Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
AU
Hurt/Comfort
Частичный ООС
Повествование от первого лица
Серая мораль
Слоуберн
Тайны / Секреты
Магия
Юмор
Временные петли
ОЖП
Разговоры
Ненадежный рассказчик
Моральные дилеммы
Становление героя
1940-е годы
Хронофантастика
Артефакты
Социальные темы и мотивы
1950-е годы
Взросление
1980-е годы
Крестражи
Бессмертие
Символизм
1960-е годы
Бытовое фэнтези
Отредактировано ИИ
Описание
Он — юноша, ставший мифом, ещё не тёмный лорд, но уже не человек.
Она — сквиб из Америки, бунтарка, не ведающая, во что ввязалась.
Её вырывает из времени неведомый артефакт, и теперь она — переменная, которой не должно быть. Но именно эта переменная оказывается рядом с тем, кто строит своё будущее на крови, магии и идее превосходства.
Примечания
Альтернативная история, которая уважает канон, но переосмысляет его.
Первая часть из серии "Уроборос" завершена.
Вторая часть "Уроборос II" будет публиковаться 3 раза в неделю.
__________________________________________________________
Картинки из сцен истории:
TikTok: https://www.tiktok.com/@mrs.iver?_t=ZN-8ySLzb8nWMg&_r=1
Pinterest: https://pin.it/1l5N3Djjb
Если хочется прочесть отрывки и спойлеры к следующим главам или увидеть закулисье работы — милости прошу в наш маленький Телеграм-канал: https://t.me/Mrs1ver.
Ваша обратная связь делает эту историю живой.
Глава XII «Без языка» (Софи/Том)
30 сентября 2025, 06:51
Поезд до Москвы 10 августа 1951 года От лица Софи Сентвен
Я выскочила в коридор вагона, глотая спертый воздух, в котором перемешались запахи гари, стальных дверей и недосказанных слов. В этот момент я чуть было не сказала ей всё, что думаю о таких дамах и их манере влюбляться в того, кто к ним просто вежлив. Ещё бы немного, и я бы выдала всю американскую программу обмена культурными оскорблениями, с примерами из женской общаги Ильверморни. Он обвёл её вокруг пальца с тем же хищным спокойствием, с каким вёл меня через послевоенные улицы города, через все те испытания в моей истории, которые для меня были жизнью, а для него просто очередным тестом на выживание. Его молчание после ссоры, этот ледяной занавес, который он спускал между нами, всё это разило сильнее проклятий. Я была зла на Тома за эту ледяную усмешку, за тон, за безразличие, за то, что он вновь оказался прав, и на себя, за то, что не могу стереть его взгляд, не могу перестать слышать в голове его голос. Эта магла с чайником… Да будь она хоть трижды доброй! Я шла по узкому коридору, хватаясь за поручни, ноги подкашивались от той эмоциональной встряски, которую мог вызвать только он. Я не могла дышать рядом с ними. Вспоминалось прошлое лето, дни и ночи муштры, когда он добивался от меня дисциплины, ломал и собирал заново, и вот теперь: «В тебе нет ни воли, ни дисциплины, ни силы». Сколько раз я слышала это с того проклятого вечера в его доме, когда, как мне казалось, я могла вытерпеть всё, чтобы доказать, что способна быть рядом, способна нести его правила? Как будто все эти месяцы в Каире были лишь ещё одной строкой в его бесконечном реестре экспериментов. Он, по-прежнему ледяной, как вода в Темзе весной, мог флиртовать с любой, с проводницей, с будущим министром, с врагом и оставаться собой. И всё же мне не хотелось признавать даже себе, что сейчас мной двигала простая ревность, но не к магле, не к её наивной улыбке, а к тому, как легко Том обращался с ней. Как мог, ни на секунду не сбившись с роли, притвориться обычным, доступным, простым. Я ведь знала, каким он бывает в уединении: ни слова лишнего, ни взгляда, ни тени слабости, всё выверено, будто за этим всегда следит кто-то третий, будто за любую ошибку он расплатится не только своей, но и моей кожей. Я остановилась в конце вагона, вжавшись плечом в холодное стекло окна, глядя на мелькающие столбы и чёрную, как уголь, землю за окном. Мне казалось, я могу остудить себя этим холодом, этим чужим, но таким знакомым видом бегущих назад деревьев. В голове роились обрывки его фраз: «Ты выжила потому, что я позволил. Всё, что ты когда-либо бросишь в меня я превращу в оружие. И обращу его против тебя.». Но если это правда, почему тогда больно мне, а не ему? Почему считает мои чувства слабостью, когда они единственное, что ещё держит меня на плаву? Злость подступила к горлу, и я прижала кулак к губам, чтобы не закричать. И в этот момент я услышала гитару, будто кто-то пытался перебить ту суету, которая сжирала всё вокруг. Я прислонилась к двери и замерла, чтобы не упасть. Сердце стучало слишком громко, в груди всё сжималось, будто бы я до сих пор была в той комнате в Каире, где ночь за ночью во снах меня подчинял себе тот же человек, что сейчас остался в купе с магловской девушкой и её улыбками. Меня трясло от ярости и от бессилия. Как он мог позволить себе быть с ней весёлым, лёгким, даже почти живым? Где этот его ледяной голос, его вечное презрение, которым он укутывал меня? Почему её он не держит на коротком поводке, не загоняет в ловушку своих правил? И всё же, я не была такой раньше. Я сопротивлялась, я могла спорить и даже побеждать. Сейчас я, казалось, что моя воля, вместо того чтобы закалиться, испарилась. Что он выиграл. Что, если он прав? Что, если всё, чего я стою — это чужие остатки чужой магии? Я смотрела, как проводница уходит от нашего купе, и мне вдруг стало противно. Она будет вспоминать этого загадочного брюнета, который так ловко играет на всех струнах, даже не подозревая, кто он и чем закончится встреча с ним, если окажется не в том месте и не в то время. Я резко открыла дверь чужого купе, где только что стихла гитара. Светловолосый парень, пожалуй, чуть ниже Абраксаса, с теми же точёными скулами, но мягче, чем у чистокровных англичан, сидел с гитарой на коленях. Напротив, вольготно раскинувшись