От Матфея 27:28-29

Семнадцать мгновений весны Семёнов Юлиан «17 мгновений весны» Heinrich Müller Walter Friedrich Schellenberg Семёнов Юлиан «Приказано выжить»
Смешанная
В процессе
NC-21
От Матфея 27:28-29
Описание
Помощь не пришла, канонада не раздавалась на улицах Берлина. Штирлиц понял, что остался один — наедине с машиной смерти Рейха. Таймлайн "Приказано выжить", но Рейх одержал победу во второй мировой войне. Штирлиц борется за свою жизнь в гестапо. Можно читать отдельно от второй работы.
Примечания
Jedem das Saine — Тгк автора, где все выходит в первую очередь — t.me/cherkotnya
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Пальцы

Мюллер тихо и мягко засмеялся, снова опускаясь в кресло. Штирлиц осел вторым, теперь чуть щуря левый чуть покрасневший глаз. Промакнул слезы рукавом, чуть помассировал свежий ожог. — Ваш кофе. — Мюллер протянул ему чашечку, понимая, что сам тот до стола не дотянется. Ему было очень приятно знать, что он мог сказать “ваш кофе” и чашечки не дать. Действительно, мелочно и злобно, глупо, как ревнивая жена. Но сейчас он может позволить себе такие глупости и детские выходки: Штирлиц и впрямь никому уже об этом не расскажет… Штирлиц принял кофе молча, взял, одной рукой чуть придерживая за донышко, второй — за ручку. Руки у него тряслись от случившейся с ним только что боли, но от кофе он, будучи в здравом уме, никогда не откажется. Кофе, коньяк и сигареты — три кита, на которых, сколько наблюдал Мюллер, всегда основывался Штирлиц. Кофе, коньяк и сигареты — так Мюллер покупает собеседника, которому не так уж и плохо рядом с ним. Привязывает к себе, как собачек из экспериментов на рефлексы: Мюллер — равно — вкусное… Хотя, Мюллер в данной ситуации и с ожогами будет связан, тут скорее проведется банальное и уже скучное: сигареты — коньяк — кофе — равно страх… Но в то же время, у Штирлица слишком уж много ассоциаций с этими тремя вещами, чтобы его так просто напугать. Для такого нужен ребенок, еще никогда в жизни не куривший. В любой пытке должна быть свежесть, иначе она перестает быть занимательна обеим сторонам. — Больше не буду нанимать интеллигентов. — Мюллер хмыкнул, опуская сигарету в пепельницу и отпивая кисловатый — нужно будет сказать об этом Вилли, засмотрелся, чертенок, обязанности не выполняет — кофе. — В одном я был прав, вы и он — тому подтверждение… — В шахту! — Штирлиц хмыкнул. — И взорвать. Мюллер приподнял брови. Вот оно как… — У вас с господином Шелленбергом, однако, неплохие отношения. А? — В первую очередь, конечно. — Штирлиц отпил кофе, довольно прищурился. — Я долгие годы был самым ценным сотрудником. А во вторую — я был на том же приеме, и вас было с расстояния метра в четыре слышно прекрасно. — А вам стоило бы не греть уши, Штирлиц. Это — не вежливо… — Я пользовался ими, пока были… — А сейчас с ними что? — А сейчас они держатся только на вашем добром слове и моих молитвах. Мюллер рассмеялся — совершенно искренне, нужно сказать, и наблюдая за тем, как Штирлиц, пользуясь моментом, отхлебывает еще кофе. Ему бесконечно нравился этот Штирлиц: со своей хронической невозмутимостью, черным жестоким юмором и ворчливым тоном, словно сам Мюллер лет на десять, не меньше, младше него. Но хотелось ему другого. Этот Штирлиц уже пресытил его, он наблюдал его последние годы и успел увидеть, как функционирует этот человек в нормальной обстановке. И эту обстановку требовалось поменять, потому что н у т р о уже увидело и ухватилось: звук. Штирлиц умел звучать совсем не саркастично и абсолютно не ворчливо. И Мюллеру хотелось узнать, на что он способен еще: как далеко можно шагнуть, насколько сдвинуть чужую честь? Перед тем, как снова не выдержит, и в новой форме вернется Звук. Поэтому, добив в два глотка кислый кофе, он подошел к Штирлицу — тот сразу же напрягся; это приятно, когда рядом с тобой такой человек боится — достал из кармана ключи от наручников и раскрыл их. Штирлиц посмотрел с недоумением. Мюллер кивнул: — Раздевайтесь. — Только не закуривайте опять. А то начинаю бояться за более хрупкие части своего тела. — Тот начал медленно расстегивать рубашку непослушными пальцами. — Никого и никогда не бойтесь, Штирлиц, это важнейший из всех законов. — Очень хорошо, что вы — не я. Если бы этому закону следовал я, меня бы тут не было, я оказался бы в гестапо еще в тридцать седьмом… — Кстати, насчет тридцать седьмого. — Мюллер стоял, оперевшись на спинку кресла, и лениво наблюдал. — Я знаю, как вы не оказались у нас. Но у своих? Как вы не окончили своих дней в подвалах Лубянки? Штирлиц все еще боролся с пуговицами. Руки у него дрожали от напряжения только сильнее. — Представьте себе, меня не позвали. Кажется, у них было слишком много работы и без меня… — Он маялся на середине рубашки. — Господи, на вас смотреть — сердце разрывается! — Мюллер не сдержался, подошел к нему в два шага. — Руки поднимите. Штирлиц поднял, и рубашка была снята через голову, скомкана, заброшена куда-то в сторону столика — бог с ней, все равно в комнате тепло, не простудится… Мюллер коротко и со стальным треском надел наручники обратно на чужие запястья. Рисковать он не привык, особенно в таких делах. — Ни за что не поверю. — Прокомментировал. — Зорге позвали, ваших коллег из Франции позвали, даже поляков — и те закончились. А вы остались? — А что, меня здесь нет? — Штирлиц глянул на него, приподняв одну бровь. Сарказм, прячется за ним, укрывается за своим панцирем, которого не уберешь, потому что в этом вся его суть — он сросся со своей броней, влип в нее намертво. Содрать, не останется и его самого… — Штаны снимать? — Снимайте, раз уж спросили. Мюллер, по правде говоря, понятия не имел, что будет делать дальше. Может быть, они продолжат этот разговор, просто Штирлиц останется наг. Может быть, захочется ударить его, пустить кровь одними своими костяшками, рассечь губу или оставить отметины на ребрах. Он отошел, оглядывая Штирлица чуть со стороны только сейчас. И у такого нет жены, и нет даже любовницы? Почему, наверное есть, эта Цачшенька, о которой он говорил тогда во сне надломленно и с болью, которой Мюллер никогда не слышал в его голосе. И не услышит, он не тешил себя такой надеждой: такая боль, сокровенная и тайная, проступает лишь в мгновения абсолютной безопасности, когда тебе кажется, словно ты целиком объят теплом и странным, ярким светом — у бога за пазухой, где можно выплакаться обо всем, от чего так страшно… Может быть, Штирлиц станет таким от наркотиков, но это уже не будет Штирлицем. Но действительно: — В порочащих связях замечен не был… Никогда не поверю. Мы недоглядели? Штирлиц сел обратно на тахту, устроился поудобнее. Он был абсолютно наг, этот Аполлон ровно сорока пяти лет от роду — они ровесники, почему же тогда Мюллер рядом с ним кажется себе стариком, озлобленным и брюзгливым — виден был на его теле теннис, виден и голод в камере, никак ему не навредивший, скорее наоборот: сжег жир, остались почти что уже сухие мышцы, самую малость одрябшие без спорта. В этот момент Мюллер тихо порадовался тому, что решил не снимать чужих наручников: он не был уверен, что в равном бою вышел бы победителем. Старина Мюллер умеет бить, а не драться, даже смешно… — С Дагмар — доглядели, об остальном вывод делайте сами. Мюллер подошел ближе, посмотрел в глаза — серые, сосредоточенные, злые. Бесконечно злые — и где-то глубоко, там, где почти не видно, испуганные. Страха не было ни в движениях, ни в голосе, ни на лице. Он был только в смеющихся саркастичных глазах. И Мюллер решил пойти дальше. Действительно, как долго он еще сможет испытывать чужое терпение? — Слушай, а повернитесь спиной ко мне. Штирлиц совершенно спокойно — со льдом, с иглами — глянул на него снизу вверх. Поднялся. Спросил очень спокойно: — Вам зачем? “Чтобы убедиться в том, что ты готов слушаться в мелочах, терпеть и топтать свою гордость, лишь бы сохранить важное, чтобы точно понять, что ты не человек, а машина по уничтожению планов противника”. — Штирлиц, вы не в том положении, чтобы спрашивать. Давайте уже! — Он вспыхнул нетерпением абсолютно рационально и нужно, медленные слова рождают только еще больше медленных слов, кому-то нужно сорваться первым, и в этом и есть проверка второго: выше ли это него, снизойдет ли он до простых смертных, умеющих и злиться, и кричать, или останется спокойным, как латунный Будда в дешевой эзотерической лавчонке… Именно поэтому Мюллер чуть толкнул его в плечо: не чтобы Штирлиц упал, а чтобы развернулся. Хук с правой оказался быстрым. Но очень плохим, потому что к нему затесалась прикованная левая. Все равно, боль оглушила челюсть, клацнули зубы, Штирлиц рванулся на него яростно и как-то совершенно сухо, сухой гнев — без крика и сосредоточенный, раскаленный, тихий, с него вся вода испарилась; Мюллер ответил быстро и универсально, коротким ударом в нос, впрочем, слишком слабым, уж очень близко они стояли друг к другу, Штирлиц попытался боднуть, у Мюллера вышло отклониться — больно ударило по скуле — он тут же, сразу, дал быстро в чужой живот чуть ниже ребер, слава богу для такого замах не нужен, и, не давая времени разогнуться, с силой толкнул назад, и все стало очень быстро, всего пара элементарных движений: подмять под себя, чувствуя, как под ним извивается не человек, а дикое, злое животное, и сразу же дернуть чужие руки вверх. Он понял, почему Штирлиц вдруг так рискнул. Понял, почему тот взвился, что подумал. И Мюллер действительно не думал об изнасиловании, оно ему не было так уж и нужно, он был уверен, что существует еще множество разных способов причинить Штирлицу боль перед тем, как дойти до этой крайности, что нужно идти по нарастающей… Но теперь это стало спором двух принципов. Теперь Штирлиц открыто сказал ему: “нельзя”. Решил, что имеет право сказать это ему, что имеет право распоряжаться Мюллером, как сам того захочет. И, если он сейчас отступит, если не сделает того, чего от него ждут, то подтвердит в чужих глазах, что Макс Отто фон Штирлиц здесь, в этой комнате, имеет право распоряжаться… — Испугались? — Откушу. — Кровь текла по носоглотке в рот от того, что Штирлиц полулежал на спине, и он проглатывал ее, но все равно было слышно, как задыхается: нос сломан и заложен этой кровью… — О, я не сомневаюсь. Мюллер не сомневался. — Ты еще скажешь мне, свинья, — Медленно проговорил он. — Каждую из явок, паролей и шифров. Ты еще обязательно объяснишь мне, что и как делал, начиная с восемнадцатого года… — Он увидел, как Штирлиц чуть дернулся от этих слов, и почувствовал выдох на своей шее — острый, ледяной. Чтобы почувствовать от дыхания жар, нужно быть ближе, куда ближе… — Испугался? Не бойся. Протоколы-то Германа перешли в распоряжение гестапо. Двадцать семь лет? За каждый год отвечать лично мне будешь… — Это буду уже не я. — Все то же невыразительное, только лишь упрямое лицо. — Когда я сойду с ума, может быть, и вытащите что-то из моего разума. Но не обманывайтесь, не говорите себе, что это буду я… — Не вы, все верно. Но пока что у меня в руках — вы. И все почувствуете перед тем, как рассказать мне все, именно вы. Штирлиц собирался ответить что-то, но Мюллер опередил: дернул, уронил ниже, чтобы Штирлиц ровнее лежал, и тут же крепко зажал чужой рот ладонью. Идея была проста: кровь стекала по горлу вниз, наполовину в легкие, сплюнуть шанса не было, выдохнуть — только через нос, и Штирлиц тут же начал отфыркиваться, пытаясь не утонуть буквально в собственной крови. Нет, конечно этого бы не случилось, не тот объем, да и поза не та, в бронхи не текло от того, как лежал, но неудобств это причиняло ровно достаточно для того, чтобы Мюллер второй, свободной рукой дернул чужую ногу в сторону… Ой, господи. Он посмотрел на чужой анус, и пришлось ненадолго прерваться: конечно, перчатки были на дальнем столе, но в кармане брюк скорее в силу привычки лежал единственный презерватив: как раз для таких случаев. Сексом — реальным сексом — Мюллер занимался обычно лишь для жены из чувства долга, а потом и вовсе забросил. Осталось лишь все другое, что можно делать с человеческим телом… Он раскрыл презерватив — пришлось отнять руку от чужого рта, Штирлиц сразу же надрывно и мокро закашлял, брызги крови долетели, кажется, даже до кресла, как же досадно — и осторожно раскатал его по двум пальцам правой руки. Он мог бы воспользоваться посторонним предметом, что чужую боль хотелось п о ч у в с т в о в а т ь. Штирлиц попытался его пнуть ногой — достаточно дезорганизованно и слабо для того, чтобы просто закинуть ее на плечо и крепко ухватить свободной рукой, чтобы не мешала. Не достаточно для того, чтобы Мюллер передумал. Он вошел сразу двумя пальцами, крепко прижав чужую свободную ногу к дивану — резко, не ввинчиваясь, несколькими рывками, где каждый пропускал чуть дальше, чем предыдущий. Раз- Штирлиц сдавленно закричал от боли. Два, три, четыре, и больше, и дальше, намного дальше и резче. Он чувствовал, как судорогой свело чужую икру от боли, как истерично, судорожно сжалось вокруг его пальцев совершенно сухое пигментированное кольцо мышц, почувствовал вокруг них тесный до боли в суставах жар — вот поэтому и не полез членом, без подготовки больно бывает обоим. И только тогда поднял взгляд на чужое лицо. Штирлиц лежал неподвижно, замерев в неудобной позе, каждая мышца его тела была напряжена, и тряслись руки, царапающие судорожно натянутую шею. Его глаза были крепко зажмурены, а зубы сомкнуты в уродливой гримасе боли. — Смотри на меня, Макс. — Предупреждение. Нет реакции. Рывок — снова сдавленный хриплый крик. — Смотри, сукин ты сын! — Еще рывок, и только после этого Штирлиц сдается, распахивает глаза, упираясь в него ничего не видящим, совершенно пустым взглядом. Такие глаза бывают у неразумного животного, у собак, если их вдруг испугать или ударить — Мюллер никогда собак не бил, но он выхаживал тех из них, с кем плохо обращались прошлые хозяева, и много раз видел эти пустые, бездумные глаза того, в ком осталась только боль и страх… Мюллер понимает: Штирлиц ушел. Штирлиц умеет у х о д и т ь, когда ему слишком больно, оставляет вместо себя что-то еще, что не умеет думать и помнить, что существует в нем только для того, чтобы испытывать боль. А таких на свое место нужно возвращать. — Не смей уходить отсюда, слышишь? — Он говорит тихо, каменно. Обещая. — Где твоя Кэт, где ты оставил ее?! — Стеф Стопанский. — Сквозь сжатые зубы, запрокинув голову. — Что, Стеф… — Мюллер спотыкается о странное слово, кажется, даже не название города, что-то польское. Никогда не слышал. — Где?! — У него были не чищены ботинки, и рубашка вся мятая, он был небритый… — Хрип сквозь сжатые зубы. “Дерется, — понял Мюллер. — Он сейчас дерется с тобой, дружище, он подсовывает другие воспоминания, сопротивляется, ментально он с этим человеком — Стефом, видимо — рядом, он говорит с этим поляком и подмечает его рубашку, пока у него в заднице чужие пальцы, нет слов — только разрыдаться от такой доблести и выдать на месте медаль… Но с этим можно работать, вынуть не выйдет — и бог с ним, главное — он говорит хоть что-то…” — Так где ты ее оставил?! — Еще рывок. Если сейчас Штирлиц почувствует интерес к этому Стефу, сразу перекинется на другое, у него воспоминаний на два века хватит. Штирлиц молчит, поэтому Мюллер вытаскивает из него и заправляет еще один палец в презерватив, покрытый розоватой, в коричневых разводах слизью. Смотрит секунду на чужой анус, на том заметна одна темно-красная трещинка, едва-едва, уж очень сжат. Ничего, силы есть — масла не нужно… Мюллер втискивается снова, и Штирлиц выгибается, воя сквозь сжатые зубы. Он явно не в себе. Ничем не кололи и не поили, он вошел в это состояние транса, где позволяет своему телу творить что угодно на собственное усмотрение. Из такого состояния Мюллер его сейчас и рвет, со всей силой, как бы ударом, срезая пальцы в чужой анус. Ждал изнасилования — нет, изнасилования не будет… Потому что вряд ли это можно назвать изнасилованием: с тем же успехом можно было к анусу прикладывать раскаленный прут. Пальцами просто быстрее и проще. И куда приятнее чувствовать, как рвется вокруг них мышца… Штирлиц молчит — на том уровне боли, где невозможно себя сдавить, можно только молчать или орать во весь голос. У него свело связки, так Мюллер называет это. Поэтому врезается снова. Что-то явно резко рвется — снаружи, не внутри. Не кишечник, и слава богу… — Обокрали! — Снова сквозь зубы, только когда Мюллер замер. — Его обокрали, он прокололся на грязных руках… — Штирлиц впервые от боли стонет, совершенно пусто глядит в потолок. — Он так жадно затянулся, я его повел в трактир, есть кровяную колбасу, он… Жадно ел… — Вскрик, когда Мюллер снова врезал пальцы. — Я добавлю четвертый. — Обещает. — За чем он пришел? Штирлиц тяжело, загнанно дышал, отсюда чувствовался, словно воздушно-капельным, чужой ком в горле. — В русском посольстве был чужой человек, чужой шпион… — Чей? — Не знаю! — Истеричный, судорожный вскрик. — Чей?! — Страхович была старой… Ей было лет восемьдесят, не меньше, у нее хранилось чужое… Камни, а выдавала она за свои, фамильные… Мюллер от неожиданности сам замер. “Господи, как глубоко он влез? Драгоценности… Сколько лет он уже не должен работать с такими делами? Когда в последний раз в его делах могли фигурировать драгоценности, о которых старуха сказала, что фамильные?... И думала, что он поверит, поэтому и врала. Драгоценности… Это не могло быть в сороковых, вряд ли даже в тридцатых. В каких годах у старух со славянскими именами еще оставались свои драгоценности? Когда только всех раскулачили, когда не все камушки были еще прибраны к рукам? Двадцатые годы, предположим — двадцатые, вот так он решил залезть, дать мне то, что уже не важно…, — Мюллер размышлял о том, как бы вытащить Штирлица из того времени, чувствуя, как ритмичной судорогой сжимается чужой анус вокруг его пальцев, ощущая, как внутри него самого что-то шевелится в ответ на это, просит еще раз услышать чужой стон. — Он там… Нужна современность, нужны хотя бы тридцатые. Мировые события? Он их помнит, это общая память, ничего личного. Знакомые, агенты? Замкнется, решит, что мне они и нужны…” И тут он понял. Нет, не знакомые. Нужен сам Штирлиц. Мюллер наклонился над ним, уперевшись свободной рукой о тахту, сгибая чужое тело почти пополам. Под чужим лицом на ткани — вот сука — красовалось огромное влажное пятно крови, блестящее кое-где сгустками. Все лицо ниже носа было залито уже подсыхающей кровью. Штирлиц смотрел на него бессмысленно. — Господин штандартенфюрер. — Он сказал спокойно и миролюбиво. — А как вам зовут-то? И тут в чужие глаза вернулся фокус. Нос хлюпнул от тяжелого вдоха. — Макс Отто фон Штирлиц. — А с какого года вы в партии? — Тридцать третьего. — А чего же вы мне тогда говорите про старух и камни? Штирлиц смотрит на него совсем непонимающе. Банальный шок, господи, а пафоса-то было! Поднажать — и вот перед ним обескураженный, словно бы только что проснувшийся, едва ли четко понимающий, какой сейчас год. Кстати, об этом. — А год сейчас какой? — Тысяча девятьсот сорок пятый, господин Мюллер… — Штирлиц на пробу шевельнулся и тут же скривился от боли. Спросил абсолютно тем же тоном, передразнивая. — А пальцы вы из меня, может быть, вынете? Понимаю, все ради партии, но все же… Мюллер усмехнулся и действительно распрямился, а потом и выдернул рывком — до нового вскрика, как приятно — пальцы. Чужой анус был весь в крови и коричневой слизи, а презерватив… Мюллер выругался. — Порвался! Вот же… Штирлиц, уже перевалившийся на бок и лежащий расслабленно и безвольно, слабым голосом усмехнулся. — Мне кажется, это вам знак: не повторять таких экспериментов. — Размечтались. — Мюллер фыркнул, оборачивая презерватив салфеткой и стягивая таким образом, а второй после этого вытирая пальцы. — Мне очень понравился факт того, что вы умеете кричать, такое не повторить нельзя. Штирлиц вздохнул. — Мюллер, вы знаете, в чем заключается фашизм? Именно в этом… — Не знаю и знать не хочу. И для вас — господин группенфюрер, не зарывайтесь, Штирлиц. Мюллер оборвал его, потому что Штирлиц сейчас пытался в собственных глазах восстановить свой статус и поврежденную самооценку. Этого позволять не надо — пусть не привыкает быть равным. — Подотритесь. — Мюллер протянул ему с десяток салфеток; когда Штирлиц не шевельнулся, положил рядом на тахту. — Если измажете мне мебель еще сильнее, сами и будете отмывать, только сломанными руками. Понятно? Штирлиц глянул на него совершенно темно. — В туалет меня выпускать разрешаете? — А как вы думаете? Оставлю засирать ковер? Который вы, к слову, уже заляпали кровью… — Тогда позовите Вилли, как выйдете. Мне нужно будет подмыться… — Вот сами и позовете. — Мюллер уже подходил к двери. — До свидания, Штирлиц! Надеюсь, следующая встреча будет плодотворнее этой. И хлопнула дверь. Штирлиц остался лежать неподвижно.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать