Поцелуй статуии императора

Игра в кальмара
Слэш
В процессе
NC-21
Поцелуй статуии императора
Li_ers
автор
Описание
670 год Н.Э - новое государтсво "Объединенная Силла" только встало на свои еще дрожащие ноги после победы над Пэкче и Когурё, заняв собой почти весь Корейский полуостров. Однако, северные территории еще не хотят подчиняться и отошли конкурирующим за территории Бохао и Пархэ. Дворцовая жизнь, войны, отношения и тайные связи, ведущие к дворцовым интригам и переворотам. Сложные отношения семьи и долга, а так же, тайные страхи внутри самого себя и боязнь принять собсвенную личность.
Примечания
В работе будут представленные сцены жестокого характера, описывающие ужасы войны, а так же приближенные сцены пыток, садизма и жестокости некоторых людей. Работа включает в себя описание местности, чинов, структуры правления того времени. Все будет объяснятся дополнительными сносками.
Посвящение
По голосованиюв ТГК была выбранна именно эта тема - древняя Корея. Спасибо котики)
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Пятнадцатая Весна

Первый бледный луч, пробившийся сквозь щель в бумажной оконной раме, упал не на спящего, а на открытые глаза Сон Ки Хуна. Не спалось. Тело лежало на тонкой соломенной циновке, впитывая каждый звук из темного угла: глухой, надрывный кашель матери, сотрясавший ее хрупкое тело, похожее на сломанную ветку. Воздух в крошечном жилище под серой черепицей-«киви» густел от запахов старой древесины, тлеющих углей в очаге-«ондоль» и немытой бедности, въевшейся в стены из утрамбованной земли. Тишина квартала висела зыбко, хрупко, готовая разбиться от первого же громкого звука. Он поднялся бесшумно, как тень, ощутив леденящий холод утрамбованного земляного пола. Подошел к матери. Она лежала на боку, подтянув колени к груди, лицо, изборожденное морщинами глубже, чем канавы на рисовых полях, до сих пор было пепельно-серое от непроходящей усталости и боли. — Омони, — прошептал он, накрывая ее тонким, истертым до ниток одеялом. — Не вставай. Я все сделаю. Ответом стал лишь слабый кивок в ответ,. Взгляд скользнул по ее рукам, лежащим поверх одеяла. Рукам, которые когда-то ловко управлялись с иглой и челноком, теперь — сплетению выпирающих синих жил, костей и глубоких, кровавых трещин на ладонях и пальцах, вечно незаживающих ран от стирки чужих одежд в ледяной воде реки, от плетения жестких циновок из рогоза. Само утро началось с тяжести воды. Пустые глиняные кувшины врезались в его ладони. Двор был пуст, пыль под ногами еще не раскалилась под будущим солнцем. Путь к общественному колодцу недолог, но каждый его шаг отдавался в неокрепших плечах напоминанием о цифре — восемнадцать тысяч чонхванов — висевшей над их хижиной каменной плитой. Наполненные кувшины стали вдвое тяжелее, лямки врезались в ключицы, заставляя тело сгибаться. Вернувшись, он увидел мать, поднявшуюся, опирающуюся на шершавую стену. Движения ее были скованны, будто каждое сочленение залито расплавленным свинцом. — Сынок… белье… — проскрипел голос. — Господин Ким принес вчера поздно… Он молчаливо кивнул. И пока рассвет еще золотил верхушки черепичных крыш, брал мокрые, отяжелевшие одежды — чужие нарядные «чогори» и «чима», детские платьица, грубые холщовые «паджи» — и развешивал на натянутом канате. Превозмогая спазмы в спине, мама поправляла складки, воспаленные трещины на ее пальцах цеплялись за мокрую ткань, оставляя микроскопические следы крови. Ки Хун старался работать быстрее, хватая самую тяжелую