Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Я не буду писать про женатых мужиков.
Я не буду писать про женатых мужиков, ведь это дичь.
Я не буду писать про женатых мужиков, ведь это немного странно...
Я не буду писать про...
Женатые мужики - такая прелесть.
Примечания
Майор Краузер ушел из армии на заслуженную пенсию. Он не связывался с плагой или Вескером, но Джек - это Джек, поэтому вряд ли он будет вести себя хорошо.
Агент Кеннеди продолжает трудиться на полях борьбы с биотерроризмом.
А еще они оба, естественно, пара.
Главы можно читать отдельно.
Короткие истории про женатых мужиков, грустные и смешные, хотя я не уверена, что умею в юмор.
Дополнительные теги возможны в начале главы, чтобы не перегружать шапку. Перед главами с плотскими утехами буду отдельно ставить НЦу.
Yes, it’s difficult. Because it’s life. Часть 2.
15 ноября 2025, 04:26
Леон Кеннеди не знает. Он не знает ни черта.
Просто чувствует.
Чувство без названия.
Оно просачивается медленно, по капле, и отравляет его душу, но с времен Раккуна он не привык доверять чувствам. Чувства — пыль, гормоны, сказки и болезнь.
Ему так часто говорили, что он душевно болен. Это ПТСР. Это повышенная тревожность. Это ваши детские психотравмы, рекрут Кеннеди. Леон больше не ходит к мозгоправам, но бирки с диагнозом-приговором все также висят на нем, как стеклянные шары на рождественской елке.
Только с Джеком Леон чувствовал себя нормальным в своей ненормальности.
Раньше. Теперь — нет.
Леон не знает, когда его уютный дом превратился в тюрьму, а правда — в гниющий труп под их с Джеком кроватью.
Уют для Леона — чашка Джека с подтеками кофе, фарфор которой еще хранит тепло узких губ. Может быть, Леон — романтический дурак, но он любит схватить эту кружку, плеснуть туда остывший кофе, и цедить маленькими глотками, представляя, что его губы касаются следов губ мужа.
Уют для Леона — это мятая футболка мужа, в кои-то веки забытая на сушилке. Леон любит влезать в тряпки Джека и думать, что его согревает тепло большого тела.
Уют для Леона — ворчание мужа под нос:
— Кеннеди, ты снова не можешь найти свои носки и перевернул мне все ящики? — «Кеннеди» непременно звучит дополнительным упреком, ведь в браке принято менять фамилию, и сделать это должен непременно Леон. Когда Леон виноват, он всегда — «Кеннеди» и только так.
Леон давно не слышал свою фамилию от Джека.
Набившее оскомину «принцесса» доводит его до озноба.
Уют для Леона — его потешные попытки приготовить для мужа нечто сносное раз в месяц. Кухня становится полем битвы, в муке и масляных пятнах, а давленую яичную скорлупу Джек обнаружит через неделю, далеко от эпицентра взрыва, в коридоре или на балконе, но… муж ругает его не всерьез, шлепает по заднице и встает рядом с ним к плите, спасать оладьи или обугленную с одного бока курицу…
Уют исчез, как тот город, в беззвучной невидимой вспышке.
Леон не знает, когда их дом превратился в стерильную прозекторскую, где деловито хлопочет ответственный работник морга с лицом его мужа, а сам Леон лежит трупом на идеально натертом металлическом столе с блестящим сливом для крови. Он еще жив, но его вены полны формалина, глаза и рот — аккуратно зашиты ровными стежками, а уши заткнуты комками ваты.
Он слеп, глух и нем.
Леон не может думать, ведь его мозг лежит себе в стеклянной колбе, но…
Он просто чувствует.
— Отдыхай, принцесса.
— Я сделаю сам, принцесса.
— Завтрак готов, Леон.
— Ты устал, Леон, я сам.
— Я уже постирал-помыл-убрал-сложил-я уже убил тебя-починил-приготовил, Ле-он.
Леон начинает прислушиваться к разговорам коллег в коридорах, в холле, после брифинга, у кофемашины. Раньше он убегал в кабинет, а сейчас застывает потерянной тенью и слушает, слушает, слушает.
Обычные бытовые разговоры.
Жалобы.
Боже, она ведь знает, как я устаю на работе и даже не может вынести мусор.
Мать твою, он даже не может поставить чашку в мойку и протереть стол.
Пустой холодильник. Закисшее в тазу белье. Сломанная ручка двери. Я забыл, что значит домашняя еда.
Жалобы, жалобы, жалобы.
Леон пытается мыслить логически и приходит к выводу, что ему не на что жаловаться.
Его муж — идеален. Их дом — идеален.
Леон идет к кабинету, успокаивая себя, но где-то под кожей щекотным зудом ворочается то самое безымянное чувство.
Перед Леоном — тарелка с яичницей, которую Джек умудрился поджарить в форме сердца. Не в первый раз, когда суровый майор Краузер начинает дурковать, по его собственному выражению. Леон всегда умилялся от этих шалостей, но сейчас стискивает зубы. Тупая, детская романтика, от которой тошнит.
Джек стоит у плиты. В одной руке лопатка, в другой — кружка, и каждое его движение — это признание в чем-то, что Леон не может понять, лишь чует спинным мозгом.
Джек слишком аккуратно ставит соль, слишком тщательно помешивает кофе, слишком… нежно? вкрадчиво? слишком хуй-знает-как кладёт тост на тарелку Леона, будто боится, что кусок хлеба развалится, как их жизнь.
Леон втыкает вилку в желток, и тот растекается, как кровь из простреленной головы.
Что-то не так, Кеннеди. Что-то, блядь, совсем не так.
Нет.
Это паранойя.
Это Раккун-сити в голове. Это плага в груди. Это Т-вирус. Это G-вирус. Это, мать твою, какое-то дерьмо, что просмотрели штатные медики DSO. Они пропустили плесень в твоем мозгу и она ползет вниз, расцветает в крови, грызет суставы, прорастает в легких и кишечнике — ты просто болен, Леон.
Ты сходишь с ума, ты видишь то, чего нет. Ты чувствуешь то, чего не может быть. Он спас тебя. Он с тобой. А ты уничтожаешь его своим взглядом, своим молчанием, своими подозрениями.
«Информация от полевых агентов вызывает настороженность. Прошу вашего разрешения на вылет в Будапешт завтра…»
Агент Кеннеди — просто трус. Он хочет сбежать от мужа хотя бы на сутки.
Он хочет огнестрельные навылет и пару недель в госпитале.
Может быть, наедине с собой станет легче и неопознанное чувство перестанет его мучить?
«Мы изучили предоставленные вами материалы. В вылете отказано. Ожидайте дальнейших указаний».
Вот так просто. Система не считает нужным объясняться перед ним.
Леон раздраженно бьет по клавиатуре. Матерится сквозь зубы. Смотрит на время и поднимается из-за стола. Конец рабочего дня. Десятком минут позже он улыбается заводной игрушкой и благодарит мужа, заскочившего забрать его с работы.
Невыносимо.
— Боже, как вкусно пахнет!
Леон гадает, что будет, если лучший агент DSO вскочит с места, перевернет стол, метнет стул в стену и станцует на этом, неимоверно вкусно пахнущем блюде, что упаковал ему с собой заботливый муж. Растопчет в кашу, в слизь, в ебаное ничто.
Впрочем, к вечеру его отпускает, и Леон, уткнувшись под бок к мужу, все-таки задает парочку вопросов от Ингрид насчет той самой запеканки с курицей и сыром.
Джек, который по умолчанию терпеть не может любого, кто «трется» рядом с Леоном, спокойно пожимает плечами, целует его в макушку и делится секретами кулинарии.
Леон перестает ходить на совместные ланчи с коллегами, чтобы не слышать восхищенных ахов, охов и «Леон, тебе повезло. Мою/моего не заставишь…» и бла-бла-бла. Он сам не знает, почему эти ахи-охи сдирают с него кожу до кровоточащего мяса. Он просто не может это слушать, и это факт.
Его накрывает вновь.
Он перестает есть, просто смотрит на очередной кулинарный шедевр и, мучаясь виной, выкидывает в мусорку, едва сдерживая тошноту.
Просто ты ебанутый, Кеннеди.
Леон в кои-то веки записывается к штатному психотерапевту DSO, но за три минуты до приема разворачивается, буквально — убегает по коридору, поймав в спину «Агент Кеннеди, прошу вас зайти в кабинет…» и отказывается от приема по служебному емейл.
Он и так знает, что ему скажут.
А еще знает, что «конфиденциальный разговор» будет тщательно записан и отправится в Белый дом, в пафосный кабинетец Симмонса.
«Агент Кеннеди опять поехал головой. Он воюет с яичницей в форме сердца и недоволен, что его муж слишком хорошо его трахает».
Сначала секс казался спасением. Потом — паллиативным снадобьем. Потом — плацебо. В конце — ядовитым зельем.
После секса его отпускало. Чувство без названия исчезало ночным туманом, изгнанным яркими лучами солнца. Сначала на пару дней, до следующего траха, потом — на сутки, потом — на ночь, потом — на ебаный час. А потом…
Леон захлебывается в чувстве без названия и презирает свое тело.
Он смотрит на луну за окном — тонкая, как лезвие, которым Леон хочет вскрыть себе вены.
Лежит на спине, руки над головой, запястья прижаты к изголовью — не силой Джека, а привычкой, как будто он сам себя связал, когда понял, что спасения нет.
Джек двигается в нём, тяжёлый как каменный идол, который раздавит всё, что осталось от его души.
Это единственное, что у него осталось.
Джек хватает его под бёдра, сильно, до синяков, рычит его имя, кончает глубоко, будто хочет заклеймить собой. И Леон кончает, а как иначе? Ведь его телу плевать на болезнь души.
Он поворачивается, целует мужа в плечо.
Джек шепчет:
— Мой.
И становится страшно.
Джек не говорит, что любит. И Леон молчит.
Леон кладет ладонь на широкую грудь, на сердце, а муж улыбается ему, накрывает руку своей и сдвигает на живот.
Как будто боится, что ты почувствуешь, как его сердце стучит враньём.
Леон не знает, в какой момент он понял.
Когда слишком громко хлопнул дверью?
Когда застрял в ванной перед сексом, упираясь лбом в мокрый кафель, не отозвался на «Леон, принцесса, я жду!» — а просто стоял, молчал и по-детски надеялся, что муж оставит его в покое, заснет или уйдет, или просто исчезнет?
Когда ответил матом на очередную шутку-ревность?
А Джек вместо «Какого хуя, принцесса? Тебя отлупить по заднице?» — улыбнулся ему целлулоидной улыбкой и промолчал.
Леон понял, вдруг, остро и безысходно, считал во взгляде, в линии плеч, в рисунке шрамов…
Ложь и вина.
Он лжет тебе. Он виноват перед тобой.
Леон просыпается, и первое, что чувствует, — вкус. Вчера вечером Джек поцеловал его, и Леон прочувствовал это — приторно сладкий, как дешёвый клубничный суррогат, вкус вранья на языке. Тело болит — не приятно, не сладко, как раньше, а глубоко, внутри костей, как будто Джек вчера не просто трахал его, а выбивал из него жизнь по кускам.
Он поворачивает голову.
Джек спит на боку, лицо в подушку, тяжелая рука на талии Леона, как кандалы.
Волосы мужа взъерошены, рот забавно приоткрыт, а на нижней губе — свежий след от зубов Леона. Даже немного запекшейся крови. Вчера Леон укусил мужа, содрогаясь в ядовитом оргазме. Просто хотел почувствовать вкус лжи острее.
Он лежал рядом с мужем всю ночь и считал, блядь, сколько раз Джек переворачивался, сколько раз задерживал дыхание, сколько раз…
Четыре раза. Четыре раза Джек просыпался, чтобы проверить, спит ли Леон. Четыре раза принюхивался, как хищный зверь к волосам. Четыре раза смотрел время — или проверял телефон. Четыре раза врал себе, что Леон не замечает.
Это какое-то безумие.
Леон замечает всё.
Он почти скучает по тому, мутному и блеклому, призрачному чувству без названия. Тогда еще была надежда, что он просто сумасшедший. Сейчас надежды нет.
Леон разворачивает ложку и сыпет сахар в кофе, медленно-медленно-медленно. Его губы шевелятся, а глаза болезненно сужены до слез в уголках. Леон пытается считать.
Каждый кристаллик сахара — это день, который он прожил во лжи.
Хер сосчитаешь.
Ну, допустим шестьдесят один.
Шестьдесят один ебаный кристаллик. Шестьдесят один горький день.
Леон смотрит на часы — конец рабочего дня. Телефон мигает. Леон открывает сообщения просто для того, чтобы у собеседника появилась отметка «прочитано». Он давно не читает текст. Он и так знает, что Джек уже ждет его.
В машине муж берет его за руку.
— Ты холодный, — говорит он и легко целует кончики пальцев.
«Потому что я мёртв», — думает Леон.
— И я знаю, кто меня согреет, — говорит он и улыбается Джеку.
«Кто она? Или он?»
Леон тупо смотрит в маленький квадрат бумаги, на котором его подрагивающие пальцы, сжимающие ручку до багровых вмятин, написали простой вопрос.
А что еще можно так скрывать? Так скрупулезно, так ежеминутно, так жестоко продуманно, выдавая себя лишь чертовым «слишком». Слишком заботлив, слишком предупредителен, слишком ревнив, слишком страстен…
Нет доказательств. Нет улик.
Только инстинкт, который живёт у Леона в горле, в легких, в сердце…
Сухое чирканье зажигалки. Искристый огонек пламени уничтожает его вопрос. Леон держит горящую бумагу долго, пока кончики пальцев не начинает жечь, а потом невысказанное черными хлопьями оседает в пепельнице.
Снова и снова.
Дни сменяет день, и обугленных клочьев его жизни становится все больше.
Ему не с кем поговорить. Старые друзья-знакомые сгорели вместе с прошлым до Раккун-сити. В новой жизни у него нет никого, только Джек. Нет родителей. Нет друзей. Клэр? Он пару раз брал телефон написать ей. Пусть не рассказать все, просто посидеть вдвоем в кафешке, просто послушать ее истории, просто… отдохнуть от самого себя.
Нет. Он боится выдать себя пустым взглядом или резким словом. Он знает, что Джек не отпустит его.
О, майор Краузер отлично приглядывает за своей собственностью.
— Конечно, Леон. Часа хватит? Я отвезу и заберу тебя.
— Когда планируешь встретиться? В субботу? Ну, хорошо, хотя вроде бы мы хотели пойти в кино… в бассейн… я взял билеты на тех патлатых рокеров, которые тебе нравятся…
— Я не против. Хотя у тебя на этой неделе один выходной. Я думал, мы проведем его вместе, принцесса.
Леон извинится перед Клэр и никуда не пойдет.
Сейчас Леон один. Абсолютно, космически, тотально один. Он снова плутает в бесконечных коридорах полицейского участка и слышит за спиной тяжелый, мерный шаг огромного почтичеловека. Его вновь преследует идеальное оружие, но Леон уже не сможет сбежать. Он знает, — один поворот головы, — и он увидит мужа. Его тонкую улыбку, его глубоко посаженные холодные глаза. Услышит голос — привет, принцесса! — и… умрет.
«Ты трахал меня, словно наказывал. Сейчас ты трахаешь меня, словно извиняешься».
Треск кремния. Огонь. Пепел.
Кеннеди, ты больной.
«Я задыхаюсь, но ты не хочешь знать».
Щелчок. Огонь.
— Агент Кеннеди, вас ждут в конференц-зале.
— Буду через минуту.
«Я готов притворяться, что ничего не знаю. Я действительно не знаю, но я чувствую. И это убивает меня».
Огонь.
Звонок телефона.
— Принцесса, я жду тебя.
— Иду, папочка.
«Он никогда не скажет. Он будет трахать меня. Он будет врать мне. Он будет убивать меня. Каждый день. По чуть-чуть. Пока я не исчезну».
А вот это красиво, Кеннеди. Претендуешь на Пулитцера? Жаль, придется сжечь.
Леон чиркает зажигалкой и завороженно смотрит, как его боль поедает пламя. Звонок служебного телефона. Он зажимает трубку плечом и играючи, перекидывает жгучий клок своего сердца из правой влево и обратно.
Упс. Ожог. Придется наврать Джеку… он сует указательный палец в рот, остужая кожу.
— Леон, тебе согласовали сутки в Европе, это по поводу…
Боже, спасибо. Спасибо. Хотя бы сутки. Спасибо.
— Я понял, Ингрид. Когда вылет?
«Почему? Чем я так плох?»
Щелчок. Огонь. Надо вытряхнуть пепельницу.
Джек садится напротив, кладёт руку на его запястье, нежно, но отвратительно бестактно, словно случайно, сдвигает палец на пульс.
— Ты в порядке? — спрашивает он.
Леон улыбается.
— Просто устал, — отвечает он.
Это мучительный конец, который никогда не наступит.
Потому что Леон не спросит, а он — не скажет. И они будут есть яичницу. И пить кофе. И трахаться. И улыбаться.
Каждое утро.
До конца времён.
Простыня прилипает к спине, влажная после секса, липкая, холодная, как трупный саван.
Он идёт в ванную, идеально чистую, сверкающую, где невозможно дышать от запаха их геля для душа, их шампуня, их мыла и… их лжи.
Он не моется, просто стоит. Вода лениво стекает по синякам, по отметинам зубов на плече, по шее в засосах, по измазанным смазкой бедрам. Леон чувствует, как сперма вытекает из него, прожигая кожу до кости.
Это — не смывается.
Это — никогда не смоется.
Это — внутри, в нём, навсегда…
Ложь. Вина. Молчание.
— Леон! — короткий стук в дверь.
Леон не запирается на замок, но муж не входит, стоит под дверью сторожевым псом, с пальцами на дверной ручке, будто знает, что Леон смотрит на лезвие опасной бритвы, запотевшее от пара.
— Сейчас, большой парень, — отвечает он и знает, что Джек не уйдет.
Леон ждёт и думает, что когда всё кончится, ему станет легче. Люди годами ждут смертную казнь, терзаясь страхом, отчаянием и надеждой. Наверное, в своё последнее утро они чувствуют облегчение. Лёгкость. Блаженная пустота. Смирение.
Но Леон не достоин и этого.
Боль.
Надежда-отрицание-понимание- боль.
Боль-боль-боль — вы находитесь здесь.
Боль.
Какая пошлая драма.
Банально и скучно.
Измена, как ты и думал, малыш.
— Леон… — Ингрид маячит в дверях кабинета, робко переминаясь с ноги на ногу.
Не входит, словно боится заразиться
Словно кабинет агента Кеннеди — палата в лепрозории, а сам Леон — прокаженный, на шее которого висит колокольчик, похоронным звоном предупреждающий людей о опасности.
— Мы после работы собираемся в бар…
Ингрид — добрая участливая женщина. Она пересиливает инстинктивный страх заражения.
Конечно, она заметила. Они все — заметили. Заметили несвежие рубашки и осунувшееся лицо. Заметили черень под глазами и запах перегара. Заметили бесконечные сигареты и молчание. Заметили мятую футболку под не менее мятым пиджаком. Леон терпеть не может гладить рубашки. Раньше за него это делал муж…
И уж конечно, все знают, что агент Кеннеди переехал в служебные апартаменты, а иногда ночует здесь, в чумном кабинете. Леон видит все эти ебучие жалостливые взгляды, слышит шепотки за спиной.
Похуй.
— Ты не хочешь пойти с нами? Отдохнуть…
Голос Ингрид смазывает смущённое многоточие.
— Нет, — коротко отвечает Леон словно выплевывая кусок льда.
Без лживых отмазок, без «спасибо».
Хамство?
Возможно, но у него нет сил на притворство. Все силы Леона Кеннеди брошены на то, чтобы не развалиться окончательно.
Ингрид не уходит, маячит настырной тенью, а Леон сжимает пальцы до хруста, сражаясь с кошмарным желанием запустить в неё кружкой.
— Леон… может быть ты хочешь… поговорить?.. Ну… о… чем-нибудь…
— Я похож на человека, который хочет поговорить? — медленно цедит Леон. — О чем-нибудь?
Ингрид стынет от его мрачного взгляда, а Леон едва сдерживает себя. Если она не уйдет сейчас же, он… он…
— Возвращайтесь к работе, Ханниган.
Ингрид слишком хорошо воспитана для возмущенного хлопка дверью.
Леон сгибается в три погибели, упирается лбом в дерево стола и дышит, дышит, дышит.
Леон выходит из здания DSO, когда гаснут лампы в коридорах, а залитый в мрамор холл освещен лишь голубоватой подсветкой столбов. Час ночи.
Он медленно тащится мимо бледнолицей охраны, по совиному хлопающей глазами, выходит на улицу и резко опускает голову, упираясь взглядом в мокрый асфальт. Он не хочет видеть реальную — или воображаемую фигуру, прислонившуюся вот к тому столбу. Десяток торопливых шагов. Леон стучит костяшками в окно служебного авто и задремавший водитель заполошно подскакивает на сиденье и трёт глаза. Не то чтобы Леон зазнался или обленился. Но после того случая, когда Джек подрезал его мотоцикл на дороге, Леон предпочитает хоть какую-то, пусть иллюзорную защиту.
Нет, он не боится физического насилия. Тогда Леон бросил мотоцикл на дороге и убежал, расталкивая людей, нырнул в подземку… он спрятался от низкого рычания в спину:
— Леон… надо поговорить! Леон!..
Кожу головы обожгло секундной болью. Джек пытался поймать его за воротник и случайно выдрал прядку волос.
Плевать. Главное, Леон убежал.
Агент Кеннеди трижды писал запрос о переводе из Вашингтона — в другой город, штат, страну, в европейское подразделение, в юго-восточное подразделение, в Арктику, блядь.
Отказ. Отказ. Отказ.
Леон уже составил письмо на имя самого президента, но ему позвонил Адам Бенфорт. Голос, каждое слово и каждая пауза были пропитаны эдаким лубочным сочувствием. Конечно, у агента не может быть личных тайн, ведь проблемы в семье могут повлиять на качество работы. Они следят, они знают, они делают выводы. Кусок жизни Леона Кеннеди наверняка препарирован и разложен сухим канцелярским языком.
Дата. Время. Смена места жительства. Причина — разрыв с мужем и бла-бла-бла.
Бенфорт не сказал напрямую, но Леон считал тошное: так плохо, да? вот прямо так плохо-плохо?
— Леон, может быть тебе просто нужен отпуск?
Леон пришёл в ужас. Работа — единственное, что у него осталось…
Леон заверил, что в порядке.
Смирился.
И пытается выживать снова, не зная, зачем.
Через пятнадцать минут автомобиль мягко качнулся, переваливаясь через лежачего полицейского, и заполз тонированным крокодилом в узкий тоннель под зданием, где на пятом этаже каждую ночь тихо умирает агент Кеннеди.
Круглосуточная охрана. Камеры наблюдения. Подземная парковка, куда и мышь не проскочит.
Леон знает, что майор Краузер способен на многое, но надеется, что ему не придет в голову брать эту цитадель штурмом.
Он вытаскивает себя из машины по частям, приказывая рукам и ногам — двигайтесь, мать вашу, и не утруждает себя ответом на механическое «Доброй ночи, агент Кеннеди» от водителя.
Наверняка, со стороны он кажется ебнутой надменной мразью.
Нет сил. Нет сил на маскарад — на формальную вежливость, на чистую рубашку, на выглаженный пиджак. Нет сил. Не развались, Кеннеди.
Лифт. Он касается ключ-картой сенсорной панели и нажимает кнопку.
Через пару минут его встречают пустотой апартаменты-склеп.
Леон переступает порог обшитой стеклом и металлом кельи, снимая куртку и позволяя ей упасть на мраморный пол, где она пролежит тяжёлой тёмной лужей, словно сброшенная кожа, до утра, когда агент Кеннеди проснется или вынырнет из затхлого небытия, прошаркает мимо, подцепив двумя пальцами, и вновь влезет в свой треснутый панцирь, застегнувшись до горла.
Вот и всё.
Ты ушёл. Ты один. Ты свободен, но свобода эта — гниль, как та, забытая неделю назад в тарелке, разрезанная груша, кисловатый запах которой до сих пор витает в квартире. Леона накрыло и он вдруг решил быть правильным — пошел в молл, накупил фруктов, свежей выпечки, молока, ведь ничего не случилось и он должен жить нормально, верно?
Он оставил пакет с покупками у холодильника. Забыл, бросил, перешагнул сотню раз, пнул, обошел, матюгнувшись… выудил оттуда лишь ту самую грушу, разрезал, да та так и оставил на манерной тарелке черного фарфора с позолотой. Оставил на столе, а заметил лишь тогда, когда сочная мякоть покрылась кружевом плесени. Сколько дней прошло? Он не знает. После вспомнил и про пакет, который тактичный клининг при уборке лишь сдвигал в сторону, заглянул внутрь, поморщился, завязал покрепче да выставил вон.
Просто он забыл. Неважно.
Неважно, как его жизнь. Не смог крикнуть, не смог остаться, не смог потребовать объяснений, не смог быть милосердным, чтобы выслушать и простить, а смог быть лишь жалким существом, которое любит и ненавидит одновременно, которое хочет и не может, которое… убежало.
Леон ожесточенно растирает ноющие виски, изгоняя из черепа лихорадочную круговерть ненужных мыслей.
Ключ, выскользнув из пальцев, звенит в хрустальной вазе у входа, и этот звук, чистый и резкий, подобный удару колокольчика в пустой церкви, разносится по апартаментам, отражаясь от полированных поверхностей — от стекла, от стали, от дерева, от всего, что здесь дорого, холодно и безжизненно. Леон проходит босиком по паркету, отполированному до зеркального блеска не им, где каждый шаг оставляет едва заметный след, словно он идёт по льду, который вот-вот треснет под его весом, и входит в гостиную — просторную, высокую, с диваном из чёрной кожи. Дальше, в глубине виднеется огромная кровать, в которой за месяц ни разу не спал Леон, высокие шкафы, в которых нет его вещей, ведь сумка с судорожно запиханными в нее тряпками которую неделю валяется у дивана, торшеры, полки с стеклянными вазами — и даже диковинный цветок с резными листьями в углу чудится ему искусственным, мертвым, подделкой под живое — хотя Леон знает, что цветок вроде бы настоящий, как и те рыбы в огромном панорамном аквариуме, равнодушно посматривающие на него выпученными бисерными глазами.
Это — не дом. Мавзолей, где Леон хоронит себя заживо, потому что дом был там, где муж варил кофе по утрам, где целовал его в висок и шлепал по заднице, куда вваливался после утренней пробежки, потный, благоухающий мускусным запахом дикого зверя и тискал его, только что вышедшего из душа, дом — это кухонный стол, который муж выбирал так долго и скрупулезно.
— Нет, Леон. Это слишком дорого.
— Но у нас есть деньги…
— Не у нас. У тебя. А общий бюджет…
Боже, Джек может быть таким занудным, но…
Муж наконец дождался скидок и ввалился в их квартиру, с лицом, светящимся от радости как полная луна, притащив вожделенный стол на плечах, как пещерный человек — убитого кабана.
Дом — это их кровать, ножки которой, забавно пыхтя, регулярно подкручивал муж, а потом они переглядывались и улыбались, ведь ножки кровати разбалтывались, потому что они часто трахались…
Леон презирает себя за то, что всё ещё хочет вернуться. Презирает за то, что не может вернуться. Презирает за то, что часть Леона, еще живая часть, бОльшая часть, всё ещё принадлежит ему.
Заткнись, Кеннеди. Дешевая патетика. Слюни, сопли, дерьмо в мармеладе.
Не ты первый, не ты последний. Бывает.
Щелчок пультом и кристаллическое окно в мир, который не интересен Леону, освещает комнату. Новости. Экономический кризис. А теперь спорт… Он любит смотреть спорт, а Леон любит дремать, прижавшись под…
Еще щелчок. Музыкальный центр подмигивает зеленым глазом и голос диктора сплетается с гитарными переливами. И последний аккорд. Дизайнер хотел сделать мавзолей уютным, так что добавил в интерьер винтаж. Проигрыватель годов семидесятых. Одну пластинку Леон уже разбил. Эту — поцарапал. Пара движений, и мертвая французская певица говорит ему, что ни о чем не жалеет, ее вибрирующее контральто тонет в меланхоличном голосе Тома Йорка.
— I’m a creep…
— А теперь прогноз погоды…
— Non je ne regrette rien…
Леон ставит точку в симфонии, нажимая на кнопку кофеварки. Та тихо тарахтит и готовит кофе, который он не собирается пить.
Каждый вечер здесь Леон включает все — все, что может петь, разговаривать, шуметь — все, что угодно, чтобы выдавить пустоту из этой роскошной могилы.
Леон опускается в кресло, глубокое, обитое травленой кожей цвета сливы, поджимает ноги и смотрит перед собой — на низкий стеклянной столик, где стоит бутылка виски — очередная, невменяемо дорогая, с янтарной жидкостью, переливающейся в свете лампы, подобно расплавленному золоту.
Телефон лежит рядом, чёрный, выключенный с неделю, и Леон знает, что там, в этой тьме экрана, ждут сообщения — от Джека.
«Возьми трубку», «Не прячься от меня», «Ответь мне» — да, даже в такой ситуации Джек может лишь отдавать приказы.
«Я хочу поговорить с тобой» — семь дней назад было последним приказом, что прочитал Леон.
— Я хочу-у-у-у… — хрипловато-пьяненькое услышал роскошный склеп.
— Всегда — Я хо-о-чу-у-у-у…
Леон курил, стряхивая пепел в кофейную чашку, пил из горлышка, бродил, пошатываясь, по своему пустому дворцу, натыкаясь на мебель, возвращался, падал в кресло, долго писал, стирал, вновь — писал, вновь ходил, сражался с ручкой огромного, от стены в пол, окна, свесился по пояс с подоконника, продышался прогорклым ночным воздухом, снова — кресло. Долгое, мучительное исправление написанного, ведь по пьянке его ответ, набранный дрожащими пальцами, сочился опечатками и просто таки орал, что автор пьян в дымину, а Леон почему-то не хочет, чтобы Джек знал… будто даже сбежав, чувствует на себе эти цепи, сплетенные из контроля-заботы, будто это Леон виноват, не Джек.
«Не звони мне. Не пиши мне. Не трахай меня. Больше никогда».
Отправил.
С утра перечитал, скрутившись на заднем сиденье автомобиля, и просто выключил к чертям телефон.
Боже. Какой он идиот.
А сейчас — сейчас он боится включить ебаный телефон. Жутко. И он не знает, чего боится — десятка новых сообщений или… пустоты.
В голове звучит чужое, подслушанное где-то, — «расходиться как цивилизованные люди», — а Леон не знает, как это.
Он наливает виски — медленно, до краёв, проливая на стол, не замечая, не вытирая, и пьёт залпом, чувствуя, как огонь спускается по горлу, обжигая, но не помогая забыть.
Та женщина.
Нет теней за спиной, нет холодной испарины ночами, нет кошмаров, нет того, что Джек зовет «заебами», нет, банально — чертовой работы, на которую тебя могут выдернуть в любой час с выходного.
Широкая улыбка. Яркие глаза.
Она подходит Джеку в своей здоровой простоте.
Она лучше, чем ты.
Леон неловко ковыряется пальцами в пачке сигарет, цепляет ногтями кусочек металлического пластика и тянет вверх. Тонкий блистер с горошками таблеток. Его маленький секрет. Таблетками, белые, сладковатые, дурманные, как ложь, которую он проглатывал месяцами.
Он берёт две, затем три, затем четыре, не считая, не думая, запивает виски, чувствует, как они растворяются в желудке, как растворяется он сам, медленно, мучительно, добровольно.
А может, лучше бы ты не знал, Кеннеди, лучше бы ты не чувствовал, да и жил спокойно, как живут десятки-сотни-тысячи людей.
Что такого страшного сделал Джек?
Ты видел смерть целого города, ты видел живых мертвых, ты видел боль, уродство, геноцид. По сравнению с этим твоя мелкая проблемка — ничто.
Но почему так… так… так больно?
Он не может разобрать свою боль на части.
Предательство? Ложь? Унижение?
Телевизор продолжает мигать, певица продолжает петь, гитара продолжает играть, рыбы продолжают плавать, виски продолжает течь, таблетки продолжают…
— Жизнь продолжается, Кеннеди… продолжается… — Леон сидит, опустив голову, глядя в стекло стола, где отражается его лицо — бледное, осунувшееся, униженное, растерянное лицо.
Голова падает на грудь, стакан выскальзывает из пальцев, катится по полу, хрусталь звенит, как последний аккорд, как финальный выстрел, как прощание, и он уже не думает ни о чем.
Он засыпает в очередной раз в этом кресле, скрюченный, мокрый от пота, холодный, в этом стеклянном гробу.
Он наконец-то спит.
Джек минут пять смотрит на белый угол бумаги, торчащий из почтового ящика. Мимо проходят соседи, он кивает на короткое «Добрый день» и продолжает стоять на лестнице. Наконец его рука касается алюминиевой дверцы с номером квартиры — их с Леоном квартиры — и открывает ящик.
Зрение подводит, размывая ровные строчки букв, но через секунду Джек облегченно выдыхает.
Очередной счет. Налоговая, мать ее.
Это не уведомление о разводе.
В голове крутится одно:
Уведомление о разводе так и не пришло. Он не подал. Это шанс? Это шанс, сука, или ему все равно?
Джек поднимается в квартиру. Тщательно бреется, моется, причесывается — словно это имеет значение. Одевается, отчего-то решив надеть новое белье и носки, словно это имеет значение. Обедает, успокаивая себе механическим движением челюстей. Моет посуду, начисто вытирает стол, проверяет, выключил ли плиту.
Словно хоть что-то из этого имеет значение.
Джек опоздал. Леон выхватил у него ключи и уехал, оставив вариться в собственном дерьме среди сосен и картинно-красивой речки. Пока майор искал машину, пока мчался по шоссе, пока, матерясь, стоял в пробке на въезд в город — он опоздал.
Он ворвался в пустую квартиру. Нет, Леон почти ничего не взял с собой — забрал то, до чего дотянулась рука, и их шкаф таращится на Джека приоткрытой дверцей, как раззявленный рот без парочки зубов — там, где Леон схватил, не глядя, пару-тройку вешалок с тряпьем.
Джек выходит на улицу, захлопнув дверь и дернув ручку пару раз — защелкнулся ли замок?
Холодно. Зябко. Капризное лето, на диво холодное, мокрое, серое, поливает его ледяной моросью городского дождя. К вечеру по прогнозу — ливень.
Через полчаса он паркуется напротив бетонной коробки DSO, переходит улицу и встает под металлическую опору уличного освещения, прислоняется плечом, выдыхает — и просто ждет.
Майор Краузер умеет ждать.
Ливень.
Плевать.
Час. Второй. Третий.
На него обращают внимание. Охранник, из новеньких, выплывает из своего загона — думает, что майор Краузер псих-одиночка? Биотеррорист с поясом смертника, полным колб с вирусами под мокрой курткой?
Короткая дискуссия.
— Я нахожусь на общественной территории, — спокойно отвечает на настороженные вопросы Джек. — Вас ебать не должно, что я здесь делаю.
Охранник уходит, но Джек видит сквозь тонированные стекла окон, как он прохаживается в холле и по-петушиному сворачивает голову в его сторону.
Конец рабочего дня.
Люди, большей частью незнакомые. Стук каблуков — а, эта та баба, поддержка агента Кеннеди.
Ханниган бросает опасливый взгляд на его огромную, пролитую до последней нитки дождем, фигуру, и нервно сжимает ручку зонта. Вроде бы хочет пробежать мимо, но останавливается перед ним, аккуратно обойдя родившуюся час назад лужу.
— Добрый вечер, майор Краузер.
Джек коротко кивает, не отводя взгляд от дверей.
Ханниган прокашливается, но все-таки спрашивает:
— Что вы здесь делаете?
Джек знает Леона. Вряд ли Кеннеди поделился подробностями с этой женщиной, но догадаться несложно.
— Я жду своего мужа, — коротко отвечает, резко и грубо. — Вопросы?
Гладкое, профессионально-офисное лицо Ханниган хочет скривится в ответ на хамство, но в глазах, скрытых за нейтральными овалами очков, что-то мелькает.
Женщина поджимает губы, кивает и бросает ему тихое:
— Удачи, Джек.
Джек почти кивнул в ответ. Он почти благодарен.
Пальцы теребят пачку сигарет. Джек не курит. Просто ломает сигареты одну за другой, роняя шмонящие мокрым табаком обломки в лужу. Джек вообще не курит, просто нашел старую нычку Леона за кухонной тумбой и не может расстаться с ней.
Еще через час, когда Джек понял, что насквозь промокшие кроссовки придется выкинуть, дверь в очередной раз распахнулась — и он увидел Леона.
Боже, какой он красивый. Даже сейчас. Особенно — сейчас, с этой синюшной дымкой под глазами, с прозрачной бледной кожей, с стылым взглядом, с тусклыми, словно пыльными волосами, в куртке, висящей как на бракованном манекене, будто Леон разом похудел килограмм на десять.
Красивый…
Леон, конечно, смотрит строго в асфальт, но в этот раз Джек не собирается отступать.
— Леон.
Леон замирает, опускает голову ниже, а Джек готов вцепиться в металлический столб, чтобы не рвануть к нему, не одернуть куртку, за воротник которой, по торчащему позвонку с прилипшими кольцами светлых волос, стекает вода.
— Ты чего тут?.. — впервые за месяц он слышит тихий, словно заржавевший от неиспользования, голос.
— Ужин, — майору вдруг отказывает связная речь и он начинает выдавать ломанные, не по порядку, слова. — Хочу пригласить.
— Я не…
— Пожалуйста, — безнадежно говорит Джек, но его голос сбивает движение ног Леона, словно тот приготовился бежать.
Леон смотрит на него, долго, мучительно, как-то особенно больно, а Джек просто ждет и злится на поджатые сухие губы, на белки глаз с багровой окантовкой, пронизанные желтоватой сеткой сосудов, на подбородок с воспаленным порезом от бритья и на скорбную, какую-то старую, складку в уголках рта.
Леон не должен быть таким.
Это ты сделал его таким.
— Хорошо.
Леон не знает, почему не сбежал от мужа в этот раз. Может быть, потому, что Джек просто ждал. Не бросился к нему, не схватил за плечи, не тряхнул, как тогда, спустя неделю, подкараулив у выхода. Не приказал, четко и без сомнений:
— Вернись домой. Хватит ломаться! Я все объясню позже.
Джек просто ждал, просто попросил, простояв под дождем час? два? три? , не побоявшись взглядов и шушуканий, ведь Леон, сидя в рабочем кабинете, услышал звонок и какой-то неравнодушный человек из тех, кто любит подсмотреть за чужой жизнью, деланно-игривым тоном сообщил ему:
— Агент Кеннеди, мы, — ебаное «мы» из таких же, как он, — заметили, что вас вроде как ждет муж…
Вроде как ждет. Вроде как муж.
Столик в углу. Джек заказал его с утра, насрав на кислый голос администратора по телефону, ведь его бронь могла сорваться раз в пятый. В «Da Marco» тем годом они отмечали годовщину свадьбы. Леону нравится этот ресторанчик — тихо, спокойно, уютно.
Вино.
Они не говорят, не едят и не пьют.
Молчат. Их молчание, такое уютное раньше, сейчас чудится болотом, в котором они оба увязли и просто ждут, пока их тела не обратятся в торф.
Вилки звенят о тарелки, в которых Леон уродует свой ризотто, а Джек крошит лазанью, которая совершенно точно не виновна в том, что майор Краузер — мразь.
Джек смотрит на его руки. Серые ногти. Воспаленный заусенец на безымянном.
Он всё ещё носит кольцо. Он не снял его. Он не подал на развод. Это значит что-то? Или просто плевать?
Леон смотрит в тарелку.
— Как работа? — наконец начинает Джек, банально и тупо.
— Нормально, — подсказывает ему движение плеч.
Молчание.
— Как дела в тире… — у Леона, очевидно, нет сил выдавить из себя знак вопроса, но Джек хватается за эту, в трех местах сломанную соломинку и начинает рассказывать про тир, про налоговую, про новых посетителей:
— Бабка пришла. Лет сто. Хочет научиться стрелять. Боюсь, что от отдачи рассыплется…
Леон не поднимает глаз. Вряд ли слышит. Кивает не впопад.
Молчание.
— Дождь целый день. Натоптали мы им… — точнее, натоптал Джек.
Оставил рифленые следы ботинок на полу ресторанчика, налил лужу, повесив насквозь мокрую куртку на вешалку в углу.
Просто Джек хочет услышать чертово «мы».
— Ага…
Майор Краузер возместит ущерб ресторанчику за согнутую его пальцами вилку.
Он должен исправить то, что сделал.
— Леон… — начинает он.
— Минуту, Джек, — мертвым, филигранно вежливым тоном прерывает его Леон.
Хватается за бокал. Выпивает залпом, и густое красное вино красит губы, как кровь. Звон. Еще бокал. Джек беспомощно смотрит, как дергается кадык на враз отощавшей шее. Залпом. Еще бокал. Джек смотрит и не знает, что делать с последствиями своей ошибки.
Леон выпивает всю бутылку.
Встает.
— Минуту, Джек, — майор готов вскочить с места, заломать, остановить, но Леон с преувеличенно прямой спиной и застывшим с какой-то кривой улыбкой лицом идет не к выходу, а в глубь зала, в туалет.
Джек сидит минуту, разглядывая свои мощные, но такие бессильные сейчас кулаки, а потом срывается, бежит, толкает официантку, получает профессионально выдержанное «ой» и врывается в туалет, не поняв даже, сломал замок, или Леон не запирался.
Туалет.
Две кабинки. Зеркало во всю стену. Приглушенный свет, тихая музыка, лампы на витых ножках. Все для того, что посетитель погадил в наилучшем виде.
Раковина, краны под бронзовую старину.
Леон умывается. Бледное лицо в мелких каплях воды, дрожащие руки, изгиб белой шеи.
Джек прижимает Леона к стене, секунда — и его руки рвут рубашку, липнут к телу, губы — в шею, в скулу, в лоб, в висок — куда можно дотянуться, наконец — губы. Леон напряженный, дрожащий, не вырывается, даже льнет к нему, хватает за плечи, и Джек наконец чувствует сухую кислоту красного вина, застарелый перегар виски, никотин, мятная жвачка — вкусные, нежные губы. Как в первый раз, неловко, торопливо, до стука зубов, до укуса, до тяжелого дыхания рот в рот. Джек в какой-то черной, топкой злости остервенело рвет ремень на джинсах Леона, сует в теплую, чуть влажную тесноту ладони, мнет, тискает, но руки, сжимающие его плечи вдруг превращаются в кулаки — Леон бьет его.
— Нет. Нет, Джек.
Он останавливается, но его руки все также лихорадочно шарят по напряженному телу и наконец останавливаются на ребрах. Сердце Леона стучит, как оглашенное.
Они молчат. Дышат, прижавшись лбами.
— Сколько?.. — шепчет Леон.
— Что?..
Бледное лицо перед ним кривится в приступе острой боли, ведь Джек своей тупизной заставляет Леона резать самого себя каждым словом:
— Сколько раз… ты трахался… с ней?..
— Один, — с нелепым облегчением выдыхает Джек. — Один раз.
— По пьянке? — вновь волна облегчения.
Поганое нутро Джека чует, что Леон торгуется сам с собой. И он совсем немного врет:
— Да. По пьянке. Тебя не было в городе…
Совсем немного гадкой манипуляции — тебя не было рядом, — ведь Джек знает своего Леона.
Стеклянные голубые глаза смотрят в сторону. Леон молчит, а Джек продолжает впиваться пальцами под ребра, будто хочет вырвать сердце Леона и оставить себе. Хотя бы сердце.
— Я не знаю, как быть дальше… — признается Леон, обмякнув в его руках.
Кажется, что еще немного, и светловолосая голова прижмется к его плечу, как раньше, в поисках утешения. Джек не ждет, осмеливается поднять руку и пальцы колет тоскливым воспоминанием, когда он так привычно гладит мягкие пряди.
— Я тоже. Но… я знаю, что… — речь вновь предает майора, — тебя пригласить… еще раз… можно? В пятницу вечером… на ужин или…
Леон не говорит ничего, но Джек слышит «да» в обреченном выдохе в шею.
— Телефон включишь? Или ты сменил?..
Короткое — да, включу, нет, не сменил — кивком головы.
Леон ушёл налево.
Джек ушёл направо.
Оба ушли в дождь.
Ни один не оглянулся.
На следующее утро Джек вновь спускается вниз, к почтовым ящикам. Уведомление о разводе так и не пришло. Он сухо кашляет, бьет себя в грудь, будто от удара тяжесть в легких должна отступить. Прислоняется к стене. Он отчего-то чувствует слабость, тянущую его большое тело вниз. Нервишки шалят, майор, да?
«Доброе утро, Леон. В 19.00. В пятницу. Там же?»
Отчет о доставке. Прочитано. Джек не волновался так даже перед первым выходом на боевое.
Он вновь кашляет, пытается вздохнуть глубоко, с едва слышным хрипом, вновь — приступ кашля, но его губы гнутся довольной улыбкой, когда приходит ответ:
«Да».
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.