не прощу». Как будто их странный, хрупкий союз, построенный на тетрадках и дурацких заданиях, давал ему право на такое. Как будто отказ поговорить с матерью был предательством не столько семейных уз, сколько их собственного, только что зародившегося доверия.
Телефон между ними продолжал вибрировать, настойчиво, как пульс больного сердца.
Саша глубоко вздохнул — звук был таким тяжёлым, будто он поднимал не телефон, а камень с собственной могилы. Его палец дрогнул, но всё же провёл по экрану, принимая вызов.
— Да, мам, — произнёс он в трубку. Голос его был плоским, безжизненным, тоном человека, объявляющего о своей капитуляции.
Женя, всё ещё стоя рядом, невольно насторожился. В гнетущей тишине кухни голос из динамика прозвучал невероятно чётко, почти зловеще.
— Сашенька, — произнесла женщина. Голос был сладковатым, натянуто-заботливым, как сироп от кашля. — Ну наконец-то. А мы тебе столько звонили. Уже думали, не случилось ли чего.
— Я… занят был, — пролепетал Саша, и его взгляд, полный немой, яростной ненависти, впился в Женю. Мол, смотри, во что ты вляпался. Во что вляпал меня. — Сейчас вот, в отпуске.
— У нас горе, ты не знаешь? — голос на том конце понизился, приобретая торжественную, траурную тональность. — Дядя Марат умер. Вчера, вот. Инфаркт.
Саша помолчал. Его взгляд, скользнув по Жене, уставился на тарелку с остывающими яйцами. На его лице не было ни тени горя, только скупая, концентрированная злоба, направленная внутрь или вовне — было непонятно.
— Жалко, мам. Не знал об этом.
— Да ты ничего не знаешь, — с лёгким укором произнесла мать, но в её интонации чувствовалось странное удовлетворение, будто подтвердилась некая горькая истина. — Но похороны на днях. Мы с Викой приедем к тебе, надо переждать где-то до похорон. В гостинице дорого, да и неудобно.
Саша в панике заметался. Его уставший, отрешённый взгляд мгновенно превратился в дикий, животный испуг.
— Мам, — произнёс он, и голос его задрожал, выдавая всю глубину страха. — А я не уверен, что… дома буду в это время. Могут дежурство дать.
Где-то на том конце трубки мать прокашлялась. Сухо, негромко. Звук этот был полон такого спокойного, ожидаемого разочарования, что от него похолодело даже Жене.
— Так ты же в отпуске, Сашенька, — мягко, но неумолимо напомнила она. Пауза была недолгой, но убийственной. — Мы билеты уже купили. Вика первая приедет, завтра, я потом. Всё устроили.
— Мам, я… — Саша замялся, будто слова застревали у него в горле, обжигая его изнутри. Он смутился, покраснел, опустил глаза. — Ну, я не один буду, как вы приедете… Тут неудобно.
Женя, почувствовав нарастающую неловкость, смущённо поковырял вилкой в своей яичнице. Желток лопнул, растёкшись по тарелке ярко-жёлтой, похожей на гной, лужицей.
— Ой, как хорошо! — внезапно оживился голос в трубке, в нём зазвенели фальшивые, деланные нотки радости. — Ты с той девочкой с работы? Женечка, вроде? Да это же ещё лучше! Познакомишь нас с невестой заодно.
В дальнейший диалог Женя уже не вслушивался. Волна неловкости накрыла его с головой, горячая и тошнотворная. Он отчаянно уткнулся в тарелку, принявшись поедать яичницу с удвоенной силой, стараясь жевать как можно громче, лишь бы заглушить этот разговор. Вилка дребезжала о тарелку. Каждый кусок вставал в горле комом.
Саша резко, не говоря ни слова выбежал из кухни. В его руке всё ещё дребезжал телефон: «…только на пару ночей, Сашенька, мы же не помешаем…»
Дверь в кухню захлопнулась. Громко. Окончательно.
Женя сидел один посреди вымытой, но теперь снова отравленной чем-то невидимым кухни. Перед ним была тарелка с растёкшимся желтком. И тишина, которая вернулась, была уже не прежней, уютной. Она была тяжёлой, звонкой и полной ощущения, что он только что, своим наивным вмешательством, обрушил на хрупкий мир их терапии целый обвал чужих, сложных и очень неприятных проблем.
— Пиздец, — провозгласил Саша, возвращаясь на кухню. Он не шёл, а вплыл в дверной проём, как призрак, только что получивший известие о своём втором, окончательном смертном приговоре. — Они завтра приедут. С утра. Так я хоть мог мертвым притвориться, сказать, что на дежурстве… А теперь — хуй знает. Сюда приедут.
Он обвёл взглядом кухню — сияющую чистотой, но в его глазах она мгновенно преобразилась. Каждый вымытый квадратный сантиметр теперь казался ему уликой, свидетельством не порядка, а катастрофической неподготовленности. Его взгляд упал на крошечную трещину в кафеле, на потёртую ручку холодильника, на пустую бутылку из-под моющего средства в углу.
— А у меня тут… не прибрано, — выдохнул он. И эта фраза прозвучала так обречённо, так по-детски беспомощно, что Женя не сдержался и захихикал. Не со злорадства. А от абсурдной будничности этого кошмара. Всё — смерть дяди, вторжение родни, личный ад — упиралось в банальное «не прибрано».
— Что плохого — повидаться с мамой? — спросил он, стараясь говорить мягко, дожёвывая последний кусочек яичницы. Её вкус был отвратительным, но он глотал, чтобы занять себя чем-то. — Это даже… полезно для тебя. Контакт с семьёй. Может, поддержит.
— Неа, — замотал головой Саша, и это было уже не отрицание, а мольба. — Неа. Ни в коем случае. Ты не знаешь, какой она человек.
Он плюхнулся на стул напротив, сгорбился, схватившись за голову так, будто пытался удержать череп от раскалывания. Его пальцы впились в волосы.
— Она не… не поддержит. Она придёт сюда, — он ткнул пальцем в стол, — и она всё увидит. Не пыль, не грязь. Она увидит меня. Такого, какой я есть сейчас. И это… это будет конец. Потому что для неё такого сына не существует. Есть только тот, который должен был стать профессором, жениться, купить им с отцом дачу и раз в неделю звонить. А этот… — он махнул рукой вокруг себя, — … этот сломанный урод, который сидит в говне.
— Да быть того не может, — наивно, почти по-детски пробормотал Женя. Его внутренняя картина мира, где все матери — пусть ворчливые, но по умолчанию любящие существа, дала трещину, но не рухнула. — Она же мама твоя. Моя была бы счастлива просто… увидеть меня. Они же все такие… Разве нет?
Голос его прозвучал неуверенно, вопросительно. Он искал подтверждения своей версии. Но Саша не ответил. Он просто сидел, уставившись в одну точку на отмытом до блеска столе, его лицо было каменной маской, за которой бушевала целая буря.
Женя почувствовал, как неловкость и вина снова накатывают тяжёлой волной. Нужно было что-то сказать. Что-то перевести, снизить градус.
— Кстати, — начал он, пытаясь придать голосу лёгкость, которая не удалась. — Что за «Женечка» с работы? Невеста твоя, судя по всему. А я и не знал, что ты в тайных отношениях состоишь.
Эффект был мгновенным, как удар током. Саша, который секунду назад был похож на статую скорби, вдруг зарделся. Не просто покраснел — его щёки, шея, даже уши залились густым, тёмным румянцем, похожим на цвет декабрьского заката за грязным окном. Он опустил голову ещё ниже, будто пытаясь спрятаться, и принялся с невероятной сосредоточенностью изучать узор на столешнице — будто там была выгравирована вся мировая история.
— Я её придумал, — глухо произнёс он. — Эту Женечку. Для мамы. Чтобы… чтобы вопросов лишних не было.
С пару минут они сидели в тишине. Саша - в ужасе, Женя – в растерянности. Где-то за окном мелькала жизнь – живая, холодная от декабрьского мороза. А здесь – только неловкость и тишина.
- Ладно, - произнес Женя, поднимаясь со стула. – Я сейчас съезжу домой, быстро. Привезу что надо. Завтра всё будет хорошо. Сделаем всё.
С этими словами он ушёл. Просто вышел из кухни, не оглянувшись, не хлопнув дверью. Это было так тихо и так окончательно, что Саша подумал — ну вот и всё. Конец. Он сидел в тишине, где звенел лишь отзвук собственного признания, и чувствовал, как тихая, леденящая паника накатывает на него волнами, медленно заполняя всё пространство внутри, от пальцев ног до макушки. Он обрёк себя. Своей глупостью, своей откровенностью, своим уродливым, выдуманным миром. Теперь этот странный, навязчивый спаситель, уставший от его драм, ушёл навсегда. И осталась только чистая кухня, пустая тарелка и завтрашний поезд с матерью и сестрой. Абсолютная пустота.
Но Женя вернулся.
Не через пять минут, а через добрый час. Он вернулся, когда в окне уже была кромешная зимняя ночь, а Саша сидел в той же позе, окаменев, уставившись в стену. В прихожей раздался шум, грохот, будто кто-то втаскивает мешок с картошкой. Саша не обернулся. Подумал, что это галлюцинация.
И тогда в дверном проёме кухни возник Женя. Он выставил на показ два огромных, отяжелевших пакета, набитых до отказа. Пластик шуршал, угрожающе натягиваясь.
— Тут много всего, — запыхавшись, разорялся он, потирая щёки, пылавшие алым от мороза и быстрой ходьбы. Дыхание вырывалось из его лёгких густыми клубами пара. — Я и в магазин успел, пока ты тут… медитировал. До утра управимся. Надо только разобраться.
Саша медленно, как во сне, повернул голову. Он смотрел на Женю не как на человека, а как на артефакт, материализовавшийся из другого измерения. Теплое, живое существо, составленное из нелепых свитеров, бессонных ночей и этой необъяснимой, упрямой доброты.
Женя был серьёзен. Не так, как во время операций, а по-другому — сосредоточенно, будто готовился не к уборке, а к сложнейшей, многоходовой миссии. Его раскрасневшиеся щёки пылали в тусклом свете кухонной лампы, как два сигнальных огня в ночи.
— Там холодно, — будто констатировал факт, пробормотал Саша, поднимаясь и делая шаг навстречу. Из-под расстёгнутой куртки Жени веяло тем самым, настоящим человеческим теплом — густым, живым, тем, что не заглушить никакому морозу.
— Угу, — простонал Женя, снимая свою дурацкую шапку с оттопыренными ушками. Волосы встали дыбом. — Пиздец просто. По прогнозу к утру минус тридцать обещают.
Саша не осознавая, что делает, потянулся вперёд. Его собственные руки, тёплые и сухие, нашли ледяные, обветренные щёки Жени. Он прикоснулся к ним ладонями, как к чему-то хрупкому и драгоценному, и начал медленно, бережно тереть, пытаясь передать своё тепло. На его лице появилась улыбка — странная, сбивчивая, улыбка утопленника, который вдруг ощутил под ногами твёрдое дно.
— Да не отвалятся, — пообещал Женя, и его голос прозвучал глухо, смущённо. Он стоял неподвижно, позволяя Саше греть его щёки, и сам неловко заулыбался в ответ. Это была не его обычная, лучезарная улыбка. Это была улыбка, полная усталости, решимости и той самой крохотной, не угасшей даже на тридцатиградусном морозе частички тепла, которую он сейчас, в этот миг, делил. Не как врач. Не как исследователь. А просто как человек, который почему-то решил не уходить.
— Слушай, скрывать не буду, — заявил он уверенно, отстраняясь и подхватывая пакеты с пола. Они оттягивали ему руки, шурша и звеня чем-то внутри. — Работы тут пиздец. Настоящий. Но до утра справимся. Будем пахать как проклятые.
Он вывалил содержимое на ещё чистый пол кухни, и Саша замер, глядя на это немое свидетельство чьего-то безумия. Это была не просто бытовая химия. Это был арсенал. Всё, что мог себе представить его истощённый бытом мозг: агрессивные моющие средства с хлором и «лимонным ароматом», спреи для стёкол, для плитки, для духовки. Пакетики с губками разной абразивности. Несколько запечатанных упаковок с арома-диффузорами. Маленькие, декоративные свечки в жестяных баночках. И стопка новых, грубых кухонных полотенец, пахнущих крахмалом и фабрикой. А в одном из пакетов водрузилось нечто титаническое — две огромные коробки из плотного картона.
— До утра, — пробормотал Саша, не как вопрос, а как приговор. Его взгляд был пустым. На кончиках пальцев, где секунду назад горел холод Жениных щёк, теперь было лишь онемение.
— Не переживай, — улыбнулся Женя, уже закатывая рукава на своём свитере. Улыбка была той же — усталой, но с неизменной искоркой внутри. — У меня завтра выходной. А тебе… тебе это, считай, терапия экстренная. Шоковая.
Он говорил это так легко, будто речь шла не о бессонной ночи в компании едкой химии и призраков прошлого, а о весёлом приключении. Но в его глазах, которые Саша теперь разглядывал пристальнее, читалась та же самая серьёзность, что и раньше.
Так началась вселенская уборка. Выражение «работы до утра» оказалось скорее поэтическим преувеличением. На самом деле, эта квартира захламлялась не месяцы — годы. Она впитывала в себя пыль, старые бумаги, пустые упаковки и тяжёлую, вязкую тоску, которая оседала в углах толстым, почти осязаемым слоем. Вымести всё это за одну ночь было физически невозможно. Но Саша не сопротивлялся. Не было ни привычного ворчания, ни апатичного отчаяния. Было только молчаливое, механическое движение.
Понадобилось четыре ходки на мусорку. Четыре путешествия в колючую ночь с перегруженными пакетами, которые рвались, рассыпая по лестничной клетке осколки прошлой жизни. И ещё несколько часов — на оттирание. Они скребли, терли, поливали едкими растворами пятна, происхождение которых уже давно было тайной, покрытой мраком времени. Ладони покраснели от химикатов, в носу стоял едкий коктейль запахов, а за окном ночь густела, превращаясь в предрассветную синеву.
— Пиздец, — вздыхал иногда Женя, откидываясь на пятки и вытирая лоб тыльной стороной руки. — Я так даже с тем дедом не напрягался. Помнишь, я тебе рассказывал? С тем, у которого асистолия жахнула посреди операции. Просто — бух, и прямая линия на мониторе. Тишина.
Саша, намывавший раковину до блеска, лишь хмыкнул, не оборачиваясь. Он не помнил. Или делал вид. Его мир сейчас сузился до квадратного метра кафеля под руками.
— Я тогда, — продолжал Женя, будто разговаривая сам с собой, будто эти истории были ему нужны, чтобы не заснуть, — я тогда чуть жопу не порвал, пока качал его. И орал на хирурга: «Режь быстрее, я его держу на ладошке, блять!». А он, старый чёрт, только бровью повёл и сказал: «Молодой человек, не повышайте тон, вы мешаете мне концентрироваться». Представляешь?
Он засмеялся — сухим, усталым смешком, но в нём была какая-то дикая, жизнеутверждающая энергия. История про смерть и ярость в операционной казалась здесь, среди вёдер с мыльной водой и гор мусора, чем-то нереально далёким и в то же время — удивительно близким. Тоже борьба. Тоже абсурд.
— И что, — пробурчал Саша, наконец оборачиваясь. Его лицо было испачкано, но глаза в полумраке горели незнакомым, усталым огнём. — Оживил?
Женя ухмыльнулся, снова берясь за тряпку.
— Оживил, сволочь. Через час уже на меня шикал, чтобы я ему морфина подлил. Больно, говорит.
Он отжал тряпку в ведро. Вода с грязью хлюпнула с глухим, усталым звуком, будто выдохнула последнее.
— А ты мне про мать расскажешь когда-нибудь? — спросил Женя, не глядя на Сашу, сосредоточенно скребя остатки какого-то засохшего пятна на полу. Спросил как бы невзначай, будто спрашивал про прогноз погоды. — Ну, вроде как у любого уважающего себя психиатра есть такая часть. «Говорите о детстве. Говорите о матери. Все проблемы оттуда». Скучная, в общем, процедура.
— Давай потом как-нибудь, — устало, почти машинально пробормотал Саша, перекладывая стопку старых журналов в очередной чёрный пакет. — Сейчас и так… хватает проблем от мамы.
Они помолчали. Тишину заполнял только скрежет щётки да отдалённый гул города за окном. И Женя не стал настаивать. Он понял. Сегодняшняя ночь — это не про вскрытие старых ран. Это про наложение временной, хоть и хлипкой, повязки. Про то, чтобы успеть к утру замазать самые явные трещины, чтобы в них не заглянули чужие, осуждающие глаза.
И они мыли дальше. Час. Другой. Из дешёвой портативной колонки, которую Женя притащил в одном из пакетов вместе с химией, хрипло, с помехами играла музыка. Какой-то глупый, залихватский панк-рок. Гитары звенели дешёвым, но яростным металлом, барабаны отбивали примитивный, навязчивый ритм, а хриплый голос орал что-то про трудное детство на самой окраине города, про разбитые фонари и желание сбежать куда угодно. Музыка была грубой, но в ней была какая-то очищающая энергия. Она не требовала понимания, только движения. Под её бессмысленный рёв было проще отдраивать плитку, выбрасывать хлам, мыть окна, с которых стекали чёрные потоки городской копоти.
Ближе к середине ночи в квартире стало не просто чище — стало пусто. Будто вместе с мусором, пыльными обертками и пустыми бутылками они вынесли наружу что-то ещё. Какой-то шум, густоту, саму плоть запустения. Теперь стены стояли голыми, полы сияли мокрыми разводами, и эта чистота была не уютной, а какой-то… клинической. Будто комната была не жилым пространством, а операционной после сложной, изматывающей операции. И в этой пустоте было тихо так, что звенело в ушах.
— Ну всё, перерыв, — вздохнул Женя, сгибаясь пополам от боли в спине. Он скинул резиновые перчатки, которые заляпались во всех мыслимых цветах, и полез в свой рюкзак, достав оттуда два сэндвича, аккуратно завернутых в пищевую плёнку. — Я сдохну от голода. А ещё от этой вони. Давай есть.
Сэндвичи были домашними — видимо, Женя успел заскочить домой перед большим походом по магазинам. Они пахли свежим хлебом, индейкой и чем-то уютным, неуловимо знакомым. Он протянул один Саше.
Саша машинально взял его, уже начал разворачивать плёнку, как вдруг Женя покачал головой.
— Не-а, — пролепетал он с набитым ртом, с трудом пережёвывая первый огромный кусок. — Тебе сначала задание. Потом еда. Всё честно. Я же отработал своё — таскал пакеты, мыл говно тут. Твоя очередь.
Саша посмотрел на него взглядом, в котором читалось всё: усталость, раздражение, голод и немое обвинение: «Итак всё из-за тебя. Дай хоть пожрать в тишине».
— Держи, — не обращая внимания на этот взгляд, Женя вытащил из того же рюкзака тетрадь с котёнком. Она была немного помята, на обложке появилось новое пятно, похожее на след от чая. — Надо писать. Одно задание было — ужин. Другое — уборка. А третье-то где? Расслабишься так.
Саша недовольно, почти по-детски побурчал что-то под нос, но тетрадь принял. Развернул её на чистом листе. Белизна бумаги резала глаза, казалась слишком чистой, слишком требовательной после часов грязной работы.
— Давай так, — Женя вздохнул, отложив свой сэндвич и вытирая руки о штаны. Его лицо было серьёзным, но в глазах по-прежнему светилась та же усталая искра. — Надо написать три вещи. Три факта. Но таких, которые ты никогда в жизни не произнесёшь вслух. Даже самому себе в пустой комнате. Даже шёпотом. Вещи, которые просто есть. Как закон гравитации, только про тебя.
Он сделал паузу, давая словам осесть в тишине, нарушаемой лишь тихим шипением из колонки.
— Не чувства. Не оценки. Факты. «Вода мокрая». «Небо синее». Только про тебя.
Саша покрутил в пальцах ручку, потом украдкой покосился на нетронутый сэндвич. Слюнки текли, в животе урчало громче, чем панк-рок из колонки.
— А кусить-то можно? — спросил он почти с мольбой. — Помираю с голоду. После твоей химической атаки сил нет.
Женя только кивнул, сам набивая рот неприлично большим куском индейки с хлебом. По правде говоря, этого конкретного задания в его изначальном плане не было. Но в план не входило и экстренное мытьё загаженной квартиры до утра. Этот пункт родился в его голове совсем недавно, в промежутке между третьей и четвёртой ходкой на мусорку, когда усталость уже начала размывать границы между «терапией» и обычным отчаянием. Он придумал его в смутной, почти подсознательной надежде. Надежде, что в этих «невысказанных фактах» проскользнёт хоть намёк, хоть тень, хоть одно слово. О том медбрате из радиологии. О том, что действительно болит и не отпускает. Чтобы хоть что-то из прошлого вышло на свет.
Саша, проглотив свой первый кусок, с недоверием посмотрел на Женю.
— Так погоди, — проговорил он, вытирая рот тыльной стороной ладони. — Это же факты, которые я не могу сказать даже себе. А тебе, получается, можно?
Женя, не отрываясь от своего сэндвича, одобряюще хмыкнул.
— Так ты же не говоришь, — пробормотал он сквозь хлеб. — Ты пишешь. На бумаге. Это совсем другое. Ты их не произносишь. Ты их… фиксируешь. А я потом… я потом как архивариус. Принимаю на хранение. Разница большая.
Он сказал это с такой простой, почти бюрократической серьёзностью, что это звучало даже убедительно.
— А если я пока не хочу, чтобы ты их видел? — спросил Саша, не поднимая глаз от тетради.
— Тогда оставь тетрадь у себя до тех пор, пока не захочешь, — Женя пожал плечами, как будто речь шла о пустяке. — Но написать надо. Для себя. Чтобы факт перестал быть чем-то эфемерным внутри и стал просто… записью. С ней проще. Она либо бумажка, либо нет.
Саша сгорбился, вжав голову в плечи, и что-то нашкрябал в первой строчке. Почерк был неровным, прыгающим. Он тут же зачеркнул написанное жирной, нервной линией. Рядом, сбоку, вывел что-то другое, мельче.
— Ты знаешь, даже если бы ты не заставил меня снять трубку, они бы всё равно приперлись, — сообщил он, неуклюже вписывая что-то во вторую строчку. Говорил он словно в сторону, не глядя на Женю. — Только я был бы не готов к этому. Лежал бы здесь, в дерьме, и просто ждал, когда дверь сорвут с петель. А так… — он поднял голову и медленно обвёл взглядом комнату. — А так тут уже почти… прилично. По крайней мере, сражаться есть за что.
— Во сколько они приедут? — спросил Женя, глядя на свои заскорузлые от химии руки.
— Вот это я и забыл спросить, — хрипло засмеялся Саша. Звук вышел странным, почти болезненным. — Испугался так, что вылетело из головы. Наверное, с утра. Они всегда с утра.
— Мне нужно знать, во сколько мне уйти, — тихо, но чётко сообщил Женя. — У вас семейный сбор, Саш. Я буду тут… ну, не к месту. Лишним.
Саша поставил ручку в начале третьей, последней строчки. Долго смотрел на кончик стержня, будто в нём была заключена вся вселенная. Потом медленно поднял взгляд. И посмотрел Жене прямо в глаза. Взгляд его был не испуганным, не умоляющим. Он был спокойным и очень усталым, но в глубине, за этой усталостью, горела какая-то твёрдая, новая искра решимости.
— Об этом я и хотел поговорить, — сказал он тихо, но так, что каждое слово прозвучало отчётливо в тишине кухни. — Я бы хотел, чтобы ты остался. Хотя бы в первый день.
Женя замер. Потом моргнул, будто не понял.
— Что? Нет, нет, Саш, это же твоя семья, — заговорил он быстрее, оживляясь, пытаясь отшутиться, отмахнуться. — Я не могу остаться, это… это слишком личное. Я буду как посторонний на похоронах. Нелепо.
— Читать мои откровения о себе тоже личное, — парировал Саша, не отводя взгляда. Голос его оставался ровным. — И я это позволяю. Более того, я тебе их даю. Просто… — он замолчал, ища слова, ковыряя ногтем этикетку на ручке. — Мне нужна будет твоя помощь. Вот. Я сам её прошу. Представляешь? Не ты навязываешь, не ты придумываешь задание. Я. Прошу. Мне нужен будет… буфер. Человек, который будет между мной и ними. Который не даст мне сорваться. Который просто… будет рядом. Не как врач. Как… друг. Или как… Называй как хочешь. Но останься.
Он выдохнул и, наконец, опустил глаза, закончив третью строчку в тетради. Поставил точку. Закрыл тетрадь и отодвинул её к Жене. Не для того, чтобы тот прочёл. А как символ. Как подтверждение своих слов.
Женя смотрел на потёртую обложку с котёнком, потом на Сашу. Внутри у него всё перевернулось. Это был не план. Это был крик о помощи, высказанный самым прямым, самым неприкрытым образом. Не через рисунки, не через идиотские задания. А вот так: «останься».
Он вздохнул. Глубоко. Почувствовал, как усталость наваливается на него всей своей тяжестью. Но вместе с усталостью пришло и какое-то странное, тёплое чувство. Доверие. Настоящее. Не вымученное, не терапевтическое. А простое и страшное.
Женя спрятал тетрадь в рюкзак, и они, как два загнанных муравья, принялись за последние штрихи. Время уже перевалило за четыре, за окном ночь начала терять свою густую черноту, разбавляясь грязно-серым цветом предрассветья. Квартира, наконец, выглядела… чисто. Не уютно, не «как у людей», но именно чисто. Как больничная палата после генеральной уборки — стерильно, безлико, без признаков явного разложения.
— Последние штрихи, — бормотал Женя себе под нос, ковыряя ногтем упрямый край одной из коробок — длинной, плоской и подозрительно тяжёлой. — Надо это собрать и повесить. Иначе всё напрасно. Фундаментальный недостаток.
Саша, протирая последнее окно, лениво покосился в его сторону.
— Что там ещё?
Женя, с торжествующим видом фокусника, извлёк из коробки содержимое. Это была настенная вешалка для прихожей. Самая простая, незамысловатая — несколько металлических крючков на деревянной планке и небольшая полочка сверху, куда можно бросить шапки. Никакого дизайна, ничего лишнего. Утилитарная, как лопата.
Саша замер с тряпкой в руке, потом медленно опустил её. На его лице появилось выражение такого чистого, немого изумления, что оно на секунду стёрло всю усталость. А потом он рассмеялся. Тихим, хриплым, но абсолютно искренним смехом, от которого даже согнулся пополам.
— Ты… ты серьёзно успел за вешалкой съездить? — выдохнул он сквозь смех. — Боже мой, что ты, блять, за человек?
Женя, стоя на коленях среди упаковочного пенопласта, смущённо покраснел, но в его глазах светилось неподдельное удовлетворение.
— А что? — пробормотал он, старательно раскладывая части конструкции по полу. — Мне тоже её тут не хватало. Приходишь, куртку некуда повесить, она валяется на этой куче… ну, на том, что было. Как вообще можно жить без вешалки? Это же основа основ. Первый признак цивилизации, Саш. Не огонь, не колесо — вешалка.
Он говорил это с какой-то серьёзной, почти научной убеждённостью. Саша, отдышавшись от смеха, подошёл и присел рядом на корточки.
— Ну, давай, архитектор, — сказал он, уже без иронии. — Покажи, как собирается этот «первый признак цивилизации». Я буду подавать отвертку.
Спустя полчаса полка с крючками уже висела в прихожей — простая, но невероятно важная. Саша недовольно потирал натруженные ладони — вкручивать её в стену пришлось старой, тупой отверткой вручную, каждый винт давался с боем. Он порывался достать дрель, но Женя запротестовал, шипя: «Соседи! Четверть пятого утра! Они нас живьём съедят, если мы тут перфоратор включим!». В конце концов, они справились тихим, упорным скрипом металла по бетону.
— И вот, — с торжеством заявил Женя, отступая на шаг и любуясь вешалкой. — Основа основ на месте. Теперь тут можно жить. Ну, в смысле… приходить и уходить цивилизованно.
Саша скептически хмыкнул, но взгляд его скользнул по чистому, пустому крючку, и в глазах мелькнуло что-то вроде признания. Да, это лучше, чем куча тряпья.
— И вот ещё последний штрих, — снова засуетился Женя, падая на колени перед последней, широкой и плоской коробкой, которую он до сих пор прятал в углу. — Это вообще-то… мне дарили. Коллеги с прошлого места. Но мне не очень. А тебе подойдёт больше. Тематически.
— Погоди, — возмущённо фыркнул Саша, садясь на корточки рядом. — Вешалка была «последним штрихом». А это что ещё за...чёрт?
— Не черт! — обиженно парировал Женя, с трудом разрывая скотч. — Это арт-объект. Духовная скрепа. Смотри.
Он аккуратно извлёк из коробки предмет, завернутый в пузырчатую плёнку. Развернул его, и в тусклом свете прихожей на Сашу уставилась картина. Не картина даже — постер в простой деревянной рамке. И на нём была изображена… курица. Упитанная, важная, с ярко-красным гребешком, она восседала в центре композиции, окружённая кучкой пушистых, жёлтых цыплят. Цыплята с безмятежным, почти философским видом клевали зёрна, разбросанные по зелёной, слишком яркой траве.
— Круто, да? — сиял Женя, поглаживая стекло ладонью. Он был явно горд. — Прямо для тебя. Тема — материнство, забота, уют, еда… в общем, всё, что нужно для счастливого дома.
Саша несколько секунд молча смотрел на это творение. Его мозг, уставший за ночь, отказывался обрабатывать информацию. Вешалка — это понятно. А это… это было уже за гранью. За гранью терапии, за гранью абсурда, даже за гранью дружеской поддержки. Это был чистый, концентрированный бред в рамке.
И тут он снова рассмеялся. Тише, чем в прошлый раз, но глубже. Смех шёл из самого живота, сотрясая всё тело.
— Ты… ты совсем ебанутый, — выдохнул он, вытирая слезу. — Ты меня сначала химией травишь, потом полку прикручиваешь, как одержимый, а теперь… теперь вот это. Курица. Это что, часть терапии? Лечение идиотизмом?
— Ну да! — искренне обрадовался Женя, будто Саша наконец-то понял суть. — Именно! Чтобы, когда станет совсем хреново, ты мог посмотреть на эту курицу и подумать: «Боже, какой же идиот мне это подарил. И ведь он ещё где-то там, в больнице, наркоз людям делает». И тебе сразу станет… ну, не легче, но смешнее. А смех, как известно, продлевает жизнь. Или хотя бы делает её терпимее.
Он встал, отряхнулся и, не спрашивая разрешения, направился в комнату. Нашёл самое видное место — пустую стену напротив дивана — и водрузил картину.
— Вот. Теперь у тебя есть на что смотреть, кроме потолка.
Саша стоял в дверном проёме и смотрел, как эта нелепая картина с курицей обретает своё место в его, теперь чистой, но пустой вселенной. И, странное дело, это действительно работало. Это было так глупо, так неуместно и так по-житейски трогательно, что внутри что-то ёкнуло. Не смех уже, а что-то другое. Что-то вроде… признательности. За эту настойчивую, абсурдную, но такую упрямую заботу, которая выражалась даже не в словах, а в вешалках и картинах с курицами.
— Ладно, — сдался он, махнув рукой. — Вешай свою ферму. Только цыплят кормить не заставляй. Я с котом ещё не разобрался.
Женя счастливо кивнул, поправил картину, отступил на шаг, оценил и вздохнул с глубоким удовлетворением.
— Ну вот. Красота. Я бы у себя это повесил, но тебе явно нужнее, — провозгласил Женя, отступая ещё на шаг, чтобы оценить композицию.
— Мне она жизненно необходима, — уже без иронии, почти серьёзно проговорил Саша. Он смотрел на картину, и его уставшие глаза будто разглядывали не абсурдный постер, а что-то важное. — Надо было в первый же день её принести. Возможно, всё было бы иначе.
— Угу, угу, — закивал Женя, смущённо теребя край свитера. — Я думал об этом, честно. Но как-то… смущался. Не знал, как ты отреагируешь.
Потом был последний, истинно последний штрих. Женя порылся в одном из пакетов и извлёк те самые гирлянды с крупными, старомодными жёлтыми лампочками, которые они купили в торговом центре. Без лишних слов, они вдвоем разместили их над единственным окном в комнате. Стекло было холодным, шнур — колючим, но когда Женя воткнул вилку в розетку, случилось чудо.
Тёплый, медовый свет разлился по комнате. Он был неярким, но невероятно уютным. Он смягчал острые углы голых стен, ложился мягкими бликами на чистый пол, подсвечивал ту самую дурацкую картину, делая её почти… милой. В комнате стало не просто чисто. Стало по-домашнему. Немного нелепо, очень натужно, но с душой. Как будто это место, которое ещё несколько часов назад было склепом, вдруг стало настоящим домом. Пусть ненадолго. Пусть на один день. Но домом.
— Ну вот, — выдохнул Женя и повалился на диван, запрокинув голову на спинку. Глаза его тут же начали слипаться. — Красиво. Почти как в кино. Только без хэппи-энда пока.
— Красиво, — тихо подтвердил Саша, опускаясь рядом. Он был смертельно уставшим — физически, морально, всем собой. Но где-то глубоко внутри, под толщей усталости и страха перед завтрашним днём, уютно устроилось маленькое, тёплое чувство удовлетворения.
— Ты уверен, что мне нужно остаться завтра? — спросил Женя, уже почти засыпая. Слова выходили густыми, сонными. Его голова тяжело скользнула по спинке дивана и, найдя опору, устроилась на Сашином плече. Будто это было самое естественное, самое привычное для неё место в мире. — Я ведь чужой человек. Не вписываюсь. Не очень хорошо получается.
Саша замер. Дыхание Жени, ровное и глубокое, уже пахло сном. А его макушка, прижатая к его плечу, пахла шампунем. Дешёвым, фруктовым. И ещё чем-то химическим — средством для мытья пола, от которого у них теперь щипало в носу. И поверх этого — лёгкий, навязчивый аромат мандаринов. Наверное, он слишком долго простоял у того самого диффузора, который сам же и поставил на полку «для атмосферы». Получился странный, но удивительно живой коктейль: чистота, химия, фрукты и человеческий пот.
Он сидел неподвижно, боясь пошевелиться. Голова Жени была тяжёлой и тёплой. Этот вес, эта доверчивая неловкость, были настолько неожиданны и так просты, что у Саши внутри всё перевернулось. Не было места для паники или отторжения. Была только усталость и это странное, щемящее чувство ответственности за другое, уснувшее на его плече существо.
Он медленно, чтобы не потревожить, повернул голову и посмотрел на спящего Женю. При свете гирлянд его лицо казалось молодым, почти детским, без привычной улыбки или гримасы сосредоточенности. Только усталость и полное, беззащитное доверие.
— Не чужой, — очень тихо прошептал Саша в тишину комнаты, зная, что тот его не слышит.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.