ношу, подставляя плечо под корзину, когда она клонилась. Вид ее, согбенной под тяжестью чужого благополучия спины, прожигало ему душу изнутри каждый день. Потом был тупой удар топора о сухие ветки у задней стены. Каждое движение отдавалось болью в плечах, но он рубил яростно, представляя, как тепло от этих поленьев согреет мать вечером, даст жар для скудной похлебки из бобовой пасты и дикого чеснока. Щепки летели, пыль въедалась в потную кожу, смешиваясь с горечью во рту. Завтрак — горсть холодного, черствого риса, оставшегося со вчера, запитая водой из кувшина. Они сидели за низким деревянным столиком. Молчание говорило громче слов: ее взгляд — устало-благодарный, его — немой клятвой защитить, облегчить невыносимое бремя. Мастерская гончара Ли встретила его пылью и духотой пещеры. Запах сырой, жирной земли смешивался с едким дымом от печи. Сырая глина на круге холодная, податливая, но вязкая, как болотная трясина. Он садился за гончарный круг, сразу ощущая его неровную, дребезжащую вибрацию. Требовалось сосредоточиться, найти точку равновесия, придать бесформенному кому очертания горшка, чаши. Пальцы скользили сами, иногда дрожали от напряжения и усталости, спина монотонно ныла от вечного наклона. Глиняная пыль покрывала лицо серой маской, забивала ноздри, смешивалась с едким потом, стекавшим по вискам. Часы текли медленно, отмеряемые вращением круга и количеством слепленных, еще хрупких сосудов. Гончар Ли, суровый мужчина с руками, покрытыми старыми ожогами, словно картой страданий, лишь изредка бросал одобрительный взгляд — высшая награда в этом аду. К полудню солнце пекло немилосердно. Он вышел из мастерской, неся с собой плату — плетеную корзину, доверху набитую гладкими, прохладными на ощупь горшками с рисом. Лямки впивались в его плечи, оттягивая их, превращая путь домой в пытку. Но он шел, чувствуя вес этого скромного заработка, этой крошечной отсрочки перед неминуемым. Дома мать встретила его с облегчением. Они пересыпали рис в большой глиняный бочонок— жалкая пригоршня к их скудным запасам. Ки Хун видел, как каждое движение дается ей с трудом, как боль сковала спину железными тисками. — Омони, ляг, — попросил он, мягко, но настойчиво подводя ее к циновке. — Я пошью. Покажи, что нужно. Она хотела возразить, но силы оставили путь к сопротивлению, пришлось указать на грубый холст, толстую иглу и клубок ниток. Ки Хун взял работу. Привыкшие к податливой глине, тонкие пальцы Ки Хуна были неуклюжи с тонкой сталью иглы. Он кололся, но старался, копируя смутно помнившиеся движения, и чувствуя на себе любимый взгляд сквозь полуприкрытые веки — взгляд, полный тени улыбки и бездонной печали. Он чувствовал эту немую благодарность и собственную яростную, гнетущую беспомощность перед лицом медленного угасания. Солнце, клонясь к закату, окрасило серые стены квартала в теплые, но быстро гаснущие тона охры, когда в их низкую дверь постучали. На пороге стоял Чан Док Су. Казначей второга ранга. Казначей их квартала. В руках у него находился небольшой сверток, аккуратно завернутый в чистую рисовую бумагу. Одежда из добротного индигового хлопка выглядела невероятно чистой, почти сияющей на фоне убогой обстановки хижины. — Госпожа Сон, — его голос лился мягко, как теплый мед, слишком сладкий для этого места. — Мир вашему дому. Проходил мимо, подумал — несли ли вы тяготы дня? Принес немного «тток», рисовых лепешек. С трудом поднявшись, мама быстро засуетилась, бормоча благодарности и приглашая гостя войти, совместно с извинениями за хлам в доме. Ки Хун почувствовал знакомое жгучее смущение, смешанное с искренней, но осторожной признательностью. Чан Док Су знал его всю жизнь, с пеленок, после того как отец, незнакомый призрак, погиб в пьяной драке у кабака еще до его рождения. Казначей позволял откладывать выплаты, когда мать болела, иногда снижал проценты, кивая на «трудные времена». Не просто сборщик, а человек, иногда бросавший крохи милости в море их нужды. Док Су вошел, осторожно ступая по чисто выметенному, но бедному полу. Он развернул сверток, открыв аккуратные белые рисовые лепешки, от которых повеяло сладковатым, дразнящим паром — запахом роскоши. — Садитесь, садитесь, — пригласил он сам, как хозяин, указывая на их скромный столик. — Разделите со мной скромную трапезу. Они сели. Мать с благоговением, почти со страхом, взяла маленький кусочек «тток». Ки Хун последовал ее примеру. Сладкая лепешка таяла у него во рту с невероятной скоростью, — забытый вкус детства, если оно у него было. Чан Док Су наблюдал, его круглое лицо с мелкими, глубоко посаженными глазами выражало подобие участия. Глаза метнулись по лицу Ки Хуна, прежде чем вернуться к матери. — Как дела, госпожа Сон? — спросил он, отламывая себе кусочек с неестественной аккуратностью. — Здоровье не подводит? — Стараемся, господин казначей, — тихо ответила женщина, опустив глаза в тарелку. — Ки Хун — моя правая рука. Трудится не покладая рук. Скоро закончу шитье для госпожи Мин, тогда внесем часть… — Не торопитесь, не торопитесь, — Чан Док Су махнул рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи, но его взгляд снова скользнул к юноше. — Главное — здоровье. А юноша ваш…растет не по дням, а по часам. Сила в руках видна, стать обретает. Настоящий мужчина скоро будет. — Он улыбнулся Ки Хуну, и тот почувствовал смутную теплоту от похвалы, тут же омраченную неловкостью под этим слишком пристальным взглядом. Глаза казначея задержались на нем дольше, чем следовало, скользнув по открытой шее, по контуру его плеч под грубой тканью. Они доели лепешки в почтительном, тягостном молчании. Чан Док Су расспрашивал о работе, о соседях, его тон оставался отечески-доброжелательным все это время, вплоть до ухода. А уходя, вместе с обещанием «не беспокоить по пустякам» нехотя напомнил о долге скорее как о формальности, нежели обязательной выплате, чем оставил внутри дома ощущение…облегчения? Ки Хун увидел, как плечи матери чуть распрямились, а тень наслице стала чуть светлее. Сам он почувствовал прилив странных сил. Вечер опустился на квартал, неся прохладу и длинные, пожирающие свет тени. Мать сидела на циновке, растирая колени костлявыми пальцами, дыхание поверхностное, лицо серое, как зола. Весь день, превозмогая боль, она пыталась шить, но руки плохо слушались, и игла часто выскальзывала из дрожащих пальцев. — Омони, — тихо сказал Ки Хун, вставая. Его голос был мягким, но с неожиданной твердостью. — Я принесу свежей воды. Омоем тебе ноги. Это придаст сил. Она хотела запротестовать, но увидев решимость в глазах сына, ту самую, что была у отца, добровольно оступила. Слабая, но бесконечно нежная улыбка тронула ее губы. — Спасибо, сынок, — прошептала она. — Будь осторожен у реки. Камни скользкие. Сумеречный воздух над рекой висел тяжело. Дневное золото водной ряби угасло, сменившись мертвенной, свинцовой гладью, отражающей быстро темнеющее небо. Холодок, поднимавшийся от воды, пробирал тело под грубую ткань поношенного «чогори», смешиваясь с липкой испариной, не успевшей еще высохнуть после трудов в душной мастерской гончара Ли. Запахи — гниющих водорослей, жирного речного ила, далекого дыма очагов — сливались в удушливый букет нищеты и усталости. Тишину нарушал лишь навязчивый, монотонный плеск волн о скользкие камни берега, да редкие, пронзительные крики ночных птиц, резавшие темноту. По знакомой, отполированной временем и босыми ногами тропинке Ки Хун осторожно спустился к самой воде. Напряжение долгого дня начинало медленно растворяться в этой сырой прохладе. Здесь, у воды, ему дышалось чуть свободнее, чуть глубже. Пустые глиняные кувшины, казавшиеся иногда слишком неуклюжими, он поставил на плоский, мшистый камень у самой кромки. Присев на корточки, Ки Хун погрузил первый сосуд в темную струю. Прохлада воды обожгла его кожу на запястьях почти молниеносно. Наполняющийся кувшин журчал тихо, успокаивающе. Ки Хун закрыл глаза, и наконец-то втянул воздух полной грудью, тот пах сыростью и свободой. Тело сразу почувствовало, как усталость по каплям покидает его, забирая с собой изнеможение после трудного рабочего дня. Мир, казалось, замер в этом мгновении хрупкого покоя. — Полные кувшины в гору — ноша не для хрупких плеч. Особенно после целого дня у гончарного круга. Голос, прозвучавший сзади, внезапно и слишком близко, вонзился в тишину, как нож. Кувшин едва не выскользнул из окоченевших пальцев Ки Хуна. Резко обернувшись, Ки Хун увидел фигуру, застывшую наверху тропинки, на фоне сгущающихся теней берега. Чан Док Су. Без своей неизменной толстой книги долгов, в том же добротном хлопковом «чогори», казавшемся нелепой роскошью среди этой речной грязи. Знакомая, теплая улыбка играла на его губах, если ее правильно разглядеть. — Господин Чан! — Сорванный голос прозвучал хрипло. Ки Хун инстинктивно вытер мокрые руки о грубую ткань паджи. — Хотел набрать воды… для омони. Чтобы омыть ноги. — Сын, чтящий мать, — кивнул казначей, медленно, с неожиданной легкостью для своей плотной фигуры, начав спускаться по скользким камням. Его шаги были осторожными, но несущими неоспоримую уверенность. — Добродетель редкая и драгоценная. Позволь старику помочь. — Не дожидаясь ответа, он подошел вплотную к самой воде, и тень его легла на Ки Хуна, внезапно украв собой прохладу вечера. — Видишь, вода отступила. Чтобы чистую струю достать ноги по колено в иле замочишь. Дай сюда один. — Тяжелая рука казначея протянулась к пустому кувшину, который юноша все еще сжимал в пальцах. Миг колебания. В угасающем свете лицо казначея, знакомое ему с самого детства, с тех пор, как он только начал ходить, казалось обыденным, даже благожелательным. Ки Хун вспомнил рисовые лепешки, принесенные днем, снисходительность к долгам после смерти отца, погибшего в пьяной драке у кабака, когда мать еще носила его под сердцем. Чан Док Су был частью пейзажа его жизни, как эта река, как серые стены их квартала. Молча, с легким стуком о камень, он поставил пустой кувшин рядом с мужчиной. — Вот так, — казначей ловко присел на корточки, невзирая на дорогие ткани, его движения обрели неожиданную, кошачью грацию. Он погрузил кувшин глубже, чем мог дотянуться Ки Хун, и вода с тихим бульканьем устремилась внутрь. — Знание течения — сила. А сила… — он поднял наполненный сосуд, тяжелые капли, сверкая последними лучами, спадали по очереди в темную воду, — …дает возможность поддерживать слабых. Твоя омони… госпожа Сон… уподобилась осеннему листу на ветру. Такая тяжесть ей не по плечу… — Он покачал головой, будто разглядывая воду, но уголки его маленьких глаз скользнули в сторону юноши, задержавшись на его открытой шее, обнаженной расстегнутым воротом чогори, на хрупкой линии ключицы, проступающей под тонкой кожей. — Ты же крепнешь, Ки Хун-а. Растешь могучим деревом. Сила в руках видна, стать обретаешь. Настоящий мужчина скоро будешь. И… очертания твои… изящны. Не по-крестьянски изящны. — Его голос снизился, стал интимным, густым, как патока. Первая волна дискомфорта обдала Ки Хуна неприятной липкостью. Похвала прозвучала фальшиво, как фальшивая монета. Слишком лично. Слишком… пристально. Он отвернулся, торопливо схватил второй кувшин и погрузил его в воду, стараясь не замечать, как близко нависло плотное, пьяное от дешевой «сочжу» тепло мужского тела. — Благодарю, господин Чан, — проговорил он в попытке вернуть разговор в привычные берега. — Скоро… часть долга внесем. Омони почти… — Долги… — вздохнул казначей, ставя наполненный кувшин на камень с глухим стуком. Он не отодвинулся. Наоборот, его длинная тень теперь полностью поглотила присевшую фигуру юноши. Запах ударил с новой силой — терпкий перегар «сочжу», прогорклый пот, пропитавший дорогой хлопок, и приторная, удушающая сладость дешевого сандалового масла. Воздух вдруг стал густым, почти непроглядным. — Холодные иероглифы на свитке. Восемнадцать тысяч… Гора неподъемная. — Он сделал шаг ближе, и колено почти коснулось спины Ки Хуна. Юноша инстинктивно попытался встать, выпрямиться, но тяжелая, влажная ладонь легла ему прямо на плечо, мягко, но с железной неотвратимостью прижимая к земле, к скользким камням. — Но горы сдвигаются, Ки Хун-а. Если знать… рычаги. Иметь… друзей во дворцах Ванна. — Чужие пальцы на плече сжались, не причиняя острой боли, но властно, влажно, как щупальца. Голос опустился до доверительного шепота, горячее дыхание, пропитанное перегаром и чем-то кислым, коснулось щеки и шеи Ки Хуна. — Знаешь, как пируют в Чхонгёне? Шелк на ложах, нефритовые чаши, девы с веерами из павлиньих перьев… Искусные танцовщицы, тела которых гибки, как ивовые прутья, а кожа гладка, как лунный свет… Им подают мясо фазана в медовом соусе, рисовые лепешки с лепестками хризантем, пьют вино, настоянное на сосновых почках, из кубков, достойных императора… Не для нас, конечно. Но для избранных… для тех, кто умеет угодить… кто обладает… особыми достоинствами. Ки Хун замер. Леденящая тревога сменилась паническим ужасом. Он поднял глаза. И встретился взглядами с Чан Док Су. Все маски — доброжелателя, покровителя, знакомого с детства соседа — рухнули. Взгляд был хищным. Холодным, сканирующим, липким, как речная тина. Медленно, с откровенной наглостью, он скользил по лицу Ки Хуна, задерживаясь то и дело на его губах, полуоткрытых от ужаса, пульсирующей шее, контурах плеч, груди под грубой тканью, будто просвечивая ее и оценивая каждую линию. В этих маленьких, глубоко утонувших в складках глазах горела не просто похоть. Горела ненасытная, хищная жадность к молодости, к недоступной чистоте. И расчетливая уверенность того, кто держит в руках не просто долговую расписку, а саму жизнь. Сердце Ки Хуна взорвалось в груди, больно ударив в ребра и в виски. Его бросило в жар, потом пронзил леденящий пот. Он дернулся, пытаясь сбросить руку, вырваться, но пальцы казначея впились в его мышцы плеча, как стальные крючья, тут же пригвоздив к месту. Запах спирта, пота и сандала стал удушающим саваном. — Ты… ты и представить не можешь, — зашептал Чан Док Су влажными губами, почти кааясь ушной раковины Ки Хуна. — Какие врата откроются перед юношей твоей… редкой красоты. Гнить здесь? В вони бедности? Гнуть хребет за жменю заплесневелого риса? — Его рука соскользнула с плеча Ки Хуна, скользнула вниз по спине, к пояснице, пальцы впились в ткань чогори, нащупывая контур позвоночника. Ки Хун дернулся всем телом, как загнанный заяц в силках, дикий страх сдавил ему горло, перекрыв воздух. — Не для тебя эта доля, Ки Хун-а. Ты создан для… иных утех. Для ласк… тех, кто может одарить всем. Кто оценит твою… изысканность. — Отстань! Но Чан Док Су был сильнее, несравнимо сильнее. Вторая рука казначея, молниеносно обхватила Ки Хуна сзади, прижав его спиной к своей груди. Юноша ощутил всю тяжесть взрослого мужского тела — жесткость мышц под тканью, отвратительную выпуклость живота, пьяный жар, исходящий от него. Запах сандала смешался с резким запахом мускуса тела из-под одежды. Чужая рука, проникнув под грубый край чогори Ки Хуна, обхватила его талию. Сильные пальцы мужчины не просто удерживали. Они сжимали, мяли, щупали его плоть выше бедра, впиваясь в кожу, оставляя невидимые, но жгучие следы. Это было не прикосновение. Это было осквернение. Грубое, влажное, пошлое. Противные пальцы скользнули выше, к ребрам, к животу, лихорадочно исследуя, оценивая каждую впадину, каждый выступ, как мясник ощупывает тушу. — Тише, птенчик, тише, — прошипел казначей прямо в ухо Ки Хуна, слюна брызнула на кожу. Его дыхание обжигало, неся волну тошнотворной кислятины. — Дергаешься — хуже будет. Сорвешься в воду, захлебнешься в иле. — пока пальцы двигались по ребрам Ки Хуна, к солнечному сплетению, — Восемнадцатьтысяч… Прах под ногами! Сотру одним росчерком тушью. Три тысячи сейчас? Четыре? — а шершавые губы и холодный прижались к виску юноши, к его коже за ухом, впиваясь, оставляя влажный, липкий след. — Всего одна ночь. Одна ночь в моих покоях… Покажу… научу… узнаешь вкус настоящей сладости, не этой жалкой патоки. — Шепот стал приторным, как гниющая слива. — И мать твоя… — выдох попал в ухо Ки Хуна, проскользив горячим потоком прямо по мочке, — будет сыта. Получит лекарства. Свободна. Долг… исчезнет. Образ матери вспыхнул в сознании Ки Хуна с мучительной ясностью: ее руки, изуродованные кровавыми трещинами от ледяной воды и жесткого камыша; ее лицо, пепельное от боли; ее кашель, сотрясающий хрупкое тело. Три тысячи… Четыре… Целые месяцы каторжного труда! Мираж спасения, теплый, обволакивающий, манил слишком невыносимо. Однако уже следом, сокрушительной, ледяной волной, накатило всепоглощающее омерзение. Ощущение этих грубых, липких, пьяных пальцев на своей коже, под одеждой; этого спертого, перегаром и немытой плотью дыхания; этого сладкого, ядовитого шепота о «ласках» и «сладости»; этого взгляда, который теперь виделся во всей своей грязной наготе — взгляда не «благодетеля», а старого развратника, покупающего его тело за миску риса. Предложение было не помощью, а глубочайшим падением в грязь, мерзостнее любой тени, позорнее любой лжи. Это была продажа души, растление всего, что в нем оставалось чистого. — Никогда! Крик, дикий, хриплый, вырванный из самой глубины души Ки Хуна, полный отчаяния, ненависти и только что рожденного понимания всей мерзости предательства, огласил берег. Ки Хун рванулся изо всех сил, чувствуя, как ткань его чогори натягивается и рвется под напором сзади, как шершавая, покрытая лишайником кора старой ивы на берегу впивается ему в спину, в затылок, когда Чан Док Су всей своей тушей сильнее придавил его к дереву. — Отпусти! Отпусти! Чан Док Су лишь сильнее вдавил его в кору, издав короткий, хриплый звук, похожий на смешок дохлой собаки. Ни тени человечности. — Глупый цыпленок… — прошипел он, и вся ложь испарилась, обнажив гнилую, хищную суть. — Голод и долги — лучшие учителя покорности. Запомни эту ночь. Запомни мое предложение. Оно… ждет тебя. — Его пальцы сжали запястье юноши с чудовищной, звериной силой. Хрустнули суставы, белая, ослепляющая боль пронзила руку Ки Хуна до самого плеча, заставив его вскрикнуть. — Когда глина размозжит тебе пальцы… когда омони твоя рухнет и не поднимется больше… приползешь. Сам. На коленях. И будешь благодарен. Знаешь, где искать. Двери открыты… для послушных птенцов. Он оттолкнул юношу с грубой, презрительной силой. Ки Хун споткнулся о скользкий, обросший тиной камень и упал на колени, едва не съехав в ледяную, черную воду. Холодный ил мгновенно пропитал его паджи, облепив кожу за несколько секунд. Чан Док Су не оглянулся. Бесшумно, как злой дух «квисин», он растворился в сгустившейся тьме, унеся с собой смрад водки, пота, сандала и окончательно растоптанную веру. Сон Ки Хун замер на коленях в липком, холодном иле у самой воды, прислонившись лбом к шершавой, вонючей коре ивы. Все его тело продолжало бешенно дрожать, то и дело сотрясаясь в немой истерике. Сердце колотилось, как пойманная птица, пытающаяся вырваться из клетки груди. Даже глубокие, судорожные вдохи не могли прогнать удушье отвращения и гнева. Горло сжал спазм. Мгновенно сгорбившись, Ки Хуна вырвало горькой желчью прямо в темную воду у своих колен. Желчь обожгла ему горло, смешавшись с солеными слезами ярости и унижения, которые он яростно, бесполезно пытался сглотнуть. Его взгляд упал на кувшины, доверху наполненные чистой, прохладной водой. Они стояли нетронутыми на камне, отражая первые, холодные и насмешливые звезды. Чувство грязи, глубокой, въедливой, невымываемой скверны, покрывало его с головы до ног, сильнее самого липкого ила. Три тысячи чонхванов вспыхнули в его сознании дьявольским огнем соблазна — и тут же были сметены ледяным водопадом стыда и ярости. Ярости к казначею. К его лживым улыбкам, растянувшимся на года. К его прикосновениям, оставившим невидимые, но жгучие метки на его коже. К себе — за ту долю секунды детской надежды, когда он поверил в доброту знакомого лица. Он поднялся. Стиснул зубы до боли, заставив дрожь в коленях утихнуть силой чистой, белой ненависти. Шагнул к кувшинам, поднял их. Взял ношу. Понес. Понес эту воду, отравленную теперь навсегда памятью о прикосновениях и шепоте, домой. К матери, чье тело изнашивалось с каждым днем. К долгу в восемнадцать тысяч, ставшему петлей на их шее. К своей пятнадцатилетней жизни, где место смутным грезам о воинской славе предков или учености монахов окончательно заняли тяжесть мокрой глины, ледяной ожог воды в корыте для стирки и тень Чан Док Су, отныне навсегда отпечатавшаяся в его душе не просто угрозой, а грязным клеймом насилия и предательства. Эта ночь у реки научила Сон Ки Хуна не только весу воды и цене риса. Она вбила в него цену человеческой низости, прикрывающейся маской милосердия. И истинную, горькую цену, которую требуют за мираж спасения. Цену, которую он, сын своей измученной, но гордой матери, платить не собирался. Никогда. Даже если этой ценой окажется его собственная, едва начавшаяся жизнь. Грязь с кожи можно было смыть. Ту, что въелась в душу — только кровью. Или огнем.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать