Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
AU
Hurt/Comfort
Частичный ООС
Повествование от первого лица
Серая мораль
Слоуберн
Тайны / Секреты
Магия
Юмор
Временные петли
ОЖП
Разговоры
Ненадежный рассказчик
Моральные дилеммы
Становление героя
1940-е годы
Хронофантастика
Артефакты
Социальные темы и мотивы
1950-е годы
Взросление
1980-е годы
Крестражи
Бессмертие
Символизм
1960-е годы
Бытовое фэнтези
Отредактировано ИИ
Описание
Он — юноша, ставший мифом, ещё не тёмный лорд, но уже не человек.
Она — сквиб из Америки, бунтарка, не ведающая, во что ввязалась.
Её вырывает из времени неведомый артефакт, и теперь она — переменная, которой не должно быть. Но именно эта переменная оказывается рядом с тем, кто строит своё будущее на крови, магии и идее превосходства.
Примечания
Альтернативная история, которая уважает канон, но переосмысляет его.
Первая часть из серии "Уроборос" завершена.
Вторая часть "Уроборос II" будет публиковаться 3 раза в неделю.
__________________________________________________________
Картинки из сцен истории:
TikTok: https://www.tiktok.com/@mrs.iver?_t=ZN-8ySLzb8nWMg&_r=1
Pinterest: https://pin.it/1l5N3Djjb
Если хочется прочесть отрывки и спойлеры к следующим главам или увидеть закулисье работы — милости прошу в наш маленький Телеграм-канал: https://t.me/Mrs1ver.
Ваша обратная связь делает эту историю живой.
Глава XLIII «Завтрак у Лестрейнджей» (Софи)
20 августа 2025, 12:55
Особняк Лестрейндж, Остерли, Лондон
1 апреля 1950 г.
Я сидела в своей комнате и смотрела в потолок. Он был с едва заметной трещиной в углу и призрачным следом былого заклинания, которое оставил кто-то из Лестрейнджей поколением раньше. Тишина тянулась липкой ватой. Тело болело, губа была разбита, копчик отбит — как будто кто-то специально отмерял градус боли, чтобы он не парализовал, а именно раздражал, держал в состоянии перманентной злобы. Я закрыла глаза. Чёрт. Сука.***
Всё началось, когда Мордекай понёс младенца наверх, на второй этаж, в комнаты, где, по легенде, я провела с ним последние три месяца беременности, после полугода тяжелого состояния в Мунго. Абраксас исчез в камине, и воздух словно осел, как после грозы. Остался только он. Том. Его чары, наложенные на меня уже исчезли и я вновь получила тело, которое выстраивали я и Малфой последние месяцы в аду молчания. Он подошёл ко мне неспешно, с тем самым видом, что вызывал у меня одновременно тошноту и желание закричать. Глаза его светились ледяным спокойствием, он всегда был особенно опасен в этом состоянии. — Всё прошло хорошо. Ты отлично справилась, — сказал он, глядя сверху вниз. Я подняла глаза на него и ничего не ответила. Хотела сказать тысячу слов, каждое из которых обжигало нёбо, но ни одно не вышло. Не потому что я не могла, а потому что не хотела. Он не заслуживал моих слов. — Ты останешься здесь. Легенда должна быть подтверждена. Три месяца — ты живёшь в этом доме, — продолжал он, не обращая внимания на моё молчание, — играешь роль матери на грани, и через три месяца мы делаем всё по плану. Ты срываешься в рамках статьи Пророка, отдаёшь ребёнка Виолетте и уезжаешь как истинная американка, не выдержав давления. Он говорил это с холодной чёткостью, словно зачитывал инструкции по применению. — Мы будем заниматься каждые три дня. Твоя магия — следующий этап. Тело готово полностью. И как только я решу, что ты готова — выходит статья, и мы уезжаем. Наш путь начнётся с Египта. Я уже подготовился, — сказал он, не отводя взгляда. Я молчала, на этот раз не из гордости, а потому что в голове звучал только один вопрос: и кто же ты, милорд, чтобы решать, когда я «готова»? Как ловко всё у него получается. Ход за ходом. Каждое движение выверено, каждое слово отрепетировано. А не думал ли этот милорд, что я уже восемь раз передумала? Что в странствия с тобой я не поеду. Не потому что боюсь. А потому что ты — урод. Ублюдок. Потому что полгода в Мунго были адом. Потому что после этого он умудрился разозлить меня так, что я замолчала и поменяла все планы. Полгода, Софи. Дальше я уезжаю. А ты — либо со мной, либо к мужу, — сказал он тогда, ставя точку, как подпись под контрактом, которого я не подписывала кровью. А потом были три месяца, в течение которых я существовала исключительно телом. Ни слова. Ни взгляда. Только тренировки, пот, отбитые суставы и голод. В этом была его извращённая забота: не дать умереть, но и не позволить жить. — За эти три месяца не устраивай громких сцен. Всё должно быть в пределах стен этого дома. Эйлин не в порядке, но не беспокойся. Виолетта взяла на себя всю ответственность за внука. Мордекай побудет здесь немного и вернётся в Париж, — сказал он, поправляя перчатку на руке, как будто только что выдал мне план действий в институте благородных ведьм. Я кипела. Всё внутри кипело. Он зажал меня как мастер ловушек в клетку из контроля, обмана и системной изоляции. Мордекай вошёл в зал сразу после его слов, словно всё ещё был учеником, ждущим приглашения в класс. От него пахло табаком, виски и новой жизнью. Том не обернулся, знал, кто вошёл. Конечно, знал. — Ты хотел поговорить, — напомнил Мордекай. Говорил спокойно, с тем самым ленивым тоном, каким обычно перебрасываются комментариями в опере, если третий акт оказался скучнее второго. Я услышала его голос — и подумала: А зачем вообще напоминать Тому Реддлу о чём-либо? Он не забывает ничего. Том медленно повернулся, подошёл и… обнял его. — Во-первых, Морд, я поздравляю тебя. Твой наследник. Наш первый сын. Это большой и великий момент, — сказал он с тем самым бархатным теплом, которое выдавал порциями, как редкое вино для особоизбранных. Я стояла немного в стороне. И черт возьми, если бы у меня были брови потолще, они бы сейчас были на затылке. Серьёзно, Мордекай? Он разрушил твой дом, притянул в него фиктивную жену, устроил балаган на девять месяцев, а теперь благословляет твоё отцовство, будто бы всё это было частью долгожданного плана? И ты просто улыбаешься? В голове всплыли слова Тиберия, как всегда своевременные и ядовитые: «Том даёт возможности в 1949-м. Никому нет дела до 1980-ого года.» Да? Хорошо. Но что он дал тебе, Мордекай? Семью? Любовь? Нет. Он дал тебе фасад. А внутри — выжженная земля. — Спасибо, Том, — сказал Мордекай, будто и правда верил в то, что происходит. — Следующий этап — месяц здесь. Наслаждайся временем с сыном, Софи будет в доме, но в этот раз, надеюсь, ты все ошибки выучил? — голос Тома был мягким, но в нём сквозил знакомый мне холод. Предупреждение или приговор. Мордекай встретился со мной взглядом, потом с Томом. — Что дальше? — спросил он и в этот момент был похож на школьника, тянущего руку. Без иронии. Он ждал новой задачи, нового смысла. — От тебя требуется навести порядок в доме. Эйлин должна кормить, молоко очень важно для младенца. После, ты сам решишь, когда её отстранить. Ты продолжишь работу в Париже. Подробности пришлю позже, тебе понравится, — сказал Том с лёгкой улыбкой. Он даже не пытался скрыть, что продумывал это заранее, как будто выстраивал шахматную партию, в которой Морд — не ферзь, нет. Скорее, ладья. Надёжная, тяжёлая, но заменимая. — Снова вейлы? — спросил Мордекай и приподнял бровь. Том не ответил, только улыбнулся чуть шире. А я стояла всё там же, в том же углу, где меня и оставили. Я не вмешивалась, не поднимала голос, я слушала и понимала, вот они — возможности 1949-го. Возможности быть купленным, использованным, награждённым. А взамен? Разрушенная семья, сломанный дом, женщина, что должна притворяться матерью чужого ребёнка, и бабка с глазами ворона, что будет учить его читать. Мордекай налил себе виски и закурил молча. Он знал, что Том не курит и не пьёт. Он знал, что я теперь тоже. Но он всё равно пил. Это было его сопротивление? Или просто ритуал? Том повернулся ко мне. Глаза его были тёмными и ясными. — Я обещал тебе, что ты войдёшь в историю, — сказал он. — Софи, ты вошла в неё. Теперь я дам тебе магию. Я не отводила взгляда. — Я поняла, — ответила я тихо, но отчётливо. Он сделал шаг ближе. — Ты поняла? Это всё, что ты хочешь мне сказать? — спросил он, и в его голосе не было удивления. Было… что-то другое, как будто он ждал другого. Ооо, Том. Я бы сказала тебе столько всего. Красочно. Подробно. В лицах. Я бы рассказала тебе, как ты выглядишь со стороны — с твоими списками, чертежами, схемами и кукольными нитками. Как ты превращаешь живых людей в фигурки. Как ты управляешь не только их телами, но и памятью. Как твоя уверенность в себе — это не сила, а замаскированный страх. Страх потерять контроль. Я бы рассказала тебе всё это. Но сейчас нельзя, сейчас я всё ещё играю. Я улыбнулась и сказала: — Поняла. Всё. Абсолютно всё. Он смотрел на меня ещё секунду. Просто смотрел. Всего одна секунда, и воздух в комнате изменился — сгустился, зарядился, словно перед грозой. Так бывает, когда касаешься оголённого провода и не знаешь: ударит или обойдёт стороной. Только вот удар был неминуем. И он последовал. Его ладони коснулись моих щёк без нежности и без грубости, как нечто неизбежное. Эти пальцы, всегда точные, почти холодные, легли как метка. Не прикосновение мужчины, жаждущего близости, а воля — хладная и уверенная. Он прижал меня ближе, плотно, не оставляя пространства. Пальцы его не дрожали — Том Реддл не дрожит. Он всегда знает, что делает. И сейчас — делал именно это. Его губы сомкнулись с моими в том же безошибочном ритме, в каком он произносил заклинания, ставил подписи, назначал судьбы. Я знала этот вкус, я целовала его, в тот июньский вечер, когда ещё называла его просто Томом и думала, что имею дело с человеком. Тогда он не ответил. Тогда он позволил. Сейчас — он брал. Поцелуй углубился без разрешения, но и без сопротивления. Я осталась неподвижной и это было не подчинение, а наблюдение. Его язык проник настойчиво, с тем же аналитическим вниманием, с каким он вскрывает секреты чужих мыслей. Мои губы были открытой книгой, и он листал страницы, не спрашивая позволения. Рука на моей талии держала крепко, не с желанием, но с тем расчётом, какой бывает у вора, нашедшего редкий артефакт. Это было не вожделение. Это был акт владения. Я чувствовала, как он изучает меня, мою неподвижность, моё дыхание, даже мельчайшие мускулы лица. Не пропускал ни одного колебания, ни одного сопротивления. Это не был романтический момент, не вспышка страсти. Он не целовал меня — он обозначал. Как ставят печать на артефакт. Как вбивают клеймо в железо, чтобы больше никто не посмел присвоить. Это реальность, в которой Волдеморт целует тебя, потому что может, потому что решил, что имеет право. Он не видел перед собой женщину, любовницу, жену друга. Он видел результат своей работы. Сосуд, в который он вольёт силу или отнимет. На фоне что-то дрогнуло. Резкий вдох. Тот самый, что пронзает тишину, как капля крови белую ткань. Мордекай. Он стоял, замерший со стаканом в руке, не шелохнулся, не произнёс и слова. Он просто стоял и видел, как Том Реддл целует мою душу, словно выдёргивает у него последнюю надежду — на семью, на жену, на дом, где слышен детский смех, а не шорох теней. Дом не твой, Морд. Я — не твоя. Ты — не тот, кто здесь решает. Реддл отстранился так, будто движение это было заранее спланировано в его плане, которому он следовал без малейшего колебания. Медленно, с тем достоинством, которое не нуждается в спешке. Его лицо оставалось неизменным, как древняя монета: гладкое, холодное, не хранящее отпечатков чужих эмоций. В его дыхании не было сбоя. В его глазах не дрогнула ни одна эмоция. Всё, что только что произошло, было им воспринято как формальность — как роспись в нижней строке контракта. Он не оглянулся, не бросил взгляда в сторону Мордекая, который стоял, затаив дыхание, с лицом, натянутым, как пергамент. Не было в этом ни вызова, ни пренебрежения. Просто отсутствие интереса. Том знал, тот не скажет ни слова. Никто не скажет. Дом Лестрейнджей, столь гордый, столь чопорный в своих традициях, был выстроен не из камня и дерева, а из молчания. Здесь никто не вмешивается. Этот дом гасит крик, гасит сопротивление, гасит желание возразить. Но я — не дом. Я не наследие, не фамильная летопись, не часть их геральдики. Внутри меня что-то треснуло. Словно стекло под давлением с резким, болезненным хрустом. Не горло или сердце. Именно сосуд — тот, что носит в себе унижение, страх, раздражение, омерзение. И прежде чем он успел отступить дальше, прежде чем это хладнокровие окатило меня целиком, я резко, не думая, будто срывая с себя последние остатки чужого молчания — плюнула ему в лицо. Движение было резким, точным, как выстрел. Плевок попал ему на щёку, стекал медленно, тягуче, и не оставлял сомнений — это был вызов. Не случайность и не жест отчаяния. Это был мой выбор. Я делала это уже трижды. Комната застывала, даже пыль в воздухе, казалось, перестала шевелиться. Мордекай не издал ни звука, ни кашля, ни вдоха. Только я и он. Только наше дыхание и этот короткий, застывший момент между двумя мирами — прежним и новым. Он не смахнул плевок, не отвернулся. Только стоял, смотрел. Его лицо не изменилось — всё то же холодное спокойствие, но не от безразличия. Нет. Это была опасная тишина, та, в которой рождаются грозы. — Что ж, — сказал он наконец. Голос его прозвучал почти тихо, как начало лекции, как первое слово в суде, где уже всё решено. — Хорошо. И в следующее мгновение он ударил меня по лицу. Удар был точным. Не яростным, не импульсивным. Не с плеча, как в драке, а снизу вверх, как бьёт фехтовальщик, когда знает, куда вложить силу. Это был жест профессионала. Он не бил женщину, он выключал сопротивление. Я рухнула на пол, с тяжестью, глухой стук пронёсся по комнате, кость о камень. На зубах уже чувствовалось железо. Губа, разорванная по центру, сочилась, как изломанный сосуд. Я чувствовала, как она набухает, как становится горячей, пульсирующей. Подбородок был залит, как будто он хотел поставить на мне печать. Он возвышался надо мной. Высокий, прямой, словно не потерял ни капли достоинства. Ни в жесте, ни в выражении лица. В глазах была тень. Я уже видела эту тень раньше, в других мужчинах, в других мирах. Но тогда она была сдержана страхом, стыдом, попытками объясниться. А здесь не было ни извинений, ни сдержанности, только уверенность. Он знал, что может, он верил, что должен. — Я предупреждал тебя, Софи, — произнёс он, тихо, почти наставительно. Его голос не был громким, и потому звучал страшнее. — Первый раз я простил. Второй — почти. А третий... Он сделал паузу. Не длительную. Ровно столько, чтобы я её ощутила. — Нет, — сказал он. Прежде чем я успела вдохнуть, он снова оказался слишком близко. Ни крика, ни дрожи — ничего, что хоть как-то напоминало бы эмоциональный всплеск. Том Реддл не позволял себе быть жертвой чувств. Именно это и пугало. Он не был мужчиной, теряющим контроль. Он не был даже мужчиной, испытывающим потребность в доминировании ради удовольствия. Он был существом, привыкшим, что мир гнётся по его схеме. Без сопротивления, а если и с треском — то он уже заранее знает, в какую сторону треснет. Я не произнесла ни слова. Села, подперев локтем бок. Пульс в висках бил, как кованое сердце. Губа горела — рассечённая и влажная от крови. Глаза жгло от накопленного. Отвращение — оно кипело в груди так, как кипит перекись в ране, заставляя тебя напоминать себе, что ты ещё жива. Он сделал шаг вперёд, его плащ коснулся пола, прошёлся по ковру, как завеса перед казнью. Движение было медленным, выверенным. Ни один мускул не дёрнулся случайно. Он наклонился. Пальцы коснулись моих волос. Не с силой, не с яростью, как будто это жест владения. Рука, привычно находящая то, что уже принадлежит. Не вцепился, просто обозначил, напомнил мне и себе: я помню, где ты. Помнишь ли ты? Я распахнула рот, потому что больше не могла сдерживать. Я хотела сказать: плевать на тебя, на твои порядки, на твои проклятые правила, на всю твою структуру, на этот чертов дом и весь ваш мир, где женщина — это функция, где слово — это долг, где тишина — это добродетель. Хотела сказать, что ненавижу каждую секунду, в которую когда-либо смотрела на него с доверием. Но он дёрнул за волосы, как будто дёрнул за поводок, когда собака слишком громко лает. — Молчи, — сказал он. Голос не был громким. Скорее спокойным и ледяным. Он не кричал, ему это не было нужно. Я посмотрела на него. И поняла, что мне всё равно. Потому что слова уже стояли в горле, как отравленные стрелы. — Ты — всего лишь мальчик, который решил, что может переписать законы мира, если будет достаточно чёрств. Я тебя не боюсь. Он не пошевелился, но я видела, как скулы стали чуть жёстче. Это было почти незаметно. Почти. А потом я увидела алый свет в его глазах прежде, чем он поднялся и вытащил руку из моих волос. Отражение того, что он собирался сделать. Магия не пряталась за жестом, не сдерживалась приличием, она била наружу, как кровь из раны. Том медленно выпрямился, так встаёт не человек, а судья. Медленно, хищно, с точностью, которую невозможно спутать с сомнением. Он знал, что делает, рука с палочкой поднялась неторопливо не ради боли, а ради исправления. Ради порядка. Ради принципа. — Круцио, — сказал он, без ярости и напряжения. Просто сказал. И в ту же секунду мир исчез. Я не упала. Меня не отбросило. Меня не ударило. Всё было хуже, меня вырвали из моего тела. Исчезло понятие времени. Пространства. Себя. Осталась только боль. Боль как состояние, как среда, как субстанция. Она не была где-то в теле, она и была телом. Я не ощущала ничего кроме неё и горения. Как будто каждая клетка, каждый нерв, каждая прожилка плоти отдельно и методично поджигалась. Я кричала. Это был звук сущности, истончившейся до самого ядра. Это был рёв, в который ушли все мои слова, моя воля, моё «я». Казалось, что даже дом сотрясался от этого крика. И всё же я слышала его, как будто со стороны. Как будто умерла, но осталась свидетелем. Я была в аду. И этот ад звал его именем. И он говорил тихо, как учитель. Как судья. Как бог. — Ты дважды использовала это заклинание против меня, София. — Его голос был не сухим и не холодным. Он был… живым, слишком живым. Он дышал глубже, густо, почти с наслаждением. В нём звучало нечто, что он обычно прятал. Первобытное. Жестокое. Настоящее. Он хотел продолжить, но слова не успели вырваться — вмешался Мордекай. — Том, она ведь так… — начал он, и голос его сорвался. Он дрожал, как бы напоминая себе, что у него ещё есть право говорить. Но он уже знал, что это ложь. — Круцио, — сказал Том снова. И мир рухнул для второго из нас. Я услышала крик Мордекая. Резкий, оторванный вздох. А потом звук, будто всё в нём ломалось. Его выгибало, но он не падал, Том не дал. Он держал его, как куклу, распятую невидимой силой. Он не позволял ни одного движения, кроме тех, что диктовала боль. Я лежала на полу, лицом вниз, и слышала, как мужчина, с которым я разделила стол, удовольствие, имя, и ложного ребёнка ломается внутри. Не физически, а душой. Он не был рожден для крика. Его учили молчать, быть сильным, сдержанным, аристократичным. Но под Круцио кричат все. — Я не потерплю вмешательства, — сказал Том спокойно, но в этой тишине его голос резал, как нож по стеклу. — Даже от тебя, Мордекай. Ты получил свою роль. Свой шанс. Свою фамилию. Свою маску. И решил, что можешь забыть, кто позволил тебе это. Я напомню. И он отпустил. Мордекай упал тихо. Снаружи всё было на месте, а внутри — щебень. Он лежал в странном положении, руки подогнуты, лицо скрыто, но я чувствовала, что в нём больше нет той гордости, той сдержанности. Он был пуст. Я повернула голову, насколько позволяла боль. Уголком глаза увидела, как он лежит, едва дыша. Он не смотрел на Тома. Не мог. Не смел. Том подошёл ко мне. Я стиснула зубы и дико дрожала. Слишком много боли и в теле, и за его пределами, чтобы не оставалось место страху. Я смотрела прямо ему в лицо, пусть видит и знает, что я ещё жива, хоть и боюсь. Он наклонился, его холодный, аккуратный указательный палец с большим камнем на чёрном кольце коснулся моей разбитой губы и медленно стёр кровь. Почти нежно. Почти как жест заботы, но я знала, что это не забота. — Первый урок завершён, — сказал он ровно, как учитель на последней минуте пары. — Теперь у вас обоих есть опыт, достойный памяти. Он выпрямился, повернулся и вышел из зала. Плащ его скользнул по полу, он даже не оглянулся, оставив за собой тишину и пустоту. И я лежала в этой пустоте рядом с телом человека, которого выбрала как пешку однажды. Рядом с собой, которую не узнавала. Рядом с магией, которую уже не могла ненавидеть — только выносить. Я попыталась встать, но ноги не слушались, руки подгибались под весом собственного тела. Казалось, весь скелет вдруг стал резиновым, как будто проклятье выбило не только воздух, но и внутренний каркас — мою волю, мою силу, мой чертов стержень, который я берегла, как единственный доказуемый аргумент против всего, что делал со мной он. Мордекай лежал рядом, метрах в двух от меня. Он не пытался встать, вообще. Даже голову не повернул, только плечи едва заметно подрагивали — судорога или сдерживаемый крик, я не знала. Не хотела знать. Потому что, если это был сдерживаемый крик, значит он ещё держится. Значит, его ещё не сломали. А я… Я опёрлась на колено. Мир качнулся. Под полом что-то заворочалось — возможно, магия дома, возможно, моя кровь, возможно, всё это просто в голове. Звук собственных движений был в десять раз громче, чем обычно: шорох ткани, хриплый вдох, капли крови, падающие на паркет, — всё это звучало как бой барабанов. — Мордекай, — выдохнула я, не узнавая собственного голоса. Он не ответил, не шевельнулся. Я подползла ближе, волоча себя, как змея, как обугленный остаток человека. Том всегда хотел, чтобы мы запомнили урок — и он добился. Урок был прописан в нервах, в костях, в каждом позвонке. — Ты жив? — спросила я чуть громче, и голос сорвался. Мордекай медленно повернул голову. Лицо было бледным, губы были в тон кожи. В глазах не было слёз, только что-то слишком человеческое, что-то почти детское. Уязвимость, которую взрослый мужчина обычно хоронит под тремя слоями цинизма и галстука. — А что это меняет? — хрипло спросил он и закрыл глаза. Я опустила лоб ему на плечо. Мы оба были на полу. Больше никто ничего не требовал. Пока. Я не знала, кого мне было жаль больше — его, себя или того младенца, который, проснувшись наверху, найдёт в этой семье только тишину, страх и герб, вышитый на ткани из проклятий.***
И вот она я. Сижу в своей старой комнате и смотрю в потолок. Словно ничего не было. Как будто это не меня бросили на пол, не меня схватили за волосы, не меня изломало проклятие так, что каждый нерв в теле теперь дрожит на уровне костного мозга. Всё вокруг — спокойно, обыденно, почти умиротворённо. Только кровь на губе уже подсохла и саднит. Только боль в копчике напоминает, что реальность всё ещё рядом. Но внутри всё гудело, как после взрыва. Не громкого, не кинематографичного — а тихого, под кожей. Того, что меняет тебя навсегда, а потом ещё долго сыплет пеплом изнутри. Я думала об этом, и мысли, как бабочки, били крыльями о стеклянную поверхность моего сознания. Никогда. Ни разу в жизни я не испытывала такого, ни в Америке, ни в едином побеге, пабе, подворотнях. Никто. Никогда. Ни один человек не делал со мной того, что сделал он. И ведь, если быть до конца честной — я дважды уже использовала на нём это проклятие. Дважды. И его реакция… Один раз — он упал. Легко. Почти театрально. Второй — просто покачнулся. И чем больше я вспоминала это, тем хуже мне становилось. Не потому, что он выстоял. А потому, что он позволил мне. Дал мне почувствовать, что я могу. Сколько же в нём этой чёртовой силы? Это не просто защита. Не просто реакция. Это не заклинания на мантии и не отражающие чары. Это — что-то другое. Что-то, что сидит внутри него. Живёт там, как тень, как вторая кожа. Или вторая душа. Что, если это я? Что, если я — причина? Что, если именно я стану той самой линией, после которой Том перестанет быть Томом, и начнёт становиться им — Волдемортом?***
Утром следующего дня я вышла из комнаты, затаив дыхание, словно выныривала из глубокой воды. Воздух в коридоре был прохладным, мрамор под ногами отдавал привычным ледяным эхом, и я надеялась, что опоздала к завтраку. Очень надеялась. Потому что последний человек, которого я хотела сейчас видеть — был Мордекай. Или, Мерлин упаси, ребёнок. Я не видела Виолетту с тех пор, как покинула этот дом — девять месяцев назад. Тогда я ушла в Мунго, чтобы умереть как женщина и вернуться как проект. И вот теперь — это утро, после вечера, который выжег всё, что ещё теплилось в моей памяти. После заклятия, которое перевернуло весь мой нервный контур. После поцелуя, который был не жестом, а приговором. Я сделала шаг, потом ещё один. Тихо, как будто можно было стать невидимой от того, что просто не издаёшь звуков. — Миссис Лестрейндж! — раздался тонкий писк, и я вздрогнула. Эльфийка вся в крахмальных складках и широких ушах. Выглядела, как детская кукла, забытая на чердаке и внезапно ожившая. — Завтрак будет подан через две минуты! Вам принести его в комнату? Или… — она начала трещать, но я подняла руку. — В комнату? — переспросила я, с подозрением глядя на неё. — Да, хозяин приказал, чтобы Лоззи служила вам и следовала каждому слову, — отчеканила она и нервно прижала уши к голове. — Мордекай? — уточнила я, просто чтобы убедиться. — Да! Хозяин Лестрейндж! — подтвердила она с тем азартом, с каким дети подтверждают очевидное. Интересно. Очень интересно. Том ведь вчера сказал ему: «навести порядок». И вот он наводит — закрывает меня обратно в клетку, только с прислугой и завтраком в постель. Не хочет меня видеть? Боится? Или думает, что так будет лучше для его ребёнка, чтобы миссис не нарушала утреннюю гармонию дома? Или Том велел держать меня под наблюдением, а Мордекай лишь формально дал добро? Я посмотрела на неё пристально. Ушастая и испуганная Лоззи, сказала она. Пусть будет так. — Значит так, Лоззи, — я говорила медленно, спокойно, но в каждом слове была сталь, отточенная в Мунго. — Любое предложение, где упоминается моё имя в этом доме, ты должна донести до меня. Дословно. Даже если это шёпот в коридоре или бормотание во сне. Эльфийка замерла, как будто я только что предложила ей съесть её собственные тапочки. — Второе, ты выполняешь абсолютно всё, что я тебе прикажу. Без вопросов. Без задержек. Без «а может». Поняла? Она кивнула, но глаза у неё задёргались, как у мыши перед ловушкой. — И третье, Лоззи. — Я наклонилась чуть ближе, и мой голос стал почти шёпотом. — Если узнаешь, что Том Реддл в доме — мчишь ко мне. Не важно, кто рядом, не важно, что ты делала. Всё бросаешь, бежишь ко мне и сообщаешь. — Да, миссис Лестрейндж, — пропищала она, и я знала, что она запомнит. Такие существа помнят всё. И если им сказать достаточно чётко, они исполнят. Я выпрямилась, облизнула рану на губе, что горела, как вчерашний огонь и кивнула: — Хорошо. Тогда пусть будет завтрак в столовой. Я не больна, и я не заключённая. Я не мертва. Лоззи юркнула прочь, а я осталась одна в этом коридоре, в этом проклятом доме, в этом спектакле. Только теперь я знала: я не просто актриса. Я зритель, автор и рецензент одновременно. И даже если они думают, что играют мною — я уже записываю новую пьесу.***
Я вошла в столовую и сразу пожалела об этом. Они сидели там — вся великолепная семейка Адамс. Если бы кто-то вдруг решил превратить кошмар в фарс, он бы точно вдохновился этой утренней зарисовкой. Виолетта, холодная и собранная, заняла место слева от Мордекая, который восседал во главе стола, словно лорд в опере о предательстве, написанной в четырёх частях и сыгранной за одну ночь. Но настоящий удар был справа от него. Эйлин, чуть отёкшая, с запавшими глазами, сидела и кормила младенца грудью. Мой желудок сжался в комок. Руки похолодели. Все повернулись на звук моих шагов, и в голове пронеслось: Мерлин, выручай, я в аду. Мой завтрак ждал меня, аккуратно сервированный, напротив Мордекая, прямо через весь стол. Не рядом с кем-либо, а ровно там, где меня будет видно. Я подошла к стулу, не садясь, задержалась на секунду. Виолетта посмотрела на меня без тени выражения и вернулась к своей каше. Мордекай спрятался за газетой, как будто её шуршание могло оградить его от последствий вчерашней ночи. Только Эйлин смотрела на меня, не осуждающе. Скорее, как побитая собака, которой знакома эта форма боли. Я села. Передо мной — английский завтрак: яйца, бекон, фасоль, жареные грибы. Рядом чай с молоком. Я не была голодна, аппетит умирает после Круцио, как умирает доверие после первой пощёчины. Но я понимала: не поешь — ослабеешь, а я сейчас в клетке с тиграми. — Днём к нам придут Блэки и Розье. Я распорядилась обедом, — вдруг сказала Виолетта, не поднимая глаз от тарелки. — От тебя требуется держать младенца и молчать. Я повернулась к ней, затем к Эйлин, потом к ребёнка, которого она держала. Я в жизни не прикасалась к младенцам. Особенно к таким… моим. Особенно после всего. — Я могу сослаться на то, что мне плохо после родов, — сказала я, прикидывая, насколько правдоподобна такая отговорка. — Учитывая состояние мисс Принц, это вполне объяснимо. Виолетта глянула на меня, её глаза блеснули, как лед под утренним солнцем. — Мисс Сентфор, — сказала она тоном женщины, которая знала, как звенит хлыст, — в ваших же интересах показать обществу проблемы. Через три месяца вы исчезните из жизни моей семьи, значит должен быть прецедент. Женщина, что бросит своего ребёнка и уедет, должна показать, что она нестабильна. Так что вы будете сидеть, молчать и держать ребёнка. Я сцепила руки под столом, дышала медленно. Я не рождена для этой игры, но и уйти из неё уже не могу. — А если я не сбегу? — спросила я, глядя ей прямо в лицо. — Если останусь? Буду официальной матерью? Пауза. Виолетта без выражения уставилась на меня. Мордекай был всё ещё за газетой. Только Эйлин снова перевела на меня взгляд, и в её глазах мелькнуло что-то… почти жалость. — Мистер Реддл дал понять, что вы исчезните через три месяца. Значит, вы исчезните. И в мой дом вновь придёт порядок и покой, — сказала Виолетта, будто выносила приговор. Я тихо и безрадостно рассмеялась. — Порядок и покой, мадам? Вы действительно этого хотите? Пока вашего правнука выносила девушка, которая, кажется, сейчас просто рухнет в тарелку с кашей, и больше не поднимется? Пока вашего внука используют как марионетку в театре теней, чтобы протянуть чью-то шахматную партию до следующего хода? Это — будет порядок? — Я наклонилась вперёд. Голос дрожал, но не от страха. — Когда вы останетесь с младенцем на руках, его отец будет прыгать на французских вейлах, а его мать — в канаве? Это и есть ваш порядок? Комната замерла. Виолетта подняла глаза, их светло-серый цвет не дрогнул.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.