на двух сиденьях, развалился плечистый, с хищным профилем, темноволосый парень. В нём было что-то от тех, кто всегда занимает чужое пространство и даже не думает извиняться. Он держал в руках газету, читая вслух короткие заголовки на родном для вагона языке, который по-прежнему ускользал от меня, как вода. Глаза его скользнули по мне в тот момент, когда я только появилась на пороге. Он смотрел с ленивым, едва заметным интересом, но всё его тело говорило, что он не собирается делиться своим миром. Я решилась и шагнула к блондину. Открыто, как умеют только те, кто уже не хотел казаться скромной. Он посмотрел, улыбнулся легко, чуть жестом пригласил садиться рядом, что я тут же и сделала, стараясь изобразить вежливость, хоть и знала, что на лице у меня всё ещё злость и усталость. Блондин что-то сказал. Я кивнула, улыбнулась в ответ. На столе стояли две гранёные стопки, тёмная бутылка, хлеб, пара жестяных банок с едой, что-то мясное, что-то сладкое. Всё выглядело удивительно домашне, будто этот кусок вагона выпал из другой жизни, где о войне уже не говорят. Их одежда была чистая, чуть помятая, но без бедности. Костюмы были явно городские: аккуратные рубашки, легкие штаны, хорошие ботинки. Не провинция, точно. Богатство? Может быть. В сравнении с тем, что я только что видела в Бресте, они были почти богами. Я кивнула в сторону гитары, вопросительно взглянув на блондина, и тот легко, без тени настороженности, подал мне инструмент. Его рука была уверенной и теплой. От него исходил запах табака и чего-то похожего на корицу. Он вновь что-то сказал, скорее всего, предложил сыграть, или просто поддержал, чтобы я не чувствовала себя лишней. Я взяла гитару, перебирая струны осторожно, будто это был ключ от комнаты, в которую меня пустили только на вечер. Брюнет не вмешивался, лишь раз, когда я неловко дёрнула третью струну, оторвался от газеты и что-то бросил вполголоса и по лицу блондина пробежала улыбка. Я вдруг ощутила, что здесь меня никто не будет судить, они просто позволили мне быть здесь, на этих несколько минут, частью чужой, но вновь ставшей моей жизни. Я провела пальцами по грифу, пытаясь вспомнить хоть одну мелодию из того времени, когда у меня ещё была свобода, и всё казалось не так страшно. Я уже знала, что буду петь. Это было больше, чем просто импульс — это было желание, которое копилось во мне весь год, пока я ходила по этому миру с запертой глоткой, как соловей в клетке, боясь даже напомнить себе, что могу быть собой. Последний раз я пела, когда ещё могла на миг забыть обо всём. Я мягко провела рукой по струнам, выбирая тот тон, который был мне родным, набрала в лёгкие как можно больше воздуха и начала, тихо, чуть нараспев, как будто обращалась не только к этим двум парням, но и к тому, кто сидел вперёд по вагонам и оставил меня одну со всеми вопросами. «Yesterday All my troubles seemed so far away, Now it looks as though they’re here to stay. Oh, I believe in yesterday.» Я едва чувствовала пространство вокруг, но уловила, как блондин наклонился ближе, прислушиваясь и его взгляд стал внимательней, как будто он впервые в жизни слышал иную интонацию. Его лицо оживилось, на щеках проступил румянец. Судя по всему, ему, как и мне, хотелось этого выхода за рамки. «Suddenly I’m not half the man I used to be, There’s a shadow hanging over me. Oh, yesterday came suddenly.» В этот момент я не просто пела, я выговаривала всё, что не смогла бросить в лицо Тому. Грусть за прожитое, горечь за потерянные годы, боль того, что приходится жить не в своей эпохе, не среди своих. Я видела перед собой не этих двух, а его острый профиль, его равнодушие, его взгляд, в котором всегда читается подсчёт: сколько можно взять, сколько потерять. Мне казалось, что если бы он был здесь, он бы всё равно не понял, а эти пусть даже на минуту услышат. «Yesterday Love was such an easy game to play. Now I need a place to hide away. Oh, I believe in yesterday.» Когда последние аккорды стихли, купе наполнилось тишиной. На мгновение мне даже показалось, что вагон замер музыка как будто вытеснила скрежет колёс. Потом блондин хлопнул в ладони, смеясь. Его радость была искренней, детской, в этом не было ни ревности, ни претензии, только удивление и восторг. Он тут же развернулся ко мне, начал что-то быстро говорить на русском, но я развела руками, показывая, что ничего не понимаю. В этот момент брюнет, который до этого только краем глаза следил за нами, впервые заговорил на английском с заметным, но не мешающим акцентом: — Ты говоришь по-английски? Я не скрыла облегчения. Ярко, мгновенно у меня загорелись глаза. — Да! Я не понимаю русский! — выпалила я, почти смеясь, наконец-то отпуская напряжение, которое держало меня все эти дни. Блондин подался ближе, его голос тоже прозвучал на ломаном, но приятном английском: — Ты американка? — спросил он и, поймав мой кивок, с радостью протянул мне руку. — Я Макс, а это Саша. — Он указал на своего товарища. — Я Софи! — отозвалась я, пожимая его ладонь. На секунду даже закружилась голова, неужели вот так просто, чужая страна, чужой поезд, но тут вдруг появляется маленькая гавань, где тебя понимают. Макс спросил: — Откуда эта песня? Я ни разу не слышал её. Я хмыкнула, отпустив его руку. — Это группа Битлз, песня «Yesterday». Она очень популярна… но… — я осеклась, поняв, что только что ляпнула. Какие Битлы?! Они же станут знаменитыми только лет через десять. Я даже на секунду испугалась, а вдруг они теперь станут подозревать меня в чём-то, вдруг подумают, что я шпионка или сумасшедшая? Макс повторил: — Битлз? Я чуть смутилась, оглянулась, увидела, что Саша так и не оторвался от своей газеты, только искоса посмотрел на меня. Я решила перевести тему: — Ну, да, это… английская группа… в Бостоне её слушают многие. А вы что слушаете? Какую музыку играете? Макс оживился, начал объяснять, что в основном здесь играют народные песни, романсы, иногда джаз, но всё в переводе, и только у немногих есть пластинки с настоящей иностранной музыкой. Он рассказал, что часто поют старые русские и украинские песни, иногда песни времён войны, много грустных про дорогу, про дом, про любовь, которая не сбылась. Он вдруг стал серьёзен и признался, что «Yesterday» похожа на то, что они переживают. Всё было лучше когда-то, а теперь осталось только ждать, что когда-нибудь вернётся. Я слушала его, почти не дыша, и в какой-то момент поймала себя на мысли, что впервые за год не думаю о Томе, о своей вине, о своих ошибках. Только музыка, дорога, чужие люди и немного надежды, даже если эта надежда невозможна. Мы говорили ещё долго: о фильмах, о музыке, о книгах. Когда поезд грохотнул сильнее обычного и вагон чуть качнуло, я поймала на себе взгляд Саши: он наблюдал за нами поверх газеты и в отличие от блондина, не был так доброжелателен.***
Через время Макс не удержался, перехватил у меня гитару, тут же щёлкнул струнами и заиграл какую-то бодрую, но явно полную тоски мелодию, в которой слышалось что-то между смехом и слезами. Он тут же затянул песню, слова которой мне были не знакомы, но мотив напоминал гимн всем потерянным и нашедшимся. ― Под эту песню, Софи, у нас обычно пьют, — заявил он, лукаво улыбаясь и глядя на меня с таким видом, будто пригласил в свой тайный клуб для посвящённых. Я бросила взгляд на бутылку, что стояла на столе. Она была темно-коричневая, невзрачная, словно пыталась затеряться среди посуды и книг. Я невольно замялась. Полтора года без единого глотка и всё же, в этот момент, в этом поезде, казалось, что я снова стою на границе между собой прежней и собой сегодняшней. — Только немного, — произнесла я тихо, делая вид, что контролирую ситуацию. Но взгляд Макса стал ещё более игривым, он будто уловил моё сомнение, и за долю секунды уже наполнял стаканы. — За дружбу между нашими странами! Вот бы она наступила! — весело провозгласил он, чокаясь со мной с такой горячей непосредственностью, будто бы мы знали друг друга не пару минут, а вечность. В его глазах была жажда новой жизни, праздника, какой-то скрытой надежды на то, что сегодня всё возможно. Саша не стал поддерживать этот порыв словами. Он лишь молча взял свой стакан со стола и, не отрываясь от газеты, быстро сделал глоток, будто бы с этим ритуалом покончил ещё до того, как началась вся эта история. Я почувствовала укол сожаления, когда подняла стакан. Зависимость — эта тень, которая никогда не отступает до конца, даже если кажется, что справилась. Но сейчас я выбрала не прошлое, не страх, а чувство, что в этом мире можно позволить себе хотя бы мгновение вновь быть частью чего-то общего, пусть даже временно. Я медленно вдохнула, принюхалась. Запах был похож на виски, но с лёгкой горчинкой, возможно, что-то местное, более грубое. Я решилась, один глоток, и всё. Обещание самой себе — не больше. Жидкость обожгла горло, по телу разлилась лёгкая волна тепла. Я даже не успела осознать, как улыбнулась. Что-то, что так давно было забыто, вдруг вернулось. Макс продолжил играть, но уже что-то веселее, чуть быстрее. Он снова начал петь, приплясывая на месте, его голос стал увереннее, а ладони отбивали такт по корпусу гитары. Саша, наконец, отложил газету и стал наблюдать за нашей импровизированной вечеринкой. Я вдруг поймала себя на том, что снова могу смеяться, не думая о прошлом, не считая ошибок, не боясь завтрашнего дня. Всего одна песня, один глоток, одна встреча и будто всё, что я прожила за эти месяцы, наконец-то оставило меня в покое.***
Несколько часов в купе промчались, как в другой жизни. Настолько чужой и невозможной по сравнению со всем, что я переживала до этого лета. Я перебрала весь свой репертуар, пока пальцы гудели от игры, а голос то срывался в хриплый блюз, то опять уходил в мягкую, лиричную тоску. «There is a house in New Orleans They call the Rising Sun And it’s been the ruin of many a poor boy Dear God, I know I was one» Я уже устроилась в этом узком пространстве как дома: ноги заброшены на колени Макса, его ладонь отбивал ритм по моим ногам почти так же, как это было когда-то на жарких кухнях Нью-Йорка или в дешёвых барах, где я теряла время и себя. Ощущение возвращения к себе прежней опасное, но притягательное, и даже тошнотворная тоска по дому вдруг перестала жечь изнутри, превратившись в спокойную грусть. Максим оказался сыном чиновника из какого-то министерства, о чём рассказывал с нескрываемой гордостью, будто его билет в жизнь был уже куплен. Он говорил по-английски с лёгким акцентом, но зато с тем энтузиазмом, с каким только мечтают вырваться из своей страны. За последние годы в СССР появилось новое слово «стиляги». Макс носил его, как медаль. Он допытывался, что такое настоящие джинсы, просил спеть ещё что-нибудь с западных пластинок, и, кажется, был готов за одну ночь узнать у меня всю правду о другой жизни, которой у него никогда не будет. Саша был его противоположностью. Сдержанный, тяжёлый на взгляд и слова, но не на ум. Про себя он почти не рассказывал, а если и говорил, то только по делу. В его молчании было что-то от Тома, что-то прожжённое, что-то неотмываемое никакими песнями. Он читал теперь уже книгу, иногда ухмылялся сквозь текст. Время от времени смотрел на меня, как на чужую из другого мира. Я пела дальше, строки рвались наружу: «Oh, mother, tell your children Not to do what I have done To spend your lives in sin and misery In the house of the rising sun» Когда я закончила песню, в купе вновь стояла та самая, почти интимная тишина, которая возникает только тогда, когда люди действительно слушают. — Может, в карты? — вдруг предложил Макс, возвращая в купе живость. Я хмыкнула. — Покер? — спросила я, выгибая бровь, и тут же поймала себя на мысли, как легко я скатываюсь в старое, привычное. — Нет, это долго, а лучше в «Двадцать одно». Или… в «Дурака»! — он произнёс последнее слово на русском, растягивая гласные, будто это был пароль в закрытый клуб. Он полез в сумку и вытащил потрёпанную колоду. — Дурка? — переспросила я, морща лоб, но в душе уже чувствовала азарт. Саша не стал спорить, просто взял карты и начал раздавать, его пальцы двигались уверенно, чуть медленнее, чем у заправского шулера. Макс уже отмерил стакан крепкого и без слов подвинул его к моей руке. Ни напора, ни давления, только жест, что здесь, в поезде между странами и судьбами, каждый волен быть собой. Я взяла карты, разглядела старые рисунки. Пусть ночь впереди длинная, а утро снова принесёт пустоту и тревогу. — Ну что, Софи, посмотрим, как ты сыграешь против советских правил? — с улыбкой произнёс Макс, и я уже не могла не улыбнуться в ответ.***
Время в купе с Максом и Сашей растворилось, как алкоголь в стакане, сначала жгло горло, потом разливалось теплом, а потом и вовсе переставало быть временем. Сколько прошло часов? Шесть, семь, больше? Я потеряла счёт, как теряют счёт карт в разгаре азартной игры. Вторая бутылка, появившаяся у Макса будто из воздуха, довела нас до состояния, когда правила и реальность стали зыбкими, будто поезд шёл не по рельсам, а по волне. Игру в «Дурака» или «President», я освоила быстро. Достаточно было избавиться от всех карт и ты победил. Саша всегда выигрывал. Его сосредоточенность, немногословность, привычка считать не только карты, но и людей, делали из него прирождённого победителя. Когда партия за партией мы проигрывали ему, Макс взял на себя роль заводилы. То выдумывал новые задания, то предлагал желания. Его энергия была заразительной, он шумел, дразнил Сашу, трогал меня за плечо или за талию, легко, без попытки вторгнуться в личное пространство, а наоборот, будто бы приглашая меня забыть обо всём. Я сопротивлялась ровно столько, сколько требовала приличие, а потом перестала. Выполнить задание? Легко! Стойка на руках у двери, пусть даже весь мир увидит, что я в брюках. Максим, не раздумывая, устроил свою мини-революцию, предъявив миру советское нижнее бельё. Саша… Саша оставался неизменным. Ни одного желания, ни одного лишнего движения, только холодная сдержанность. Но этот вечер был не о нём. Было о свободе, которой мне так не хватало. Когда Макс в какой-то момент, не дождавшись команды от Саши, резко притянул меня к себе и поцеловал, я не оттолкнула. Два года без мужчины — слишком много для того, чтобы ломаться на границе между приличием и правом на жизнь. Его губы были настойчивы, рука крепка, а во вкусе поцелуя было столько живого, что я позволила себе забыть, что я Софи, которая живёт в чужой войне, в чужой стране. — Это было желание! — объявил Макс, отстраняясь и всё ещё держась за мою талию. — Черта с два! — рассмеялась я, чувствуя, как к лицу приливает кровь, а в груди вместо страха разливается азарт. — Тогда чьё это было желание? Твоё или твоего друга? — Моё, конечно! — не унимался он, чуть прикусывая губу и глядя с вызовом. — Ты такая милая и красивая, — неожиданно добавил он, и в этот момент я увидела в его глазах ту самую простую, неприкрытую мужскую радость, которая исчезла из моей жизни сегодня утром вместе с никчемным Уизли. Простота, прямота, ничего лишнего. Не Том, но живой. В этот момент Саша прервал нас, бросив что-то по-русски блондину. Тон был раздражённый, будто напоминая о реальности. Макс нехотя убрал руки. — Мы подъезжаем, — перевёл Макс, а я посмотрела в окно и только тогда заметила за стеклом ночь, огни домов, движущиеся тени. Неужели прошло больше двенадцати часов? Святая Изольда, Реддл меня убьёт или заколдует навсегда, пронеслось у меня в голове. Меня охватила паника. Алкоголь всё ещё жёг внутри, ноги подкашивались, но время не ждало. Я резко поднялась и меня тут же повело. Макс подскочил за мной, схватил за локоть: — Я провожу, ты не дойдёшь! — его голос звучал мягко. — Нет-нет, всё нормально! — отмахнулась я, стараясь собраться. — Мне не нужно сопровождение, спасибо! Я знала, если Том увидит меня не просто пьяную, а пьяную под руку с русским маглом, это будет не просто скандал, это будет катастрофа. Я рванула к двери, цепляясь за поручни, вышла в коридор. Поезд уже замедлялся. По дороге к нашему купе я чуть не упала, всё тело было ватным, голова кружилась, внутри жгло и пело воспоминание о свободе. В дверях купе я на секунду остановилась. Сердце бешено стучало, пальцы дрожали, одежда пахла сигаретами, одеколоном и чужим смехом. Я глубоко вдохнула, собрала всю волю в кулак, медленно открыла дверь и шагнула в ту часть своей жизни, где снова была только я и Том. Он сидел у окна вполоборота, как будто не просто ждал, а выжидал, как хищник в клетке. В руках блокнот и та самая книга по славянской мифологии, которую он листал, когда русская проводница с улыбкой влетела в наше купе. Пальцы его были припорошены тонкой пылью бумаги, и по этому знаку я сразу поняла, что всё это время он не просто сидел, он читал и записывал. Он умел ждать, но не бездействовать. Перед глазами всё плыло. В голове крутилась мысль: может, и он с ней развлекался точно так же, как я с этими русскими парнями? Не зря же он ей улыбался, говорил на её языке, подшучивал. Он поднял на меня глаза, и в них вновь была злость. Чёрт с ним. Я тоже была зла. — Повеселилась? — спросил он, убирая блокнот в сумку. Сумка уже стояла рядом, готовая к тому, чтобы схватить её и исчезнуть из этого вагона. — Да, — бросила я, садясь напротив него и ощущая, как под пальцами дрожит спинка сиденья. Он чуть сжал кулаки, провёл большим пальцем по шраму. — А что? Тебе можно, а мне нельзя?! — продолжала я, чувствуя, как слова рвутся сами, как из-под давления. — Я, в отличие от тебя, не лицемерка. Я не ненавижу маглов и одновременно не улыбаюсь им! — София, — его голос стал резким, ровным, как лезвие, — ты спала с кем-то? Я выдохнула и засмеялась. Вот оно, вот его проклятое ядро. Его волнует не моя жизнь, не мои мысли, а его магия во мне. Главное, чтобы она осталась чистой, чтобы не смешалась с чужой судьбой. — А если и спала?! — выпалила я, чувствуя, как алкоголь подталкивает меня к пропасти. Ему можно флиртовать с чертовой девицей, а мне нельзя даже смотреть на других? Нельзя пить, нельзя есть, нельзя дышать чужим воздухом? Он наклонился, глаза сверкнули сталью: — Куда? — спросил он, как выстрелил. Куда?! Эхом отозвалось у меня в голове. Куда кончил мужчина? Куда полетит его проклятие, если я скажу правду? Что он сделает? Разорвёт меня, вытащит органы наружу? Я оскалилась, улыбнулась ядовито: — Расслабься, Реддл, всё обойдётся. Без последствий, — проговорила я, откинувшись назад. — С Мордекаем же обошлось, смотри, ни одного ребёнка. А повеселиться всё же смогли! В секунду он сорвался. Резко, как молния. Наклонился, схватил меня за шею. Боль пришла сразу, реальная, режущая. Я рухнула между его колен, на собственные колени, встречаясь с алым огнём в его радужках. Святой Мерлин, он был на грани. Опять. — С кем? — спросил он глухо, будто не расслышал. — Ты слышал, — прошептала я, поджимая губы. Слёзы выступили сами от боли в коленях, от его пальцев, сжимающих мою шею, от того, что я знала, сейчас будет больно, очень. Он резко оттолкнул меня назад. Я ударилась позвоночником о сиденье, распласталась на полу, зажмурилась. Он уже стоял надо мной. Его рост, фигура в плаще словно ожившая картинка из детских кошмаров, которая преследовала меня во сне. Настоящий и чистый ужас. Весь алкоголь выветрился, я сжалась внутри, когда он занёс руку. И в этот момент дверь купе распахнулась. На пороге оказалась та самая глупая проводница. Она замерла, глаза расширились, рот приоткрыт. Что-то пробормотала по-русски и рванулась ко мне, помогая встать. Реддл стоял напротив, его лицо стало белым, как мел, глаза горели алым. Я поняла, сейчас опасно не только мне или этой девице. Опасно всему вагону. Воздух был натянутым, как струна перед тем, как её сорвут. Через мгновение он резко схватил сумку с места, одним движением закинул на плечо и вышел из купе, не оглядываясь. Его плащ скользнул по дверному косяку, как тень, оставив за собой пустоту и его запах: мед, воск, который всегда приходил вместе с ним. Я вылетела из купе, сильно толкая русскую в сторону так, будто меня гнали демоны, и, честно говоря, именно так оно и было. Одна часть меня хотела закричать от боли, унижения, бешенства, другая уже лихорадочно соображала, как не упасть прямо здесь, в узком проходе. В этот момент из последнего купе вышел Макс. Его волосы были растрёпаны, глаза блестели, он явно был ещё пьян. Но в его облике, во всём этом нелепом пацанском облике была какая-то непринуждённая, теплая близость, которой мне сейчас дико не хватало. Я подбежала к нему резко, почти в отчаянии. — Дашь адрес? Дашь свой адрес? — выпалила я, хватая его за локоть, будто он мог вытащить меня из всего этого кошмара. Парень поморщился, протирая глаза, и начал копаться в карманах в поисках клочка бумаги. Ему было весело, он не понимал, что я на грани, что мне нужно сейчас не просто адрес, мне нужно доказательство, что я живая, что у меня ещё есть выход, хоть какой-то шанс остаться собой. — Сейчас, сейчас… — бормотал он, не спеша, будто мы стоим в очереди за мороженым, а не между двух миров. Он вырвал листок из какого-то блокнота, нацарапал адрес, протянул мне. — Это студенческая общага, скажи, что ищешь Скворцова Максима, на вахте всё поймут. Я не стала перечитывать, свернула бумажку, сунула в бюстгальтер надёжно, привычно, туда, где никто не додумается искать мои попытки к бегству. Краем глаза заметила, как из купе выходит Саша, лениво потягиваясь и вдруг смотрит на меня с каким-то злым, понимающим смешком, словно он всё понял, хотя не знал ни одного моего настоящего слова. Я хотела бросить ему что-то острое, но не стала, всё равно ничего не докажешь ни этим парням, ни себе, ни, тем более, Тому. Я коротко попрощалась с Максимом и вылетела из вагона. На перроне меня ударило московским воздухом, светом фонарей, криками носильщиков. Я на мгновение замерла, пытаясь собраться, втянуть в себя хоть немного этого чужого воздуха. Всё внутри сжималось, ноги дрожали, но я заставила себя идти дальше, прочь от этого проклятого поезда, прочь от прошлого часа. И вдруг увидела его. Том стоял у самого края платформы спиной ко мне, в стороне от света, на фоне бетонного столба и мрака вокзальных строений. Я стояла, смотрела и не могла поверить, он мог курить. Реддл, демиург, воплощение контроля и чистоты, и он позволял себе зависимость, простую, человеческую, такую же грязную и настоящую, как мои попытки забыться в алкоголе и мужчинах. Я медленно пошла к нему, шаг за шагом, будто через минное поле. Было страшно, но отступать некуда. Он заметил меня раньше, чем я подошла вплотную и выкинул сигарету на железнодорожные пути. Оглянулся, ни тени смущения, ни раскаяния, ни тревоги. Лицо спокойное, каменное. Я остановилась напротив, заставила себя говорить ровно, жёстко, так, как он сам разговаривает со мной, когда хочет причинить боль. — Разве курить — это не зависимость, Реддл? — спросила я. — Разве ты не живёшь без зависимостей? Он взглянул прямо на меня. — За собой следи, — отрезал он коротко. Я вздохнула, сжала ремень сумки так, что побелели костяшки пальцев. Стоять дальше рядом было невозможно, но уходить было страшно. Он уже отвернулся, вглядываясь в мрак путей, будто там, в темноте, были ответы на вопросы, которые я никогда не смогу задать.***
Мы вышли с перрона вокзала, где московское небо всё ещё было покрыто серым пологом. Я шла позади Тома, сжимая ремень сумки, раз за разом представляя, что если разогнаться, что если броситься, толкнуть его прямо на пути? Просто схватить за плечо, со всей силы, чтоб рухнул головой на рельсы, чтобы всё это закончилось. Его взгляд, его власть, эта вечная игра, где он всегда выигрывает. В голове крутилась мысль: если время действительно циклично, если я здесь не случайно, может быть это правда, смысл моего появления именно в этом поступке? Но даже фантазируя о мятеже, я знала, что ничего из этого я не сделаю. Он слишком быстро схватит мою руку, слишком хладнокровно выбьет из меня всю злость, если я рискну пойти против него вот так, в лоб. Эта мысль одновременно пугала и придавала мне силы, потому что я оставалась собой, даже в своей трусости, даже в своей злости. Он молча шёл вперёд, не оглядываясь, не давая мне ни малейшего повода для контакта. В какой-то момент мы свернули вниз по ступеням подземки. Я едва поспевала за ним, скользила по холодному граниту, стараясь не думать о том, что теперь всё под землёй, где никакой Америки, никакого Бостона, ни прошлого, ни будущего, только замкнутое пространство, где всё решает тот, кто держит власть. Первые минуты я шла, почти не глядя по сторонам, голова гудела от событий за прошедший день, мысли путались, ноги подкашивались от усталости и алкоголя. Мы прошли через проход в метро, когда он, не смотря на меня, дал монетку, чтобы я прошла за ним вслед. Потом я подняла глаза и замерла. Мы были на станции, которую я запомню навсегда. Своды из мрамора, свет, стекающий с потолка как вода, колонны, которые тянулись в бесконечность, и шум, в котором слышно гул поездов где-то далеко. Я будто оказалась внутри огромного подземного дворца. Ни в Нью-Йорке, ни в Лондоне, ни в Каире я не видела ничего похожего. Казалось, здесь сама история города воплотилась в камне, в этих высоких потолках и чеканных надписях. Москва встречала нас невыносимо величественно, не по-людски, а как государство в государстве. Я осталась стоять, растерянная, на секунду забыв обо всём. Том уже шагал к двери вагона, и я, опомнившись, рванула за ним, чудом влетела в вагон перед самым закрытием дверей и врезалась в плечо какой-то женщины, у которой на лице сразу вспыхнуло недовольство, брови сошлись домиком, а губы сложились в гримасу, которую я уже начала узнавать. Женщина что-то буркнула мне вслед, но я не слушала, я уже искала глазами Тома. Он стоял у противоположных дверей, даже в этом проклятом подземном вагоне он не расслаблялся. Его руки были сложены на груди, поза закрытая, взгляд прикован к окну, в котором отражались не лица людей, а только пустота туннеля, тьма, скользящая за стеклом. Я подошла к нему и встала рядом, вцепившись в поручень так, что побелели костяшки пальцев. Мне казалось, что за последние сутки я потратила все слова. Я не знала, с чего начать, что спросить, как выдохнуть хотя бы часть боли, которая застряла где-то между горлом и сердцем. Мы ехали в тишине среди советских людей, в советском метро, в самом сердце города, которого я не знала.***
Август в Москве оказался совсем другим, чем я ожидала. Здесь не было ни ярости белорусского дождя, ни сдавливающей жары Каира только мягкий воздух. Но ни тёплый ветер, ни столичная роскошь улиц, по которым мы шагали за Томом, не могли стереть той жгучей злости, которую я испытывала к нему и к себе. Он не оборачивался, не замедлял шаг, будто даже здесь, в другом городе, оставался тем же самым человеком, который всегда идёт вперёд, не ожидая, не впуская, не прощая. Мы двигались по дворам и улицам, петляя по тротуарам мимо магазинов, уличных киосков, будто мимо сцен из жизни, в которой нам не было места. Мне казалось, что если я остановлюсь, он исчезнет навсегда. Вот так, уйдёт в московскую толпу, растворится в огромном городе, и я больше никогда не найду его даже по следу собственной магии. Подъезд был серым, лестница скользкая от летней влаги. Том ни разу не повернув головы, не пропустил вперёд, просто открыл двери в подъезд дома, жест, который напомнил мне самые тяжёлые дни в его доме. Когда любое слово означало войну, а молчание было единственной возможной защитой. Я шла следом, не решаясь ни о чём спрашивать. На третьем этаже он ловко повернул ключ, толкнул дверь и исчез в темноте квартиры, в котором, несомненно, будет намного тяжелей, чем в пабе Прюэтта. В квартире пахло пылью, старой бумагой и чем-то знакомым, может быть, напряжённым ожиданием или тоской. Том молча бросил плащ на вешалку, снял ботинки и, подняв сумку, ушёл в одну из комнат, захлопнув за собой дверь без единого слова. Я осталась в коридоре, среди чужих вещей и своего собственного похмелья. Голова гудела, в желудке всё крутилось, ноги дрожали от усталости, а мозг, словно подводная лодка после аварии, пытался подняться на поверхность сквозь мутную пелену обид, злости и чувства полной беспомощности. За последние сутки произошло слишком много, слишком для любого человека, даже для меня, пережившей всё это чертово путешествие во времени, десятки встреч с опасностью, годы, которые я пыталась сбежать от себя. Том признался, что он полукровка, открыл правду о матери, что умерла в приюте, рассказал, как ненавидит маглов, но всё равно улыбался им. Он мог бы быть честным, мог бы быть добрее, мог бы… но не стал. И я, чёрт возьми, тоже не была идеальной. Выпивка ударила так, что теперь меня мутило, но даже сейчас я не жалела ни единого слова, ни одного упрёка, ни одной своей слабости. Я огляделась и, найдя в конце коридора ванную, шагнула туда, чтобы хоть немного привести себя в порядок. Захлопнув за собой дверь, я сняла с себя всё и встала под душ, не задумываясь о том, что могу разбудить весь дом. Я включила кран и в следующее же мгновение взвизгнула, вода оказалась ледяной. Я выскочила из душа, дрожа от холода и злости, и, вытираясь полотенцем, едва не расхохоталась: «Добро пожаловать в Москву, Софи! Призрак прошлого теперь соседствует с тобой под одной крышей, а холодная вода — лучший друг каждого, кто пытается забыть всё, что было до этого момента». Я посмотрела на своё отражение. Упрямая, растрёпанная, чуть старше, чем ещё неделю назад, но всё ещё живая. А значит, всё ещё готовая драться, говорить, бросать камни, даже если весь мир против меня. Завтра будет новый день. Завтра я разберусь, кто я на самом деле.Квартира на Чистопрудном бульваре, Москва, СССР
11 августа 1951 года
От лица Том Реддла
Когда дверь комнаты захлопнулась за моей спиной, я впервые за долгие месяцы позволил себе отпустить порядок. Внутри меня всё гудело и скрежетало, как если бы магия переставала подчиняться, а привычная дисциплина вдруг дала слабину. Я поставил сумку на стол и машинально вытащил свой дневник. Каллиграфические строчки, перечёркнутые и заново переписанные, тянулись, как линии рун. Но я не мог сфокусироваться ни на одной из них. Вся эта показная холодность, выверенный порядок, который я навязывал себе и другим, вдруг оказался не более чем декорацией, треснувшей в одном месте. Слова Софи, её поведение складывались в отчётливую картину, где один мотив повторялся вновь и вновь: она и Мордекай. Тот самый, что смог нарушить правило, столь же древнее, как сама магия круга. В их взглядах, в той сдержанной насторожённости, что пряталась за колкостями была близость, скрытая, преступная, унижающая моё доверие. Я слышал, как за стеной хлопнула дверь ванной. Звук воды, будто эхо моих собственных мыслей. В другое время я бы улыбнулся, её дисциплина даже в мелочах, как ледяной душ для тех, кто теряет хватку. Сейчас же я смотрел на свои руки. На пальцах снова следы пыли, чернильное пятно на костяшке, небольшой шрам с того дня, когда я ещё был в себе. Всё это казалось далёким. Всё, кроме холодной, почти хронической за этот день, злости. Злость на неё, за её глупость, за пьяные глаза, за грязные туфли, за ревность, за то, что даже сейчас, когда я думал, что всё под контролем, в ней, в этой американке, оставалась искра, способная разорвать любой сценарий. За то, что она всегда возвращается к обвинениям, к упрёкам, к этому проклятому требованию быть «человечным». Злость на себя за то, что позволил этой связи углубиться дальше, чем следовало бы. За то, что её упрямство стало частью моей собственной системы, стало неизбежным раздражителем, который нельзя устранить без потери баланса. Я сидел на краю кровати, согнувшись вперёд, локти на коленях, и ощущал, как в теле остаётся лишь усталость. Тот тип усталости, который приходит от понимания: ни одна победа не даёт облегчения, если за ней только новые раны. Всё было построено на контроле, а сейчас, когда всё должно было быть просто: путь, новый город, новые задачи, всё рушилось из-за пары слов, пары жестов, пары чужих взглядов. Из-за её неумения сдерживаться. Из-за её правды, которую она бросает мне в лицо, будто это монета на весах. Я вспомнил, как она смотрела на меня, как будто я тот самый мальчишка в приюте, которого никто никогда не хотел понять. Это чувство я ненавидел особенно остро. Я поднялся, прошёлся по комнате. Москва давила своей тишиной, чужой мебелью, окнами на серые дворы. Здесь, в этом временном убежище, мне нельзя было расслабляться. Завтра начинались поиски: архивы, встречи, отчёты, планы. Всё по расписанию. Всё по структуре. Я остановился у окна, смотрел на улицу, на редкие огни, на идущих по своим делам людей. Знал, если сейчас дать слабину, если позволить себе хоть раз почувствовать жалость или сожаление, всё то, что выстраивалось годами, будет потеряно. Мне нельзя позволить себе ни секунды сомнений. Ни одной. Я закрыл глаза и выдохнул. Всё, что я мог сейчас — это выстроить заново все стены, отложить мысли и заняться делом. За стеной по-прежнему слышался шум воды. Я не прислушивался. Я уже принимал решения. Я не стал терять ни секунды. Первое, что сделал это вытянул из сумки свежий лист, разровнял его на рабочей поверхности стола и с той самой отточенной холодностью, что в прошлом помогала мне держать под контролем целые группы, начал писать Мордекаю. Больше не было ни сомнений, ни недомолвок. Теперь всё стало кристально ясно, в тот самый день, когда она утащила из особняка Лестрейнджей ребёнка и сбежала с этой жалкой Принц, он смотрел на неё так, как никто из мужчин не смотрит на женщину просто так. Между ними была близость и не просто тайная, а самая запретная из всех. Я сжал перо так сильно, что оно треснуло в пальцах, оставив чёрную полоску на руке. Сменил его на другое, более тонкое, как будто новое острие могло быть точнее моей злости. Нужно было уничтожить это грязное, ложное единство раз и навсегда. Немедленно лишить её статуса мадам Лестрейндж, лишить любой защиты рода, а его проучить за нарушение прямого приказа. В прошлый раз с Ноттом я был слишком мягок. На этот раз круг будет держаться только на крови и страхе. Я не стал затягивать формальности, тон письма был жёстким, как приказ, но без открытых угроз. Его выбор, его слабость, его непослушание будут иметь последствия. Его надо было выдернуть из Франции, лишить того, за что он держится. Я не позволю, чтобы ещё один мужчина из круга поставил чувства выше порядка. Однако, я не позволил себе действовать прямолинейно. Нет. Дурная прямота всегда была уделом тех, кто не понимает истинной политики. Вместо изгнания или угрозы я выбрал путь сложнее. Отнять у него всё, что даёт ему силу. Дом и старуху, что держит его в узде. Виолетта была не просто бабушкой, она была тем якорем, что позволял ему возвращаться. Уберёшь её и он сломается. Я уже представлял, как буду разрывать все связи между ними: пусть вернётся в дом, пусть воспитывает сына с Шарлоттой Гойл, пусть запомнит этот урок на всю жизнь. Я мысленно прокручивал варианты. Отравление было бы слишком подозрительным. Оспа слишком долгий процесс. Важен был эффект, удар по слабому месту, чтобы всё вновь собралось в правильную схему. Здесь стоило посоветоваться с Ноттом, который дорожил местом в круге. Вновь, как и когда-то в Лондоне, план выстраивался на грани между очевидным и невозможным.***
Пять часов спустя голова отдавала глухой болью. Письма были готовы, план скорректирован: к поиску ритуалов и методов защиты души добавились вопросы к Грегори Гойл через Араминту Блэк, она даст мне прямой выход на семейство Гойл. После её блистательной статьи в Пророке о губительных действиях маглов для магов, у неё появились связи с Гойлом, и я, впервые, за всё время, не пожалел о связи с Блэками в прошлом. Я запрокинул голову на спинку стула, почувствовал, как длинные волосы, проклятая память о магловском отце, свисают на плеч. Сбрить их? Сжечь вместе с воспоминаниями? Я вспомнил Египет, жар, тишину архива, ощущение победы. Всё перечеркнули одни сутки. Я провёл рукой по волосам, пытаясь стереть с себя этот запах дешёвого алкоголя, чужого одеколона на её коже и вонь сигарет, всего, того, что в моём мире не должно было быть. И эта деталь, что я рассказал ей историю о матери, о проклятом отце, о себе. Для чего? Чтобы она осудила? Чтобы вернула мне это, как упрёк, будто бы я не имел права быть тем, кем стал? В ней всегда жило это стремление быть правой, даже если для этого нужно солгать, сбежать, разрушить всё, что создано чужим трудом. Годы, которые я потратил, чтобы сделать её частью мира, казались сейчас уничтоженными одним махом, и это раздражало не меньше, чем измена человека из собственного круга. Я был слеп, если надеялся на перемены.***
Я вышел из своей комнаты, когда свет от рассвета уже уверенно заливал старые шторы. Пространство квартиры, оставленное мне на короткое время, казалось холоднее обычного. Даже воздух был вязкий, будто впитал весь этот хаос чужого присутствия. Я прошёл по коридору, минуя ту комнату, где, судя по тяжёлому дыханию и неразборчивым звукам, всё ещё спала предательница. Я не ощущал ни капли волнения, только отстранённую сосредоточенность. Я заварил свежий чай и опустился за стол, раскрывая свой дневник. Второй блокнот, тот, что был посвящён исключительно ей, я намеревался сжечь. Больше никаких наблюдений, никаких отметок, всё это больше не имело смысла, раз она всё же смогла пронести тайну на протяжении двух лет об этой близости. Я сидел за столом, страницы дневника трещали под пальцами. Ожидать чего-то нового от неё? Наивно. Её мотивы были всегда цикличны: пьянство, мужчины, сигареты, нарушения правил, истерики, предательство. Всё это спираль, из которой она не собиралась вырываться. Я вдыхал горячий пар чая, с холодной методичностью проверяя расписание: библиотека Ленина, утренний маршрут, обход людных мест. Метро вызывало отвращение, улицы Москвы были хоть и не чище, но менее тесны, чем вагоны подземки. Впереди ждал день, который можно провести в размышлениях, планах, изоляции от всего человеческого. Я услышал, как она проснулась. Двери хлопнули, шаги гулко прокатились по коридору. Она появилась на кухне, полуодетая, ноги босые, рубашка скомкана на плечах. Я не посмотрел на неё, знал, что она ожидает, что я поддамся на провокацию. Она села напротив, бросая тень в зону моего зрения. Пауза затянулась. — Я не пойду ни в какую библиотеку, — бросила она вызывающе, голосом, в котором сквозила не усталость, а намеренный, демонстративный протест. — С меня хватит! — Она говорила с напором, который всегда использовала, чтобы маскировать бессилие. Я не отвёл взгляда от дневника. Внутри уже не было ни раздражения, ни злости. Только ледяное, кристальное осознание предела. Вчерашняя ночь закончила для меня одну эпоху. Связь, которая выстраивалась между нами, оказалась перечёркнута её легкомысленными связями и дешёвыми оправданиями. Она так ничего и не поняла. Даже после всех признаний, после всего, что я открыл ей про себя. Она не просто не оценила, она даже не попыталась осмыслить. Сбежала, изменила, унизила, потом вернулась и снова требовала внимания. Ничего не изменилось. Ни в ней, ни в том цикле, который она, как сквиб, таскает за собой, куда бы ни пришла. Что делать с ней? Устроить очередную попытку удержания? Зачем? Я склонился вперёд. Слова, что я произнёс, были медленны и ядовиты. Без гнева, без ненависти, только хладнокровие. — Ты ничего не выучила, — произнёс я, не отрывая взгляда. — Думаешь, если этот русский магл трахнул тебя, он возьмёт ответственность? Ты серьёзно веришь, что ты, последняя жалкая шлюха, что разваливается на ходу и ноет, как бездомная псина, нужна кому-то? Ты? Я видел, как в ней что-то сломалось. Она вздрогнула, ресницы затрепетали, затем была полная неподвижность, будто в этот миг мир вокруг исчез. Вот она, эта граница. Вот он, предел. — Думаешь, у тебя получится? — продолжил я. — Пробуй, София. Но я обещаю одно: ты приползёшь назад. А моё терпение закончилось прошлой ночью. Я смотрел ей в глаза, зная, что сейчас я отрезаю не только путь назад ей, но и себе. Всё. Я выстраивал, терпел, корректировал, искал компромиссы и понял, что для таких как она нет никаких компромиссов. Только контроль. Только холод. Я допил чай, в этот момент не осталось ничего, кроме усталости и безразличия. Я поставил чашку и встал из-за стола.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.