Ламенто

Genshin Impact
Фемслэш
В процессе
NC-17
Ламенто
Narzissenslvt
автор
Описание
Зайдя сюда, Арлекино открыла свой личный ящик Пандоры — но он оказался не страшным сундуком, а пластиковой музыкальной шкатулкой с маленькой танцовщицей, крутящейся в такт вращающейся в ящичке устройства катушке со штырьками.
Примечания
Господи помоги. !Работой ничего не предлагаю, не пропагандирую, ничьи чувства не стремлюсь оскорбить, вы открываете добровольно и вы подтверждаете что вам больше восемнадцати лет! Все упомянутые в работе персонажи достигли возраста согласия. -------------------------------------- Жду вас тут: https://t.me/+9bkAig55sEozOTgy - канал со ссылками на главы, лёгким щп и спойлерами к частям https://t.me/+Q-pTFHOC8rw3MmEy - канал со ссылками на главы -------------------------------------- Сразу скажу, что некоторые метки (и даже персонажи) будут незначительно изменяться.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

IX

И ты стоишь — я стою Заглядевшись на твой профиль Ромбы спин, комья плеч Для тебя как будто рамка Я готова стеречь Тебя вчера-сегодня-завтра <…> Ты не чувствуешь даже Что настроена на нужный мне лад Ты — центральная фигура пейзажа И другие деревьями молча стоят

(След в след — Порез на Собаке)

      После долгой дремы, тяжелой и тягучей, пронизывающей и проникающей липкими потными лапами под края невесомой ночной рубашки, просыпаться тяжелее всего. Но в самом мгновении пробуждения, как ни странно, это еще не самое сложное, ведь после крепкого, хоть и обрывистого сна, едва ли затекшие мышцы сами придут в норму и привычно напрягутся, зрачки свернутся в крохотные точки и их взгляд автоматически сфокусируется — в случае Фурины, сфокусируется на потолке с мелкими трещинками, что неожиданно, крутящимся, размытом непостоянными, лавирующими разводами полупрозрачной воды. Ощущается неправильно, извращенно и неверно, как будто прямо в моменте засыпания, еще до самого этапа сна, нечто неведомое и невидимое схватило ее, уязвимую, под тоненькие ручки, и протянуло сквозь фальшивое зеркало прямиком в проклятое зазеркалье. Это легко понять, потому что все перевернуто: правое стало левым, а пол поменялся с потолком, на который она, по законам местной зазеркальной физики, должна была свалиться и расшибить себя в кровавую лужицу, чего не произошло в последний момент — она ведь проснулась, и замерла прямо над его размытой поверхностью. Так порой бывает во всяких беспокойных снах, когда внутри самого крепкого забытья неподконтрольное спящему мозгу тело зачем-то разбегается и прыгает с острого утеса в бездонную манящую темноту, или когда снится беззаботное солнечное лето, в котором в сознании незнакомого ребенка раскачиваешься на ненадежных качелей до облаков, а потом неожиданно — сколько бы раз не привиделось, все равно неожиданно, — ржавые цепочки не выдерживают грузика и лопаются, отправляя его в недолгий полет, который в реальности в лучшем случае привел бы к навсегда изуродованному от столкновения с твердой землей лицу, немедленной реанимации и годам безуспешного восстановления. Однако в таком почти-сонном состоянии, зовущимся также легеньким параличом, можно бояться исключительно мгновения предтрагедии, такого быстрого и мимолетного, что о последствиях даже подумать не успеешь.       Но то неясное состояние, в котором оказалась Фурина, отличается, и длится, по ощущениям, гораздо, гораздо дольше, потому что она уже проснулась и уже старается понять, как это так вышло, что ее тело нависло над потолком в полнейшей невольности. Она решает вздохнуть — точнее, это рефлекторно за нее решает ее организм, и как только действие приводится в исполнение, носоглотку отрезвляюще жжет втянутая через ноздри вода, устремляющаяся в ее легкие. Это — не заполняющая массами травяной грязи трясина, с которой, одной-единственной, сопоставимы напрасно потраченные недели в гниющем борделе, это самая настоящая, ничем не примечательная и не удивительная, обычная проточная вода, какая есть почти в любом жилом доме. Но задыхающаяся шансонетка пугается ее в разы сильнее самых страшных угроз, и только тогда, осознав что она втянула ноздрями не воздух, окончательно приходит в себя, пытаясь ухватиться мокрыми руками за скользкие бортики и принять безопасное сидячее положение.       Это не было ни параличом, ни Зазеркальем из детских книжек, лево всегда находилось слева, право было справа, потолок заодно с полом тоже никогда не менялись местами. Дело было в Фурине — бедняжка задремала прямо в ванне, и еще бы чуть-чуть, и точно бы захлебнулась. Давится, кашляет. Хорошо, что воды было мало: затыкающую слив пластмассовую пробку она задела ногой во сне, и жидкость, все-таки не чистая, а с темноватым неровным оттенком потихоньку убегала через отверстие. Воду, в которой она чуть не захлебнулась, оказалось, окрасили раздраженные ссадины на уставших — после маленьких кругов по коморке в публичном доме нетипично длинный путь до сюда ее неслабо вымотал, — ногах. В носу и в глазах паршиво щиплет: помимо всего, вода к тому же была мыльной.       К моменту, когда она полноценно начала соображать, ярко-красные свежие и синеватые старые увечья все еще болезненно горели. Сильнее же всего ее мучил большой синяк посередине нижней части живота, поставленный, вероятнее всего, случайно, когда последний насильник поддал ее плотным кулаком не ради очередного грубого истязания, а только чтобы опереться, встать и покинуть ее, полуживую, в пустой сырой комнате. Боль от изувеченного места распространялась по всему телу с ужасающей тягучей равномерностью и забивалась под белую кожу, как под одеяло, становилась родной до такой страшной степени, что нужно было даже немного подождать и прочувствовать свои телоощущения, чтобы осознать ее реальность. И правда же: боль реальна и невыносима. Начавший распускаться нездоровым иссиня-черным цветом синяк вызывает одновременно желание сжаться, сломаться пополам и в это же время метаться в бешенстве; больно до нестерпимого желания содрать с себя скальп, выкарабкаться как рептилия из старой кожи и нарастить новую, нетронутую и здоровую.       Встать не выходит, дно ванны, очевидно, скользкое от воды вперемешку с мылом, подворачивает ноги и чуть ли не комично стукает ее лбом о бортик почти что беззвучно; звук поглощается акриловой поверхностью, а внутренний расползающийся по черепной коробке звон от столкновения — нет. Больно, больно, больно, и тут, словно столкновение было своеобразным катализатором, в ней пробуждается осознание своей ситуации с вытекающим вопросом: а почему это она в ванной? Естественно, ничего не помнит, не вспоминает, что ее привели сюда с очень ясным наказом привести себя в порядок, и мало того, едва ли помнит, кто конкретно это сделал. Шансонетка пока не ощущает себя спасенной. После Зазеркалья она сразу очутилась в другой сказке, походящей своим слогом и манерой повествования на ночной кошмар — и теперь она не путается в блестящих отражениях, свисая с потолка, а попадает на место последней жертвы Синей Бороды. Воспаленное воображение рисует в голове четкую картинку: сейчас ее помоют, чтобы легче освежевать, а потом повесят на железный крюк к таким же расчлененным бедняжкам.       Мыло жжет ободранные ссадины, дерет пенной наждачкой ободранные колени, все еще адски щипает в носовых пазухах, и, главное, отвлекает ее от того, что сформировавшиеся в публичном доме постулаты легко нарушить в остальном мире. Фурина привыкла, что там, где она, обязательно должно быть прохладно, обращаться к ней надобно не иначе как к вещи, а дверь обязана скрипнуть — но не скрипит же. У дверей нет обязательства скрипеть. Она не слышит, как в ванную комнату заходят.       После времени несчастной пошлой жизни можно запросто привыкнуть к своей вечной нагости и постоянной уязвимости. Полная просматриваемость каждого сантиметра тела в этом деле неизбежна, и границы, в отдельных случаях, стираются насовсем, или, как чаще бывает, смазываются, и тогда уже собственная нагота (в этом-то замутненном и потерянном состоянии) не становится большим поводом для беспокойства. Но только вот для Фурины, внезапно лишившейся всех привычных укладов, становится: стоит только звукам чьих-то шагов достигнуть ее ушей, как она тут же обнимает себя за плечи, закрывает свою грудь тонкими руками — нет, к подобному ей нигде не привыкнуть.       — Почему ты еще не помылась?       Ощущение течения времени у Фурины после пережитого нарушено. Под землей, под полами публичных домов понятие времени ограничивается выбранным клиентом тарифом. Не понимает, как приблизительно час прошел с того, как ее сюда привели. Она быстро оглядывается по сторонам, сталкивается взглядом с очевидно незнакомым интерьером, не находит и намека на свои вещи. Никакого — тут ни зеркала, ни подранной одежды. Что же…       — Где мое зеркало? — из всех вопросов, Фурина выбирает первым делом этот, самый нерациональный в такой-то ситуации. Автоматически подчеркивает «мое», чтобы уж в этот раз не подумали, будто она еще и воровка. Вокруг все совсем чужое, и хорошо бы узнать, где она, почему в ванне, и почему это перед ней сейчас тот человек, который платил за ее голос, а не за тело, однако из всех вопросов только оно, зеркало.              Если бы перед ней был кто-то еще, она бы, возможно, не закрывалась так сильно, как сейчас. Почему-то перед посетительницей — ныне, спасительницей, — показывать то, что должно быть скрыто за одеждой, хочется меньше всего. А ведь Арлекино, не услышав ответа, на ее кожу сейчас и смотрит, правда, совсем уж без всякой вразумительной эмоции. Фурина приглядывается: смотрит женщина не на саму кожу, а на воспаленное увечье, то самое страшное, что ниже пупка. Изнутри от успевшей окислиться крови бортики ванной приобрели легкий коричневатый оттенок. Вода почти вся стекла в слив. Стало холоднее, кожа вздулась колючими мурашками.       — Вода покрасилась, — негромко констатирует Арлекино, не вкладывая в голос ни раздражения, ни неуместного сочувствия. Трет переносицу исключительно по привычке, снова смотрит уставше на потерянное личико, словно по одной интонации Фурина должна понять и выполнить требуемое безошибочно. Не понимает. Не делает. Женщине не трудно повторить. Ее голос умиротворен и тих, но успокоительно эффекта не оказывает, если только не наоборот. — Почему ты еще не привела себя в порядок? Помой голову, я отвела тебя сюда для этого.       Фурина теряется, думая, поначалу, что ей послышалось. Она неуверенно касается мокрыми руками неприятной прелой массы своих же волос, слабо представляя, как именно себя стоит привести в порядок. Были бы ее волосы в идеальном состоянии, она бы все равно не смогла с ними справиться должным образом, а сейчас, будучи растрепанной, как уличная дворняжка, Фурина еще меньше понимала, что же ей делать, и как саму себя распутать. Пальцы неуверенно сжали комья путанных колтунов, вслепую пытаясь их если не помыть, то хотя бы чуть-чуть распутать. Несколько волосков, отмерших в белых неопрятных клоках, остались на ее руках неприятными белесыми ниточками. Сосредоточиться еще труднее оттого, что женщина на нее смотрит неотрывно.              — Ты не умеешь? — Арлекино подходит ближе, колени ее упираются в бортик ванны. Полоска ткани в месте соприкосновения намокает и темнеет.       Фурина молчит, обратно складывает руки на груди, зажимаясь сильнее обычного. Выдранные волоски скатываются ко дну, пачкаются и, застревая в оставшейся пене, убегают прозрачными змейками в слив.       — Не умеешь, спрашиваю?       — Умею, — отвечают женщине комкано, но достаточно резко для того, чтобы нечаянно сыграть на эффекте неожиданности и заставить ее отшатнуться и вскинуть брови вверх. Слишком дерзко по отношению к тому, кто решил помочь, несмотря на присущую корысть самой этой помощи.       Вторая попытка привести волосы в порядок успешнее не становится. Узелки волос становятся для неприспособленных к работе пальцев настоящими ловушками, хитроумными, но ненадежными капканчиками: вызволение возможно при разрыве.       — Откуда ты? — произносит вдруг Арлекино, прекрасно понимая, что человеку, не умеющему о себе позаботиться даже на начальном, простейшем уровне, до этого кто-то обязательно помогал, что вполне вероятно, за приличную плату. Как тогда при такой обеспеченности возможно так просто прогнить изнутри и опуститься на зыбучее дно, притом почти не брыкаясь и не сопротивляясь? Сгнила же, бедняжка, полностью, вымыла себя изнутри черной пузырящейся плесенью, а вот как и почему — не говорит. Молчит, словно вопрос с великой скоростью отразился от каждой плиточки ванной комнаты и, не срезав своим резким движением с шансонеткиной головы даже волоска, вылетел в окошко у потолка, — как ты жила в борделе, не умея о себе позаботиться?       Пусть в мыльной воде, в чистой ванной комнате, Фурина все еще грязна, раздета и жалка, и вовсе не в том она состоянии, чтобы язвить что-то в ответ. Она не в той ситуации, когда надо грубить и отнекиваться, но собирается с силами, последними, и произносит:       — Незачем на меня так смотреть.       Пытается звучать грубо, уверенно, но голос дрожит, как истонченная эолова струна, колеблемая настоящим полевым ураганом, незаметно срывается на верхних тонах, негромко похрипывает в конце.       — Ты будешь мыться или нет?       — Отстаньте, — поправляется, — отстань.       В отличие от реакции на прошлую грубость, в этот раз в Арлекино, по крайней мере, внешне, ничего не изменилось. Что-то внутри взволнованно зашевелилось, что говорится, засосало под ложечкой, но пока не критично, терпимо: в голове не рисуются галерейные коридоры, увешанные в каждом возможном месте адописными, кроваво-гнойными фресками. Внутри, за исключением незнакомого, мало-помалу тянущего чувства, не было ничего, чего можно было бы испугаться. Она глубоко задумывается, пока почти на добровольной основе впутывает свои пальцы в чужие волосы, сгибая шансонетку еще ниже, словно ее спина размягчилась. Женщине на долю секунды даже начинает казаться, что она излечилась — в случае, если нездоровую эмоциональную одержимость интердевочкой можно назвать болезнью. Фурина едва различимо скулит, когда рука в ее волосах дергается сильнее, чем надо; дрожит, мерзнет, обнимает себя и — ничего. Это удивительно для женщины, до неразличимого дискомфорта непривычно. Арлекино не терзает изнутри жаждующая дешевой крови тварь, не разъедает выливающаяся от голода тварина слюна. Она чувствует себя спокойно. Руки доходят до завитков на затылке, соскальвают к шее совершенно ненарочно, руки-то мыльные, оттого и скользские. Фурине, испуганной, кажется, больше, чем обычно это было в борделе, зажиматься больше некуда.       — Не трогайте шею, — сквозь сжатые, желтоватые зубы цедит девушка, не предпринимая при этом ни единой заметной попытки увернуться. — Я сама в силах с ней справиться.       — Выпрямись, — осаждают ее, и Фурине ничего не остается, кроме как замолчать. Пальцы легко окольцовывают шею плотным эллипсом — сильнее, чем стоило бы, и точно крепче, чем во время прошлого инцидента. Это можно считать сугубо экспериментальным действием; лишь бы только посмотреть и узнать, как далеко надо зайти для того, чтобы опять разбудить в себе нездоровое желание дробить и драть. Словно без этого жить женщине становится не так интересно, и эта отвратительная, неестественная одержимость, какой бы ужасающе докучной она ни являлась, была фактически чуть ли не единственным, что заставляло ее действовать все это время не инерционно, а близкосознательно, существуя и действуя ярче за все года однообразной жизни. Фаланги обволакивают кожу по линии гематомного выпуклого ожерелья. Арлекино не первая, кто кладет так пальцы именно так, меняя быстрое, взволнованное дыхание на нескорое и хрипловатое, но пока не до критической точки невозврата, после которой шансонетка начнет ее шугаться как прошлых своих клиентов. Пальцы растопыриваются сами, как только в груди екает; вот она, та самая, долгожданная тень вожделения. Так это желанно, что продолжить просто невозможно. Отчего-то кажется, что с этим нельзя сильно заигрываться, а иначе это приведет к чему-то ужасающему столько же, сколько неизбежному. Ей приходится чуть ли не сбежать.       — Что-то произошло? — дверь закрывается перед носом Лини быстрее, чем он успевает заглянуть внутрь и самому понять, что происходит внутри. Он и не пытался, на самом деле; ей показалось.       — Трудности адаптации, — отвечает Арлекино, мыслями все еще пребывая в ванной комнате; рука все еще сжимает ручку двери. Это действительно так, упомянутые трудности случаются. Не все привыкают и притираются плечом друг к другу честным, братским, пусть и детским плечом. Кто-то не выдерживает и позволяет себе покинуть тепло Очага, возвращаясь в прокуренный холод улиц.       — Вы впервые так сильно сосредоточены на новом воспитаннике. Почему?       Дыхание не перехватывает — Арлекино знает, что выдает себя слишком сильно уже порядочное количество времени.       — Потому что это — талант, которого тут еще не было, — она разжимает руку, высвобождая из хватки фалевую ручку. На ладони от крепкости сжатия вырисовывается едва заметная красная полоска и тут же пропадает. Он ей сдержанно кивает, осознавая, что ничего конкретного ему узнать не дадут.       Однако в глаза бросается: Лини ее словам не верит, и это хорошо заметно. Он тоже, подобно ей, себя несознательно выдает. Сомневается, подводит его многое — и беспокойно бегающие по мутной полоске света ниже двери глаза, да и в целом какая-то чрезмерно нетипичная для него форма молчаливого, скрытого беспокойства. Раньше бы принял новое лицо среди старых стен как вполне себе радостное событие, ведь для него это больше, чем очередной факт укрепления позиции кабаре; это еще и важное подтверждение, что Дом именно под руководительством спасителеподобного Отца не преследует корыстные цели, а стремится вытащить из уличной клоаки очередную затерявшуюся душу. Может, для себя неясно, на совсем ином, не постигнутом для юной светловолосой головы уровне ощущает, что принятие в семью человека за дверью окончится чем-то плохим. И Арлекино это тоже ощущает. Только вот думать об этом не хочет.       — Ты в чем-то сомневаешься? Озвучивай, если это так. Замалчивание к хорошему привести не сможет, как ни старайся.       — Просто… В Доме нет мест, вы знаете, я говорил, — высказывается Лини, точно по сценарию, в котором даже паузы досконально прописаны — для большего убеждения. — А если вдруг так случится, что воспитанник все же не подойдет? Я не знаю, не знаю чем именно, простите, но… Вдруг, на здешней сцене, он произведет совсем другой эффект? Вы же не сможете выгнать его на улицу, верно?       — Ты, Лини, сомневаешься в моем выборе? — женщина произнесла это беззлобно, впрочем, не расслабляясь окончательно.       Конечно видно, что мальчика волнует еще нечто другое, в чем он сам пока не может выразиться даже мысленно, ну и пусть. Свои первые сомнения он озвучил, и то хорошо. А к тому же — можно и научить того, кто метит в преемники, новому.       — Раз уж так, — начала она, не давая ему успеть отвергнуть невольное обвинение, — то пусть сегодня ты сам слушаешь и решаешь, что нам делать с новым лицом. Последнее слово — за тобой. Я буду рядом, если вдруг потеряешься и не сможешь сам определиться.       Последнее Арлекино добавила чуть погодя — чтобы только не сваливать на юношу совсем уж огромный вес ответственности, да и в общем-то не сильно его пугать новой и внезапной обязанностью. Но ему стоить учиться, как-никак. Да и более того, так он точно не сумеет отвергнуть то, к чему женщина с нездоровой жадностью присматривается долго: это эгоистично по отношению ко всему Дому, но одержимость слишком велика и непримирима. Противостоять ей становится невозможно; Арлекино зашла слишком далеко, полный разворот назад в сужающемся тоннеле приведет к краху.       — Сегодня? Но воспитанник только прибыл. А как же время на освоение?       — Мест в Доме нет, ты об этом осведомлен, и сам об этом напомнил несколькими секундами ранее. Лучше будет разобраться как можно скорее.       И ему пришлось согласиться. Женщина оставила его одного у двери в глубоких и одиноких размышлениях.

***

      Без желтистого налета на коже и волосах Фурина очевидно выглядит свежее, но до идеала еще далеко. Голова вымыта плохо: будучи мокрыми, светлые пряди все еще заметно жирнятся, но зато дурное амбре безвозвратно утекло в слив ванны вслед за разведенной коричневой кровью водой. Из-под отросших, но тонких ногтей не сумела вымыться вся грязь, так и оставшись под пластинками с белыми пятнами изогнутыми темными полосами. Кисейных тряпок ее тело больше не носит; ткань свалена в невзрачную кучу, на которую Фурина то и дело напряженно оглядывается, словно опасаясь что обноски вот-вот оживут и вновь насильно на нее налезут. Вместо них девушка небрежно закутана в полотенце, с каким она украдкой борется, силясь натянуть упрямо сползающую махровую ткань повыше.       Она держится неуверенно, отвыкнув не только от тепла отапливаемого помещения и приличного света, но и от всяких мелочей, к которым привыкаешь быстро и относишься как к должному, но которые заставляют о себе вспомнить, стоит им лишь ненадолго пропасть, и наоборот. Оттого-то после низкой кровати с плоским матрасом на двухместном мягком ложе сидится чуть ли не дискомфортно; ноги до пола не достают совсем немного, стукаясь пятками о старый деревянный каркас. Пока она оставлена здесь одна «отсыхать», будто какая-то мягкая игрушка, только что постиранная после падения в лужу, есть немного времени осмотреться.       Комната невелика, но размером ее предыдущему пристанищу, конечно, не уступает. Однако, в отличие от прочего интерьера всего, что удалось мельком разглядеть, пока в глазах двоилось перед водными процедурами, эта спальня выделяется легкой своеобразной пестротой. Не сказать, что она настолько уж вычурна, но в глаза не может броситься очевидная разница, например, между неотесанным стоящим у стенки шкафом, у которого от обилия вещей одна из дверок не доходит до конца и старым, но искусным трехстворчатым трельяжем из более светлого сорта дерева, возможно, из клена. Фурина не может не обратить внимания и на окно, к одной из створок которого по какой-то причине прилажена дешевая витражная панель; словно комната собрана из чего попало, из того, что было под рукой; как если бы внутри был собран хлам, чтобы обеспечить остальному помещению более равномерную композицию.       Цветное стекло действительно оказалось не лучшего качества, на ощупь так точно — осмелев, девушка бесшумно подошла к нему и прошлась пальцами по холодной мутной поверхности. Заодно, пока имелась возможность, изучила и другие детали интерьера. Заглянула в ту же громадину шкафа, заставив оттуда вывалиться шквал разнообразной одежды, — потом пришлось в спешке неаккуратными комками утрамбовывать все обратно, после, как показалось, шкаф стал закрываться еще хуже, — прислонилась ухом к двери, вслушиваясь, не идет ли к ней кто объяснить, что теперь ее ждет.       Трельяж, как самый изысканный предмет мебели здесь, для изучения остался последним, словно он пряный дижестив после скромного обеда. Приблизившись, Фурина не уделяет внимания ни светлым сколам, смягчающим углы, ни многочисленным тонким царапинам на деревянных завитушках. Впервые за несколько месяцев, увидев себя полноценно не в кружочке мутного зеркала, а в трех больших овалах, отражающих ее тело по пояс, ей трудно обратить внимание на что-то еще, не такое важное, как она сама.       Полотенце, наконец выпущенное на волю из рук, мокро шлепнулось на пол, оголяя худую белизну с сопутствующими ей непроходящими увечьями. Отойдя от небольшого окоченения, Фурина несколько раз обернулась вокруг себя, с разочарованным смятением разглядывая свои неутешильные метаморфозы. Взгляд метается от одного зеркала к другому, словно она надеялась, что то, что ей показывает трельяж, не является правдой; пусть даже неудачным розыгрышем с искривленными зеркалами, поверить в это было бы проще. Однако, каждый из трех вытянутых, прямых овалов, так и продолжает виновато показывать Фурине ее саму: левая, средняя и правая створки один в один копируют перманентные печати синяков, особенно глубоко въевшихся под кожу от солнечного сплетения до нижней части живота.       Попробовать хотя бы убедить себя в том, что картина не настолько плоха, у нее не получается. Склонившись над трельяжем от всепоглощающего сожаления, почти касаясь носом зеркала, она упирает руки в столик — и чуть не съезжает в сторону. Ладонь приземлилась на инородный предмет, чуть было не сбивший ее с ног. Правая ее рука легла точно на зеркало. Вот оно, ее маленькое сокровище, все это время лежало здесь осторожно и верно ее ожидало. Фурина хватает его прямо за основание, но, несмотря на воссоединение с дорогой сердцу вещью, особо сильного облегчения испытать вдруг не может. Становится невольно стыдно за то, как она дерзко нагрубила тому, кто ее вытащил, вымыл, и не причинил, по крайней мере пока что, никакого вреда. Впрочем, девушка спешит поскорее отделаться от терпкого ощущения вины, сравнимой с детской — будь она ребенком, нахамившим сиделке, что выхаживала ее с младенчества. Девушка старается поскорее оправдаться перед собой, и, в мыслях, перед спасительницей: какое еще чувство благодарности, когда она не знает, куда ее привели и что с ней собираются делать? А что, если и это — тоже очередной бордель?       Но придумать еще парочку оправданий, чтобы окончательно успокоить взъевшуюся совесть, Фурина не успевает. Мысли разом вылетают из головы, как только она слышит звук широких, уверенных шагов за дверью. Со стуком положив зеркало обратно и быстро подняв с пола мокрое полотенце, — на месте осталась небольшая лужица, — она укутывается в него и садится на кровать, комично покачнувшись на пухлом матрасе, прямо в тот момент, когда дверь широко распахивается, опять же, без всяких скрипов. Вошедшая, та самая, перед которой девушка секундами ранее в мыслях объясняла свое поведение, на неестественное движение внимания не обращает, да и вовсе не одаривает взглядом, очевидно спеша. Арлекино проходит мимо нее, распахивает дверь того самого шкафа — из него к ее туфлям высыпается лавина одежды, отчего она прерывает свою спешку, вопросительно разглядывая вещи. Фурина замирает, думая, что теперь ей уж точно не поздоровится, однако женщина, кажется, ни в чем ее не подозревает.       С тихим любопытством заглядывая ей за плечо, угловатое и острое, она наблюдает, как длинные пальцы быстро перебирают многочисленные рубашки, свитера и юбки, пока наконец не останавливаются на заранее отложенном комплекте, схороненном внизу завала. Подцепляя необходимое когтем, она бросает найденное на кровать, рядом с девушкой.       — Надень это, — кивает Арлекино в сторону выбранной одежды, после чего сосредотачивается на уборке исторгнутого шкафом.       Придерживая край полотенца, сидящего на теле ныне еще ненадежнее, Фурина недоверчиво, почти с опаской проводит ладонью по тому, что ей было предложено. Кофточка с невысоким горлом, юбка средней длины из темной, но, видно, застиранной плотной ткани, нижнее белье.       — Ботинки, — та же когтистая рука размашисто ставит перед ней обувную пару, чуть было не ударив подошвами по пальцам стопы, — скажешь, если размер не подойдет.       Какие же это ботинки — думает про себя девушка, отвлекаясь от верхней одежды и разглядывая то, что у нее под ногами. Скорее, туфельки, чьи-то туфельки с округлыми облупившимися носами и двумя небольшими, стертыми пряжками…       — Чего ты ждешь?       И все то же, что и в ванной комнате: резкие интонации не дают отспорить права одеться в одиночестве, и приходится жертвовать остатками гордости, неуклюже переползая на другой край кровати, чтобы показать гостье хотя бы не перед, а спину. Ныряя головой в вырез, Фурина ежится: мелкая, но грубая вязка верхней одежды колет тело, зато юбка, пусть сначала и застряв на перламутре выступающих бедер, села по ней как скроенная. Туфли, хоть и сношенные, ей понравились более всего отданного, и она не стала жаловаться на стиснутые до скорых мозолей косточки. Одевшись, украдкой посмотрела на себя в овалы зеркал, решив не расправлять воротник, чтобы прикрыть ряд гематом, по превратности судьбы именно там яркий: так она нравилась себе больше.              — Пойдем скорее, — Арлекино встала поодаль у двери, наблюдая, как девушка сосредоточено делает задумчивые первые шаги в новой обуви, вперед и назад, размышляя, точно ли ей будет удобно потерпеть будущие ороговения на круглых косточках ступней, — еще успеешь на полдник.       Пропуская вперед подвергшуюся своеобразной первичной реставрации фарфоровую статуэтку, женщина выходит за ней, не забывая запереть дверь незамысловатым ключиком — исключительно личностная формальность.       Фурина отпущена идти первее, и оттого Арлекино может наблюдать, как та постоянно оборачивается, проверяя, точно ли за ней следуют. Успокоившись ненадолго от того, что женщина ступает след в след по ее шагам, она снова вертит своей непрочной кукольной головой, не доверяя присутствию. Она шагает вперед неторопливо, сосредотачиваясь на перемещении своих ног так, что не может рассмотреть неширокого коридора с дверьми; так движется по густой лесной чаще человек, незнакомый с местностью, боясь угодить в волчью яму или провалиться в овражек. Не может рассмотреть, и потому не видит, что некоторые двери приоткрыты, а за ними — дети, которые уже успели подкрепиться, и сейчас предоставлены сами себе: кто-то читает, разложившись на койке поудобнее, кто-то, перекусив, досыпает те самые несколько необходимых минут. Дети не замечают в щелках дверных проходов нового человека, а Фурина пока не узнала о существовании воспитанников, — владелица кабаре своего рода единственная связь между двумя мирками одного здания, и только ей пока необратимо ясно, что девушка с большой вероятностью не сможет прижиться к новым соседям. Слишком велики отличия между теми двумя мирами, что находится за стенкой и что идет перед ней, едва шевеля ногами, и второй из них явно проигрывает первому: похоже, в очередной раз Фурине придется спасаться голосом.       Добравшись до первого этажа вместе с неотстающей спутницей, она тормозит, круглоносые туфли прекращают шуршать по устеленной ковром лестнице. Перед ней — основное помещение, зал с круглыми темными столами и аккуратной, с этого расстояния кукольной сценой. Красиво; однако считывая с лица бывшей шансонетки искаженное выражение, Арлекино ловит себя на том, что их мысли, верно, совпали: да, отдаленно, но очень неприятно похоже на тот самый кафе-шантан.       — Пойдем, пойдем, нам пока не сюда, — ее подталкивают в спину ладонью, и Фурине, еще пару мгновений цепляющуюся взглядом за петли сложенных скатертей и вверх тормашками собранные на столах стулья, приходится поддаться и спуститься вниз на еще один лестничный проем.       Время полдника уже прошло, но на кухне еще осталось несколько детей, растягивающих прием пищи, а в воздухе витает бледная тень легкого пряного аромата, не успевшего окончательно испариться в вентиляции — кажется, час назад на полдник подавался яблочный рулет. Воспитанники с любопытством разглядывают девушку и с изумлением смотрят на своего Отца, усаживающего незнакомую гостью за стол, поодаль от них. На невысоком металлическом стеллаже осталось несколько нетронутых блюд; кажется, рулет начал надоедать некоторым пресытившимся обитателям Дома. Арлекино неодобрительно качает головой, разглядывая одинокие тарелки — детям уже не раз повторялось, что съедать нужно если не все, то хотя бы половину от своей порции, лишь бы были силы на день, даже если это, как сегодня, выходной день. Впрочем, мысленная ругань в сторону малолетних избалованных гурманов бессмысленна, к тому же лишнее сейчас очень на руку. Перед Фуриной, ощутимо напряженной от невинных, но выразительных заинтересованных взглядов, с лязгом ставят блюдо; рядом кладут вилку.       Вопреки ожиданиям Арлекино, она не набрасывается с жадностью за еду, игнорируя столовые приборы. Ее движения, пусть и нервозно дрожащие от голодной слабости, точны и выверены, словно в столовом этикете возможно добиться исключительного совершенства. При этом, в поведении не заметно приторного стереотипного аристократизма, с утрированно оттопыренными по заблуждению мизинцами и надменным выражением лица. Смягченные кофточкой острые локти плотно прилажены к бокам, не касаясь и края стола, она не торопится, с нажимом членя ребром вилки круглые кусочки. Строгая аккуратность не позволяет ей испачкать новую одежду и губы теплым яблочным соком, неудобно просачивающимся через тонкое тесто. Голова наклонена вниз лишь немного, чтобы удобнее было направлять разрезанный рулет в рот — на вилку Фурина не смотрит, голубые хрусталики спрятаны за прикрытыми веками, и нельзя точно определить, куда направлен их взгляд. Трапезу она оканчивает все с той молчаливой виртуозностью, с некой нежностью движения сложив прибор в центр пустой тарелки. Арлекино ловит себя на том, что любуется манерами частично заштопанной, склеенной из осколков шансонетки. Убогая мания ее не терзает: разламывать то, что только начало ее силами восстанавливаться, не хочет даже сидящая глубоко внутри тварь. Может и временное, но все же — спокойствие.       — Отец, можно мне взять с кухни мармелад? — независимо ни от чего всегда собранный, спокойный голос мягко касается ее ушей. Такой ласкающий тембр присущ только одной жительнице дома. Линетт обходит своего названного родителя, встречаясь с ним лицом к лицу, привычно сложив выпрямленные каролингообразные руки прямо перед собой.       — Бери, конечно, — не без тени слабого налета едва уловимой нежности отвечает ей Отец, одаривая кивком. Женщина знает, что если бы ее тут по шансонеткиному обстоятельству не находилось, ничего не помешало бы воспитаннице наполнить карманы домашней одежды желаемой сладостью без разрешения; такие тайные, безобидные секреты не могут не греть сердца, и она не хочет не разрешать.       Линетт, несмотря на позволение, на кухню не спешит. Как и заинтересованных детей, успевших покинуть «подзальную» столовую, ее очевидно тоже заботит присутствие в родных стенах кого-то совсем незнакомого, о котором ей, похоже, даже родной брат особо не успел сообщить. Она рассматривает ее дольше принятого, и ее по природе невыразительное лицо приобретает более чем обычно нечитаемую эмоцию.       — Это моя старая одежда? — вопрос, конечно же, про кофточку, про юбку и про обувь.       — Да, это твои вещи. Если я правильно запомнила, юбка тебе стала мала еще несколько лет назад, туфли от своего кроя и хрупкого материала оказались непригодны для носки, а кофта просто никогда не нравилась, нет?       — Все так, — Линетт продолжает разглядывать, как сидит на обеспокоенной пристальным вниманием Фурине ее бывшее облачение.       Ничего больше не говоря, она одобрительно пожимает плечами, расслабляя руки, за чем, судя по всему, кроется невербальное согласие; одежда, хоть и не новая, действительно сидит на новой ее обладательнице на уровень выше сносного. Не забывая поблагодарить за разрешение, она удаляется в сторону кухни, напоследок еще раз быстро рассмотрев гостью сверху донизу, про себя давая ей финальную положительную оценку.

***

      — Это ничего страшного? То, что на мне это надето, — оттягивая заворачивающийся край кофточки, спрашивает наконец Фурина, явно беспокоясь после прямого столкновения с бывшей хозяйкой своей новой одежды. По неясному архитектурному решению, лестница шире коридора второго этажа, и она может подниматься, шагая бок о бок с женщиной, не беспокоясь, что та внезапно пропадет из вида и оставит ее одну.       — Об этом не волнуйся. У тебя и у моей Линетт телосложения очень схожи, как, к слову, и ваше положение. Она тоже была приведена из борделя, — решая не распространяться далее, особенно так рано и о такой щепетильной теме, женщина переводит диалог в другое русло. — Мне даже показалось, что ей понравилось, как ты выглядишь.       — Из борделя? А это? Что это тогда за место?              — Во всяком случае, могу тебя уверить, что это точно не он. Может быть, можно назвать это место его полной противоположностью, — Арлекино миролюбиво усмехнулась ее недоразумению. Одно дело, когда хоть с публичным домом, хоть с кабаре (название прижилось в определенных кругах само собой, несмотря на то, что женщина не раз давала понять, что считает его чрезмерно вульгарным) домашний Очаг нарочно путает Панталоне; иное же, когда неуместное сравнение срывается с тонких губ шансонетки, последнее время ничего кроме насильной безнравственности не знавшей.       Фурина задумывается, продолжая теребить край кофточки, рассуждая про себя, что это должно значить. Они обе зашли в зал первого этажа, оказавшись среди перевернутых стульев и мирно трещащего за створкой камина очага.              — Тебя здесь никто не тронет, если, конечно, захочешь тут остаться.       — А нужно ли что-то для того, чтобы остаться? У меня нет никаких денег, и собой расплачиваться я тоже не буду.       — Это не бордель, — еще раз повторяет Арлекино, теперь уже не без раздражения. И с первого раза должно было стать ясно, что она такого названия в сторону укрытия своих сирот терпеть не станет, — и денег мне тоже от тебя не нужно. Скажи лучше, ты готова снова спеть? Желательно, прямо сейчас.       — Спеть? Хорошо-хорошо, что именно? — девушка быстро оправляется от предупреждающего тона, и соглашается на просьбу тут же, словно боясь, что от нее могут отказаться в силу ее видящейся убыточности.       — Сейчас это большого значения не имеет. Выбирай то, что лучше знаешь. Но в этот раз, — дивясь своей же нетипично радушной тактильности, особенно в сравнении с тем, что происходило в ванной комнате, она приобнимает Фурину левой рукой за плечо; второй показывает на сцену, фокусируя на ней взгляд двух голубых бусин, — в этот раз ты будешь петь мне вот на этой сцене. И слушать тебя буду не только я.       Фурина послушно рассматривает сцену, отмечая, что та, хоть и будучи небольшой, выглядит на порядок лучше той деревянной подставки с торчащими гвоздями и безвредными, но частыми занозами из кафе-шантана. Ниже сцены, в паре метров от ее подъема, два стула, снятых с ближайшего стола, и один из них уже занят юношей, вполоборота наблюдающего за самой девушкой и за своим Отцом, на ее фоне более вытянутом, чем небольшая фигурка рядом с ним. Похожий лицом с Линетт как две капли журчащего речного источника, упрятанного за каменным завалом, он своим вниманием не нагоняет жуткого впечатления, как создавала его копия, под взглядом которой Фурина ощущала себя какой-то мелкой мушкой, размазанной по ладони.       Его Отец занимает место рядом с ним, провожать шансонетку не требуется: она направляется в сторону сцены с невиданной до этого уверенностью, как к единственной естественной для себя среды, наподобие того, как любое крылатое насекомое, ударившись о стекло настольной лампы, находит распахнутое окно и летит на солнечный свет вместо искусственного. Ей не нужно ничего подсказывать, потому что полукругу сцены, хоть этой, хоть той гниющей, она ближе, чем родному дому. И в момент, когда ни пятые октавы тиннитуса, ни страх причинения насилия не мучают Арлекино, она впервые может тщательнее рассмотреть ее вне затуманенного потной кисеей и радужных гематом сознания; усмотреть всякое отсутствие суетливости в жестах и дрожи в обхватывающих стержень головы стального микрофона пальцах; рассмотреть ангельский профиль сосредоточенного, но при том расслабленного, безмятежного лица. Несколько секунд до начала, и все остальное, и перевернутые стулья, и Лини, сидящий совсем рядом, заранее замерзают и мутнеют, передвигаясь с первого плана пейзажа на самый дальний, уступая кульминацию золотого сечения центральной фигуре.       Сигнализировать о том, что можно начинать, тоже не требуется. На сцене ничье внимание ее не угнетает, а напротив, взращивает ее уверенность. Поймав на себе взгляд двух пар глаз своих сегодняшних слушателей, она начинает петь.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать