Большая тайна Лили

Роулинг Джоан «Гарри Поттер»
Гет
В процессе
NC-17
Большая тайна Лили
kriiu
автор
Описание
Эта история началась не с любви и не с великого пророчества. Она началась с дневника, чернил и одной огромной ошибки Тома Риддла. Он хотел девчонку, которой легко управлять. А разбудил мёртвую мать Гарри Поттера в теле Джинни Уизли. И я ещё не знала, кем мне предстоит стать. Джинни. Лили. Кем-то между. Кем-то новым. Я просто вцепилась в край своей новой жизни и решила: если уж меня выдернули из тишины, я не позволю снова загнать себя туда молча.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 3: Наши решения

Честно, я ожидала чего угодно. Но не того, что он сорвётся так. Между тем, как он прошептал моё имя и как мир снова пошёл по швам, прошло, наверное, меньше секунды. Взгляд меняется первым. В нём было узнавание — голое, болезненное — и тут же поверх него поднимается другое. Паника, злость, то самое «нет, нахрен, я на это не куплюсь». Я вижу, как у него дёргается скула, как будто кто-то изнутри вырвал провод. — Нет, — выдыхает он. Не мне. Себе. И в следующую секунду он просто приходит в движение. Рука срывается со стола, пальцы впиваются мне в горло так резко, что я не успеваю ни вдохнуть, ни отшатнуться. Спина бьётся о край стеллажа. Склянки позади негромко звенят, одна опасно покачивается. Воздух обрывается. Это не аккуратный захват «припугнуть ученицу». Он берёт так, как берут что-то, что правда может тебя убить и ты хочешь это остановить. Пальцы длинные, холодные, сильные. Не до синяков, не до хруста — он всё равно контролирует силу, потому что он всегда всё контролирует. Но достаточно, чтобы в груди вспыхнуло тупое животное «дышать-дышать-дышать». Я хриплю, пальцы машинально тянутся к его запястью. Бесполезно. Он держит, как стальные клещи. И вид у него сейчас… не профессорский. Не та привычная маска раздражённого, уставшего учителя. Передо мной стоит мужчина, которому только что распахнули свежим разрезом старую рану и ткнули туда пальцами. — Кто. Ты. Такая? — шипит он. Глаза — чёрные, без дна. Каждое слово — как удар. Слюна собирается во рту, я пытаюсь сглотнуть — выходит жалкий хрип. В голову бьёт боль от Легилименции и нехватки воздуха. Слёзы текут уже не от эмоций — просто рефлекс. — Сев… — выдавливаю я, больше губами, чем голосом. Палцы на шее сжимаются крепче. — Не смей, — рычит. — Не смей говорить со мной так. У него честно едет крыша. Я это вижу. — Это… иллюзия? — он почти сам с собой говорит, но при этом встряхивает меня так, что у меня стук в голове отдаётся в зубах. — Подделка? Очередной… из его фокусов? Губы сводит в кривую усмешку. — Очень остроумно. Вставить… это… — подбородком кивает на меня — в тело Уизли. Лорд становится сентиментален. Он думает на автомате. Ищет врага, а не чудо. — Я… не… — выдыхаю, но голос ломается, превращается в уродливое «кхр». Он подаётся ближе, до абсурда близко. Так, что я вижу каждую морщинку у глаз, каждую тень усталости. — Ты что? — голос тихий, почти ласковый, от чего хуже. — Послана Дамблдором? Лордом? Теми, кто слишком хорошо знает, во что мне можно плюнуть, чтобы я сломался? Пальцы на горле дрожат. Еле-еле, но дрожат. Он бесится не только на меня. На себя тоже. За то, что поверил хоть на секунду. — Ты… залезла в мою голову, — продолжает он. — Ты показала мне это. Слово «это» звучит так, словно он проглатывает стекло. — Мои воспоминания. Её. Гарри. Всё, что я… — он резко сжимает пальцы, и у меня темнеет в глазах. — Всё, ради чего я… Он обрывает. Взмахивает свободной рукой, будто отгоняет от себя собственные мысли. Я чувствую, как в груди поднимается паника, тупая и липкая. Тело Джинни пытается отключиться: слишком много боли, слишком мало кислорода. Ноги предательски подкашиваются, если бы не его хватка, я бы уже сползла на пол. Какой-то извращённый парадокс — человек, который сейчас меня душит, же меня и держит. Я царапаю его запястье. Не чтобы вырваться — просто чтобы заставить себя не вырубиться. — Северус… — хрип — больше воздуха, чем звука. — Посмотри… на… меня… Он скалится. — Я и так слишком много видел, — прошипел он. — Вопрос в другом: что именно я видел. Настоящее… или очередную тщательно срежиссированную сказку, которую кто-то решил скормить идиоту-Снейпу, чтобы добить? Я вдруг понимаю, что это самое страшное для него — не сам факт, что я «вернулась». А риск, что это ложь. Что он снова поверит — и снова потеряет. Конвульсивный вдох рвёт грудь. Из горла вырывается звук, на который я бы в другой ситуации поржала: жалкий, сиплый, почти писк. — Я… не он, — выдавливаю, задыхаясь. — Не Лорд. Не… Дамблдор. Слова ломаются, но я цепляюсь за каждое. — Я — это я. Несколько… чёртовых… лет… в голове… у Джинни. Ты видел. У него на секунду дергается лицо. Легилименция — не кино. Он чувствовал всё, что я чувствовала. Войну. Ночь. Гарри. Дневник. Лагерь. Метку. — Видел, — шепчет он. Хватка ослабевает на долю. Я вцепляюсь в воздух ртом, вдох получается рваный, с хрипом. Голова гудит, как после трёх дней без сна и бутылки огневиски. — И поэтому, — продолжает он, — я задаю вопрос, на который у вас нет права не ответить. Взгляд стальной. — Кто. Ты. Такая? Не «что». Именно «кто». Он уже сам себе признаётся, что во мне есть кто-то. Но ему нужно услышать это вслух. Нужно, чтобы я сказала. Чтобы было за что ненавидеть или за что… цепляться. Я сглатываю. Горло горит. Слова давятся, но всё равно поднимаются. Я знаю, что сейчас любой ответ что-то разрушит. Если совру — он почувствует. Если скажу правду — назад дороги не будет ни у меня, ни у него. Мне страшно до тошноты. Но ещё страшнее — снова промолчать, как тогда, у пруда. Я дышу. Медленно, пытаясь подхватить остатки воздуха, который он мне оставил. — Я… — хрип. Больно. — Лили. Пауза. — Лили Эванс. Которая… должна была… давно… лежать в могиле. Я сжимаю пальцы на его руке. — И которая… несколько лет… смотрит на… своего сына… через глаза… девочки Уизли. Он смотрит на меня так, будто я только что призналась в убийстве мира. Тишина в кабинете становится вязкой, как зелье в котле. Где-то капает что-то из склянки, что опрокинулась, но звук кажется дико далёким. Его рука медленно сползает с моего горла. Не полностью — пальцы всё ещё касаются кожи, будто он проверяет: не исчезну ли я, если отпустить. По глазам вижу: он всё ещё не верит. И всё-таки часть его — та, самая слабая, живучая, — уже перестала сопротивляться. Ему больно. Мне тяжело дышать. И всё равно я смотрю на него снизу вверх, с сорванным голосом и слезой на подбородке, и повторяю, уже шёпотом, на последнем воздухе: — Я… та, кому ты когда-то… доверил свою палочку. Без условий. Криво улыбаюсь, хотя губы дрожат. — Не помнишь, да? Ну, охуенно, Северус. Вся романтика в унитаз. Не знаю, что его цепляет — имя, воспоминание или мат. Но в его глазах что-то щёлкает. И он впервые за всё это время убирает руку полностью понимая, то что ему было известно не по наслышке. Многие думали, что быть Лили Эванс — это что-то из разряда: милые, сияющие глазки, аккуратные платья, мягкий характер, цветочки-ромашки и вот это всё. Хрен там. Да, для кого-то я навсегда осталась «мамой Гарри Поттера», «женой Поттера», «той самой подругой, которая всех спасала и верила в лучшее». Но по-честному меня знали единицы. Даже Джеймс, когда сталкивался с этой моей частью, просто отмахивался: мол, «Лил, ну ты у меня страшная ругальщица, конечно», — и списывал всё на шутку. Он слышал мой мат, но не понимал, что там под ним. Северус — да. Он видел, как я умею любить и при этом материться так, что у Филча бы уши свернулись. Видел, как я могу ржать над чужой драмой и через минуту стоять грудью за того же человека. Он знал меня не как «икону», а как живого, местами колючего, местами мерзко-язвительного человека. Поэтому, когда я выплюнула: — Не помнишь, да? Ну, охуенно, Северус. Вся романтика в унитаз. — это вырвалось не случайно. Это была не просто истерика. Это был кусок нас. Воспоминание ударило так резко, что меня саму передёрнуло. Лето после второго курса. Наша старая кухня в доме Эвансов. Жара, окно открыто настежь, откуда тянет запахом мокрой земли и жареной картошки. На столе — липкая от варенья клеёнка в цветочек, два кружки чая, у меня — ложка, у него — книга, по которой он вроде бы что-то читает, но на самом деле просто делает вид. Петунья опять устроила спектакль. Она влюбилась в очередного мальчика со двора — высокого, с идиотской причёской и такими же идиотскими обещаниями. Неделю назад он носил ей конфеты и кассеты, а сейчас стоит у двери, красный, орёт, что «всё, Тунья, я так больше не могу», хлопает калиткой. Мы сидим на кухне, слушаем, как они ругаются в коридоре. Петунья визжит, шмыгает носом, кидает что-то об пол. Мама, как обычно, пытается всех усмирить. Я закатываю глаза так, что они чуть не уходят в затылок. — Ну ты посмотри на это, — шепчу, сгибаясь над столом. — Неделю назад «люблю навсегда», сегодня «пошёл вон». Северус хмурится в кружку, но угол рта предательски дёргается. — Люди слабые, — выдает он своё фирменное. — Они же не держат слово. — Да это не люди слабые, это у них романтика через жопу, — фыркаю. — Только начались шуры-муры, только она глазами хлоп-хлоп — и всё. Спектакль закончился. Из коридора доносится особенно громкое «да катись ты!», хлопает дверь. Я смотрю на него, он на меня, и нам в один момент становится настолько смешно с этой трагедии масштаба одной улицы, что я, не думая, выстреливаю: — Ну чё, Северус, охуенно. Вся романтика в унитаз. Он впервые за весь день смеётся вслух. Настоящим, хриплым, неуверенным, но тёплым смехом. Потом пару раз повторяет мою фразу, пробует её на вкус: — «Охуенно, Северус»… — цокает языком. — Ты неприлично ругаешься, Лили Эванс. — Зато честно, — отвечаю. — Зато не вру себе, как они. С тех пор это стало нашей мини-шуткой. Каждый раз, когда у кого-то на глазах рушились воздушные замки — у Петуньи, у девчонок на площадке, у каких-то однокурсников, — я бросала: «Ну, охуенно, Северус. Вся романтика в унитаз», и он делал вид, что закатывает глаза, хотя ладони у него теплее становились. И вот сейчас, стоя перед ним в его кабинете, в теле тринадцатилетней Уизли, с пересохшим горлом, с дрожащими руками, я повторяю эту фразу. И вижу, как она попадает. Его дёргает не только от имени. Его прошивает этим «охуенно» — точным ударом в лето, в липкую клеёнку, в Петунью, рыдающую у двери, в нас двоих, подростков, которые уже тогда смеялись над чужой картонной любовью и даже не догадывались, какую хуйню готовит им их собственная. У него на лице это видно. Секунда — и в глазах вспыхивает не просто шок. Вспыхивает память. Кухня. Лето. Моя рука на кружке. Его смех. То самое «ты неприлично ругаешься, Лили Эванс». Он помнит. И именно в этот момент я понимаю: вот она, та нитка, за которую можно тянуть, чтобы добраться до него сквозь весь этот лёд, метки, войны, Дамблдоров и Поттеров. Не «ты был в Ордене». Не «ты должен Гарри». Не «ты шпион». А «ты когда-то сидел со мной на кухне и ржал над Петуньей, помнишь, придурок?» Северус смотрит на меня так, как будто детство, которым он давно перестал дорожить, только что взяло и вернулось в полный рост. И на секунду в нём больше мальчишки со Спиннерс Энд, чем профессора зелий. Я выдыхаю так, будто из меня вытащили лёгкие вместе с воздухом. Горло горит. Каждый глоток — как наждаком. Пальцы сами тянутся к шее, туда, где ещё пару минут назад были его руки. Кожа ноет, пульсирует. Я чувствую под пальцами тёплые полосы — завтра будут красивые синяки, не сомневаюсь. Шатко делаю шаг, второй… и понимаю, что всё, хватит. Ноги просто выключаются. Я спокойно, почти аккуратно, сползаю вниз, как будто так и надо. Оседаю на холодный каменный пол, прижимаюсь лопатками к стеллажу. Мир плывёт, в ушах шумит. Меня немного мутит. Тело Джинни честно пытается уйти в безопасный режим «обморок», а я цепляюсь за остатки сознания из чистого упрямства. Дышу ртом. Криво усмехаюсь самой себе: шикарный вид. Мать-героиня, блядь. Снизу Северус выглядит выше обычного. Чёрная фигура, расплывающаяся в свете свечей. Я вижу, как он на меня смотрит, и в этом взгляде — настоящий, человеческий шок. До него только сейчас доходит, что он сделал. Не «с девочкой Уизли» даже — с живым телом, которое сидит у него на полу, хрипит, дрожит и держится за горло. Он моргает, как будто кто-то дал ему пощёчину. Потом резко отворачивается. — Чёрт, — выдыхает уже не профессорским тоном. Бросается к стеллажу. Дальше — только звуки. Скрип стекла о дерево. Глухие удары склянок о полку. Металлический звон ложечки. Он роется в своих запасах, как бешеный: отодвигает банки, хватает одну, передумывает, швыряет обратно, берёт другую. — Это невозможно… — бормочет. — Это… бред… я свихнулся… Что-то вроде: — Потрясающе, Снейп… сначала душишь Поттера-дружка, потом видишь мёртвых… охуенно, просто охуенно… До меня доходит не всё — слова тонут в шуме крови в ушах, но общий посыл понятен. Он лихорадочно ищет «исправить», потому что признать — страшно. Я закрываю глаза на секунду, только чтобы не видеть, как мир раздваивается. На секунду, говорю я себе. На одну. Тело прилично свинчивает вниз: голова норовит завалиться набок. Я тут же дёргаюсь, цепляюсь за реальность. Нельзя. Если сейчас отрублюсь — уже не факт, что смогу его нормально пробить. — Выпейте это, — его голос вдруг совсем близко. Я снова открываю глаза. Он уже рядом, присел на корточки. В руке маленький флакон, стекло мутноватое. Лицо всё ещё бледное, глаза нарушенно тёмные, под ними — тени. Он держит флакон осторожно, как хирург скальпель. В другой руке — ещё один, чуть крупнее. — Это стабилизатор, — бурчит. — От головной боли и… последствий Легилименции. Это — для горла. Глоток. Не больше. Профессионал включился на автопилоте. Профессор зелий, человек, который слишком хорошо знает, как выглядит магическое истощение. Он даже сейчас не слушает толком. Действует, как по протоколу: устранить повреждение, потом разбираться, что за чёрт тут вообще происходит. Я делаю глоток, как он сказал. Зелье вязкое, с горьким привкусом трав и металла. Глотать больно, но буквально через пару секунд в голове становится… не легче, но чуть менее раскалённой. Горло немножко отпускает, воздух больше не рвёт изнутри так яростно. Он отнимает флакон, ставит на пол, чуть дальше, чтобы я не разлила. Выпрямляется на корточках, смотрит на меня сверху вниз. Взгляд всё ещё ломаный: наполовину — «ученица, которую я чуть не придушил», наполовину — «призрак, явившийся посреди ночи». Он что-то шепчет, почти беззвучно, себе под нос: — Невозможно… Лили… этого не может быть… или я… Отрывки долетают: — …Дамблдор… — …Поттер… — …Петунья в следующей жизни ржать будет… Я не всё ловлю. И, если честно, мне уже плевать. У меня есть одна мысль, как железный крюк в груди: Гарри. Я выдыхаю, пытаюсь сказать спокойно, но голос выходит разодранным на клочья: — Что… случилось… с Гарри? Слова рвутся из горла, как из порванной ткани. Он не отвечает. Или делает вид, что не слышит. Отводит взгляд в сторону, будто вновь собирается уйти в себя, в свои подозрения, во всю эту муть, которую только что увидел в моей голове. И меня в этот момент просто ломает. Я впиваюсь пальцами в каменный пол, опираюсь ногами, выталкиваю из себя воздух и что-то, что похоже на остатки голоса. Внутри как будто лопается предохранитель. — СЕВЕРУС! — получается хрипло, срываясь на кашель, почти визг курильщика. — ЧТО. С. ГАРРИ?! Голос царапает горло, в глазах темнеет, в голове звенит, будто кто-то ударил по стеклу. Но он слышит. Он дёргается, как от удара заклинанием. Смотрит на меня. Уже по-настоящему. Не сквозь, не мимо. В его взгляде — боль, злость, ещё тысяча вопросов, но главное — понимание: вот здесь и сейчас, если он начнёт снова уходить в свои демоны, меня просто не станет. Не физически — душой. И, кажется, до него наконец доходит главный факт: всё, что держит меня в этом грёбаном мире, — это один маленький, упрямый мальчишка с зелёными глазами. Он втягивает воздух через зубы. Челюсть напрягается. — Жив, — выдавливает, коротко, как удар. Этого хватает, чтобы я наконец позволила себе чуть-чуть обмякнуть. А потом он, всё ещё глядя на меня, добавляет уже более глухо: — Но если я прав насчёт того, во что нас втянули… — он сжимает пальцы в кулак, так что костяшки хрустят, — ему понадобится всё, что у меня осталось. И, судя по всему… — пауза, тяжёлый вдох, — всё, что осталось у тебя. Лили. И в этот момент я впервые за много лет чувствую: он действительно сказал не «мисс Уизли». А меня. Настоящую. И, возможно, именно поэтому я ещё не отключилась. Он первым приходит в себя. Я ещё сижу на полу, прижатая к стеллажу, пальцами держусь за горло, а он вдруг резко выпрямляется и делает вдох так, будто вытаскивает воздух из глубокой воды. Лицо все ещё бледное, но в глазах уже не чистый шок. Там решение. Он подходит ближе. На секунду просто смотрит сверху вниз, потом очень медленно протягивает руку. Я поднимаю на него взгляд, хрипло фыркаю. — Ты меня уже сегодня душил этой рукой, если что, — вырывается. Угол его рта дергается почти незаметно. Почти. — Встаньте, — сухо говорит он. — Если вы отключитесь прямо здесь, мне придется объяснять, почему мисс Уизли валяется в моем кабинете в таком состоянии. У меня и без того достаточно проблем. Цепляюсь за его ладонь. Рука у него горячая, сильная. Поднимает меня с пола так легко, будто я не человек, а перо. Ноги тут же предательски подламываются, пятки скользят по камню. Хорошо, что он не отпускает, иначе я красиво бы уехала обратно вниз. — Потихоньку, — бурчит он, перехватывая меня за локоть. — Вы не геройская статуя, чтобы стоять после такой нагрузки. Мне смешно и плохо одновременно. Я иду рядом, хотя по факту он тянет меня вперёд, а я лишь делаю вид, что иду сама. Кабинет остаётся за спиной. Перед глазами теперь только его профиль. Острый нос, резкая линия подбородка, тень на щеке. Я смотрю на него так близко, как не смотрела много лет. Тогда он был моложе, худее, с другими морщинами. Но глаза остались те же. Мы выходим в коридор, сворачиваем не в сторону классов, а глубже, туда, где ученикам обычно делать нечего. Хогвартс вокруг смазывается, как фон. Стены, факелы, арки, ступени. Мне вообще плевать, куда он меня тащит. Всё внимание — крохотной точкой на его ладони, сжимающей мой локоть. Я спотыкаюсь на какой-то особенно мерзкой ступеньке. Тело дергается вперед, колено больно бьётся о край. Перед глазами на секунду темнеет. — Черт, — выдыхает он. И в следующий момент меня просто отрывает от земли. Он не предупреждает. Просто подхватывает. Одна рука под колени, другая за спину. И я уже у него на руках, как мокрая тряпка. Гордость где-то там, под полом. Я бы возмутилась, но сил ругаться нет. Голова мотается, лоб инстинктивно опускается ему на плечо. Я чувствую запах его мантии. Тот самый. Смесь трав, зелий и чего-то терпкого. На секунду мне кажется, что я снова семнадцатилетняя и он просто тащит меня из подвалов после очередного идиотского эксперимента с дурным зельем. Только сейчас всё гораздо хуже. Сознание рвётся. Падает, всплывает. Коридор рядом дрожит и плывёт, как в жару. Я ловлю отдельные обрывки — дверь, стена, поворот, ещё дверь. Один раз он плечом толкает створку, я слышу знакомый щелчок замка, уже другой, не кабинетный. Смена воздуха. Вместо запаха зелий и пыли чувствуется мягкое тепло. Менее сырой камень, какой-то легкий аромат чая, старой бумаги, чистого льна. Наверное, его покои. Но я почти не успеваю ничего рассмотреть. Меня опускают на что-то мягкое. Диван, кушетка, что-то обитое тканью, неважно. Тело проваливается в поверхностную дрёму. Я не вырубаюсь совсем. Просто на пару секунд отпускаю всё. Руки падают вдоль тела, глаза закрываются сами. Чужое тепло исчезает. Его руки уходят. И это, как ни странно, меня и возвращает. Я резко поднимаюсь на локтях. Пальцы вцепляются в диван, сердце гонит кровь по венам так, будто мне только что сообщили, что дом снова горит. Он стоит рядом. Чёрная мантия, чёрные волосы, чёрные глаза. И этими глазами он буквально прожигает мне лицо. У него выражение… опасное. Он всматривается в каждую черту. В линию скул, в изгиб носа, в родинку у губы, в цвет радужки. Как будто ищет там хоть что-то, что нельзя связать с Лили Эванс. Хочет найти Джинни. Хочет найти кого угодно, только не меня. Я чувствую себя под лупой. Мы какое-то время просто молчим. Он — потому что думает. Я — потому что собираю дыхание. Покои я действительно толком не вижу. Где-то сбоку мелькает книжный шкаф, тень кресла, небольшая лампа. Но всё это фоном. В фокусе только он. — Что… с Джинневрой Уизли, — спрашивает он наконец. Тон тихий, ровный. Опасный именно этим. Не кричит. Не шипит. Просто делает надрез. Меня будто иглой кольнули. Я слышу, как он специально произносит имя целиком, чтобы отделить её от меня. Не «ты». Не «ваша оболочка». А конкретно «Джинни Уизли». Живая девочка, чье тело я сейчас занимаю. Голова качается сама собой. Я чувствую, как зрение снова чуть двоится. Делаю вдох, голос выходит осипший, разодранный: — Её… почти нет. Его брови еле заметно дергаются. Я сжимаю пальцы в ткань дивана, чтобы не сорваться на истерику. Говорю медленно, цепляясь за каждое слово, чтобы не захлебнуться. — С первого курса… — выдыхаю. — С того самого года. С дневником. Горло снова сводит, но я продолжаю. — Когда Том… начал в неё влезать, я… начала просыпаться. Не сразу. Кусками. Как шум на заднем фоне. С каждой записью… меня становилось больше, её — меньше. Я запинаюсь. Перед глазами вспыхивает сцена: Джинни, дрожащая над страницей, её мысли, мои, чужой яд, который мы обе глотаем. — После Чёрной камеры… — продолжаю, голос срывается, — когда Гарри её вытащил… часть Тома сдохла. Часть судьбы, часть какой-то там тёмной хрени… но что-то надо было занять. Хриплый смешок. — И вот тут… освободилось место для меня. Я поднимаю взгляд. — Джинни… не умерла, если ты об этом, — тихо. — Она… как тень. Как… эхо. Я сжимаю зубы. — Она до сих пор любит Гарри. До сих пор боится разозлить маму. До сих пор смеётся над шутками близнецов. Но, извини, Сев… большую часть решений принимаю уже я. Он молчит. Лицо каменное. Но по глазам вижу — информация попала туда, куда нужно. — Ты считаешь… — медленно произносит он, — что девочка потеряла себя в моменте, когда дневник забрал слишком много. Короткая пауза. — А ты… заняла освободившееся пространство. — Не «считаю», — вяло усмехаюсь. — Я это прожила. Каждый день. Каждый урок. Каждую ночь. Грузно выдыхаю. — Мне не за что оправдываться, если ты об этом. Я не просила о втором шансе. Его… просто засунули в чужое тело. Мне правда хочется провалиться сквозь диван. Потому что то, как это звучит вслух, ужасно. Он опускается в кресло напротив, медленно, как будто его самого накрыло тяжестью. Некоторое время просто смотрит в пол, пальцы сцеплены в замок. Потом вновь поднимает глаза. — Значит, — говорит он тихо, — с того дня, как мисс Уизли перестала быть… полностью собой, тебе пришлось делить с ней её жизнь. — С того дня, как ты увидел меня в лазарете, — поправляю. — Это была уже не совсем она. Он вспоминает. Это видно по тому, как слегка напрягается шея. Я отвожу взгляд, смотрю куда-то в сторону лампы. — Я… старалась, — шепчу. — Давала ей пространство. Не лезла слишком глубоко. Горькая усмешка. — Но магия, знаешь, не спрашивает согласия. Дневник прокатал по ней, как катком, я лишь… собрала по кускам то, что выжилo. И поставила рядом с собой. Я снова встречаю его глаза. — Сейчас в этом теле две… линии. Она и я. Но если ты спрашиваешь, кто здесь за главную, — отвечаю честно, — в последний год… в основном я. Он ненадолго закрывает глаза. Словно примеряет на себя эту мысль. Словно слышит в голове голос Дамблдора: «во имя большего блага», и одновременно вспоминает меня, которая всегда ненавидела такие формулировки. Когда он снова смотрит на меня, в его взгляде меньше чистой злости и больше… тяжёлого, мерзкого понимания. — Великолепно, — тихо говорит он. — Значит, кроме всего прочего, О ЧУДО, у нас ещё и этический кошмар на руках. Он откидывается в кресле. — Дитя, которое почти нет. Женщина, которая не должна жить. И мальчик, которого в очередной раз поставили в центр поля. Я пожимаю плечами, насколько позволяет усталость. — Добро пожаловать в мой мир, Северус. Тут всё так и работает. Мы какое-то время просто сидим друг напротив друга. Он — в своих покоях, я — на его диване, в теле рыжей ученицы, с саднящим горлом и головой, полной чужих и своих жизней. Всё, что между нами остаётся живым и настоящим в этот момент, — это один простой, хриплый вопрос, который всё ещё болтается в воздухе, как незакрытое заклинание: что мы теперь будем делать с Гарри и со мной. Какое-то время мы просто сидим. Он — в своём кресле, я — на диване, с дёргающимся дыханием и гудящей головой. Тишина такая густая, что слышно, как где-то в стене потрескивает камень. Я машинально тянусь к шее. Пальцы находят то самое место, где его рука пару минут назад держала меня как поводок. Кожа ноет, пульсирует. Я хмурюсь, потому что любое прикосновение туда — как по синяку. И ловлю его взгляд. Северус смотрит не в глаза. На шею. Сначала просто регистрирует факт. Потом в лице что-то меняется. Лёгкий, мимолётный перекос — не столько отвращение к себе, сколько: «блестяще, Снейп, просто аплодисменты». Я снимаю руку, но поздно. Он уже всё понял. Его ноздри чуть дрогнули, он отвёл взгляд в сторону, выругался себе под нос почти неслышно и резко поднялся. — Куда ты… — только начинаю. Он меня игнорирует. Одним движением распахивает дверь во внутреннюю комнату, на секунду исчезает. Я слышу, как там что-то глухо хлопает, шуршит, скрипит створка шкафа. Возвращается так же резко, с маленьким тёмным тюбиком в руке. Останавливается напротив дивана, чуть склоняется, протягивает. — Мазь от ушибов и следов заклинаний, — сухо произносит. — Снимает отёк, не даёт остаться шрамам. Нанесите тонким слоем. Я поднимаю на него взгляд. Потом на тюбик. Потом снова на него. И у меня сам собой поднимается бровь. Прямо вот так, как он сам любит делать, когда смотрит на чью-нибудь тупость. — Ты серьёзно? — сиплю. Угол его рта дёргается, но он молчит. Я вытягиваю к нему руки — и сама на них смотрю. Пальцы мелко трясутся. Так, что если я сейчас открою этот тюбик, я им, скорее всего, себе в глаз попаду, а не по шее. — У меня руки дрожат, — констатирую я, хрипло, но с явным ехидством. — Я еле держусь сидя. Перевожу взгляд на мазь, потом обратно на него. — И ты хочешь, чтобы я сейчас сама замазала твои… рукоприкладства? Слово выходит чуть смачно. Я даже наслаждаюсь, как оно звенит в воздухе. Он моргает. Медленно.Взгляд темнеет, губы поджимаются. — Снейп, — добавляю уже язвительно, как раньше, когда хотела его выбесить чуть нежнее, чем всех остальных. — Имей совесть. Чуть наклоняю голову, хмыкаю: — Брать ответственность за свои поступки — это, знаешь ли, тоже магия. Попробуй. Повисает пауза. Мне на секунду кажется, что он сейчас швырнёт мне эту мазь в лоб и уйдёт, хлопнув дверью. Было бы в его стиле. Сказать «сами виноваты» и закопаться в мстительном самобичевании. Но он не двигается. Глаза чуть прищуриваются. Внутри явно идёт голосование: «послать — не послать». Я вижу, как он сжимает тюбик сильнее, как белеют пальцы. Потом, очень медленно, он выдыхает. — Ненавижу, когда ты так говоришь, — глухо бросает он. Но тюбик не отдёргивает. Наоборот — делает к дивану шаг ближе. Он, как ни странно, не спорит дальше. Просто выдыхает, чуть опускает плечи и, вместо того чтобы зависнуть надо мной мрачной гаргульей, садится рядом на диван. Держится на расстоянии, но всё равно ближе, чем позволил бы себе с любой другой ученицей. Я машинально подтягиваю ноги, чтобы ему было удобнее. Мантия примялась, носки чуть сползли, я чувствую холод каменного пола под пятками и тепло дивана под бёдрами. Всё тело всё ещё чуть трясёт, но уже не так люто. Он отвинчивает крышку тюбика медленно, без спешки. Как на практикуме: всё под контролем, всё по инструкции. Выдавливает на палец совсем немного — мазь густая, бледно-зелёная, с резким ментоловым запахом, вперемешку с чем-то травяным. Поворачивает ко мне голову. — Не двигайтесь, — тихо. Я чуть задираю подбородок, открываю шею. Чувствую себя как под лупой — уязвимой до дикости. Его пальцы приближаются. Длинные, тонкие, с чернилами у основания ногтей, с мелкой сетью рубцов от ожогов — рабочие руки человека, который всю жизнь ковыряется в стекле и огне. Первое прикосновение обжигает. Не мазь — она, наоборот, холодит. Его пальцы. Тёплые. Он касается кожи не всей ладонью, а точечно — подушечка пальца к синяку, лёгкое, почти невесомое давление. Раз, другой, третий. Чувствуется, что он привык работать с ранами. Нет лишних движений, нет суеты. Каждый мазок — выверенный, аккуратный, как штрих в сложном рецепте. Я ловлю себя на мысли, что если бы кто-то сейчас зашёл и увидел, как Северус Снейп сидит рядом с Джинни Уизли и своими руками замазывает ей следы от собственных пальцев на шее, у этого кого-то просто бы отвалился мозг. Но мне не смешно. Я слишком внимательно смотрю на его лицо. Он близко. Настолько, что я вижу каждую мелкую морщинку у глаз, каждую тень под ними. Он реально повзрослел. Не просто «стало больше лет», а вот это всё: усталость, которая не уходит, жёсткость в линии рта, привычка всё время держать челюсть сжатой. Тогда, в моей памяти, ему было семнадцать. Он был худой, угловатый, с вечно взъерошенными волосами и глазами, в которых упрямство лезло наружу раньше мысли. Сейчас передо мной мужчина. Чёрт возьми, мужчина, а не тот тонкий пацан из Спиннерс-Энд. Я вдруг ловлю эту мысль и не удерживаюсь. — Сев… — хриплю, почти шёпотом. — Тебе же уже тридцать четыре… да? Он едва заметно вздрагивает. Пальцы замирают на полсекунды на моём горле. Потом он поднимает на меня глаза — в упор. Взгляд как у человека, который одновременно хочет сказать «откуда ты знаешь» и «ты опять всё неправильно посчитала». — Тридцать пять, — сухо поправляет он. — Уже. Я моргаю. Тридцать пять. Он говорит это так, будто это приговор. Словно эти лишние года — груз, а не просто цифра. — Тридцать пять… — повторяю, пробуя на вкус. Задерживаю на нём взгляд чуть дольше, чем прилично. — Ты уже взрослый, — вырывается. Глупая фраза. Очевидная. Но для меня она звучит почти как откровение. Потому что внутри где-то до сих пор живёт тот самый мальчишка, который сутулится в старой поношенной рубашке, прячет взгляд, шепчет про «асфодель» и «лакрима» на моей кухне и смеётся над Петуньей. А здесь сидит он. Сморщенный войной, Дамблдором, шпионажем, классами, детьми, собственными грехами. С руками, которые умеют убивать и лечить. С головой, в которой слишком много лишнего. С сердцем, которое, как ни крути, всё ещё отзывается на моё «Сев». Он хмыкает. Безрадостно. — Наблюдательность к вам вернулась, — бурчит. Снова возвращается к шее, заканчивает размазывать мазь тонким слоем. — Хотя, учитывая, что вы только что вывалили мне на голову тридцать с лишним лет моих собственных воспоминаний… я не удивлён. Я усмехаюсь, хоть и ощущаю, как щёки чуть вспыхивают. — Я просто… помню тебя… другим, — признаюсь. — И в голове как-то не укладывается, что мы оба… Делаю жест рукой, обрисовывая воздух. — Уже вот это всё. Он на секунду замирает. В пальцах всё ещё тепло мази, она блестит тонким слоем на моей коже. — Привыкай, — говорит он тихо. Без привычного яда. Просто констатация. — Мы давно уже не дети, Лили. Его слова повисают между нами. И я вдруг очень отчётливо понимаю: да, мы оба взрослые. Уставшие. Сломанные местами. Но именно это, как ни странно, и даёт шанс — не повторять те же ошибки по кругу. По крайней мере, если нам хватит ума. В какой-то момент становится тихо. Слишком. Я сижу на его диване, упираясь лопатками в спинку, пальцами всё ещё машинально трогаю шею, где приятно холодит мазь. Дышать легче, голова не так гудит, но внутри ощущение, что меня пару раз пропустили через мясорубку. Северус тяжело выдыхает и почти падает в ближайшее кресло. Не садится — кидается. Мантия расползается по подлокотникам чёрным пятном. Он разворачивается так, чтобы не видеть меня. Лицо в пол, локти на коленях, пальцы сцеплены. Классическая поза человека, который очень хочет вычеркнуть происходящее. Пару секунд в комнате слышно только наше дыхание. Потом он говорит: — Вам… стоит вернуться в свою гостиную, — голос сухой, почти нейтральный. — Пока вас не хватились. Я фыркаю. Осторожно, чтобы не закашляться. — Я никуда не пойду, — сразу. — Пока ты не объяснишь, что, чёрт возьми, происходит. Он дергается, будто я его щёлкнула по затылку. Но не оборачивается. — Мисс Уизли… — автоматически начинает он. — Не начинай, — перебиваю. — Я уже умерла один раз, чтобы слушать это «мисс Уизли». Сжимаю пальцы в ткань дивана. — Северус. Что с Гарри и этим грёбаным Турниром? Долгая пауза. Та самая, в которой он обычно собирает сарказм, чтобы меня припечатать. Но на этот раз сарказм не приходит. Он медленно выпрямляется, откидывается на спинку, уставляется куда-то в точку перед собой. Говорит уже ровно, почти лекционно: — Дамблдор… принял положение дел. Я уже ненавижу каждое слово. — В каком, к чёрту, смысле «принял»? — леденею. Он всё-таки поворачивает голову. Взгляд тяжёлый, тёмный. — В том смысле, — медленно проговаривает, — что он не собирается оспаривать выбор Кубка. Криво усмехается, безрадостно. — По древним правилам магия считает Гарри участником. И, раз так… мы имеем четыре чемпиона. — Он загибает пальцы. Жесткий, деловой, будто речь не о детях. — Виктор Крам. Флер Делакур. Седрик Диггори. Пауза. — И Гарри Поттер. Меня будто током бьёт. Седрик я ещё могу терпеть — умный, хороший мальчик, из тех, за кого не стыдно. Но мой ребёнок в этом списке — с чужой подачи, без своего согласия — это перебор. — То есть, — хриплю я, — Дамблдор посмотрел на всё это говно… и решил: ну окей, пусть ребёнок поиграет? Северус морщится. — Он… считает, — холодно произносит он, — что спорить с магией Кубка опаснее, чем подготовить Гарри к тому, что его ждёт. Взгляд чуть мутнеет. — Официально — это сейчас «соревнование четырёх чемпионов». Неофициально — театр, в котором кто-то уже заранее написал часть сценария. И мне это очень не нравится. Я закатываю глаза к потолку. Хочется орать. Конечно. Всё как всегда. Магия, древние правила, «мы ничего не можем поделать». А в центре — мальчик, который на самом деле до сих пор ребёнок, спящий по ночам с совой и книжкой, а не с планом войны. Северус какое-то время ещё смотрит в сторону, потом резко возвращает взгляд на меня. Маршрут: лицо — глаза — шея — снова в глаза. — Кто ещё знает… — голос чуть ниже, серьёзнее, — что вы… здесь? Он не подбирает формулировку, машет рукой. — В этом теле. В таком виде. Честный вопрос. По-снейповски прямой. Меня на секунду переклинивает. Я даже рот приоткрываю, но слова не сразу находятся. — Никто, — выдыхаю наконец. Он прищуривается. — Никто? — повторяет. — Совсем? — Совсем, — я качаю головой. До головокружения. — Ни в Хогвартсе. Ни в Ордене. Нигде. Глотаю. — В этом мире об этом знаешь только ты, Северус. Сказать это вслух страшно. Это как протянуть человеку нож и встать к нему спиной. Но это факт. Три года я молчала. Три года сидела в чужой голове, пряталась за школьными заботами и домашкой по Зельям. Никому. Никогда. Он смотрит долго. Не мигая. Слишком внимательно, как на зелье, которое вот-вот может взорваться. — Дамблдор… — начинает он. — Нет, — сразу. Режу. — Нет. Сажусь ровнее, пальцы снова цепляются за диван. — Я не хочу, чтобы он об этом знал. В воздухе звенит. Он хмурится так, будто я только что предложила ему сдать палочку Министерству. — Лили, — медленно, с нажимом. — Ты понимаешь, кого ты просишь держать в неведении? — Очень хорошо понимаю, — отрезаю. — Именно поэтому и прошу. Он сужает глаза. — Он руководит защитой Гарри. Он… — Он всю жизнь играет людьми, как фигурами, — перебиваю, чувствуя, как внутри поднимается старая злость. — И я уже один раз умерла в его шикарной многоходовочке. Второй раз — нет, спасибо. Делаю вдох. — Я не хочу быть ещё одним его инструментом. Не хочу, чтобы он использовал меня ради Гарри так, как использует тебя. Это попадает. Очень больно. По лицу видно, как внутри него всё сжалось. Тема Дамблдора и его «большего блага» — самая нежная и гнилая точка. Я смягчаю голос, насколько могу: — Северус. Пожалуйста. Смотрю прямо в его глаза. — Я… уязвима. Я в чужом теле, подвязана к девочке, которая и так на грани. Если он узнает… он сделает из меня инструмент. Оружие. Щит. Что угодно. Голос срывается. — Я не хочу больше быть ничьим щитом. Я просто хочу спасти сына. И всё. Тишина растёт, как тесто. Он не отвечает сразу. Уходит в себя, в свои бесконечные внутренние весы: Дамблдор — Лили, долг — совесть, шпион — человек. Лицо каменное, но я вижу по мелким движениям пальцев, как ему хреново от этого выбора. Я не давлю. Просто продолжаю смотреть. Не мигая. Делаю единственное, что могу: доверяю. Опять. В который раз. И в какой-то момент он всё-таки опускает взгляд, медленно выдыхает и глухо говорит: — Я… подумаю, как это… оформить. Смотрит на меня снова, уже жёстче: — Но пока — никто. Ни слова. Ни одному человеку. Ни намёка. Ни в поведении, ни в письмах. Ты поняла? Я киваю. — Никто, — повторяю. — Только ты. Он ещё какое-то время возится у меня у шеи, словно дорисовывает невидимый контур. Я чувствую только прохладное покалывание мази и осторожные, точные касания. Потом его пальцы отстраняются. Он чуть наклоняется, рассматривает результат почти профессиональным прищуром целителя, а не зельевара. Подушечкой большого пальца мягко касается кожи сбоку, проверяя, не болит ли. Я машинально дёргаюсь. — Тише, — бурчит. — Не драматизируй. Ещё пару секунд оценивает, потом выпрямляется и удовлетворённо кивает: — Шея пришла в норму. Отёк уменьшился. Утром, возможно, останется лёгкая чувствительность, но без следов. Я выдыхаю. Как будто только сейчас до конца поняла, насколько он сжал. И насколько мог не удержаться. Он откидывается на спинку кресла, какое-то время молчит, потом тихо добавляет: — Возможно, будет разумнее… если ты возьмёшь перерыв от занятий квиддичем. Я моргаю. — От… квиддича? — переспрашиваю, не сразу въезжая. Он хмыкает, глядя уже прямо: — Я, конечно, ожидал многого от искажений реальности, но не того, что ты, Лили Эванс, будешь размахивать битой над полем и гоняться за снитчем в форме подростка Уизли. Я не выдерживаю и фыркаю. Смешок выходит осипший, с сорванным воздухом, но всё равно… живой. — Ну… — тяну, по-дурному улыбаясь. — Так вышло. — «Так вышло», — передразнивает он, приподнимая бровь. Как всегда — идеально. — Ты ненавидела летать выше, чем на высоту дерева в парке. Ты считала квиддич бессмысленным выбросом адреналина и травм. А теперь… — он поворачивает голову, окидывает меня взглядом, — теперь ты, оказывается, у нас игрок. Я сжимаю пальцы в кулаки, немного смущённо. — Это… больше Джинни, — честно признаюсь. — Она любит поле. Ветер. Крики. Улыбаюсь краем губ. — Я просто… не мешала. — Пожимаю плечами. — А потом… оказалось, что это помогает. Не думать. Хоть на пару часов. Летишь — и тебе некогда вспоминать, как тебя уже убили. Он замолкает. На секунду лицо мягчеет. Совсем чуть-чуть. Он смотрит на меня как-то… слишком честно, и я отвожу глаза, чтобы не провалиться. — Всё равно, — в итоге произносит он более привычным тоном, — на ближайшее время перерыв. Хоть видимый повод — нагрузка, Турнир, что угодно. Криво усмехается. — Я не переживу, если ты свернёшь себе шею на метле после того, как я только что её вылечил. Я хмыкаю. — Ладно, профессор, — сдаюсь. — Так и быть. Квиддич в отпуске. Он кивает, как будто мы только что заключили очень странную, но важную сделку. А у меня внутри на секунду делается чуть легче: если он уже ворчит о моих спортивных привычках — значит, я для него снова не только призрак и не только вина. Он проводил меня до гостиной почти молча. Иногда казалось, что коридоры Хогвартса специально удлиняются по ночам. Днём они шумные, живые, забиты детьми. Сейчас — пустые, слишком тихие, каждый шаг отдаётся в камне. Факелы коптят жёлтым, тени тянутся длинными полосами. Я шла рядом с Северусом и ловила себя на странном ощущении: вроде бы я взрослая женщина за тридцать, которая успела умереть, родить ребёнка и ненавидеть войну, а внутри всё равно шевелился тот самый рефлекс: «нас поймают — нам влетит». Когда добрались до портрета, я только тогда поняла, насколько всё плохо: вокруг уже было темно так, как бывает только давно после комендантского часа. Разумеется, именно в этот момент дверь из бокового коридора щёлкнула, и появилась она. Минерва МакГонагалл. Её силуэт можно было узнать по одной тени, по одному стуку каблука. Волосы собраны в тугой пучок, мантия строгая, губы поджаты. На лице — та самая смесь усталости, контроля и вечного «я всё вижу». Я застыла. Чисто автоматически — как нашкодившая ученица. Тело среагировало быстрее сознания: плечи прижались, руки чуть норовят спрятаться за спину. Где-то в глубине меня взрослой Лили эта реакция вызывает саркастическое: «Серьёзно? Нам за тридцать, алло». Но факт остаётся фактом: в её глазах я — ребёнок под её опекой. И меня ведёт почти под руку декан другого факультета. Ситуация абсурдная настолько, что на секунду у меня мелькает картинка: мы не в двадцать четвёртом часу, а где-нибудь на шестом курсе, и нас вот так же ловят из-за какого-нибудь совместного идиотского эксперимента в подземельях. Кажется, не только у меня сработала эта ассоциация. Я боковым зрением ловлю, как Северус чуть напрягается, словно сам внезапно почувствовал себя студентом. Мгновение — и всё исчезает, маска возвращается: холодное лицо, прямой позвоночник, ровный шаг. — Северус, — голос Минервы звенит сухим металлом. — Мисс Уизли. Одного только тона достаточно, чтобы любой нормальный гриффиндор начал думать о завещании. Я уже готовлюсь что-то мямлить про «водичку» и «плохо себя чувствовала», но он опережает. — Профессор МакГонагалл, — отвечает он совершенно невозмутимо. — Ваша студентка почувствовала себя нехорошо во время… обсуждения результатов отбора. Он говорит это так, будто мы с ним сейчас занимались исключительно высоконравственными беседами о судьбе мира, а не рвали друг другу души на куски. — Я оказал ей первую необходимую помощь, — продолжает он, даже не моргая. — На мой взгляд, сейчас ей полезнее отдохнуть в своей кровати, чем идти в лазарет. Там… достаточно и без того возбуждённых студентов. Минерва прищуривается. Я чувствую на себе её взгляд — тяжёлый, внимательный. — Мисс Уизли, — поворачивается ко мне. — Вам действительно нехорошо? И вот здесь во мне включается та часть, которая очень не хочет, чтобы меня сейчас потащили к мадам Помфри, напичкали зельями, начали задавать вопросы и — не дай бог — позвали родителей. Я честно делаю пару шатких вдохов, позволяю себе чуть повиснуть плечами. — Немного… — осипшим голосом. И это даже не игра — я правда до сих пор чувствую себя так, будто меня переехал экспресс «Хогвартс». — Голова кружится. Профессор Снейп дал мне зелье, стало лучше. Я просто хочу лечь спать, профессор. Она ещё пару секунд смотрит, явно оценивая и мои слова, и его. Взгляд скользит с меня на Северуса. У них в этот момент происходит тот самый взрослый обмен репликами без слов: «ты мне не нравишься, но я признаю, что ты умеешь делать свою часть работы». Он выдерживает её взгляд ровно. Чуть склоняет голову. — Я прослежу, чтобы она дошла до своей гостиной, — добавляет сухо. Мы с Минервой — как два разных полюса между ними. Я стою, ощущая себя курицей между двумя хищными котами. Она фыркает едва слышно, но уголок губ всё же смягчается. — Очень хорошо, — произносит она. — Но завтра на уроках, мисс Уизли, я ожидаю вас в строю. И, пожалуйста, без ночных прогулок. — Да, профессор, — выдыхаю. Я бросаю быстрый взгляд на Северуса. Мы встречаемся глазами на долю секунды. «Спасибо», — говорю я взглядом. «Иди уже», — отвечает его. Он даже почти не кивает — движение такое минимальное, что со стороны его и не заметишь. Но для меня оно звучит как очень конкретное: шевелись, пока она не передумала. Минерва разворачивается к нему: — Мне тоже хотелось бы обсудить с вами некоторые моменты по поводу сегодняшнего вечера, Северус, — сухо добавляет она. — Как только вы… освободитесь. Я на секунду замираю. С одной стороны, мне хочется остаться и послушать, как двое взрослых, которые знают гораздо больше, чем говорят, будут препарировать ситуацию с Турниром. С другой — я реально еле стою. Северус чуть склоняет голову. — Разумеется, Минерва, — ровно. — Пару минут. Он снова смотрит на меня, и в этом взгляде уже чистая команда: вваливайся в гостиную и не высовывайся. Я едва заметно киваю. Шепчу: — Спокойной ночи, профессор, — на автомате. Обоим. Портрет почти возмущённым шёпотом спрашивает пароль, я отстреливаюсь нужным словом. Ткань приподнимается, я проскальзываю в круглый зал. Последнее, что успеваю сделать — это закрыть за собой портрет и буквально прижаться к нему со стороны гостиной спиной. Сердце всё ещё стучит где-то в горле. По ту сторону, в коридоре, остаются они двое. Минерва. Северус. Две взрослые силы, которые в разной степени, но ещё как завязаны в судьбе моего ребёнка. Я закрываю глаза на секунду и думаю: «Ладно, Дамблдор, играй в свои турниры. У меня хотя бы есть один человек, который сегодня уже дважды спас мою задницу. Надеюсь, хватит ещё и на Гарри».
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать