От Матфея 27:28-29

Семнадцать мгновений весны Семёнов Юлиан «17 мгновений весны» Heinrich Müller Walter Friedrich Schellenberg Семёнов Юлиан «Приказано выжить»
Смешанная
В процессе
NC-21
От Матфея 27:28-29
Описание
Помощь не пришла, канонада не раздавалась на улицах Берлина. Штирлиц понял, что остался один — наедине с машиной смерти Рейха. Таймлайн "Приказано выжить", но Рейх одержал победу во второй мировой войне. Штирлиц борется за свою жизнь в гестапо. Можно читать отдельно от второй работы.
Примечания
Jedem das Saine — Тгк автора, где все выходит в первую очередь — t.me/cherkotnya
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Муть в голове

Почти сразу же он заснул: просто отключился. Организм не вынес нагрузки, перестал ненадолго существовать вовсе в спасительном темном Ничто. Состояние, самое близкое к смерти — сон без снов. Тебя, как такового, больше не существует ни для тебя, ни для других. Сон — самое близкое к той пустоте, что наступает после смерти, и для тебя, и для других. Кто-то коснется, ты шевельнешься во сне скорее машинально, не просыпаясь, но тебя, как человека, не будет и в этом движении тоже. Лишь полуспящий инстинкт, и можно ли это назвать “тобой”? Штирлиц именно по этой причине чуть недолюбливал смотреть на спящих, они всегда слишком напоминали тела. Если спит друг — страшно, проснется ли, уж слишком многие не просыпались. А если враг спит, то сон дает тебе обманчивое ощущение того, что человека с тобой в одной комнате нет, ложное чувство безопасности. Когда Штирлиц очнулся от забытья, он подумал в первую очередь о том, что предпочел бы не просыпаться. Смерть во сне — это совсем не больно и не страшно, даже не узнаешь об этом… Он некоторое время лежал неподвижно, только слушая и глядя невидящим взглядом прямо перед собой, давая мозгу возможность связать себя воедино. Мыслей в это время не было, были лишь ощущения и слух. Кто-то снаружи комнаты гремел посудой в раковине. Нестерпимо жгло анус, ягодицы были покрыты высохшей липкой пленкой, под носом — словно тонкий слой гипса от засохшей крови. Раздавались приглушенные голоса. Два голоса ровно, Вилли и Ойген. С усилием Штирлиц приподнялся на локте — все тело болело, как после хорошей тренеровки — а потом и сел, с осторожностью, чтобы минимально тревожить анус. Господи, как же мерзко от этого, как все это мерзко и глупо!... Все случившееся с ним теперь казалось отдельным от него, будто бы происходило с кем-то другим, кто только по счастливой случайности встал на замену. Штирлиц взял три салфетки разом и осторожно подтерся. Глянул: было много почти высохшей крови в кишечной слизи, совсем не было фекалий. И не мудрено: очень уж давно он не ел. Кровь была розоватая, словно бы тонкая: хорошо, значит — капилляры, сам кишечник цел и внутреннего кровотечения нет. Иначе бы оказавшееся снаружи было куда гуще и ярче… После этого Штирлиц вытер другой салфеткой, смочив ее слюной, нижнюю половину лица — выглядело жутко, но по факту представляло собой максимум перелом носа — и на пробу коснулся ожога под глазом. Тот отозвался болью и под пальцами чувствовался как бы примесью песка: четвертая степень, обугливание, тоже не опасно из-за маленькой площади поверхности. На запястье левой руки красное пятнышко порвавшегося ожогового пузыря, на ладони правой два черных — сильно же Мюллер давил, не стеснялся… Штирлиц обвел глазами комнату: рубашка была отброшена далеко, он не достал бы, да и толку никакого со скованными руками. Штаны и исподнее лежали рядом… Но зачем? Надеть на одну ногу? Он тяжело вздохнул, отложил использованные салфетки на уже заляпанный кровью ковер, вытер единственной оставшейся пятно крови на ткани дивана так, как мог, и улегся обратно. Вся эта сцена действительно была только лишь мерзкой и глупой, ничего больше. В ней не было смысла для Мюллера, не было и пользы для Штирлица. Одно лишь бессмысленное и беспощадное насилие над ним… И чего таким можно добиться? Хотелось закурить. “Не думай об этом. — Сказал себе Штирлиц. — Сигарет все равно не предвидится. Думай лучше о том, для чего это было. Мюллер ведь ничего и никогда не делает просто так, у него во всем есть своя мысль, своя идея… Он изнасиловал тебя пальцами. А ты почему-то ушел в состояние настолько шоковое, что удивил даже его… Что с тобой было, Штирлиц? Ты исчез. Не контролировал себя никак, и все равно что-то было на твоем месте. Кто-то, кто говорил о прошлом настолько глубоком, что ты и забыть успел, кто выдавал информацию давно ушедшей эпохи… Но держался молодцом: ни разу в настоящее не сорвался, почти не кричал. Это — все, чего от себя сейчас можно требовать… И вспомни то мгновение, когда Мюллер, этот хитрюга, заметил, что это не-ты, спросил, какой сейчас год и твое имя… Что ты хотел ему ответить? Что, не помнишь? Правильно, конечно ты ничерта не помнишь, тебя там не было. А я тебе скажу: мы чуть Всеволодом не назвались… Всеволодом! Контролируй себя лучше, Штирлиц.” “Кто — мы?...” “Конечно, хорошо, что его здесь сейчас нет и что Мюллер вернул тебя, ты сильнее, ты можешь такое выдержать… Но если можешь, то зачем ушел? Настало время выбирать, Штирлиц. Между нами всеми — выбирать, что сказать… Потому что Всеволод молчать не умеет, мальчишка, и винить его за нельзя, тем более прячась за его спиной. Я могу промолчать дольше, но если сорвусь, то буду выкладывать информацию куда актуальнее и для Мюллера интереснее… А ты, Штирлиц? Насколько долго можешь молчать ты?” Штирлиц молчал. Ему было жутко слушать в собственной голове внутренний монолог, который он не контролировал и который раньше — в такой четкой форме — не слышал. Это всегда было игрой, упражнением, маской, но уж точно не Кем-то. Не тем, что может думать независимо и перечить ему. И оставался лишь один вопрос. “Кто — мы?...” Но ответа не последовало. В голове царила блаженная тишина, и пропала головная боль, недостаточно сильная для того, чтобы заметить за всем остальным, но достаточно для того, чтобы раздражать. Больше не раздражала. Штирлиц продолжил думать: этот странный диалог не дал почти ничего. “Хорошо. Предположим, ты… — Он дернулся от этого слова, как от огня. Нет, никакого “ты”. В его голове он один и есть сейчас, этого достаточно. — Я действительно говорил о старом. Но почему говорил вовсе? Побои, когда меня вел Герман, бывали и хуже, намного хуже, и я терпел, молчал, лгал… Что изменилось на этот раз? Два фактора: неожиданность и беззащитность — если угодно, уязвимость. Да, такое нападение предсказать было невозможно, я ждал удара, ожога, пореза или вывиха — чего угодно, но не парочки пальцев… Это выбило меня из колеи. Нельзя, никогда нельзя просчитывать наперед именно по этой причине: никогда и ничего не совпадет идеально с планом, как ни старайся… — Штирлиц вспомнил плакат из далекого двадцатого года, еще в Москве: “Товарищ! В критической ситуации ты не понимаешься до уровня своих ожиданий, а падаешь до уровня своей подготовки!”. — Всегда нужно быть готовым ко всему, и не ожидать ничего. Вторым фактором была беззащитность. Когда я посыпался, когда стало страшно? В каждое мгновение, каждую секунду мне было страшно… Но это не ответ. Из-под контроля все вышло именно когда Мюллер сказал раздеваться. И руки тряслись совсем не от боли… А у Германа, даже когда били, ты был одет, ты не казался себе беззащитным и совершенно открытым, одежда прятала язык твоего тела и само это тело… Как только она ушла, ты поглупел — до уровня своей подготовки, однако. Хотя, что решает одежда? Ничего. Она не смягчает удара и не дает тебе преимущества. Проблема в одном лишь расчеловечивании, которое приходит вместе с такой бытовой наготой. Когда ты не имеешь права одеться, как никогда четко понимаешь, что никакой власти здесь у тебя нет, хоть это и ложь. Самые коварные интриги в истории, самые замысловатые планы шли через постель. И нет сомнений в том, что это повториться, и ты должен помнить об одном: ты настолько же ментально сейчас уязвим, насколько и человек перед тобой, у тебя есть право не чувствовать себя униженным.” Штирлиц открыл глаза: голова снова начала болеть, нужно было переключиться. Плана сейчас никакого не было — не было и необходимости в нем. Так что он просто позвал Вилли: громко рявкнул чужое имя, поднялся и сел поудобнее на тахте, не стесняясь, свободно раздвинув ноги. Если он сейчас наг, то пусть это будет причиной стеснения для других, а не для него. Сначала замолкли голоса на кухне, а через минуту, не меньше — торопиться, видимо, было некуда — дверь приоткрылась, и на пороге появился Вилли со стаканом коньяка в руке. Он не из тех, кто станет пить из тонких рюмочек, не того склада человек… — Снимай, — Штирлиц кивнул на прикованную ногу. — Мне нужно в туалет. Вилли криво улыбнулся одним уголком рта, повертел бокал в руке, глядя на свет. — Очень нужно? Никогда — никогда — нельзя пытаться предсказывать, что скажет тебе другой человек. Именно из-за таких ситуаций, как эта. — Ты, конечно, можешь проверить. — Штирлиц решил не идти на конфликт, напоминая, что Вилли не имеет права отказать: это вызвало бы только вспышку агрессии и желание показать свою власть. — Но нужно ли это нам обоим? По-настоящему? Вилли отпил из стакана, растягивая время. “Давай, показывай свою власть, сколько хочешь, но приказов начальства ты оспаривать не станешь…” Он вздохнул и пожал плечами, подходя к Штирлицу, достал из кармана ключи, открыл наручник на лодыжке. Там остался браслетом темный синяк, теперь стало заметно. — И то правда. Идем. — Вилли дернул Штирлица за руку, почти стаскивая с тахты, тот сдержался, чтобы не чертыхнуться, чуть не потеряв равновесия. В коридоре было пусто, в квартире царила тишина, только работал телевизор… — Здесь две гостиные? Или коротаете время на кухне? — Гостиных здесь три, а на кухне есть и еда, и диван, и телевизор. Давай. И запираться не смей, вышибу дверь. — Вилли втолкнул его в тесный, едва развернуться, туалет. Раковина и зеркало слева, прижимая к правой, пустой стене, напротив — бачок. Справлять нужду пришлось сидя: одновременно с мочеиспусканием из заднего прохода влажно и мерзко, болезненно пошли газы. Только закончив и почистив себя, насколько это возможно, Штирлиц посмотрел в зеркало. Неплохо для его состояния: нос опух и покраснел, в перегородке что-то заметно сдвинулось в сторону, и ожог под глазом, действительно черный, был окружен ярко-красным ореолом. Убивать себя совершенно не хотелось, отчаяния в нем не было: только легкая усталость и боль. Неплохое состояние для того, что с ним только что случилось. Удалось быстро выпить воды из-под крана и даже чуть умыть лицо от присохшей крови перед тем, как его дернули. Дверь открылась. — Плещешься? Ну, хватит с тебя. — Вилли призывно взял его за плечо. — А что, мы торопимся? — А я не хочу, чтобы ты из-под крана пить начал. Вода не стерильная, заразишься еще — мне же потом тебя и водить по пять раз на дню… Штирлиц выключил воду и послушно пошел следом за мужчиной. — А если пить хочу? — Для такого дела люди изобрели язык: именно для того, чтобы говорить о своих потребностях… — Вилли на секунду застопорился перед входом в трехклятую комнату. Глянул на Штирлица. — А жрать хочешь? Чтоб два раза не ходить. — А хочу. — Штирлиц кивнул. — Тогда дуем на кухню. Теперь уже Штирлиц замер. — Дружище, со всем возможным уважением — может, я перед этим штаны надену, чтобы никого не стеснять? Вилли посмотрел на него так неприятно — смешливым, липким взглядом человека, осведомленного о своей власти и в этой власти капризного, как ребенок, впервые осознавший, что может ломать игрушки, чтобы огорчить родителей. Осмотрел пристально, с головы до ног. — Неа. Разговаривать с тобой без штанов намного интереснее, чем с тобой в штанах. — Вот как? — Голышом ваше величество соизволяет вспомнить, что оно теперь не выше меня по званию. Штирлиц только разумно промолчал. Хотелось сказать очень много, но это только ухудшило бы ситуацию: несмотря на то, что в стратегическом плане власти у Штирлица больше, Вилли может совершенно уничтожить его в тактическом — то есть, здесь и сейчас. И побитому Штирлицу уже совершенно не важно будет, что Мюллер запретил его бить, и точно так же не важно, что Вилли будет нагоняй. Так что он разумно промолчал. На кухне действительно был Ойген, колдовал что-то на плите: Штирлицу сразу ударил в нос запах жареного лука и немного — мяса. На сковороде аппетитно шкворчала в жире картошка с тонюсенькими мелко нарезанными ломтиками бекона, уже ужаренными до того состояния, которое так любят ребята вроде этих: когда не остается ничего, кроме жидкого жира, впитавшегося в гарнир, и хрустящих корочек. Но с таким качеством мяса, как сейчас в Берлине, Штирлиц отлично понимал общечеловеческое желание не чувствовать вкуса этого мяса. Он вдруг почувствовал, вдохнув этот запах, насколько он на самом деле голоден. Ойген секундно глянул на него с любопытством. — О, а вот и наша принцесса. — Обратился к Вилли. — Ему тоже класть? Вилли помолчал. Задумчиво, с выраженной работой мысли на лице посмотрел на Штирлица, потом с тоской на картошку. И на сложенные пирамидкой консервы около холодильника. Видно было, с каким трудом ему дается решение. — Да. — Произнес с усилием, с натяжением. — Да… Ему, дружище, все то же самое, что нам. Ойген тяжело вздохнул, окинул сковороду критическим взглядом. — А, технически говоря, о размере порции папаша не говорил?... Тут на двоих с запасом дай бог на собаку. — Не говорил, и бог с ним! — Вилли взмахнул рукой, направляясь к небольшому шкафчику и выуживая оттуда кофейник. — Яблочко съест, и хорошо будет. Ойген засмеялся. — Да это, считай, курорт! — Выключил газ под сковородой, тряхнул — килограмма три чугуна, не меньше — поставил с грохотом обратно. Прошел торжествующе к холодильнику. — А знаешь, что у нас еще есть?... — Нет? — Вилли мимоходом оглянулся на него, заправляя кофе в кофейник. Ойген гордо раскрыл холодильник. — Укроп! — Он взмахнул вялым травяным веничком. — О! Да у нас ужин королей! Штирлиц сам сел за стол, не дожидаясь приглашения — он его и не дождется — и теперь смотрел в окно, пропуская разговор как бы сквозь себя, почти не реагируя на него. В гостиной шторы были плотно запахнуты, в туалете и речи не шло об окне. А здесь — комната выходила на север — сбоку светил ярко-алый закат, и внизу копошились мелкими фигурками люди. Штирлицу вдруг стало невероятно тоскливо. Он отдал бы многое за то, чтобы прямо сейчас оказаться там, внизу, среди этих многих людей со своими разными и обычными жизнями. Он отдал бы многое за то, чтобы сейчас не слушать, как двое его надзирателей обсуждают ужин. Ему вдруг стало невыносимо тесно в этой комнате. — А принцесса что молчит? — Ойген повернулся на него, замер над сковородрй с ножницами и укропом в руках. — А, уже уселся… А что, Вилли, ты разрешал ему садиться? Вилли отвернулся от кофейника, ухмыльнулся. — Неа, не разрешал. — Посмотрел на Штирлица долго и выразительно, подняв одну бровь. Выждал. — Я не понимаю, чего вы оба добиваетесь этим. — Штирлиц пожал плечами, спокойно оставаясь на своем месте. — Унижения? Меня очень трудно унизить, поверьте, это занятие куда скучнее, чем вы думаете. Да и к тому же, я думал, что вам будет достаточно сделанного группенфюрером. Разве нет? Тарелки пошли по столу: одна, вторая, третья — перед Штирлицем, с самой маленькой, действительно не человечьей порцией. Так интересно: вероятнее всего, им приказали кормить его достаточно хорошо, может быть даже готовить и на его долю тоже. А может быть и так, что хорошие продукты, включая мясо, были выданы именно из-за него и для него? А что, возможно. Мюллер, выходит, решил поиграть в игры — хотя когда он не играл… А над ним сейчас по-простому и глупо, впрямую издеваются. Действительно, как дети, несчастные в детстве и теперь отыгрывающиеся на других. Такой абсурд, такая глупость, а ведь многих подкашивает именно такое обращение. И это тоже странно и удивительно… Штирлиц до сих пор чувствовал себя так, словно он не совсем Здесь. Он точно был, точно находился именно здесь и сейчас, но чувства, о щ у щ е н и я не было. Он не мог распознать ни одной своей эмоции, хотя, кажется, что-то чувствовал сейчас. По отношению к этим двоим, к себе, к миру… А Ойген хмыкнул. — Что делал господин группенфюрер, не наше общее дело. А с тем, чем заниматься, я лично разберусь и без чужой помощи, премного благодарен за советы… — Он донес тарелки до стола — три за раз, ни дать ни взять официант — и со звоном поставил их. — О которых тебя не спрашивали, принцесса. Ну, бог с ним. К столу! Вилли