По ту сторону двери

Ориджиналы
Гет
В процессе
NC-21
По ту сторону двери
Anika Frey
автор
Описание
Я призрак в собственной жизни. Моя жизнь — это аналоговый ад в цифровую эпоху. Я рисую улыбающихся мультяшек, пока сама режу себя под свитером с дыркой на локте. Я сражаюсь каждый день. С едой, что кажется ядом. С людьми, чьи взгляды обжигают. С матерью, считающей меня неудавшимся проектом. С мозгом, твердящим, что я — ошибка. А теперь ещё и сосед-засранец со своим «привет» ломится в мою крепость одиночества. Кажется, он решил меня починить. Идиот.
Примечания
Внимание! Фанфик содержит детальные, ничем не приукрашенные сцены самоповреждений, суицидальные мысли и попытки, глубокое погружение в психические расстройства (депрессия, ОКР, анорексия, тревожные расстройства). Если эта тема может вас травмировать — пожалуйста, не читайте. Берегите себя. Контент предназначен только для взрослой аудитории
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Глава 23. Хорошее и плохое

Солнце било в огромное панорамное окно, слепило, заливало всё вокруг жидким, тёплым мёдом. Я сидела, вжавшись в спинку деревянного стула, и чувствовала себя абсолютно чужой. Не просто чужой — инопланетянкой, которую высадили в самом сердце шумного, яркого, пахнущего кофе и свежей выпечкой муравейника. «Proud Mary Cafe». Название красовалось на стене стилизованным шрифтом. Альберт-стрит. Место, где жизнь била ключом, и каждый его обитатель казался уверенным в себе, красивым и знающим, зачем он здесь. Они сидели с ноутбуками, громко обсуждали какие-то проекты, смеялись, целовались. Энергия этого места была почти осязаемой, она вибрировала в воздухе, гудела, как высоковольтная линия. Для меня, чья вселенная последние годы ограничивалась стенами квартиры и синим светом монитора, это был шок. Как выход в открытый космос без скафандра. Кей сидел напротив, совершенно расслабленный, развалившись, как дома. Он отхлёбывал свой эспрессо, и его взгляд, скользя по залу, был спокойным, даже немного ленивым. Он принадлежал этому миру. А я — нет.       Официантка с татуировками до локтей и идеальным макияжем поставила перед нами заказ. Перед ним — огромный, дымящийся буррито. Передо мной — две половинки тоста, которые казались размером с дверцу от шкафа. На них горой лежало пюре из авокадо, посыпанное семенами и красным перцем, а рядом, как потерпевший кораблекрушение на берегу тарелки, лежало идеально круглое яйцо-пашот. Я уставилась на эту конструкцию с тихим ужасом. Как? С чего начать? Как откусить так, чтобы всё не развалилось, не потекло, не выдавило на меня свой авокадный взрыв? — Просто попробуй, — его голос прозвучал тихо, перекрывая общий гул. Он пододвинул ко мне тарелку. Я мотнула головой, чувствуя, как нагреваются щёки. — Они выглядят жутко огромными. Как я должна это кусать? Это… невозможно. Он не стал уговаривать. Не стал читать лекцию о пользе авокадо. Он просто посмотрел на меня с той своей, чуть кривой ухмылкой, взял одну половинку моего же тоста своими большими, шершавыми пальцами и уверенно откусил большой кусок. Желток брызнул, но он поймал его губами, не испачкавшись. — Вот так, — прожевал он, и в его глазах плясали весёлые чертики. — Очень вкусно! Серьёзно. Это не твои пресные гренки. Это нечто. Я смотрела на него, на этот кусок тоста в его руке, на каплю желтка у него в уголке рта. И что-то дрогнуло. Не страх. Не паника. Что-то другое. Глупое, детское любопытство. И та самая, запретная, сладкая потребность быть хоть немного похожей на него — на того, кто может откусить кусок жизни, не боясь испачкаться. Осторожно, как сапёр, обезвреживающий бомбу, я взяла свою половинку. Пальцы дрожали. Я поднесла её ко рту, зажмурилась и откусила. Вкус ударил в нёбо, яркий, насыщенный, незнакомый. Сливочность авокадо, хруст поджаренного хлеба, острота перца, нежный, текучий желток. Это был не просто завтрак. Это было событие. Я медленно прожевала, чувствуя, как что-то тает внутри. Ледяная скорлупа, которую я выстраивала годами. — Ну? — спросил он, наблюдая за моим лицом. Я не смогла ничего сказать. Просто кивнула, и, к своему удивлению, углы моих губ сами потянулись вверх в слабой, но настоящей улыбке. Он удовлетворённо хмыкнул и принялся за свой буррито, начав рассказывать какую-то нелепую историю про то, как однажды пытался протащить сюда свою старую гитару, чтобы сыграть серенаду какой-то девушке, а его чуть не выгнали, приняв за уличного музыканта. — …а охранник, здоровенный такой мужик, смотрит на меня и говорит: «Парень, тут не фестиваль, иди отсюда со своим оркестром». А я ему: «Да я не оркестр, я романтик!». В общем, не оценили. Я слушала, доедая свой тост уже с меньшим трепетом, и смеялась. Тихо, сипло, но смеялась. И в этот момент, оглядывая зал, заполненный людьми, я поймала себя на мысли, что не чувствую привычного желания сжаться, исчезнуть. Шум разговоров, шипение кофемашины, приглушённая клубная музыка — всё это сливалось в один жизнеутверждающий гул. И он, Кей, был моим буйком в этом море.       Он допил свой эспрессо и посмотрел на меня. Просто посмотрел. Без жалости, без оценки. В его голубых, чуть насмешливых глазах я увидела что-то новое — тихую, спокойную гордость. Не за себя. За меня. — Что? — смущённо прошептала я, отводя взгляд. — Ничего, — он потянулся через стол и большим пальцем стёр с моего угла губ крошку, которую я сама не чувствовала. Его прикосновение было быстрым, лёгким, как касание крыла, но от него по всему моему телу пробежали тёплые мурашки. — Просто рад, что ты здесь. В его словах не было пафоса. Была простая, честная констатация факта. И в этот момент, под ярким солнцем, в самом центре шумного, чужого, но вдруг ставшего не таким уж страшным мира, я поняла. Это не было выживанием. Это не было попыткой заставить себя быть «нормальной». Это было… удовольствие. Простое, человеческое удовольствие от вкусной еды, от смешной истории, от взгляда, в котором читается что-то большее, чем просто соседская вежливость. Я посмотрела на него в ответ, и моё сердце, привыкшее замирать от страха, сделало странный, тёплый и неуверенный толчок. Не паника. Нечто совершенно новое. — Я тоже, — тихо сказала я, и это было, наверное, самым честным признанием за всё утро. — Рада. Шум кафе казался отдалённым, словно нас отделяла от него невидимая стена. Он смотрел на меня задумчиво, перебирая пальцами салфетку. — Знаешь, что я заметил? — начал он, не поднимая глаз. — Я тут треплюсь без умолку, как радио, включённое на полную громкость. Про работу, про каких-то идиотов, про своё дурацкое детство. А о тебе… я почти ничего не знаю. Кроме того, что ты рисуешь монстров, которые пускают радугу, и пьёшь кофе чернее моей души. Он посмотрел на меня прямо, и в его взгляде не было любопытства праздного. Была настоящая, неподдельная заинтересованность. — Мне правда интересно, Дженис. Что… что произошло? Что заставило тебя… — он сделал лёгкий жест рукой, не договаривая, но я поняла. Что заставило думать о том, чтобы всё это прекратить. Я почувствовала, как желудок сжимается в знакомый холодный комок. Старая защитная стена дрогнула, готовая захлопнуться. Но я посмотрела на его руки, лежащие на столе — шершавые, в мелких шрамах, такие живые и настоящие. И стена не захлопнулась. Она просто стала немного тоньше. — После всех этих сессий с психологом… я много думала, — начала я тихо, уставившись на крошки от тоста на своей тарелке. — И, кажется, поняла. Всё это… порезы… сначала, наверное, были просто криком. Попыткой привлечь внимание. Я сделала паузу, собираясь с мыслями — Моя мать… она уехала, когда мне было чуть больше года. Я росла без неё, но дико тянулась к ней. Она не видела, как я росту, не знала о моих увлечениях, не любила разговаривать по телефону, а потому звонила по необходимости на пару минут. А потом, когда я переехала в Швейцарию… ничего не изменилось. Она постоянно работала. А когда была дома — либо скандалила из-за учёбы, хотя я была идеальной отличницей, и этого всё равно было мало, либо ругалась с Гейлом. А он… он меня на дух не переносил. Мои пальцы сжали край стола. Голос дрогнул, но я заставила себя продолжать. — А потом, когда мне было тринадцать, родилась Элайза. И мать… она словно забыла, что у неё есть ещё одна дочь. Вот тогда я и пустилась во все тяжкие. Начались эти… депрессивные периоды. Самоповреждения. И эта… ненависть. В первую очередь — к себе. Я выдохнула и рискнула поднять на него взгляд. Я ждала жалости, отторжения, неловкости. Но на его лице было лишь спокойное, сосредоточенное внимание. Он просто слушал. Он кивнул, как будто что-то сложное для себя прояснил. — Привлечь внимание… Да, это знакомо. — он откинулся на спинку стула, глядя куда-то поверх моей головы, в солнечный зал. — Мой первый раз… мне было двенадцать. Отец тогда мать так избил, что её увезли на скорой. А я остался с ним. Он был пьян в стельку и вёл себя так, будто ничего не случилось. А я… я был хилым пацанёнком, не мог дать ему отпор. Всю ночь ревел, боялся, что мать не очнётся. И решил, что отличной идеей будет нанести себе увечье. Мол, вот, посмотрите, как мне тоже больно. Он горько усмехнулся, поворачивая свою чашку. — Естественно, это не дало ровным счётом ничего. Кроме дикой боли и одного твёрдого решения. Стать сильным. Физически. Я начал заниматься каждый день. Сбегал с последних уроков на турники, потом подружился со старшими ребятами, они таскали меня в качалку. — он посмотрел на меня, и в его глазах мелькнула тень той детской ярости и беспомощности. — Глупо, да? Думал, кулаками можно всё решить. — Не глупее, чем думать, что лезвие что-то изменит, — тихо сказала я. Наши взгляды встретились, и в воздухе повисло странное, щемящее понимание. Мы были из разных миров, но боль говорила на одном языке. — Знаешь, а ведь мы оба выбрали самый идиотский способ коммуникации, — с лёгкой, саркастичной ухмылкой заметил Кей. — Я — кулаками и громкой музыкой, ты — тишиной и лезвием. Надо было сразу открыть кружок анонимных неудачников по общению. Собрались бы, посидели в угрюмом молчании, потом подрались бы для разнообразия. Я не сдержала слабую улыбку. Его способ переводить трагедию в абсурдный, почти бытовой фарс был странно целительным. — Ты бы вёл занятия? — спросила я. — Конечно! — он с размахом хлопнул ладонью по столу, заставив наши чашки подпрыгнуть. — Первое правило клуба: не говори о клубе. Второе правило: если тебя достали — достань в ответ. Третье: кофе и сигареты — за мой счёт, но только после драки. Я рассмеялась. Коротко, сипло, но это был чистый, неподдельный смех. Он смотрел на меня, и его ухмылка смягчилась, стала почти нежной. — Вот видишь, — сказал он тише. — А ведь можно и так. Без драк и порезов. Просто… поговорить. Я кивнула, чувствуя, как какая-то тяжёлая, многовековая глыба внутри сдвинулась с места. Она никуда не исчезла, но теперь на неё падал свет. — Да, — прошептала я. — Можно. Мы сидели в шумном, ярком кафе, двое сломленных людей, нашедших в щепках друг друга странное, хрупкое утешение. И впервые за долгие годы тишина внутри меня не была пустой. Она была наполненной — эхом его слов, теплом его присутствия и тихим, робким шепотом надежды. Кей отпил последний глоток эспрессо, поставил крошечную чашку на блюдце с лёгким стуком. — Что же было, когда ты переехала к маме? — спросил Кей, его голос был тихим, но настойчивым. Он не давил, но я чувствовала — он действительно хочет понять. Пальцы сами собой начали теребить край бумажной салфетки, скручивая её в плотный рулончик. Мне не хотелось лгать или утаивать, слова потекли сами, будто я наконец-то нашла того, кому это действительно нужно было услышать. — До рождения Элайзы всё уже шло не очень хорошо. Гейл… он действительно не переносил меня, — я с силой разгладила измятую салфетку ладонью. — Он постоянно жаловался маме на любую мелочь, а она… она скандалила со мной. То я не так посмотрю, то не так говорю, то дышу слишком громко. Чувствовала себя лабораторной крысой, за которой наблюдают и ждут промаха. Я нервно фыркнула, вспоминая ту абсурдность. — А ещё… представляешь, он обижался, что я не называю его папой. Такой бред. Он был совершенно чужим мне человеком, да и язык не поворачивался. Мы с ним жили на одной территории, но между нами была стена. Толще, чем та, что между нашими квартирами. Кей слушал, не перебивая. Его взгляд был прикован ко мне, но в нем не было давящего сочувствия — лишь сосредоточенное внимание. Он слегка постукивал пальцами по столу, отбивая какой-то неслышный ритм. — Они с мамой постоянно ругались, — продолжала я, и голос мой стал тише. — Казалось, с каждым годом, что я там очутилась, эти скандалы только набирали обороты. Мать была вечно недовольна, Гейл вечно на работе. А потом они… поменялись ролями. Я сделала глоток остывшего кофе, чтобы смочить пересохшее горло. — Маму повысили. Мне было лет одиннадцать. Она стала ведущим нейрохирургом. А Гейла как раз уволили. И мы переехали на другую квартиру. До этого… до этого мы жили в одной квартире с соседями. Одна комната — наша — мамы, Гейла и меня. Я спала на раскладушке. И, о боже, как я ненавидела каждый день собирать и разбирать её. Это был какой-то унизительный ритуал. В другой комнате жила молодая пара. Они… они совершенно отличались от моих родителей. Смеялись, вместе готовили, смотрели фильмы. Меня это поражало. Но мы почти не общались. Я замолчала, глядя на свое отражение в темной поверхности стола. Оно было размытым, неясным. — Так вот, после маминого повышения она часто отсутствовала дома. А Гейл… Гейл целыми днями только и делал, что пил или играл в игры. Было ужасно. Я не хотела там находиться. Сбегала из дома, буквально шлялась по всему Цюриху. Связалась с плохой компанией… и понеслось. Я тогда начала пить, курить… в двенадцать. Говорю это и сама не верю — какая жуть. Из горла вырвался сдавленный, горький звук, не то смешок, не то стон. — А после переезда, как раз, родилась Элайза. И всё… всё вновь перевернулось. Я сменила школу. Не получалось заводить друзей. Иногда гуляла со старой компанией, иногда чудным образом вливалась в новые. И тогда… тогда и началось развиваться это противное чувство. Я бы назвала его… жаждой не существовать. Просто перестать быть. Чтобы не чувствовать эту боль, эту пустоту, эту ненужность. Я закончила и подняла на него взгляд, ожидая чего угодно — шока, осуждения, неловкого молчания. Но Кей не выглядел шокированным. Он медленно кивнул, его лицо было серьезным. — Первую сигарету я выкурил в одиннадцать, — сказал он просто, без пафоса. — С друзьями в гараже за школой. Украли у кого-то из отцов. Думали, крутые. А первую водку хватил в двенадцать с половиной. Тоже в гараже. Друг принес бутылку, которую стащил из дома. Мы её чуть ли не залпом… Блевал потом так, что думал, кишки выверну. Но это считалось крутым. Быть самым отбитым, самым дерзким. Потому что дома… — он провел рукой по лицу, — дома была тишина. Такая громкая, что хотелось заорать. Или напиться в стельку, чтобы её не слышать. Он помолчал, его взгляд стал отстраненным, будто он видел не меня, а те самые гаражи и подворотни. — Компании… эти компании были дерьмом. Все знали это. Но это было дерьмо, в котором тонули все, поэтому было не так страшно. Лучше быть никем в стае таких же никчемных, чем одним в тихой, чистой комнате, где на тебя никто не смотрит, но от этого ещё больнее. Его слова ложились прямо в душу, находя отклик в каждом моем шраме, в каждой ночи, проведенной в попытке заглушить внутренний вой. Мы не обменивались трагическими историями, словно соревнуясь, чья боль острее. Мы просто молча признавали: да, я тоже там был. Я знаю эту грязь, этот холод, этот вкус дешёвого алкоголя и отчаяния. — Жажда не существовать… — он повторил мои слова задумчиво. — Да, знакомо. Не смерть, нет. Просто… стоп-кран. Чтобы всё это прекратилось. Я кивнула, и в горле снова встал ком. Но на этот раз это был не комок слез, а что-то другое. Облегчение. — Именно, — прошептала я. — Стоп-кран. Его рука лежала на столе, и мне вдруг дико захотелось прикоснуться к ней, просто положить свою ладонь сверху, чтобы ощутить эту связь не метафорически, а физически. Чтобы убедиться, что это не сон. Я сделала это. И само это желание — простое, человеческое желание прикосновения — не вызвало во мне паники. Оно было просто… тёплым. — Что-то мы засиделись тут, — Кей перевёл дух, нарушая спокойное молчание, длившееся несколько минут. Он потянулся, и его позвоночник хрустнул. — Да, наверное, — тихо подтвердила я. Он поймал взгляд официантки, сделал ей едва заметный знак, и через минуту счёт уже лежал на столе. Он расплатился наличными, не глядя, не подсчитывая сдачу. Потом встал, помог мне надеть куртку — его пальцы на секунду коснулись моих плеч, и снова это простое прикосновение отозвалось тёплым эхом где-то глубоко внутри. Он взял меня под руку, совсем легко, не сковывая, и повёл к выходу.       Дверь кафе захлопнулась, отсекая тёплый, наполненный запахами кофе и хлеба мир. Снаружи нас встретил Портленд, 12-го ноября. Воздух был влажным и холодным, не таким резким, как в мои одинокие прогулки к Марте, а более плотным, тяжёлым. С океана наползал туман, он висел в воздухе не сплошной пеленой, а редкой, молочной дымкой, сквозь которую солнце просвечивало тусклым, размытым пятном. Типичное Портлендское настроение — меланхоличное, отстранённое, красивое своей унылой грацией. Кей не повёл меня по оживлённой улице Альберта. Вместо этого он свернул в переулок, затем ещё, и мы словно оказались в совершенно другом городе. Городской шум гулких кафе сменился другим — отдалённым густом машин с хайвея, резкими криками чаек и низким гудком какого-то судна. Пахло уже не едой, а холодной речной водой, ржавым металлом и сладковатым дизельным выхлопом. Он вёл меня по неочевидным маршрутам. Через пустыри, заросшие пожухлой травой, мимо заборов с облупившейся краской и загадочными граффити. Мы пересекли заброшенные железнодорожные пути, где ржавые рельсы терялись в зарослях лопуха. Он не говорил, куда мы идём. И я шла, не задавая вопросов. Не анализируя маршрут на предмет угроз, не ища глазами запасные выходы. Я просто шла, чувствуя под пальцами грубую ткань его куртки и доверяя его направлению. Это была высшая, немыслимая ранее форма доверия. И вот, между какими-то складами, открылась панорама. Река Уилламейтт. Не та её ухоженная, туристическая часть, а индустриальное сердце. Гигантские, ржавые портовые краны замерли на фоне неба, как скелеты доисторических животных. У причалов стояли грузовые корабли, тусклые, покрытые потёками, исписанные непонятными надписями. Воздух гудел от работы механизмов, пахло водой, мазутом и чем-то ещё — холодом и одиночеством. Это место было отражением всего, что творилось у меня внутри. Хаос, грубая сила, металл, ржавчина. И в то же время — странная, суровая красота. Оно не притворялось ничем. Оно было тем, чем было. Настоящим.       Мы нашли место, чтобы сесть — огромный бетонный блок, отполированный ветром и дождём, торчавший из земли у самой воды. Сели рядом, не касаясь друг друга. Я смотрела на воду, на проходящую вдалеке баржу, низкую, почти чёрную, медленно уплывающую в туман. Моя депрессия никуда не делась. Она была здесь, со мной, знакомая свинцовая тяжесть на плечах, туман в голове. Но рядом с Кеем она как будто притихла, отступила на шаг, давая передышку. И в этой передышке я чувствовала всё острее. И боль, и эту странную, новую лёгкость. — Я тут однажды ночевал, — его голос прозвучал негромко, почти растворяясь в шуме порта. Он смотрел на воду, а не на меня. — После жуткой драки в баре. Меня тогда так отделали, что я еле дополз. Сидел тут, на этом самом камне, и думал, что всё, конец. Карьера музыканта — к чёрту, отношения — к чёрту, жизнь — к чёрту. А потом… потом увидел, как солнце встаёт над этими кранами. Не красиво, нет. Грязно, серо. Но стало так тихо внутри. Понял, что мир… он больше. Больше, чем моя квартира, мои проблемы, мои дурацкие драки. Стою и смотрю, как эти краны грузят корабли. Всё такое огромное, тяжёлое, настоящее. И мои проблемы такими мелкими, ничтожными казались. Он замолчал. Я слушала, и его слова падали прямо в душу, находя отклик в моём собственном хаосе. Я смотрела на уходящую в туман баржу, и мысль, которую я боялась признать даже самой себе, вдруг оформилась в слова. Тихие, едва слышные, их заглушал ветер. — Мне иногда кажется, что я… как этот ржавый болт, валяющийся там, на причале, — прошептала я, глядя на одинокую, покрытую рыжими подтёками железку в метре от воды. — Никому не нужный. Лишний. А все остальные… они как тот корабль. Огромный, цельный. Который вот-вот уплывёт. А я останусь здесь. Ржаветь. Я ждала, что он станет спорить. Говорить, что это не так. Утешать пустыми словами. Но Кей никогда не шёл лёгким путём. Он молча встал, его движения были неторопливыми, почти ритуальными. Он прошёл несколько шагов по грубому, усыпанному гравием берегу, наклонился и что-то поднял. Вернулся и протянул мне. Это был кусок стекла. Не просто осколок, а морское стекло, долго обиваемое водой, отполированное до матовой, шершавой гладкости. Оно было цвета старого бутылочного зелёного, с вкраплениями пузырьков и трещинок. В нём не было изящества, только странная, грубая красота вещи, прошедшей через многое. — Смотри, — сказал он, и его голос был таким же шершавым, как этот кусок стекла в моей ладони. — И он тоже был частью чего-то большого. Бутылки, окна… хрен знает чего. А теперь он просто… он. И в этом тоже есть своя фишка. Никому не нужен, кроме тебя. Можешь выбросить, — он кивнул в сторону реки, — а можешь оставить. Твой выбор. Я сжимала в ладони холодное, тяжёлое стекло. Оно было настоящим. Как и это место. Как и он. И этот день. Этот последний день, который я решила прожить на максимум, как последний глоток воздуха перед погружением. Я смотрела на Кея, на его профиль, освещённый тусклым светом, пробивающимся сквозь туман, и чувствовала, как что-то щемящее и острое сжимает сердце. Не боль. Сожаление. Сожаление о том, что эта дверь открылась так поздно. Что это тепло, эта странная, грубая забота появились, когда я уже почти сгорела дотла. Но в этот момент, на этом холодном берегу, с куском чужой истории в руке, я просто жила. Я отбросила страхи и шла за ним. Я слушала его. Я чувствовала холодный ветер на щеках и шершавую поверхность стекла в ладони. И этого — этого мимолётного, хрупкого, настоящего момента — было достаточно, чтобы продолжать дышать. Пока длился этот день. Я смотрела на воду, на туман, пожиравший горизонт, и слова родились сами, тихие и горькие. — Знаешь, что смешного? — начала я, глядя в серую даль, а не на него. — Моё имя… Дженис. Оно, если покопаться, происходит от Иоанн, а то, в свою очередь, от древнееврейского… означает «Бог милостив» или «благословлённая Богом». Я коротко, безрадостно усмехнулась. Звук получился сиплым, чужим. — Я никогда в него не верила. Точнее, не верила Ему. Какая уж там милость… Кей не повернулся ко мне. Он тоже смотрел на воду, на ржавый борт баржи, медленно проплывавшей мимо. После паузы, его голос прозвучал спокойно, но в нём слышалась ответная, едкая ирония, направленная внутрь себя. — Хах… Держись. А моё… Кей. Вроде как из японского. «Кай». Означает… «прощение». Или «изменение». Он наклонился, подобрал с земли плоский камень и швырнул его в воду. Камень отскочил один раз и утонул в тёмной воде. — И ведь тоже — полный бред. Я никогда не мог простить. Ни отца, за его кулаки и бутылку. Ни друзей, которые сдали меня в трудную минуту. И уж тем более… себя. За то, что живу вот так, с этим вечным чувством, что я делаю что-то не то, что не должен был свернуть не на ту дорогу, а теперь уже поздно. Его слова нашли во мне прямое эхо. Я повернула голову, впервые за этот разговор глядя на его профиль. Он был напряжён, челюсть сжата. — Себя… это самое сложное, — тихо сказала я. — Простить других — это будто признать, что они имели право так поступить. А простить себя… это признать, что ты имеешь право… жить. Непросто даётся это право. — Ага, — он кивнул, не отрывая взгляда от своих рук, лежащих на коленях. — Как будто, если ты перестанешь себя ненавидеть, ты это всё заслужил. Все эти пиздо… прости, все эти удары. Как будто твоя боль — это единственное, что доказывает, что это всё было по-настоящему. Он повернулся ко мне, и в его взгляде не было насмешки, только глухое, уставшее понимание. — Мы странная парочка, мышка. Благословлённая Богом и… Прощение. Два сапога пара, оба не соответствующие названию. Я снова посмотрела на воду. Тишина повисла снова, но на этот раз она была не неловкой, а общей, разделённой. После долгой паузы я спросила, смягчив голос, словно боясь спугнуть хрупкое воспоминание: — А о чём ты мечтал? В детстве. Когда всё было… ну, не так плохо. Кей хмыкнул, но в этот раз беззлобно. — Мечтал? Не знаю. Не помню, чтобы я вообще об этом думал. Ты либо выживаешь, либо мечтаешь. Я выбрал первое. Максимум, о чём я думал — как бы заработать на новую гитару или как отомстить обидчику. Не до звёзд было. — А я… я мечтала, — призналась я тихо. — Сначала, в детстве, я хотела быть… депутатом. Представляешь? Я снова усмехнулась, но на этот раз с долей нежности к той маленькой, наивной себе, которая верила, что можно изменить мир правилами. — Мне казалось, что так я смогу всё изменить, сделать правила справедливыми. Но я так боялась людей… Потом мечтала быть архитектором. Рисовала в тетрадках целые города. Дома с огромными окнами, через которые лился свет. Чтобы в них не было тёмных углов… Мой голос стал тише, почти шёпотом. — А в итоге… рисую радугу да цветочки. Кей смотрел на меня не как на жалкую, а с каким-то новым, незнакомым уважением. — Архитектор… Здорово. А знаешь, твои рисунки… они и есть такие. Архитектура боли. Ты просто строишь не из бетона, а из линий. И в них… есть правда. Та самая, которую я в детстве пытался выбить кулаками, а ты хотела прописать в законах. Его слова были настолько неожиданными и точными, что у меня перехватило дыхание. Он видел. Он действительно видел.       Мы снова замолчали. Признания повисли в воздухе, смешавшись с запахом речной воды, мазута и влажного бетона. Этот порт, этот город… он был таким чужим. Я обвела взглядом суровый пейзаж. — Ты… ты хорошо знаешь это место. Портленд. — сказала я не как вопрос, а как констатацию. Кей фыркнул. — Да, можно сказать. Я тут жил. До Юджина. Чуть больше полугода. — Почему уехал? — Молодой и глупый был. Слишком любил тусовки, а не работу. В итоге выгнали из квартиры за долги. Решил, что это знак — пора валить. Тут ни друзей, ни работы нормальной… Периодически даже ночевал вот тут, на набережной. — он кивнул в сторону темного склада. — Холодно, блин. В Юджине… ну, словно всё заиграло другими красками. Нашёл тот самый бар, работа более-менее, соседка-призрак появилась… — он бросил на меня быстрый взгляд с намёком на ухмылку. Я покачала головой, но улыбка сама пробилась сквозь тяжёлую маску лица. — Идиот. — Зато какой, — парировал он без раздражения. Долгая пауза снова накрыла нас. Но она была другой. Более спокойной. Кей снова заговорил, его голос снова приобрёл лёгкую, грубоватую окраску, но без злобы. — Значит, вот как. Благословлённая Богом рисует монстров. А Прощение не может простить. Может, мы просто не там искали их значения? Я посмотрела на него вопросительно. Он пожал плечами, словно то, что он скажет, — очевидная истина. — Ну, я не знаю… Может, «благословение» — это не про какого-то бородача на небе, а про… способность. Видеть боль и превращать её во что-то. Даже в радугу. А «прощение»… Может, это не про то, чтобы забыть и отпустить. А про то, чтобы… перестать бить самого себя за это прошлое. Просто принять, что оно было. И жить дальше. Не как жертва, а как… ну, как человек, который просто идёт дальше. Со своим рюкзаком дерьма за плечами, но идёт. Я замерла. Его слова, простые, лишённые пафоса, упали прямо в самую сердцевину. Они не обещали чуда. Не стирали боль. Они просто… предлагали другой путь. Не борьбу, не капитуляцию, а просто движение. С этим грузом. С этой болью. Но — движение. Я ничего не ответила. Просто смотрела на воду, на сгущающийся туман, и впервые за долгое время в груди не поднялся знакомый протест, не зазвучал голос, шепчущий, что я не заслуживаю даже этого — простого права идти дальше. Я просто сидела рядом с ним, с этим странным, грубым, бесконечно настоящим человеком, и чувствовала, как холодный ноябрьский воздух обжигает лёгкие. И в этом не было радости. Но была жизнь. Настоящая, тревожная, тягучая. И в этот миг, в этом индустриальном сборе под названием Портленд, этого было достаточно.       Мы просидели так почти до пяти вечера. Время текло странно — то растягиваясь в сладком, ленивом дрёме, когда я просто закрывала глаза, чувствуя его руку на своей талии, а щекой касалась грубой ткани его куртки. То сжимаясь в один ослепительный миг, когда он наклонялся и целовал меня, и мир сужался до шершавого прикосновения его губ, вкуса кофе и чего-то неуловимого, только его, и гула порта за спиной. Я никогда не была в Портленде. После возвращения в Штаты я заперлась в Юджине, как в скорлупе, и даже его улицы казались мне враждебным лабиринтом. А эта поездка… она была слишком интимной. Слишком большой. Я доверила Кею не просто своё тело или свои мысли — я доверила ему само пространство вокруг себя. Позволила ему вести меня по незнакомым улицам, в этот индустриальный ад, который под его взглядом превращался в место странной, суровой красоты. И, что важнее, я позволила себе. Позволила себе не выживать сегодня, а проживать. Не отсчитывать секунды до момента, когда можно будет сбежать обратно в тишину, а пить каждый миг, как умирающий от жажды. И я пила. Запоминала всё. Холодный бетон под собой, пронизывающий даже через толстую ткань джинсов. Солёный ветер, который трепал его волосы и заставлял меня прижиматься к нему ближе, впитывая его тепло. Звук его смеха — хриплого, настоящего, того, что рождался глубоко в груди и отзывался во мне тихим эхом. Запах — его кожи, смешанный с запахом реки, металла и далёкого океана. Я вбирала это в себя, как губка, зная, что больше этого не будет. И оттого каждая его деталь была отлита из чистого, почти болезненного ощущения жизни. Все эти годы я существовала в полумраке, запертая в четырёх стенах собственного страха. Мир снаружи был местом боли, оценок, чужих взглядов, которые резали как лезвие. Сегодня… сегодня всё было иначе. Сегодня мир был просто миром. Шумным, холодным, не всегда удобным, но — настоящим. И я была его частью. Не наблюдателем из щели в броне, а участником. Я дышала полной грудью, и этот воздух, хоть и пахший дизелем, был сладким, потому что он был свободным. И он… Кей. Он был центром этого нового мира. Он был тем, кто взял меня за руку и вывел из тюрьмы, даже не подозревая, что для меня это прощальный тур. Каждая минута с ним была как первый глоток чего-то запретного и желанного. Как первая сигарета в двенадцать лет — горькая, вызывающая кашель, но дающая иллюзию взрослости и смелости. Как первый прогул уроков — с сердцем, колотящимся от страха и восторга. Как первая прогулка далеко от дома, когда понимаешь, что мир огромен, и ты в нём совершенно один, но от этого не страшно, а наоборот — невероятно, пьяняще свободно. С ним мне не хотелось лгать. Не хотелось притворяться «нормальной», прятать шрамы, скрывать панические мысли. Он видел меня насквозь — испуганную, сломленную, истекающую кровью на полу ванной — и не отвернулся. И сейчас, глядя на него, на то, как он щурится на заходящее солнце, пробивающееся сквозь туман, я понимала — это оно. Та самая, первая, абсолютно искренняя любовь. Та, что приходит не с цветами и клятвами, а с разбитой кружкой, овсяным печеньем, дурацкими историями и молчаливым пониманием на холодной лестничной клетке. И самое странное — я не испытывала страха. Не было той привычной, грызущей тревоги, что сидела в рёбрах все эти годы. Не было тяжести будущего. Потому что будущего не было. Было только «сейчас». Это «сейчас» с его рукой в моей, с его дыханием у моего виска, с этим пронзительным, щемящим счастьем, которое было таким же хрупким и мимолётным, как морозный узор на стекле. Я знала, что будет дальше. И от этого знания сегодняшний день не становился горьким. Наоборот. Он обретал невыносимую, ослепительную ценность. И я проживала его не как жертва, а как человек, который наконец-то смог вдохнуть полной грудью. И он, Кей, был тем самым воздухом. Свежим, солёным, обжигающим и таким необходимым, что слёзы наворачивались на глаза от одной мысли, что когда-нибудь он закончится. Но не сегодня. Сегодня он был бесконечным.       Автобус до Юджина был полупустым, погружённым в синеватый полумрак салонного света. Запотевшие стёкла превращали огни уходящего Портленда в размытые акварельные пятна — жёлтые, красные, белые, уплывающие в ночную мглу. За окном начал накрапывать дождь, тихий, осенний, будто сама ночь вздыхала. Двигатель под полом ровно гудел, вибрация пронизывала всё тело, укачивая, как колыбельная. Усталость накатила внезапно, тяжёлая и приятная, как тёплое одеяло после долгого дня на морозе. Голова сама собой склонилась, и я нашла опору на его плече. Кей не вздрогнул, не отстранился. Наоборот, он словно подался мне навстречу, позволив мне устроиться удобнее. Его плечо было твёрдым, настоящим. Потом он достал телефон. Без слов, одним движением, он вложил один наушник мне в ухо, оставив второй себе. Зазвучала музыка — та самая, меланхоличная гитарная мелодия, что я когда-то слышала сквозь стену. Теперь она лилась прямо в мою голову, смешиваясь с гулом автобуса и мерным стуком его сердца под моей щекой. Затем его рука нашла мою. Он не просто взял её. Он обвил её своими пальцами — большими, шершавыми, тёплыми. Сплел наши пальцы в замок с невероятной, бережной твёрдостью. В этом не было страсти или желания. Была непоколебимая уверенность. Была опора. Я закрыла глаза. Вибрация автобуса, биение его сердца, тихая музыка в ушах и его рука, держащая мою как самый ценный в мире груз. Всё это слилось в один сонный, совершенный момент. В голове, уже тонущей в дремоте, проплыла последняя ясная мысль: «Вот так, наверное, и должно быть. Вот так люди и возвращаются домой». Это был идеал. Та самая нормальность, о которой я читала в книгах и которую видела в чужих окнах. Мир, безопасность, близость. Я хотела сохранить это ощущение как последнее, самое яркое воспоминание. И засыпая под шум дождя за окном, под одну на двоих песню, я чувствовала себя счастливой. Два сердца, бьющиеся в такт вибрации автобуса, два человека, нашедших друг в друге причал в этом одиноком, ночном море.       Дверь его квартиры захлопнулась, отсекая тихий, дождливый мир. Мы завалились внутрь, как выброшенные на берег волной. В его квартире пахло кожей, старыми книгами, кофе и им — этим тёплым, древесным, неуловимо мужским запахом, который стал для меня синонимом безопасности. Беспорядок был уютным, живым: гитара у стены, стопка книг на полу, куртка, брошенная на стул. — Голодная? — спросил он, скидывая свою куртку и проводя рукой по волосам. — Сделаю что-нибудь. Я стояла посреди комнаты, всё ещё ощущая вибрацию автобуса и тепло его руки. И впервые, без тени сомнения, с лёгкостью, которая сама удивляла, ответила: — Сделаем вместе. Что-нибудь простое. Но… особенное. Последнее слово повисло в воздухе, полное моего личного, скрытого смысла. Для него это был просто вечер. Он ухмыльнулся. — Ну, смотри, я строгий шеф. Брака не потерплю. — Я постараюсь, мистер Шеф, — ответила я, уже подходя к нему.       Мы готовили пасту. Простую, с томатным соусом. Он достал кастрюли, я нашла пачку спагетти. Он учил меня нарезать лук, чтобы не плакать. — Дыши ртом, мышка, и не смотри на него с любовью, он этого не оценит. Я смеялась, передавая ему базилик и орегано, наши пальцы касались, и каждый раз это было как маленькое, тихое признание. Музыка играла с его телефона — что-то блюзовое, томное. Он, помешивая соус, мог наклониться и коснуться губами моего виска. Я, пробуя на соль, могла облокотиться на него спиной, чувствуя его твёрдое, надёжное тело за спиной. Мы подшучивали друг над другом. — Ты точно не дрова пилишь? — он смотрел, как я ломаю спагетти. — А что? Так быстрее! — Это святотатство, призрак. Настоящие итальянцы тебя бы сожгли на костре. — Пусть попробуют, — фыркнула я. — У меня есть свой личный бармен-телохранитель. Он рассмеялся, и этот звук наполнил кухню, сделал её своим.       Потом мы сидели на его диване, с тарелками на коленях, перед включённым телевизором, где шёл какой-то старый, дурацкий комедийный сериал. Мы ели эту пасту, и она была самой вкусной в мире. Не потому что идеально приготовленной, а потому что она была нашей. Пахла его кухней, его руками, нашим смехом. Мы уплетали её за обе щёки, комментировали глупые шутки с экрана, наши босые ноги касались под общим пледом. И вот, в середине какой-то его реплики, заставляющей меня смеяться до слёз, я поймала себя на чувстве. Абсолютного, глубокого, всепоглощающего счастья. Оно было тёплым и тихим, как этот плед. Оно разливалось по всему телу, согревая даже кончики пальцев. Я смотрела на него, на его смеющиеся глаза, на ямочку на щеке, и думала: Вот оно. Вот так, наверное, и должно быть. И тут же, как ледяная струя из-под тёплой воды, пришла другая мысль. Трезвая, безжалостная, знакомая до боли. Даже если я передумаю… завтра будет новый день. И снова эта боль. Этот страх. Эти стены, что смыкаются, даже когда их нет. Эта болезнь — она со мной навсегда. Это не лечится. Это счастье — лишь временная анестезия. Красивая, прекрасная, но иллюзия. Завтра она рассеется, а боль останется. Та же самая. Внутри всё оборвалось и упало в ледяную пустоту. Но я смотрела на него и улыбалась. Широко, по-настоящему. Потому что в этот миг, в этом его мире, это счастье было реальным. Пусть на час. Пусть на вечер. — Что? — он спросил, заметив мой взгляд. — Ничего, — я качнула головой, откидываясь на спинку дивана. — Просто… хороший вечер. — Согласен, — он улыбнулся в ответ, и его рука потянулась, чтобы поправить прядь волос у моего лица. — Очень. И мы снова погрузились в наш маленький, идеальный мирок, созданный из пасты, глупого сериала и тихой, всеобъемлющей нежности, которая на время заглушала вой бури за его стенами.       До одиннадцати мы провалялись на том же самом диване, в обнимку, запутавшись в ногах под пледом. Телевизор бубнил в фоновом режиме, но мы уже не смотрели. Мы просто были. Говорили. Он рассказывал о своих, казалось бы, безумных планах — сорваться на Гавайи, в лёгкую, с одним рюкзаком. — И что, призраки загорают? — подшучивал он, играя прядью моих волос. — Только самые отважные, — парировала я, прижимаясь к его груди, чтобы скрыть дрожь в голосе. — И только в компании дерзких барменов. Я поддерживала его во всём. В этих поездках, в этих прогулках, в этих мечтах, которые для меня были уже совсем другими. Мы говорили о наших чувствах, о том, как всё это странно и нелепо закрутилось — с кофе у двери, пьяных визитов и дурацких записок. О том, как мы оба, такие разные и такие сломленные, нашли друг в друге то, чего так отчаянно не хватало. — Я никогда так не шутил, — признался он как-то совсем уже тихо, глядя в потолок. — По-настоящему. Не для того, чтобы кого-то впечатлить или отгородиться. А просто… чтобы посмеяться с тобой. — А я никогда никому не позволяла… вот так просто быть рядом, — ответила я, и это была чистая правда. Мы говорили, что счастливы. И в этот момент это не было ложью. Это было самым настоящим чувством, которое я когда-либо испытывала. И тогда зазвонил его телефон. Резкий, настойчивый звонок в ночной тишине. Он вздохнул, вытащил его из кармана джинсов, скинутых на пол. — Алло? — его лицо стало сосредоточенным. — Да… Серьёзно? Ладно. Чёрт. Да, я выезжаю. Через двадцать. Он положил трубку и посмотрел на меня с извиняющейся гримасой. — Сорванец один не вышел на смену. Кабак остаётся без бармена. Мне надо… — Я понимаю, — перебила я его, поднимаясь с дивана. Голос мой звучал на удивление ровно. Внутри всё было кристально спокойно. — Ключи? Ты их в куртке оставил? Я помогла ему найти ключи, которые действительно завалялись в кармане его кожаной куртки. Потом подала ему саму куртку. Действия мои были чёткими, плавными, как будто я провожала его на работу тысячу раз. Как будто завтра я снова сделаю то же самое. У двери он натянул куртку и повернулся ко мне. Я шагнула вперёд и обняла его. Крепко-крепко, вжимаясь в него всем телом, впитывая в себя тепло его спины под грубой тканью, запах его кожи, кофе и ночного города. Я запоминала всё. Каждую деталь. Каждую секунду. Это был мой подарок себе. Потом я отстранилась, положила руки ему на плечи и посмотрела ему прямо в глаза. Никаких масок. Никакой иронии. Только чистая, обнажённая правда. — Я люблю тебя, — сказала я тихо, и каждое слово было выверено, выстрадано и абсолютно искренне. — Знаешь? Правда. Очень. Он улыбнулся. Усталые глаза его светились таким тёплым, таким безграничным чувством, что у меня сжалось сердце. — Я знаю, мышка, — его голос прозвучал низко и ласково. — Я тоже тебя. Очень. Он наклонился и поцеловал меня. Долго. Нежно. Как будто закрепляя этот вечер, это счастье, эту любовь, которая случилась так поздно и так вовремя. В этом поцелуе было всё — и благодарность, и нежность, и обещание, которое я уже знала, что не смогу сдержать. Потом он развернулся, открыл дверь. — Скоро вернусь, — бросил он на прощание, и дверь закрылась. Я стояла у закрытой двери, прижав ладонь к шершавому дереву. Я не плакала. Во мне не было ни паники, ни отчаяния. Была только тихая, ясная пустота и одно единственное чувство — бесконечной, всепоглощающей благодарности. За этот день. За этот вечер. За эту любовь. За него. Я буду любить его вечно. Где бы я ни была. Это знание было таким же твёрдым и реальным, как дверь под моей ладонью. И в этом был мой последний, крошечный кусочек счастья.       Потом медленно, будто во сне, вернулась в его квартиру. Тишина была густой, насыщенной его отсутствием. Я прошла в спальню и села на крае его неубранной кровати. Простыни всё ещё хранили вмятину от наших тел. На стуле висела его серая худи. Я натянула её на себя — она была огромной, пахла им, и в этом запахе была вся наша короткая история. Я легла, уткнувшись лицом в подушку, и несколько минут просто дышала. Сохраняла. Запоминала. Потом встала. Не из-за навязчивой идеи, не из-за ритуала. Это был последний жест заботы. Чтобы он вернулся в чистый дом. Чтобы хоть что-то осталось в порядке. Я помыла посуду от нашего ужина, тщательно вытерла стол, разложила его книги в стопки, поставила гитару на подставку. Движения были медленными, точными, почти невесомыми. Каждое прикосновение к его вещам было прощанием. Вот кружка с крысой. Вот зажигалка на тумбочке. Вот носки, валяющиеся под диваном. Я убрала и их. Закончив, я обвела комнату взглядом. Теперь здесь был идеальный порядок. Моя последняя забота о нём. Я вышла в коридор, закрыла дверь. Щелчок замка прозвучал на удивленно громко, как окончательная точка.       В своей квартире меня встретила знакомая, давящая тишина. Но сейчас она не пугала. Она была просто фактом. Я включила свет и начала готовиться. Не спеша, прошлась по комнате, поправила то, что валялось не на месте. Не потому что меня это беспокоило, а потому что хотелось оставить всё чисто. Последний порядок. Потом села за стол. Достала чистые листы бумаги и свою лучшую ручку, которую использовала только для особых случаев. Рука сама легла на бумагу. Мне не нужно было думать, что писать. Слова текли сами, выливаясь из самой глубины, всё, что годами копилось и не находило выхода. Кей. Самое длинное письмо. Я благодарила его. За каждый момент, за каждый дурацкий кофе, за каждую улыбку, за то, что показал мне, каково это — чувствовать. Именно поэтому я не могу продолжать. Жить в этом аду воспоминаний и страха, зная, что есть такой свет. Я просила у него прощения. За боль, которую причиню. Писала, что буду любить его всегда, где бы я ни была. Лесли. Более светлое письмо, но от этого не менее горькое. Я благодарила её за дружбу, за все безумства, за рыжие волосы и краденый лимонад. Просила не винить себя. Помнить меня смеющейся. Мать. Коротко и холодно. Без обвинений, без слёз. Констатация. Мы были чужими людьми, и так и останемся. Финал нашей истории. Марта. Профессионально и горько. Благодарность за попытку помочь. Признание, что я — тот самый случай, когда все методы бессильны перед фундаментальной поломкой души. Я аккуратно сложила листы, вложила в конверты, подписала. Четыре конверта. Четыре прощания. Я расставила их на барной стойке, как памятники. Последний порядок был наведён.       Потом я взяла пачку сигарет, которую Кей забыл на столе. Достала одну. Налила в его же бокал остатки его же виски. Пахло им. В 11:55 я вышла на лестничную клетку. Тот самый холодный метал, тот самый пролёт, где мы сидели, курили, говорили о чём-то важном. Я села на его место. Воздух был холодным и влажным, пахло пылью и ноябрьской ночью. Я прикурила. Дым щипал лёгкие, знакомо и успокаивающе. Сделала глоток виски. Оно обжигало горло, согревая изнутри. Я смотрела в темноту пролёта. Тревога, что копилась годами, куда-то ушла. Осталась только усталая, бесконечно грустная решимость. И странное, почти безмятежное спокойствие. Я закуривала последнюю сигарету. В последний раз дышала этим холодным воздухом. И чувствовала, как всё внутри замирает. Через пять минут мне будет двадцать два. Пепел был горьким, а виски обжигало горло. Но это были последние ощущения, которые имели значение. — Я всегда буду любить тебя, мой Кей Фрост.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать