Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
AU
Hurt/Comfort
Частичный ООС
Повествование от первого лица
Серая мораль
Слоуберн
Тайны / Секреты
Магия
Юмор
Временные петли
ОЖП
Разговоры
Ненадежный рассказчик
Моральные дилеммы
Становление героя
1940-е годы
Хронофантастика
Артефакты
Социальные темы и мотивы
1950-е годы
Взросление
1980-е годы
Крестражи
Бессмертие
Символизм
1960-е годы
Бытовое фэнтези
Отредактировано ИИ
Описание
Он — юноша, ставший мифом, ещё не тёмный лорд, но уже не человек.
Она — сквиб из Америки, бунтарка, не ведающая, во что ввязалась.
Её вырывает из времени неведомый артефакт, и теперь она — переменная, которой не должно быть. Но именно эта переменная оказывается рядом с тем, кто строит своё будущее на крови, магии и идее превосходства.
Примечания
Альтернативная история, которая уважает канон, но переосмысляет его.
Первая часть из серии "Уроборос" завершена.
Вторая часть "Уроборос II" будет публиковаться 3 раза в неделю.
__________________________________________________________
Картинки из сцен истории:
TikTok: https://www.tiktok.com/@mrs.iver?_t=ZN-8ySLzb8nWMg&_r=1
Pinterest: https://pin.it/1l5N3Djjb
Если хочется прочесть отрывки и спойлеры к следующим главам или увидеть закулисье работы — милости прошу в наш маленький Телеграм-канал: https://t.me/Mrs1ver.
Ваша обратная связь делает эту историю живой.
Глава VI «Комната №7» (Cофи/Том)
19 сентября 2025, 04:13
Заброшенная аптека, Гиза, Египет
28 марта 1951 года
От лица Софи Сентвен
Том закрыл дверь и только после этого позволил себе первый выдох, короткий и слишком сухой. Некоторое время он стоял неподвижно, будто не решаясь до конца вернуться в этот мир, а может, просто не желая сразу признавать, что мы уже не в ловушке пирамиды, а снова в аптеке, где всё выглядит безопасно, но не стало проще. Он на мгновение огляделся по сторонам, задержавшись взглядом на тёмных пятнах чернил на столе и только потом медленно подошёл к столу, сел, выпрямившись. Я всё ещё стояла посреди комнаты, не чувствуя ни усталости, ни облегчения, ни даже злости — скорее, что-то новое, плотное, как глина, застряло внутри. — Полгода? — спросила я. В голосе не было ни вопроса, ни утверждения, только глухое недоумение. — Как это возможно? Он ответил, не оборачиваясь, не пытаясь сделать интонацию мягче, но и не нападая, без нервного металла, который теперь у него прорывался в таких сценах. — Мы пробыли там семь часов, — сказал он ровно. — Но снаружи прошло семь месяцев. Его лицо, только что каменное, теперь стало уязвимым, почти бледным, как у тех, кто выходит из долгой болезни и впервые видит утро за окном. Я не могла сесть, не могла расслабиться, не могла больше держать себя в этом состоянии между падением и подчинением. Где-то за оконным проёмом едва поднимался рассвет, смешиваясь с остаточным мраком ночи, окрашивая аптеку в оттенки серого. — И что? — тихо спросила я, не отводя взгляда. — В этом Каире будет то же самое? Там тоже время утечёт сквозь пальцы? Мы снова променяем полжизни на какую-то формулу или артефакт, который принесёт тебе ещё один призрачный шанс на контроль? Я не кричала, но в голосе моём звенел стальной осколок, острее любого крика. Я не хотела больше терять. Он дотронулся до галстука, который он всегда держал слишком плотно. В этот раз он ослабил его двумя пальцами, будто давая себе немного воздуха, и только потом достал палочку, поднял её и навёл на меня, но не угрожающе, скорее, привычно, как врач на осмотре. — Нет, — сказал он. — В Каире обычный архив. В ближайшие годы таких мест мы не встретим. Я не допущу повторения. — Годы? — переспросила я, и только теперь почувствовала, как откуда-то снизу поднимается настоящая, бесстыдная ярость. Я не села, не отпустила напряжение. Теперь я была вся — одно ожидание, одна цепкая тревога, которая требовала ответа. Я шагнула ближе, смотря ему прямо в лицо. — Что значит годы, Том? Что ты имеешь в виду? Он не сразу ответил. Только медленно выдохнул, всё ещё с палочкой наготове, не отводя взгляда. — Нужно проверить твоё магическое ядро. Затем наличие контура. После такой задержки это критично, — произнёс он, и голос его снова стал ледяным, сухим, как щебень. — Я тебя спросила вообще-то! — перебила я резко, не сдержавшись. — Сколько это будет длиться? Ты сказал, годы? Я должна знать! — Сентвен, ты забываешься, — прошипел он тихо, но с такой силой, что в аптеке стало сразу холоднее. — Сбавь тон. — А ты оставь свои приказы при себе! — выкрикнула я, ударяя ладонями по бёдрам, чтобы хоть как-то сбросить напряжение. — Я потратила полгода. Полгода, Том! На что? Ты даже не сказал, что там нашёл! Что ты нашёл? Что мы потеряли в этом аду? Он встал и остановился напротив, уже не скрывая раздражения, уже не пытаясь быть тем хладнокровным демиургом, каким его привыкли видеть другие. Но на этот раз не ответил. Молчание между нами стало гуще, чем стены аптечного помещения. Всё, что копилось во мне с самого начала этого безумия, прорвалось наружу. — Я должна знать, почему попала сюда, что с этим проклятым медальоном, как он стал якорем! Или это была просто случайность? Или я, в конце концов, просто ещё один ресурс в твоей игре? Просто пешка, Том? Он смотрел на меня с тем выражением, которое бывает у людей, отвыкших объяснять, почему их решения окончательны, и почему уступка, даже самая маленькая, — не жест слабости, а игра в долгую. Его глаза были прозрачными и жесткими, как лёд, но в этом льде впервые за долгое время появилась трещина — усталость, возможно, даже что-то вроде сожаления. Он выдохнул, опустил палочку медленно, почти театрально, как будто взвешивал каждое слово, чтобы не дать себе сорваться на крик. Затем повернулся к столу и начал что-то перебирать, кинув мне через плечо: — Сначала — Каир, — сказал он, тихо, не поднимая головы. — Там есть библиотека, ты пойдёшь туда, найдёшь информацию о временных параметрах. Всё, что посчитаешь нужным. Я займусь своими делами. Так подойдёт? В его голосе не было ни вопроса, ни позволения, это был сухой констатирующий тон: ничего личного, просто план действий. Я пристально посмотрела на него, чуть прищурившись. — Как возможно, что мы потеряли полгода? — задала я вопрос, наконец, не упрёком, не в отчаянии, а как человек, которому нужна причина поверить в реальность происходящего. Он не поднял взгляда от стола, где лежали его перо, блокнот и дневник. Он открыл блокнот почти автоматически. — Вот и найдёшь ответ в библиотеке, — сказал он, не повышая голоса. Его равнодушие было почти идеальным, но в каждом движении — осторожная выверенность, как будто он повторял себе: не встревать, не терять фокус. — Время — это не линейная река. Оно бывает вязким, как мёд, а бывает острым, как бритва. Кто-то попадает в него и теряет месяцы за час. Кто-то находит годы в одной минуте. Он бросил взгляд через плечо, проверяя, слушаю ли я, но не задержался, будто был уверен, что мне некуда деться от этого диалога. — Начнём уже проверку? — коротко спросил он, и я почувствовала, как в этой простоте был вызов. Я выдохнула, не от усталости, а от того, что все эти дни, страхи, вопросы и ночные кошмары всё равно сводились к одному — будешь ли ты идти с ним или без него, или останешься на месте, надеясь, что кто-то другой протянет руку. — Ты просто… отпустишь меня? Одну? Вот так? — спросила я, уже без иронии, просто чтобы услышать, что он сам в это верит. Он не оторвал взгляда от блокнота, только медленно, почти лениво пожал плечами. — Я тебя и прежде отпускал, — проговорил он ровно. — В брак, в квартиру, на улицы Лондона, в роль мачехи и жены, во всё, что тебе казалось свободой. Моё условие одно: держи себя в руках, и моя магия в тебе останется неповреждённой. Спасти себя — это и есть сила, София. Не жертва, не слабость, а сила, ты сама об этом говорила час назад. Он говорил это так, будто обращался к себе, не ко мне, — повторяя заклинание, формулу выживания, которой пытался следовать всю жизнь. — Значит, это и есть все условия? — уточнила я, смотря ему прямо в глаза. — Без ловушек, без новых петель? Ты не собираешься снова затягивать их мне на шею? Он развернулся, задержался взглядом на мне дольше обычного, и в этом взгляде было и сожаление, и сталь, и почти отцовское упрямство, которое никогда не будет открыто ласковым. — Они были такими с самого начала, — произнёс он, чуть тише. — Всё остальное — лишь вариации на тему. Я не стала больше ничего говорить, не уговаривала, не угрожала. Я лишь стояла, выпрямившись, эти месяцы и даже эта ночь в пирамиде выковали из меня некую новую структуру. Мне казалось, что даже собственное дыхание теперь принадлежит не мне, а какой-то другой женщине, которая прошла по тем залам и всё ещё жива. — Проверяй контур, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно и бесстрашно. — Но потом, Том, мы всё обсудим. Потому что если брак и научил меня чему-то, так это не верить человеку, у которого в руках все твои документы. Руки мои легли на бёдра с той твёрдостью, что появляется у человека, которому нечего терять и нечего доказывать. Он не стал спорить. В его глазах мелькнул еле заметный интерес, отстранённое одобрение, словно он пытался понять, в какой момент произошёл этот сдвиг. Он поднял палочку, медленно и тщательно провёл ею перед моим телом, замедляя движение у груди, у плеч, затем опуская к животу. Я чувствовала лёгкий холод на коже, будто невидимая рука скользила по моему телу, в поисках нарушений, трещин, искажений. — Контура нет, — сказал он наконец, отводя палочку в сторону. Его голос был спокойным, даже немного облегчённым. — Он исчез. Я уже открыла рот, чтобы спросить, что теперь будет со мной без контура, но он не дал мне вставить ни слова, продолжив почти шёпотом, чуть наклоняя голову, словно ловил необычный оттенок в собственной диагностике: — А вот твоё ядро… Оно стало больше. Эти слова прозвучали иначе. Не как заключение, а как наблюдение, которое его задело, заставило задуматься. Он навёл палочку на себя и повторил диагностику уже без слов, быстрыми движениями, словно пытался сопоставить что-то, что не укладывалось в обычную схему. Я видела, как в воздухе мелькнули тонкие полосы магии, чуть заметно светились и гасли, а на его лице на миг отразилось то самое выражение, с которым он читал записи в той комнате в пирамиде — поглощённый, сосредоточенный, отстранённый от мира. Но он не стал делиться выводами. Вместо этого нагнулся к письменному столу, и я увидела, как его рука тянется не к тому дневнику, который был всегда под рукой, а к блокноту. Он перелистал пару страниц, затем начал писать. Строчки ложились быстро, чётко, размеренно. Я знала этот почерк. Знала, что в этом блокноте были заметки о моих реакциях, о странностях, о сбоях в магии и, наверное, обо всём, что я сказала. Меня на миг сковало, но я села обратно на свои коробки, уткнувшись в колени. Я больше не спорила и не требовала. Я знала: всё будет обсуждено только тогда, когда он закончит свои записи. Потому что для Тома Реддла сперва идёт фиксация фактов, затем контроль, и только потом — любые разговоры. Даже если речь идёт о жизни, о времени, о человеке, которому ты по привычке не доверяешь ни на слово.***
Он закончил свои записи, аккуратно закрыл блокнот, и я увидела, как его рука привычно провела по обложке быстро, неосознанно. Чернила подсохли почти мгновенно, и в наступившей тишине, наполненной только дыханием пустой комнаты, он не сразу поднял взгляд. Затем бросил взгляд на меня. — Нужно поесть и поспать, мы перенесёмся в Каир и заселимся в комнату над пабом, — сказал он, так деловито и буднично, что в другой ситуации эта фраза прозвучала бы как приглашение к перемирию. Но я уже знала: за каждым «поесть и поспать» у Тома скрывается либо необходимость спрятать обсуждение до удобного момента, либо уйти от разговора, который ему неприятен. — Нет, — отрезала я, поднимаясь с коробок и отбрасывая в сторону плащ, служивший мне подушкой. — Мы должны поговорить сейчас. Он не стал возражать напрямую просто повернулся, забрал свой плащ и направился к двери. Его шаг был быстрым, почти раздражённым, но и в нём ощущалась та предельная собранность, которая появляется в самые сложные моменты. — Поговорим позже, — бросил он через плечо. — Сначала еда и сон. Всё остальное потом. Я сжала губы, затаила дыхание. Злость боролась с усталостью. Мне было не нужно ни есть, ни тем более спать. Мне нужны были ответы и хотя бы видимость честности. Я не знала, сдаётся ли он, или просто ловко отступает, чтобы снова поставить меня перед фактом, когда все силы на исходе. Но выхода не было. Я подняла свою сумку, закинула её через плечо и пошла за ним. У входа всё ещё валялась метла. Том, не сбавляя шага, перешагнул через неё, будто навсегда прощался с этим способом передвижения. Было в этом что-то окончательное, как в решении больше не возвращаться к старым привычкам. На улице встретил свежий воздух, пахнущий известью, старым камнем и утренней влажностью. В Гизе не было той слякоти, что преследует мартовские вечера в Лондоне или Бостоне, но резкая смена температуры после душной аптеки заставила меня поёжиться. Плащ, выданный Томом, согревал по-настоящему: в его защитном заклинании ощущалась родственная магия, как старый оберег, который кладут в карман детям. Как ни странно, эта вещь работала лучше любой его речи. Том остановился и обернулся. Его лицо было спокойно, даже усталым, но не только от бессонницы, а от того самого внутреннего напряжения, когда слишком много всего нужно держать под контролем. Он протянул мне руку без слов, без сентиментальности. — Мы трансгрессируем, — сообщил он, голос был деловой, будничный, как всегда, когда он делал выбор за обоих. Я не сдержалась, парировала почти автоматически, вспоминая его собственные правила: — Ты ведь не хотел оставлять следов. Он кивнул, и в этот кивке было больше усталой иронии, чем раздражения. — Да, — сказал он медленно, — но это относилось к территории, где находятся пирамиды. Здесь контроль иной. Не только египтяне охраняют эти места. Я посмотрела на него вопросительно, а он всё ещё протягивая ладонь, чуть усмехнулся краем губ. — Ты не задумывалась, почему все надписи были на арабском, а не на древнеегипетском? — спросил он тихо, явно не ожидая от меня правильного ответа, а скорее приглашая к размышлению, как будто хотел проверить, вижу ли я за деталями настоящую структуру. Я положила ладонь в его, ощутила не привычный холод, не жар, как в пирамиде, а ту пульсацию магии. И, несмотря на всё, знала: впереди ещё столько вопросов, на которые он не даст ответа, по крайней мере, не сразу. Но эта рука пока что была единственным мостом из одной реальности в другую. — И что? Это какая-то история древнего Египта? — спросила я, ирония в голосе была едва скрыта, как всегда, когда я чувствовала себя не в своей тарелке. Том не отпустил моей руки, но и не спешил с трансгрессией. Его пальцы обвивали мои, но без напряжения, словно он не столько держал, сколько проверял, действительно ли я здесь, действительно ли стою рядом после всего, что произошло. Он не сразу ответил, как будто обдумывал, стоит ли сейчас запускать лекцию или позволить мне самой додумать. — Ты знаешь что-то об этом? — спросил он наконец, и голос был спокойный, даже уставший, словно он тестировал не мои знания, а моё отношение к происходящему. — Знаю только, что тут пирамиды, мумии и арабы, — произнесла я, сделав вид, что и сама не уверена, насколько это ценно для его великого плана. — А ещё, кажется, тут будет революция. Я посмотрела на его лицо. В нём не было раздражения, не было даже легкой насмешки, только ожидание. — Когда? — коротко спросил он, и в этом вопросе не было требовательности, только желание вытащить из меня хоть что-то осмысленное. Я усмехнулась, невольно вздёрнув подбородок: — Ты меня решил погонять по датам? Том, я не знаю. Я знаю лишь, что на Манхэттене встречалась пару раз с одним арабом… — я на секунду задумалась, пытаясь вспомнить хоть какие-то детали, но имя не всплывало. — Не помню уж его имя, так вот, он обожал мои бледные ноги. Гладкие и шелковистые. И клянусь, Том, он говорил, что девушки из Бостона — лучшие в постели, потому что у нас кожа всегда немного холоднее, чем у местных. Я улыбнулась настоящей, честной, почти озорной улыбкой, той самой, что была у меня в Америке, до всего этого. Для меня это был способ напомнить себе, что я всё ещё умею шутить, что прошлое существует не только в кошмарах и муках, но и в лёгкости, которую никто не сможет отнять. Том не засмеялся. В его лице не дрогнул ни один мускул. Но глаза — глаза слегка потемнели. В них мелькнуло нечто острое, возможно, почти ревнивое, возможно — брезгливое, но слишком быстро исчезло, чтобы я могла ухватить. Его рука, до того просто лежавшая в моей, сжалась, почти невесомо, но ощутимо, как невидимая узда, как напоминание: ты пока здесь потому, что я позволяю. — Ты, кажется, всё ещё считаешь, что весь этот мир — это просто фон для твоих историй, — тихо произнёс он, и в этом голосе было что-то новое, будто бы тень разочарования. — Это иллюзия для тех, кто никогда не сталкивался с настоящей властью. Здесь решаю я. Я — тот, кто открывает двери в такие места, куда ты не вошла бы ни с одним из своих манхэттенских любовников. Он не отпускал мою руку, его пальцы оставались твёрдыми, цепкими. Я выдохнула, не отступая ни на сантиметр, хотя его интонация действовала на меня почти физически — я чувствовала этот холод, как когда он вылез из воды в гробнице: страх и дерзость сплетались, и ни одно не побеждало. Мои пальцы чуть подрагивали, но я не позволила себе убрать руку из его ладони. — Пойдём, — сказал он спокойно, — я не хочу больше тратить и минуты в этом месте. Я не стала больше спорить. Только кивнула, чувствуя, как усталость уступает место странному, тяжёлому облегчению. В этой усталости было что-то освобождающее, я знала, что ни один шаг, ни одно слово здесь не случайны. По крайней мере для него. И это, чёрт возьми, успокаивало и меня. Мы трансгрессировали.***
Когда мы оказались в переулке в новом месте, солнце поднималось, окрашивая улицу Каира в грязно-золотой свет. В этот момент я, может быть, впервые за всё это время осознала: я действительно здесь, рядом с Томом Реддлом, в чужой стране, после семи месяцев, которые исчезли для мира, но остались шрамом внутри меня. И, возможно, именно теперь начинается тот разговор, который нам предстоит вести не с друг другом, а с этим миром. Или против него. Мы двигались молча. Я рассматривала дома, лица прохожих, одежду, жесты, отдельные слова, случайно выхваченные из уличного гула: всё казалось выцветшим, чужим. Женщины с покрытыми головами, мужчины в длинных халатах и тюрбанах, запах старого угля, уличной пыли и дешёвого чая с мятой, крики мальчишек и стук копыт по булыжнику. Мир был другим не только потому, что мы в Египте, но и потому, что внутри меня поселилась холодная пустота, которую не мог заполнить ни восторг, ни страх, ни любопытство. Я больше не впитывала этот мир, как раньше. Я его отталкивала. У меня не осталось места для впечатлений и новых открытий: восторг от чужой культуры, магии, архитектуры исчез, сгорел в тех залах, где мы потеряли полгода. Осталась только усталость, какая-то настороженная пустота и ощущение мужчины рядом. Знающего мужчины. Минут через пять Том свернул в боковой переулок, быстро огляделся, и мы вошли в массивную деревянную дверь без вывески. Оказалось, это был паб. Настоящий, выцветший, как будто принесённый из другого мира: деревянная стойка, тяжёлые табуреты с резьбой, пыльная медь, пахнущий элем воздух и полумрак, в котором можно было забыть о времени и себе. Я остановилась, не веря глазам, и только выдохнула с непередаваемым оттенком иронии: — Серьёзно?Английский паб, Каир, Египет
28 марта 1951 года
От лица Софи Сентвен
Он не стал реагировать, просто подошёл к стойке, коротко перекинулся словами с рыжим и молодым барменом на нарочито медленном английском, прикидываясь типичным туристом. Я в это время окинула взглядом зал: атмосфера отличалась от любой американской кофейни. Среди нескольких посетителей — всего пара англичан или американцев. Магическая часть города пряталась, но всё равно проступала сквозь маску обыденности. Кто-то переговаривался вполголоса на смеси французского и английского, кто-то нервно ел что-то местное, запивая элем, но в каждом движении чувствовалась сдержанность, как будто этот зал — временное убежище, где чужим нет места, а своим не доверяют. Том дождался заказа — еду принесли прямо к столику — и обернулся ко мне: — Поедим, потом поднимемся наверх. Там есть свободная комната, сможем привести себя в порядок, выспаться, — сказал он без привычной жёсткости, но и без намёка на сочувствие. Он говорил так, как будто выдавливал из себя привычную человечность ради приличия. Я машинально пошла за ним, как шла уже столько раз за последние часы — к его столу, в его маршрут, в его ритуал. Всё в этом было знакомо до боли. Даже та самая сцена: бар, чужая страна, незнакомый стол, я — первая, кто садится. Всё это уже было, но только раньше и за этим стоял Сириус, ночь в Лондоне, другие страхи, другая я. Я села первой, скрестила руки на груди, не отпуская себя ни на секунду. Внутри холод не уходил, он был чем-то новым, тяжёлым, почти материальным, оставшимся после всех страхов и иллюзий. Я посмотрела на Тома прямо, как на экзамене, и спросила то, что не отпускало всё это время: — Ты знал, что мы потеряем полгода? Он не ответил сразу. Как будто оценивал, насколько я сейчас опасна, насколько вообще уместно откровенничать. Сел аккуратно, небрежно перекинул плащ на спинку стула. — Я подозревал, что время будет искажено, — признал он спокойно, не опуская глаз. Том не стал тянуть паузу. Он заговорил с той резкостью, которая выдавала в нём не усталость, а привычку не терять контроль даже после удара по самолюбию: — Тебе нужно понять, что я ищу ответы. Я сказал это ещё в пирамиде: мне нужно было узнать правила захоронения тел. Для тебя этого должно быть достаточно, чтобы не задавать мне вопросов. У тебя есть своя цель, но она связана с моей. Ты должна узнать, что писали арабские авторы о временных искажениях. Ты хотела быть свободной, хотела ответов — теперь у тебя все карты на руках, София. Осталось только начать ими пользоваться. Я уже собиралась возразить, вставить хоть слово в эту монолитную речь, но он не дал мне шанса. Его взгляд был тяжёлым, уверенным, и голос не дрогнул ни на секунду: — Твоя задача — посетить государственную библиотеку в этом городе. Это наш план на ближайшие месяцы. После Египта будет Россия. Я почти задохнулась, услышала только собственное эхом: — Месяцы? — выдохнула я, не скрывая удивления и растерянности. — Да, София. Месяцы. И это ещё мало. По моему первоначальному плану я собирался пробыть здесь больше года, но теперь у нас искажённый график. Времени стало ещё меньше, чем я рассчитывал, — голос его был строгим, но уже не звучал как угроза, скорее как приговор для нас обоих. Я с трудом переварила эти слова. Год? Месяцы? Всё это казалось каким-то злым анекдотом после гробницы. — Россия? — переспросила я, пытаясь уловить хоть намёк на то, что будет дальше. — Почему именно Россия? — Там библиотека в Москве, в которой есть книги и редкие трактаты за последние сто лет. Для тебя это шанс начать собирать не только теорию, но и мнения и описания, которые можно сопоставлять между собой. Я посмотрела на еду, как на что-то совершенно не относящееся к реальности, как на вещь из другого, более спокойного мира, в котором никто не теряет полгода между одним вздохом и другим. Мне казалось, что за этим столом, среди запаха тушёной баранины и горячего хлеба, впервые за всё это время был выстроен настоящий и понятный маршрут и он не зависел больше ни от иллюзий пирамиды, ни от воли случая. Только от нас. Он взял нож и вилку, аккуратно разрезал корочку пирога, отделил кусок, подцепил его и положил себе в рот. Он ел неспешно, будто обсуждал не вопросы жизни и смерти, а размер налога на недвижимость. Всё было до предела ритуализировано, взвешенно, почти безэмоционально. — То есть… это и есть твоё великое путешествие? — спросила я, не выдержав этого молчания, не желая мириться с его ледяным спокойствием. Он тщательно прожевал, проглотил, только после этого посмотрел чуть в сторону и ровно ответил: — В ближайшие пять лет — да. Теперь только знания, записи, фиксация, максимальная детализация. У тебя будет время, чтобы разобраться с библиотекой. Язык не будет проблемой, — в его голосе появилась тень иронии, — ты ведь умеешь пользоваться словарём? Я сжала ладони так, что ногти врезались в кожу, чувствуя не злость, а немую, плотную усталость, которая не рассеивается, а только нарастает. — Мои навыки изучения языков сидят в углу и плачут, — проговорила я сквозь зубы, но это не вызвало в нём ни малейшего движения. Он продолжал пить чай, будто я сказала что-то обыденное, не стоящее ни реакции, ни даже лишнего взгляда. Я смотрела, как он вновь берёт нож, отрезает кусок пирога, делает всё медленно, даже слишком медленно, как будто за каждым жестом скрывается инструкция. — Значит, пять лет в библиотеках? — спросила я, не понимая, что страшнее — перспектива застрять среди чужих архивов или перспектива не найти там ни одного ответа. Он кивнул, не переставая жевать. Моя злость начала уступать место какому-то ледяному ужасу. Я смотрела на него и не понимала, как можно так есть. Семь месяцев жизни, вытекшие сквозь пальцы. С августа по апрель — почти целый год. Он сидит напротив, режет этот чёртов пирог, будто просто переложил пару бумаг с одной стопки на другую. — И что теперь? — спросила я, не сдержав дрожи в голосе. — Мне просто гаснуть в этих пыльных хранилищах и смотреть, как у меня уходит жизнь? Он поднял взгляд. Глаза его были спокойны, взгляд ровный, только одна бровь чуть выше другой — намёк на то, что он услышал всё, что хотел. — Ты ведь студентка Рогатой Змеи, — напомнил он, голосом преподавателя. — Что для тебя значит гаснуть в пыльных хранилищах? — Мне двадцать семь, Том, — проговорила я, уставившись на тарелку. — Двадцать семь. Я даже не отмечала свои последние дни рождения здесь. Я старею в этом времени. Семь месяцев, которые никогда не вернутся. Меня это пугает. Чертовски пугает. Он аккуратно отложил вилку, положил нож рядом, всё точно, выверено. Только потом, с этим его вечным порядком в голосе, сказал: — Именно поэтому, София, мы завязываем с практикой и вылазками в древние зоны. Всё, что будет дальше — только книги, только фиксация, только анализ. Я не выдержала. Ладонь сама ударилась об стол, чтобы почувствовать, что хоть что-то в этом мире ещё слушается меня. Звук был громким, ясным, будто весь накопившийся страх и злость прошли по нервам в этот стол. Я не смотрела по сторонам, даже когда почувствовала на себе взгляды с соседнего стола. — Ты нашёл, что тебе нужно. А я? Где мои ответы, Том? Где?! Почему всё, что я получила — это страх, усталость и твои инструкции? — мой голос сорвался, и я поняла, что рука на столе дрожит сильнее, чем хотелось бы. Том ничего не сказал сразу. Лицо было почти неподвижно, только взгляд стал тяжелее. Он сжал кулак правой руки, медленно, почти намеренно, провёл большим пальцем по тонкому шраму. Этот жест был настолько невидимым, что, если бы я не знала его так давно, пропустила бы. Левый угол губ дёрнулся не вверх, не вниз, просто чуть вздрогнул, как если бы внутри поднялась волна, но не дошла до поверхности. — Ты тоже нашла, — его голос прозвучал так тихо, что пришлось прислушаться. — Ты знаешь, как выглядит твой страх. Теперь, когда захочется вернуться в привычный хаос, вспомни, что ты увидела в пирамиде. Вспомни, что чувствовала, когда думала, что останешься там одна. Всё зависит от тебя, София. Он сделал паузу. Взял чашку с чаем, отпил маленький глоток. Смотрел, как будто ждал, пока я переварю эти слова. — Я не собираюсь сидеть в архивах годами ради архивов. Меня интересуют не только книги. Меня интересует общество и культура. Мы будем двигаться по странам, по эпохам, по слоям магического и магловского мира. Мы будем частью живого времени, не только его хроникёрами, — он говорил это спокойно, как будто планировал маршрут, но за словами чувствовался некий азарт, почти неуловимый, но живой. Он откинулся на спинку стула, не отрываясь от моего взгляда: — Поверь, свою молодость ты не потратишь на то, что ненавидишь. Я не позволю себе прожить это время впустую. Мы не зря вышли из той пирамиды. Я медленно выдохнула, успокаиваясь. И снова опустилась тишина. Том смотрел на меня и продолжал говорить, как будто читал древний текст — вдумчиво, с расстановкой, подчёркивая ключевые акценты. — Я сказал, что дам тебе силу, и ты получила её: стала ведьмой, полноценной. Ты можешь сражаться, можешь защищаться, можешь творить, если только перестанешь повторять, что тебе тяжело, что тебе трудно, — произнёс он. — Я сказал, что ты будешь частью мира, в котором никто не будет смотреть на тебя, как на бракованную. Ты стала мадам Лестрейндж, получила фамилию, уважение, титул. Я сказал, что ты можешь повлиять на историю и ты можешь, — сказал он. Он наклонился вперёд. — А теперь я говорю тебе: ищи. В Каире, в Москве, в Париже: сравнивай источники, проверяй гипотезы, записывай. Узнай, что говорят учёные в разных культурах, в разных эпохах, — сказал он. — Узнай, как они понимали время: как прямую линию или как кольцо? Если разберёшься в этом — сможешь изменить своё прошлое или создать новое будущее. Я открыла рот, чтобы возразить? Чтобы крикнуть? Но он не дал мне выдохнуть в пустоту. — Ты можешь прожить свою жизнь не как ошибку, а как решение. И в этом сила. Твоя. Не чья-то. Не отданная. Не выпрошенная. Твоя, — сказал он. Мы сидели за столом, окружённые шумом чужих разговоров, стуком ложек и запахами специй. Но между нами стояла тишина, сжатая, как пружина. И если бы в этот момент в паб влетел минотавр — я бы даже не обернулась. Всё, что было важно, уже произошло, уже было сказано. Я отвела взгляд первая и посмотрела в чашку. Чай почти остыл. Может быть, мне не нужен ответ. Может быть, мне нужен путь. Может быть… он прав. Но, Мерлин, как же всё это выматывает. Я взяла вилку не нож, не салфетку, не эти изысканные условности, просто вилку. И начала есть. Горячий, сытный пирог ломался под зубами, слишком маслянистый, слишком простой, чтобы соответствовать сцене, но мне было всё равно. Я жевала с упрямством, с отчаянной уверенностью, будто пища могла вернуть мне контроль. Запивала чай вприкуску, как когда-то в закусочной в Бостоне. Не в Египте. Не в компании Тома Реддла. Не за разговором о смысле жизни. Он встал и сказал: — Комната семь на втором этаже. Поднимайся, когда закончишь, — сказал он. Его голос не был ни резким, ни добрым. Он был последним штрихом в его длинной речи. И он пошёл к лестнице. Я знала, что могу уйти сейчас, вот так просто встать, выйти за дверь, раствориться в утреннем зное, в гудении машин и криках торговцев. Могла исчезнуть. Вернуться в ту самую Софию, которой было плевать. Которая швырялась судьбой, как картами в покере. Но я не встала. Куда бежать? Ради чего? В каком вообще времени я должна быть? Чёртов Реддл и его философия. Я говорила ему, что он влияет. Что он пролезает в меня своими взглядами, логикой, ритуальностью. И я, Мерлин меня побери, понимала, почему. Потому что он был цельный. Его цель была очевидна: власть, контроль, победа. А я? Когда-нибудь у меня была цель? Не та, что из сопливых писем из Ильверморни моим родителям. А такая, что удерживает внутри, когда всё рвётся. У меня всегда был только саботаж. И всё же я жила. Всё же… я просыпалась трезвой. Вот уже почти два года. Два года, чёрт возьми. Без виски, сигарет и наркотиков. Без утренней тошноты, засыпающей голос в голове. Что если… он прав? Может, мой смысл — не спасти кого-то. Может, смысл в том, чтобы не убежать сейчас. Чтобы подняться на второй этаж, чтобы не доказывать себе, что я снова всё испорчу. А просто остаться. Остаться, потому что я могу.***
Я поднялась по лестнице медленно, словно каждый шаг требовал не столько физического усилия, сколько морального. Казалось, что с каждым новым пролётом мне приходилось нести на себе не вес тела, а всю тяжесть последних часов, всех бессонных ночей, всех этих месяцев, что вдруг стали реальностью за одну ночь в пирамиде. Дверь в комнату была простой, массивной, с потёртой латунной ручкой. Я коснулась её кончиками пальцев и она поддалась легко, без скрипа и без сопротивления. Я открыла её и шагнула внутрь. Комната оказалась почти спартанской. Две кровати с ровно заправленными белыми простынями стояли у разных стен, у окна небольшой стол с одним деревянным стулом, старый шкаф без зеркала, плотная дверь в ванную комнату. Всё было чисто, без излишеств, будто хозяин готовил жильё не для путешественников, а для солдат перед учениями. В воздухе висел запах свежей древесины и магического порошка для чистки. Но на самом деле внимание привлекал не быт. Внимание притягивала единственная фигура в комнате — Том. Он стоял у шкафа спиной ко мне, сняв рубашку, в одной тёмной майке и чёрных брюках. Его лопатки, резко вырезанные под светом лампы, двигались с каждым вдохом, словно за плечами всё ещё лежал невидимый груз. Он проводил палочкой по ткани рубашки, и та поддавалась чарам легко и мягко, словно сама радовалась прикосновению. Движения Тома были точными, выверенными, почти ритуальными. Я закрыла за собой дверь, оперлась спиной о древесину, не двигаясь. Минуту просто смотрела на него. Он не обернулся, не спросил, почему так долго. Только продолжал своё занятие. На полу стояла его аккуратно сложенная сумка. На вешалке уже висел его плащ. Я подошла к кровати и опустилась на неё. Матрас оказался неожиданно жёстким, и мои ноги, не доставая до пола, повисли нелепо. Я не легла, только откинулась назад, уперевшись руками в простыню. Несколько секунд я просто наблюдала как он гладит складки, как аккуратно вешает одежду, как будто ничего не произошло. Ни пирамиды, ни гробницы, ни меня, потерявшую на глазах целых семь месяцев жизни. Я вдруг почувствовала, как на мне до сих пор висит плащ — тёплый, впитавший запах ветра и песка. Платье вызывало только раздражение и усталость. Я моргнула, борясь с желанием содрать с себя весь этот слой чужих смыслов. — Мне нужны брюки, Том, — сказала. В голосе не было ни раздражения, ни иронии. Просто усталость и абсолютная честность. Он не повернулся и не остановился. Только выдохнул коротко, и этот выдох был странным — как будто он пытался сдержать раздражение или облегчение. Может быть, и то, и другое. Я упрямо продолжила, стараясь не звучать сломано: — Я не хочу больше светить нижним бельём перед тобой, — сказала я тише, почти усмехнувшись. И добавила: — Мне надоело это платье, надоело всё, что напоминает о сегодняшнем дне. — Хорошо, — коротко бросил он, так, будто это было заранее запланировано. — Достань юбку из своей сумки. Я поднялась, подошла к сумке, которую он собрал для меня ещё в Лондоне, и открыла её, перебирая аккуратно сложенные вещи. Всё было на своих местах: тёмная юбка из плотной ткани, несколько рубашек, носки и куча зелий. Я вытащила юбку, повернулась и вдруг замерла. Он стоял у шкафа уже без майки и брюк. На нём были только трусы из плотной белой хлопковой ткани, которые в 1951-х были нормой, хотя сейчас могли бы вызвать только мой смех, если бы не его спина, не его плечи, не та угрожающая целостность, с которой он стоял. Его тело было почти безупречным, ни одного следа случайных травм, только аккуратные, застарелые шрамы. Один из них, тонкий, как волос, пересекал левую лопатку, другой был чуть ниже поясницы. Ни единой татуировки, магической метки только то, что было выточено временем и дисциплиной. Он продолжал заниматься одеждой, будто был один. Сумка с его вещами стояла открытой, в которой аккуратно лежала сложенная майка. Я стояла с юбкой в руках, чувствуя, как дыхание сбивается от необыкновенной, невозможной простоты, с которой он обходился с собой и этим пространством. Без тени стыда. Без игры. Без второго дна. Я видела его плечи, прямые, напряжённые, как струны. В каждом движении была выверенная точность, в каждом жесте — отказ от суеты, от лишнего. Я вдруг поняла, что не умею вот так просто быть, просто присутствовать, просто стоять. Не умею носить ни платье, ни брюки, ни этот невидимый груз чужого доверия. Я не знала, что делать с этой юбкой в руках, не знала, что сказать, чтобы не разрушить эту странную, зыбкую границу, которая возникла между нами. Я смотрела, как он убирает вещи. Как развешивает свою одежду, будто медитирует, будто всё, что мы только что пережили, — сон. Я подошла ближе. Юбка шуршала в руках. Я не осмелилась нарушить тишину. Просто стояла рядом, ожидая, когда он закончит свой ритуал.Комната №7, Английский паб, Каир, Египет
28 марта 1951 года
От лица Тома Реддла
Пыль въедалась не столько в ткань, сколько в суть происходящего: в поступки, в несовершенство человеческой природы, которое всегда выдаёт себя в мелочах. Я следил за тем, как магия очищения уходит по швам не для того, чтобы стереть физическую грязь, а чтобы напомнить себе: даже самый умелый контроль не отменяет следов реальности. Каждый раз, когда я проводил палочкой по ткани, внутри гудело напряжение, как будто я пытался стереть не только грязь Гизы, но и тот липкий осадок страха, который просочился внутрь после пирамиды. Я не позволял себе слабости ни в чём — ни в одежде, ни в поступках. Ошибка, неряшливость — это всегда следствие внутреннего допущения. Человек, допустивший пыль, не заметит и трещину в логике, и слабость в схеме. Я, Том Марволо Реддл, не допускал беспорядка. София стояла тихо, не желая выдавать ни шаг, ни эмоцию. Это, как обычно, не удалось, её молчание было почти агрессивным, осязаемым. Я слышал, как она стояла рядом, даже не вздохнув, но каждый нерв в пространстве напоминал — теперь я не один. — Ты решил показать мне что-то вновь? Учишь меня чему-то? — голос её был сух, лишён того надлома, который я обычно слышал после споров. Интонация, знакомая до боли: усталость, смешанная с вызовом. Я закатил глаза, не меняя ни позы, ни ритма. Вся её жизнь — ирония. Её страх быть никому не нужной сочетается с необходимостью доказывать собственную ценность. Каждый её выпад — удар вслепую, попытка разрушить иерархию, в которой она так отчаянно хочет занять место, но не знает, как это сделать, не превратившись в ещё одну марионетку. Я продолжал очищать брюки, следя за идеальной линией стрелки. Она всегда обвиняла меня в педантизме, но сама не понимала — педантизм спасает от хаоса. Педантизм — это броня. Броня от её паники, от иллюзий, от слабостей других людей. Я знал: стоит мне сейчас ошибиться — и всё, что было выстроено за годы, рухнет. — О чём ты? — спросил я, не поворачиваясь. Мой голос был ровен, не резок, но и не мягок. — Ты голый, Реддл, — бросила она, в её голосе прозвучал лёгкий вызов, но без привычного раздражения. Я не обернулся. Позволил себе роскошь сделать паузу, завершить линию, разгладить ткань. Не ответить — значит допустить разброд. Оправдываться — значит проиграть. Молчание может быть оружием, но оно же может и слабость, если использовать его не вовремя. — Я не голый, — сказал я наконец, поднимая брюки и аккуратно встряхивая их. — Я в белье. И, заметь, в отличие от тебя, я умею быть функциональным в непарадных условиях. Слова прозвучали как финальный аккорд формулы, не допускающей исключений. Я обернулся, только чтобы увидеть, как она смотрит на порядок, который я создавал, несмотря ни на что. Она не сводила с меня глаз, но я знал: за этим взглядом больше, чем просто смущение, хотя и это тоже, что было странно, на мой взгляд, учитывая её богатый опыт в прошлом, о котором она напоминает мне каждый день. Это была попытка понять, где заканчивается моя маска и начинается человек. Она пыталась рассмотреть трещины, слабость, доказательство того, что даже Реддл подчиняется законам быта и тела. Но их не было. Почти. — Ты хочешь, чтобы я играл в приличия? — голос мой прозвучал ровно, почти устало, без пафоса, без той привычной, язвительной интонации, которую я иногда позволял себе в моменты педагогических разборок. — После твоих попыток умереть в Лондоне, после всех этих историй с Ноттом или твоим Ковальски, после проклятой пирамиды? Мы можем, но тогда, Софи, ты начнёшь с того, что не будешь разговаривать со мной в таком тоне. Она дёрнулась от яркой, нетерпеливой злости. На себя? На меня? На ситуацию, в которой женское достоинство меряют не сантиметрами ткани, а умением делать выбор? — Я покажу, как сделать из юбки нечто более функциональное. Без магии, — произнёс я, твёрдо. — С иглой и нитью. Хочешь брюки — учись создавать их руками. Я видел, как внутри неё нарастает не что-то простое, а настоящая, растерянная борьба. Она молчала, сжимая ткань, как будто в ней было закодировано всё её сопротивление детства, юности, Америки и даже несколько месяцев в 1949-м году. Я видел, как в ней что-то сдвигалось: не ломалось, нет, а именно перестраивалось. Порядок — это не то, что дают, это то, что берут, иногда зубами. — Я плохо шью, — заявила она, упрямо, с той самой силой, с которой всегда отвергала любую женскую работу, если за ней не стояла возможность разрушить или украсть. — Я никогда не занималась такой бессмысленной формой мазохизма. Там, откуда я, всё можно было купить. Шить — последнее, чем я бы занялась сейчас, да и в любом возрасте. Я смотрел на неё, скрестив руки на груди, внимательно, не торопясь. Я видел: она думает, что остаётся для меня загадкой, а на самом деле вся её суть была на поверхности для меня. Ярость не быть замеченной слабой, упрямое сопротивление порядку, подспудная зависть к моей дисциплине, которой ей всегда не хватало. Но я работал над этим всю свою жизнь, а она только начала. — Ты больше не в своём мире, София, — сказал я спокойно, ни капли осуждения. — Здесь выбор прост: либо брюки, либо юбка. Всё остальное — иллюзия. Магия кончилась, и чудо тоже. — Ты глухой? — прошипела она, уже почти срываясь, — Я не умею шить нормально! Я не позволил голосу дрогнуть, только констатировал факт: — Попроси и я научу. Пауза. Она села на кровать, впилась ногтями в ткань юбки. Дыхание у неё было резким, нервным, плечи дрожали. Щёки горели. — Что, прямо в трусах будешь учить? — бросила она, выдыхая, как будто это хоть на секунду изменит баланс сил. Я не улыбнулся и не отвёл глаз. — Если это поможет тебе наконец попросить меня о помощи. — Я предложил сделку. — Или хотя бы перестать злиться на саму необходимость продолжать учиться дисциплине, я могу остаться и так. — Шутишь, значит? — она хмыкнула, и, к моему удивлению, голос зазвучал чуть живее, легче, чем минуту назад. — Хорошо, а то, после всего, что я увидела за эти годы, я думала, что ты не маг, а чёртов робот. Она откинулась на кровать, бросив юбку рядом с собой. В её взгляде была усталость человека, который слишком много спорил и не выиграл ни одного по-настоящему важного боя. Она смотрела не на меня, а куда-то вбок, в зону безопасности, которой больше не существовало. — Робот? — переспросил я, чуть склоняя голову вбок. Она махнула рукой, как бы отсекая ненужное. — Неважно. Забудь. Просто… иди мойся. Потом надень на себя всё, что найдёшь, даже твой чёртов плащ, и научи меня уже шить, раз уж тебе так нравится дисциплина. Я выпрямился, не улыбаясь и не отвечая, просто сделал шаг навстречу. Не резко, не вторгаясь, но с той уверенностью, которая исходит только от людей, знающих цену порядку. Она вздрогнула, не всем телом, а только плечами. Я остановился в метре — не ближе, но и не дальше. — Значит, ходи так, как должна ходить женщина в юбке, никаких больше компромиссов. — произнёс я твёрдо, спокойно, без угроз и без иронии. Она бросила взгляд и я увидел то, что для себя всегда считал самым сильным мотивом для любой перемены — это был голод не по одежде, не по комфорту, а по способности решать для себя самой в этом мире, который никогда не предлагал ей правил, только ограничения и последствия. Это был голод по власти над собственным телом, действиями, будущим. Она могла отрицать это сколько угодно, могла бросаться словами, могла даже ненавидеть меня за этот урок, но я видел, что она хочет знать, как режется путь через хаос. Это уже сработало перед её чисткой в Мунго. Тишина между нами была не паузой, а испытанием. Если бы она хотела снова быть девочкой из Бостона, или беспомощной женой Лестрейнджа, она бы уже ушла. Если бы хотела остаться лишь актрисой в чужой пьесе — отвернулась бы и сжала кулаки до боли, пошла бы наперекор. Её взгляд, зелёный, упрямый, стал острым, как лезвие. Я видел, как в нём промелькнули все чувства сразу: гнев на меня за то, что ставлю условия; презрение за то, что вынуждаю просить; страх, что потеряет свой суверенитет; но и надежду, что сможет выйти за рамки всех своих старых и привычных сценариев. — Я не твой инструмент, Реддл, — прошептала она, выдыхая тяжел. — Так попроси, — произнёс я спокойно. — Не как слабая. Как та, кто хочет научиться не выживать, а действовать. Тем способам, где не надо раздеваться, чтобы получить своё. Где не унижают, не манипулируют, а делают. Я видел, как мышцы на её лице вздёрнулись. Губы сжались. Я отстранился от неё, молча взял с плечиков брюки и рубашку и ушёл в ванную.***
Вода была прохладной — такой я всегда предпочитал, и только ледяная струя могла вернуть меня в реальность. Полгода. Полгода вне мира, и я не знал ни того, что случилось с кругом, ни с Англией, ни с самим собой. Завтра, едва откроется винодельня, я вернусь — соберу все, что утратил, расставлю по полочкам, как привык. За семь месяцев, вычеркнутых в одну ночь, многое могло измениться, но для меня время теперь не было ни врагом, ни союзником — оно стало материалом для работы, инструментом, который я был намерен использовать. Я намыливал волосы, сосредотачиваясь на деталях, которые с каждой секундой становились всё значимее. Завтра я должен буду сопоставить найденные в пирамиде имена и даты исчезнувших, с архивными записями, определить — действительно ли то, что я видел на глубине резервуаров, могло пролежать под водой более полувека. Если это так, мой замысел получает прочную опору: армия инферналов, охраняющая место моего крестража, будет не просто теорией, а фактом. Вернувшись в Англию, я получу список всех «пропавших магов» от Миллисент — забавно, как легко можно заставить даже будущего министра магии работать на себя, прикрыв всё этим её вечным желанием власти и признания в помощи мне найти «умерших родственников» по линии матери. Женщины, ведомые собственными амбициями и гормонами, всегда думают, что управляют ситуацией, но их слабость в том, что в критический момент они становятся прозрачны, предсказуемы, до омерзения просты в мотивах. Я смывал мыло с волос, позволяя воде стекать по спине, и думал о том, что мне, в сущности, безразлична их вера в собственную значимость. Миллисент умная, холодная, но, как и все, переоценивает роль союзника там, где есть лишь временная тень контроля. Я видел сквозь эту игру — потому что она моя, и лишь я решаю, кто выйдет на новый уровень, а кто останется пешкой. Я выжал волосы, задержал взгляд на отражении. Моё тело было ещё человеческим, оно было сосудом для магии, просто оболочкой, необходимой для долгого пути. Я — продукт магловской грязи, отброса, что возненавидел своё происхождение. Но когда власть будет полной, когда исчезнет нужда лгать миру и себе, тогда, быть может, я позволю себе стать иным — превратиться в знак, в формулу власти, которую невозможно скрыть ни под маской, ни под личиной сироты. Пока же мне был нужен механизм и этот механизм требовал ответа на вопрос, что происходит в момент смерти тела. Нужны ещё страны. Славянские мифы, что связывают бессмертие с предметом, давали повод отправиться в страну Советов, где под ледяной коркой атеизма ещё живы древние ритуалы, где смерть — не конец, а часть схемы. Валериус предупреждал, что путь туда будет сложен, но для меня не существует преград, которых нельзя преодолеть, не существует войны, которую бы я не мог обратить себе на пользу. Я провёл пальцем по едва заметному шраму на руке, оставшегося после той ночи с Софи. Магия всегда оставляет след. Я вышел из душа, и первое, что увидел, — её на кровати. Слабая, вздорная, но этот оттенок её важности начинал раздражать меня с каждым днём сильнее. Она не имеет права терять ни крошки той магии, которую я вложил в неё; её тело не просто сосуд для моих амбиций, а теперь уже и часть механизма, над которым я работаю. Её покорность сквозь сопротивление, через злость, сквозь страх, меня устраивала, но если она оступится и пойдёт по пути Миллисент, выберет любовные игры вместо служения, мне останется лишь разочароваться. Я не нуждаюсь в любовницах, для меня ценность только в власти и абсолютном контроле. И всё же… внутри зудело тошнотворное раздражение от самой мысли, что в её жизни был кто-то ещё: Нотт, Лестрейндж, Блэк, Малфой, даже какой-то Ковальски, да хоть кто. Я знал ответ на этот вопрос — это магия, моя магия, спрятанная в её теле, мой контроль, пульсирующий под её кожей, он заставляет меня ощущать эту мерзкую эмоцию собственничества. Всё, что происходило здесь, теперь было не игрой. Это был экзамен для неё, и, пожалуй, в первую очередь для меня. Я сел рядом с ней, не нарушая ни тишины, ни той зыбкой границы. Из своей сумки я достал коробку — инструмент для работы, в ней были нитки, иглы, мел, ножницы: всё по-настоящему простое, всё материальное, без единой капли магии, без излишеств трансфигурации, без привычного волшебства, которое давало слишком лёгкий выход. Только то, что служило орудием для тех, кто умеет создавать форму из собственной воли, кто строит порядок из беспорядка не потому, что вынужден, а потому что избрал для себя путь контроля. — Ты ведь уже шила, — напомнил я ей тихо, глядя на её руки, по-своему крепкие, но неуверенные. — Твой костюм из кожи дракона, который ты мучала три месяца, чтобы добиться результата. Она бросила на меня быстрый взгляд, в котором мелькнула смесь раздражения и упрямства. — Три месяца, Том, — это раз. А два — где те самые брюки? Я сшила их кое-как, и вообще, если уж на то пошло, — она немного отодвинулась от меня, в её голосе зазвучала та нота иронии, что всегда выручала её в спорах со мной, — ты сам сказал, либо я шью, либо надеваю юбку. Но что насчёт того, чтобы просто взять деньги и купить нормальную одежду? Или всё по-старому — только контроль, только аскетизм? — спросила она, бросая мне вызов, будто проверяя, способен ли я уступить хотя бы в мелочи. — Я уже говорил тебе, — сказал я, глядя в упор, — ты не в 80-м, София. Здесь не получится всё время полагаться на других. Не получится сбежать в готовое, не получится купить решение. Это про тебя и про твои силы. Шитьё — это не женское дело и не бытовая рутина, это контроль, — произнёс я. Она несколько секунд молчала, будто переваривая не только мои слова, но и саму ситуацию. — Опять ты философствуешь, Реддл, — выдохнула она, не скрывая ни усталости, ни лёгкой досады. — Мог бы просто трансфигурировать эти чёртовы брюки и уже бы спал. Упростил бы задачу, если уж на то пошло. Я едва заметно улыбнулся, позволив себе на секунду расслабиться. В этом — суть наших разговоров: каждый раз, когда появляется путь лёгкий, я выбираю путь осознанный, а она спорит, но принимает правила. — Значит, останешься с юбкой, — сказал я, склоняя голову вбок, позволяя ей сделать выбор. В этой простоте был не отказ, не уступка, а вызов принять действительность, где контроль не даётся, а завоёвывается. Она резко повернула голову ко мне и бросила упрёк: — Ты всё твердил, что даёшь мне всё, что я просила, что у нас были договорённости. Тогда почему ты не можешь просто выдать мне мои деньги? Я сама подписала договор, где говорилось, что у меня есть счет в Гринготтсе, а за два года я истратила не больше двадцати галлеонов, и то на одежду, которую ты потом и отобрал! Верни мне мои деньги, Реддл, — сказала она. Я лежал, опершись на локти, не спеша отвечать. Она выглядела разбитой, одежда хоть и почищена, но усталость и следы пережитого в пирамиде не скроешь ни душем, ни новой тканью. Волосы спутаны, лицо ещё хранило тень той ночи, что выжгла по нам обоим глубокую борозду. И всё же она выдержала, возможно, даже больше, чем я. — Ты в незнакомой стране, София, — ответил я спокойно, глядя на неё без суеты. — Здесь другая валюта, другой язык, другие правила. Не лучший момент для старых привычек. Сейчас в этой стране созревает революция, про которую ты и не помнишь. — Тогда пойдём вместе, ты ведь, как всегда, знаешь всё и, вероятно, говоришь по-арабски. Или боишься, что я выберу не те брюки и тебе придётся жить с этим моим выбором? — спросила она, и в голосе мелькнула насмешка. — Не боюсь, ведь я буду жить так же, как и жил, — сказал я сдержанно. — Буду наблюдать, как ты ищешь границы дозволенного, чтобы не выйти за них слишком далеко. Тебе ведь нравится эта игра. Она выдохнула и откинулась на спину, ближе ко мне, чем раньше, будто сама не заметила, как расстояние между нами уменьшилось. Я вспомнил, как держал её крепко, уносил на метле сквозь ночь, а теперь она сама искала этого присутствия. Неосознанно, но сделала шаг ближе. — Научишь меня шить, Том, пожалуйста? — спросила она тише, почти по-детски, и я почувствовал, как усталость медленно накрывает меня, требуя наконец сна. — Ещё немного, Сентвен, — проговорил я, с ленивой иронией, — и я, пожалуй, поверю, что ты действительно этого хочешь, — я позволил себе закрыть глаза, чувствуя, как по комнате расходится тишина. — Не засыпай, — тут же услышал я её голос. — И вообще, мы так и будем теперь жить? Вечно в одной комнате? Я что, теперь всю жизнь буду видеть тебя в этих чёртовых трусах? — спросила она, повернув голову ко мне, уже не скрывая ни раздражения, ни лёгкой растерянности перед новым порядком вещей. Я посмотрел в потолок, не торопясь с ответом, и в моём голосе звучал ледяной рационализм, который не оставляет ни сантиметра для лишних эмоций. — Тебя ведь это не смутило в Остерли, — напомнил я, не отводя взгляда от потолка. — Мы уже спали в одной комнате, и, как я вижу, вопрос белья волнует только тебя. Перестань искать в этом второй смысл, София. Я не использую тело для манипуляций. У меня для этого есть голова. И тебе стоит поучиться хотя бы этому у меня, если уж взялась учиться чему-то. Через три часа встанешь и сошьёшь себе брюки. Я покажу, как это делается, — сказал я и поднялся с кровати, давая понять, что разговор окончен. Я лёг на свою кровать, спиной к ней, и комната погрузилась в ту самую тишину.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.