разлил кофе на двоих, Штирлицу налили воды. Приступили к еде. Штирлиц явно что-то чувствовал, но не мог понять что. Почему-то его тело… Не слушалось. Было словно ватным, как будто совершенно чужим, и никак не выходили своими обычными способами вернуть себе собственные пять чувств. Телу, кажется, было плохо. Оно болело — вроде бы — и словно бы шумело, как будто целиком покрытое телевизионными помехами… Штирлиц пытался есть. Ему действительно хотелось есть и действительно было вкусно, только вот все горло словно бы отключилось, перестав работать. Оно не глотало. Пришлось как бы вручную напрягать мышцы, проталкивать пережеванную пищу глубже языком, сделать глоток воды — как будто глотая лекарство. Телу необходимо есть и, к сожалению для него, Штирлиц умел заставлять себя есть, даже когда это становилось фактически невозможно. Он прожевал еще и еще. Он слышал, что рядом с ним идет разговор, но не мог различить слов. Почему-то становилось все хуже, и в глазах чуть плыло. Когда он съел еще ложку, горло как-то странно ухнуло — рвотный позыв тряхнул его целиком. Разговор затих, взгляды обратились к нему. Штирлиц остановился и выпил еще воды. Замер, пытаясь совладать с непослушным телом. — Невкусно? — Попытка насмешки, по факту скорее недоумение. — Жри давай. — Подожди. — Слово далось с трудом, вышло вместе с еще одним коротким и сильным рвотным позывом. Штирлиц заткнул его, вцепившись ногтями в стол. — Вилли, неси тазик. — Ойген звучал обеспокоенно. — А ты только попробуй тут сблевать… Вилли не успел принести тазик. От того, как он поднялся со стула, всю комнату чуть тряхнуло в глазах, в ы г н у л о… Нет, Вилли успел только побежать — дальше Штирлиц ничего уже не видел. Его согнуло ровно пополам, из горла мерзко п о л е з л о, в нос ударило жидкой кашей пережеванной пищи, горло со всех сторон сдавило рывком, будто стянули корсетом. Раздалось громкое ругательство, его схватили за плечи, р в а н у л и к раковине — без успеха, Штирлица вырвало на пол, на стол у раковины и наконец в саму раковину долгим потоком, надрывный вдох — почти стон, почти не дыша — смаргивая слезы и кашляя, и его рвет снова, уже остатками еды, почти только жидким. И снова — вхолостую, только слюна текла с губ, и опять впустую… Штирлиц замер, тяжело и воюще дыша. Он н е н а в и д е л, когда его рвало, всегда: это — момент абсолютной беззащитности. И теперь он стоял, не смея шелохнуться, и молча, с пустой головой смотрел на грязную раковину и собственные скованные руки, уцепившиеся за ее край крепко до белых костяшек. Медленно дотянулся до крана, включил воду. — Что ж за… — Вилли громко выругался за спиной. — Тряпку тащи. Тазик уже никого не спасет. — Ойген схватил Штирлица рукой за волосы, осторожно потянул назад — только повернуть, не навредить. Рассмотрел внимательно лицо, влез пальцами в глаз, проверяя ширину зрачка. — Воду из-под крана пил? — Нет. — А когда конкретно ты ее не пил? — Я был в туалете минут пятнадцать назад, сразу перед едой… — Значит, не отравился. Ну ты блядь… — Ойген вздохнул. — Умылся? — Отсморкаться… — Сморкайся. Сейчас будешь мыть кухню. Что ж вас всех плющит-то так, а?.. Всегда замечал: чем выше звание, тем вы нервознее. Штирлиц высморкался и прополоскал рот водой. Мокрая тряпка веско и влажно ударилась о спину, шлепнулась на пол. — Все просто. — Штирлиц закашлялся в последний раз и выключил воду. Сейчас бы посидеть и прийти в себя: он вдруг почувствовал все свое тело сразу, и болело оно просто невыносимо. — Чем выше звание, тем, считается, больше человек знает, и тем более боится, что от него станут требовать того, о чем он отлично осведомлен… — В голову пришла мысль. — Да и не поверю я, что какой-нибудь Гиммлер тоже у вас блевал. — Он хрипло засмеялся, оглядывая загвазданный пол и — что делать — опускаясь и беря в руки тряпку. Вилли хохотнул, опуская на пол полный воды тазик. — Он не блевал, неа. Он фюрера звал, как мамочку, и заскулил от первой же пощечины — ну, так Мартин сказал. Ебаная гнида, надеялся, что его, предателя, спасать станут… Три лучше! И тряпку споласкивай!
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать