Автор оригинала
bizarrestars
Оригинал
https://archiveofourown.org/works/39760044/
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Регулусу Блэку было пятнадцать, когда его имя впервые прозвучало на Жатве. Теперь ему двадцать пять, и это случается снова. С тех пор многое изменилось и теперь он готов на всё, чтобы вернуться домой. Его не остановит ничто и никто. Даже Джеймс Поттер.
Джеймс Поттер и не собирается его останавливать. Наоборот, весь его план построен на том, чтобы вытащить Регулуса с арены. У него есть причины, но выбор он сделал: Регулус вернётся, даже если это будет последнее, что Джеймс сделает в своей жизни.
Примечания
Сириусу Блэку было шестнадцать, когда он вызвался вместо младшего брата. Теперь ему двадцать шесть, и возможности сделать это снова у него нет. Осталось только быть наставником — брату и лучшему другу, зная, что выживет только один из них.
Два имени, наставник на грани срыва, и слишком много боли и тайн между ними — таких, с которыми никто из них не умеет справляться. Никто не готов к тому, что ждёт впереди. Или к тому, на что им придётся пойти, чтобы выжить.
____________
В оригинале 75 глав.
71. Начать заново
29 октября 2025, 02:09
Юфимия смотрит вглубь своей кружки с кофе, прислушиваясь, не донесется ли снизу знакомое жужжание: кресло Джеймса трогается с места на лестнице, тяжелый щелчок и плавное скольжение, или же легкие шаги Регулуса на средней ступени. Иногда их слышно, иногда нет, Регулус так тих, так легок, что бывают дни, когда даже привычный скрип той самой ступени не нарушает тишину.
Иногда, не желая того, Юфимия все еще ловит себя на том, что слушает не зазвучат ли шаги Флимонта. У него был особый ритм походки, или, может, она просто слышала его так много лет подряд, что для нее он стал единственным в своем роде. И хоть сердце сжимается от того, что этого звука она больше не услышит, в этом есть и своя тихая прелесть. Во Флимонте всегда было что-то прекрасное. И в его памяти тоже.
Если бы кто-то спросил Юфимию еще несколько месяцев назад, поверила бы она, что сможет жить в мире без Флимонта, она бы ответила «нет». Без него, своего камня, своей опоры, не смогла бы. Она представляла бы себе бесконечную скорбь, которая постепенно съест ее до самого основания. И это, если вдуматься, было бы обидно для ее детей, ведь они все еще здесь, и ради них у нее есть смысл вставать по утрам. Но когда любишь по-настоящему, кажется, что не переживешь утрату. А потом, как-то живешь дальше.
Юфимия пережила потерю Флимонта. Каждый день переживает. И в какие-то дни эгоистичная часть ее души шепчет, что не хотела бы больше просыпаться. А в другие, будто он все еще рядом, его присутствие звучит в доме так ясно, что стоит лишь закрыть глаза и он рядом; стоит выйти на ветер и он, как прежде, обнимает ее, и на одно мгновение она перестает его оплакивать. А потом открывает глаза, и его нет. И это убивает ее. Но она все равно живет.
Со временем горе становится мягче. Оно уходит от крика по утрате к тихой благодарности за то, что осталось. Каждый день она смотрит на Джеймса и Регулуса, каждый день разговаривает с Сириусом и Римусом, каждый день проверяет, как там Лили, Мэри и Бингли; каждый день видит, как живет и дышит ее дом, и думает: Фли, все налаживается. Мир становится лучше, ты был прав. Посмотри на тех, кого мы любим, на то, где они теперь, куда идут. Ты ведь гордишься, правда?
Она не нуждается в ответе. Она знает. И потому, в каком-то смысле, он все еще с ней.
Едва слышный, короткий скрип ступени заставляет Юфимию поднять голову и потянуться за второй кружкой. Она наливает чай, когда в кухню входит Регулус. Это прекрасно наблюдать, как он перестал двигаться по дому так, будто боится занять лишний дюйм пространства, и стал чувствовать себя здесь дома, с Джеймсом или без. Такой нежный мальчик. Да, она знает, что он убивал, но для нее это не имеет большого значения. В этом мире важен не тот, кем человек становится в бою, а тот, кем он остается вне его.
А вне войны Регулус устал, беспокоен и удивительно мягок с ней и с Джеймсом. Его горе тоже стало тихим. Он первым заговорил с ней о Флимонте без тяжелого надрыва, без того, чтобы разбрасывать боль у ног друг друга. Она шептала о нем, крохотные вещи, простые, а он отвечал тем же. Мир.
Она старалась отплатить ему тем же, когда могла. Ему трудно говорить о Барти, слова путаются, теряются, но видно, что он не хочет хоронить его в тишине, не хочет отрекаться от той двойственности, боли и радости, что приходит с любовью и потерей. В этом есть внутренняя сила, стремление не забыть, а примириться. Для Регулуса это значит делиться мелкими историями о Барти, порой неловко, иногда с шуткой; и она видит, как он будто выдыхает, когда кто-то другой упоминает Барти, как будто мир подтверждает, что он был, и Регулус не один хранит его память. А одному ведь это не под силу, и не должно быть.
Юфимия не мешает. Когда она впервые, случайно, назвала Барти «тем твоим мальчиком», Регулус издал сдавленный смешок и, прикрыв рот, выглядел почти испуганным, что смеется. Это был первый его смех после войны, и Юфимии было так приятно знать, что именно она стала причиной. Сначала он извинялся, будто смех среди скорби был чем-то постыдным, и тогда она рассмеялась вместе с ним, пока не рассмеялись оба, потому что Регулус уверял, что Барти счел бы это ужасно забавным.
— Доброе утро, Эффи, — бормочет Регулус, когда она отходит в сторону, чтобы дать ему место приготовить чай так, как он любит: обычно черный, без молока, но с ложкой или двумя сахара, чтобы снять горечь. Чем-то он и сам на этот чай похож, думает она с легкой улыбкой.
— Доброе утро, милый, — отвечает она. — Я сегодня выгоняю тебя и Джеймса.
Регулус вскидывает голову, глаза округляются.
— Вы… что?
Юфимия не удерживается от смеха, слишком уж искренне удивление и тревога на его лице.
— Да не волнуйся ты так. Всего лишь через дорогу. И это не значит, что вы не будете тут каждый день, как обычно.
— Мы… я что-то сделал не так? — осторожно спрашивает он.
— Нет, дорогой, — мягко отвечает Юфимия, и сердце сжимается, когда она коротко кладет ладонь ему на волосы. Она знает, как трудно ему принимать родительскую ласку, будто это измена его собственным родителям, а отчасти и Сириусу. Но она чувствует, что от нее он принимает это с теплом. Раньше не мог, а теперь может. Они проделали большой путь, и впереди еще больше. — Ты ничего не сделал плохого. И Джеймс тоже. Просто пришло время.
— Откуда ты знаешь? — тихо спрашивает он.
— Наверное, просто чувствую. Я знаю, что вы с Джеймсом остались рядом со мной не только ради себя, а чтобы я не была одна, — говорит Юфимия. Регулус хмурится, а она улыбается мягко. — Но с чего-то ведь надо начинать, Регулус. И мне тоже.
Он будто борется с собой, потом бормочет:
— Мне это не нравится. Я не хочу, чтобы ты была одна.
— Я и не буду, — напоминает она. — Вы ведь прямо через дорогу, помнишь? Сириусу стоит только позвонить, и он скоро вернется.
Регулус издает неопределенный звук и опускает взгляд. Ему тяжело без Сириуса, хоть он изо всех сил старается не показывать этого. Юфимия видит, как он скучает, наверное, ровно настолько, насколько Сириус скучает по нему. И в этом он тоже мягок. Грустный, но принявший.
— Мы можем остаться, — говорит он после паузы, снова поднимая глаза. — Сколько захочешь. Ты же знаешь это, правда?
— Знаю. Но не навсегда.
— Могло бы быть, если бы ты захотела, — шепчет он.
Юфимия улыбается.
— Наверное, часть меня всегда будет хотеть, чтобы все, кого я люблю, были рядом. Но есть и другая часть, готовая сделать шаг вперед. У вас есть дом, Регулус. Дом Джеймса всегда будет здесь, но теперь и с тобой тоже. Вы должны построить свой. Это чудесное чувство, знаешь ли. Одно из самых дорогих воспоминаний с Флимонтом, это как мы превращали этот дом в настоящий, живой.
— Но ведь ты жила здесь и до него? — спрашивает Регулус.
— Да, — признается Юфимия. — С тринадцати лет. Но дом стал домом только тогда, когда мы сделали его им вместе. Родители переехали, когда мне исполнилось восемнадцать, обратно в мой детский дом, как раз когда я стала наставником. Меня часто не было, да и… — она усмехается, — они никогда не были особенно в восторге от… соседей.
Регулус ненадолго замолкает, потом уголки его губ едва заметно подрагивают.
— Те самые коварные Блэки, я полагаю?
— Да, именно они, — кивает Юфимия, и Регулус тихо фыркает, почти смеется. — Так или иначе, Флимонт переехал ко мне, и это было по-настоящему особенное время. Просто мы вдвоем. Когда я вспоминаю те годы, я чувствую только благодарность за то, что они у меня были. И я хочу того же для тебя и Джеймса. Вы всегда желанные гости здесь, никогда не сомневайся, но пришло время вам сделать собственный дом. Это прекрасное начало — строить свою жизнь вместе. Я хочу этого для всех вас.
— Я понимаю, — тихо говорит Регулус, потом прочищает горло, делает глоток чая и добавляет: — Но Джеймсу скажешь ты.
Юфимия цокает языком и отмахивается рукой.
— О, он переживет. У него и так здесь целый сад цветов, о которых он заботится каждый день, так что не все так страшно, я ведь не отправляю его на край света. Он уже идет на поправку, правда? Значит, пора. Если не сейчас, то когда?
— Думаю, это вопрос, который всем нам пора начинать задавать себе, — бормочет Регулус. Он какое-то время смотрит в чашку, потом поднимает взгляд на нее, мягкий, почти прозрачный. — Я… я никогда не говорил Монти, что… что я его любил. Не успел. А жаль. Мне всегда будет жаль.
— О, милый, он знал, — шепчет Юфимия. — Он знает.
Регулус моргает часто, с трудом сглатывает.
— Я могу только надеяться, что это правда. Я правда надеюсь. Но… с тобой ведь все иначе. Я все еще могу… могу сказать. Просто мне… тяжело… мне трудно… сказать…
— Я знаю, дорогой мальчик, знаю, — мягко перебивает Юфимия, и он будто сникает, выдыхая длинно, дрожащим вдохом. — В тебе столько любви, конечно, я знаю. Я давно это знаю. Я тоже тебя люблю. И Флимонт любит тебя, все еще, даже сейчас.
— Спасибо, — едва слышно говорит Регулус.
Юфимия не удерживается, тянется к нему и кладет ладонь ему на щеку. На этот раз он закрывает глаза и прижимается к ее руке. Она так гордится им, и знает, будто Флимонт стоит рядом, что он гордится тоже.
~•~
Римус, если быть честным, не ожидал, что возвращение домой окажется одним из самых светлых, самых неожиданных подарков его жизни. Он и не догадывался, как сильно скучал по дому, пока не оказался здесь. Теперь, живя в этом месте снова, он чувствует, будто его внутренний ребенок понемногу исцеляется.
Конечно, дело и в воспоминаниях. В ностальгии. В возвращении туда, где он вырос, чтобы увидеть, как далеко продвинулся. Помогает и то, что теперь он почти местная легенда, но для старожил все еще тот самый непослушный мальчишка Люпин с соседней улицы. И это, признаться, забавно. Римус не может не улыбаться этой двойственности, человеческой, живой, этому напоминанию о жизни до и признанию того, кем он стал после, когда вернул себе свободу и вернулся домой.
Некоторые ведь видели, как он сражался. И теперь уже не секрет, насколько важной фигурой он стал в завершении войны. И уж точно никто не забывает, что именно он распахнул дверь, когда Доркас вышла наружу, держа в руке голову Тома Риддла. Такое не выветривается из памяти.
А еще, Римус вернулся не один. С ним был Сириус Блэк, держащийся рядом и смотрящий на него тем самым взглядом, полным звезд, будто Римус самое чудесное, что он когда-либо видел. Божественное. После всего, что было, после всех лет, Сириус все еще смотрит на него так. И Римус не уверен, что когда-нибудь к этому привыкнет. Думает, что всегда будет чувствовать от этого головокружительное счастье.
Конечно, Сириуса здесь знают. И то, что он появляется вместе с Римусом заставляет людей перешептываться и ломать голову, как вообще все это случилось. Но в целом все достаточно вежливы, чтобы не лезть с расспросами. Люди просто радуются, что он жив, он дома, он здесь, рядом с Лайеллом, который столько лет был один.
Перемена обстановки идет Сириусу на пользу. Сначала он почти не выходит, проводит дни дома, с Лайеллом и Римусом. Лайелл учит его готовить по старой кулинарной книге Хоуп или показывает коллекцию моделей кораблей, от которых Сириус мгновенно приходит в восторг. Он любит что-то строить, мастерить, и когда Лайелл достает не собранный еще набор, Сириус уже не может оторваться. Римус клянется, что они просидели за столом четыре часа, собирая крошечный, дотошно детализированный корабль. Таким спокойным он не видел Сириуса месяцами.
Постепенно, однако, Сириус начинает выходить с ним наружу. Римус показывает ему места своего детства: заброшенный парк, где он однажды, всего раз, поцеловал Лили; они с Сириусом проводят там целый день на качелях, курят и болтают, пока не стемнеет. Школу, где он учился — Сириус настаивает, чтобы залезть внутрь, ведь она теперь закрыта, и, хотя Римус сначала сопротивляется, к ночи они уже крадутся по коридорам, а он шепчет Сириусу истории, случившиеся в этих стенах. Рынок не тот, что был прежде, после войны многое изменилось, но люди стараются вернуть его к жизни, и Сириусу нравится наблюдать, как к Римусу относятся по-человечески, как к своему. Он ходит туда просто, чтобы смотреть. А еще, то самое место у железнодорожных путей, где он и Лили раньше курили перед Жатвой: крошечное поле одуванчиков, которые Сириус обожает срывать и пускать по ветру, каждый раз вспоминая Регулуса, ведь цветы всегда напоминают ему брата.
Двенадцатый дистрикт и вправду помогает Сириусу, Римус видит это с каждым днем все яснее. Здесь он может сосредоточиться на себе, позволить себе сломаться, когда нужно, и потом снова собраться. Римус наблюдает, помогает, и делает то же самое сам.
Оба они проходят через свое. Вина. Травма. Горе. Страх. Ночные кошмары. Иногда они не говорят об этом вовсе, потому что слишком устали. Но все чаще опираются друг на друга. Заботятся друг о друге. Учатся воспринимать жизнь понемногу, по кусочку, медленно, со вкусом.
Сириус каждый день звонит Джеймсу, обычно по видеосвязи, болтают без умолку, и Римус думает, что это полезно им обоим. Пространство и связь, дистанция и присутствие, все сразу. Ведь звонок кончается, и все. Звонок кончается и нужно снова смотреть внутрь себя, а не прятаться друг в друге.
А Римус, как и Лили, тоже не может долго без разговоров. Они звонят друг другу каждый день, не так демонстративно, как Джеймс и Сириус, не с попытками целоваться через экран, но все равно с теплом. Видеть, как Лили исцеляется, исцеляюще и для него. Как и видеть Мэри, и Бингли рядом с ней. Все они идут вперед, день за днем.
Все они живут день за днем.
Поначалу Сириус тревожится о Регулусе почти больше, чем дышит. Римус про себя вспоминает слово гиперопека, но благоразумно не произносит. Вместо этого он терпеливо, и снова, и снова, отговаривает Сириуса срываться на первый же поезд обратно в Шестой дистрикт, снова и снова напоминая, что у Регулуса есть Джеймс, Эффи, Лили и Мэри; что он в порядке, что он жив; что Сириус никого не подводит, оставаясь здесь; что он не обязан посвящать всю жизнь младшему брату, который уже взрослый и сам поддерживает его, говоря: оставайся, тебе это нужно, помнишь? Эй, помнишь?
Сириус помнит. С тех пор как он приехал в Двенадцатый дистрикт, он ни разу не ушел в себя, и этого уже достаточно, чтобы понять, как сильно ему было нужно отпустить себя. Это трудно. Римус не совсем понимает, что значит быть старшим братом, он единственный ребенок, но его слова все-таки доходят до Сириуса. Наверное, помогает и то, что на заднем фоне почти каждого звонка Джеймсу виден Регулус, то уверяющий, что у него все в порядке, с усталым вздохом, то закатывающий глаза и называющий брата идиотом.
Римус тоже часто говорит с Регулусом. Они переписываются просто так, пожаловаться, посплетничать, посмеяться над какой-нибудь ерундой в своих дистриктах. Римус ценит, что у него есть кто-то, с кем можно просто поворчать. В этом смысле Регулус его любимец: ни у кого больше нет такого таланта язвить и жаловаться с изяществом, как у него.
Огромным шагом в исцелении Сириуса становится то, что он наконец решается столкнуться с тем, что случилось с Марлин. Это одна из самых тяжелых для него тем. Он мучится с ней сильнее всего и как-то ночью, после очередного кошмара, где снова и снова переживает ее смерть, признается Римусу, что не уверен, сможет ли когда-нибудь перестать чувствовать вину за нее, перестать ощущать боль от утраты.
Но человек не может вечно держать в себе такой груз, не сломавшись. И Сириус ломается быстро, стремительно. Все заканчивается тем, что он лежит, свернувшись калачиком, на холодной плитке ванной у Римуса, в слезах, в рвотных спазмах, с головой на коленях у Римуса, и все, что гнилое и страшное, наконец вырывается наружу. Ужасные слова. Худшее, что Римус когда-либо слышал от него. Как больно. Как он хотел бы, чтобы все случилось наоборот, чтобы умер он, а не она. Как он пытался ее оберегать, и не уберег. Как скучает по ней. Как иногда хочет просто исчезнуть, чтобы больше никогда не чувствовать этого.
Наутро Римус помогает ему подняться с пола, почти нежно направляет его в душ, двигая как марионетку, чтобы смыть все с его тела. Сириус не уходит в себя. Он остается. Ему приходится жить дальше и чувствовать. Потом он три часа разговаривает по телефону с Джеймсом, просто чтобы найти в себе хоть тень прощения к самому себе. И, может быть, именно в этом разговоре, в этих словах о Марлин, он становится немного ближе к этому. Однажды он говорит: «Она бы треснула меня по башке, если бы могла, за то, как я себя веду. Сказала бы: “Возьми себя в руки, Блэк, ты позоришь нас обоих”». Он пробормотал это, а потом рассмеялся до слез. Это стало для него поворотным моментом, с тех пор он начал шаг за шагом строить в себе прощение.
Так что все в целом, они понемногу находят свое место в этом новом мире. Каждый из них. Пусть не там, где мечтали оказаться, но точно там, где им сейчас нужно быть.
Для Римуса же главным испытанием становится сама концовка войны. Учиться ощущать свободу, которой у него не было шесть лет. Понимать, что теперь делать с этой свободой. Пытаться разобраться, кто он теперь. Его моральные принципы почти не изменились, как он и ожидал. И чувство вины за то, что он сделал на войне, он так и не испытывает так, как, возможно, следовало бы. Может, просто есть люди, которые не чувствуют этого. И, может быть, он один из них. Хотя иногда все же чувствует. Но и это чувство иное. В голове все еще слишком много другого ужаса, чтобы оставалось место для сожалений о тех вещах, которые пришлось сделать ради того, чтобы вообще дожить до свободы.
Странным образом, сильнее всего его тревожит то, что они сделали с Риддлом. Потому что он знает, что не нужно было. Римус, Регулус и Доркас могли остановиться раньше. Но они захотели. Захотели причинить боль. Захотели мучить. Захотели, чтобы он страдал. И добились этого. О, как добились. И Римус знает, что в тот момент его действия почти не имели отношения к концу войны, это была месть. Это была жестокость. Не поступок, к которому вынудило выживание, а холодное желание боли. Худшее в нем живет не в убийстве Сивого, а в том, что он сделал с Риддлом.
Он ненавидит это. Ненавидит, что это все еще лежит на нем тяжелым камнем. Ненавидит, что часть его души оказалась настолько изуродована, что он не уверен, что, если бы мог, захотел бы все вернуть. Иногда ему снится, как кричал Риддл. И эти сны не кошмары. Он не просыпается в страхе. Он просыпается с жаждой. А потом испытывает к себе отвращение.
Когда Римус впервые рассказывает это Сириусу, все, как было на самом деле, он боится, что тот больше не сможет смотреть на него по-прежнему. Он должен был знать лучше. Ведь Сириус его первый и главный источник света и поддержки. В тот вечер они впервые после войны занимаются любовью, прямо после того, как Римус признается, как заставил Риддла заплатить за все. Это не та реакция, которой он ожидал, но Сириус всегда умел удивлять. После признания он будто не может отпустить Римуса, не может насытиться прикосновениями, и Римус слабый человек, когда дело касается Сириуса Блэка.
Со временем сны, вина и внутренний холод становятся все реже. Потом остается только путь к себе. Процесс. Каждый день чуть легче, чуть ровнее. Римус спокоен, как никогда прежде. И, кажется, Сириус тоже.
— Большие планы на сегодня? — спрашивает Лайелл из-за стола, лениво перелистывая газету, приподняв брови. Это одно из новых — газеты. Теперь новости о мире приходят всем, кто захочет их читать. Чаще всего Римус не читает, но Лайеллу интересно. Он говорит, там в основном хорошие вести. Римус верит на слово.
— Не особо, — рассеянно отвечает он, помешивая ложкой чай и улыбаясь в экран телефона. Джеймс прислал фото кузнечика, такого зеленого, что тот почти сливается с травой.
— Сириус все еще спит?
— Ты же знаешь, он любит поспать подольше, пап.
Лайелл усмехается:
— Тогда все сходится: ты луна, а он ночное существо. Кстати, откуда вообще это пошло? Почему ты луна?
Римус замирает, раздумывая, стоит ли рассказывать отцу, что Сириус сравнил шрамы у него на спине с кратерами на лунной поверхности. Хм… пожалуй, нет.
— Сириус просто сентиментален. Вот и все.
— Тебе стоит ценить это больше, — замечает Лайелл, переворачивая страницу. — То, как он тебя любит, это редкость, Римус. Такое не каждый день встречается.
— Да знаю я, пап, знаю, — бормочет Римус, опуская голову, чтобы скрыть улыбку и закатывание глаз. Лайелл неустанно поет дифирамбы Сириусу. Сначала это было мило, теперь немного утомительно. Но в глубине души Римус безумно тронут тем, что отец одобряет его выбор.
В дверь вдруг стучат. Римус и Лайелл переглядываются. Никто не двигается, оба не из тех, кто любит гостей. Обычно двери открывала Хоуп, приветливо, с улыбкой, болтая с соседями, пока Лайелл и Римус тихо радовались, что им не нужно. Если бы Сириус был на ногах, он бы пошел сам, у него, как и у Хоуп, дар находить общий язык с кем угодно, очаровывать и разговаривать хоть часами.
Но Сириус, увы, все еще дрыхнет, растянувшись на кровати Римуса, и Лайелл быстро прячется за газетой, заставляя сына подавить стон и подняться. Он ставит чашку и, волоча ноги, идет к двери.
Когда Римус открывает, он моргает.
А. Ну, это… неожиданно.
Маккензи Барлоу, или, как он предпочитает — Кен. Римус никак не ожидал увидеть Кена на своем пороге. Во-первых, Кен — его бывший. Они расстались после бурного романа длиной в пять месяцев, когда обоим было по девятнадцать, и с тех пор он здесь не появлялся. Во-вторых, Кен держит в руках щенков. И Римус не может понять почему. Почему он вообще держит щенков. И почему стоит с ними у его двери.
Римус моргает снова.
— Кен. Привет.
— Привет, Римус, — неловко улыбается Кен, нервно смеется и пытается перехватить щенков, которые вертятся у него в руках. По одному в каждой. — Прости, что без предупреждения, но я надеялся, мы могли бы поговорить.
Римус все еще не может отвести глаз от щенков. Маленькие, теплые, мягкие, с нелепыми висящими ушками — сущие малыши. Кен откашливается, отбрасывает с лица светлую челку и выглядит при этом так же растерянно и жалобно, как всегда.
— Я оставлю щенков здесь, — предлагает он с надеждой, наклоняясь и ставя их на пол. Они на поводках, и Кен привязывает поводки к перилам на веранде. — Прости, я просто нес их по лестнице. Они… не доверяют ступенькам.
— Ну, эм… заходи, — говорит Римус, открывая дверь шире и отступая в сторону. — Может, им воды принести?
— Нет-нет, все в порядке. Я ненадолго, — успокаивает его Кен, проходя внутрь с привычной легкостью. Он улыбается, входя на кухню: — Здравствуйте, мистер Люпин.
— Барлоу, — бурчит Лайелл, мельком поднимая глаза от газеты и тут же возвращаясь к чтению. Лайелл никогда не любил Кена. Впрочем, если подумать, Лайелл не любил никого из прежних партнеров Римуса. Вернее, дело было не в нелюбви, он просто им не доверял. Забавно выходит, думает Римус, что тому, кому отец все-таки доверяет, оказался Сириус. Ах да, убийца. Отличный выбор, пап. Ироничная улыбка мелькает на его лице. Хотя, если разобраться, Сириус ведь не только убийца… но почти наверняка единственный из всех, кто когда-либо действительно убивал.
— Чаю? — предлагает Римус, кивнув в сторону чайника.
Кен поспешно качает головой:
— Нет, спасибо.
Римус хмыкает, возвращается к своей кружке, облокачивается о стойку и поднимает брови.
— Так, ты хотел поговорить?
— С тобой… ну, с вами обоими, на самом деле, — мнется Кен, перебирая пальцами и переминаясь с ноги на ногу. — В общем, моя собака решила отметить конец войны самым неожиданным образом, она забеременела, представляешь? Я-то думал, просто потолстела, но нет, потому что однажды она запрыгнула ко мне на кровать и начала рожать прямо там. Ты представляешь, какой это был шок? — Он взмахивает рукой. — Короче, у нее родилось двенадцать — двенадцать! — щенков, Римус. Двенадцать. Я раздал почти всех, и вот…
— Подожди, ты хочешь, чтобы мы взяли их? — перебивает Римус, ошарашенно.
Кен кусает губу.
— Я уже всех обошел, и эти двое остались последними. А я не могу о них заботиться — Марша, ну, мать, — все время на них рычит. Она… я не знаю, изменилась после войны, как и все мы. О животных ведь никто не думает, но ее это тоже задело. Она хорошая, правда, просто… не создана быть матерью. Так что, может… вы бы их взяли?
Римус сразу смотрит на отца. Тот поднимает глаза, вздыхает:
— Не смотри на меня. Хочешь — бери, но ухаживать будешь сам. Это будет твой питомец, не мой.
— Эм, ну… — начинает Римус, но тут оборачивается на звук шагов. На лице появляется теплая улыбка, когда из коридора, прямо из ванной, выходит Сириус, заспанный, с растрепанными волосами, потирает глаза и, даже не глядя, направляется прямо к нему. Прелесть. Чистая прелесть.
Сириус входит на кухню с легкой улыбкой, пока не замечает Кена. Тогда его лицо мгновенно меняется. Он останавливается, нахмурив брови, оглядывает незнакомца, и вдруг, на миг, в глазах мелькает опасность. Всего секунду, и все исчезает, будто этого не было. Выражение лица возвращается к спокойствию, но глаза… ах, глаза говорят другое.
— Сириус, — медленно говорит Римус, — это Маккензи Барлоу.
— Но все зовут меня Кеном. Очень приятно познакомиться, — говорит Кен, протягивая руку.
Сириус мгновенно улыбается, ослепительно, ярко, так, что Кен моргает, сбитый с толку этой ослепительной волной обаяния. Римус не винит его, эта улыбка способна поставить мир на колени. И самое страшное в ней то, что она фальшивая. Сириус просто умеет. Может выдать такое в любой момент. И если бы это не было так чертовски притягательно, Римус, пожалуй, испугался бы.
— Сириус Блэк, — произносит он, пожимая руку Кену и, наклоняясь ближе, шепчет: — Но ты и так знаешь.
— Эм… да, привет, — запинается Кен, краснея, явно сбитый с толку. Римусу его почти жаль. Почти.
— Уверен, у тебя есть веская причина быть здесь, Лоу Бар, но…
— Барлоу, вообще-то… — начинает Кен.
— Очень Лоу Бар, можно споткнуться, — перебивает Сириус и смеется так легко и красиво, будто не только что оскорбил человека. И бедный Кен смеется вместе с ним, искренне, не осознавая, что именно сказал Сириус. — В любом случае, все это может подождать минутку. Сейчас Римус должен уделить внимание более важной вещи. Мне.
С этими словами он разворачивается, выхватывает кружку из рук Римуса, улыбается ему, мягко, тепло, и, подняв руку, обнимает его за лицо, ласково, уверенно, и целует. И не просто легко, как обычно по утрам. Нет. Этот поцелуй долгий, глубокий, до головокружения. Тот самый, после которого весь мир перестает существовать. Сириус целует его, медленно проникая языком в рот, обвивая руками его плечи и прижимаясь всем телом.
Римус машинально кладет руки ему на талию. Где-то в глубине сознания он понимает, что его отец сидит за столом и наблюдает за всем этим, но ему все равно. Сейчас в мире есть только Сириус. Только его дыхание, его губы, его руки. Все остальное растворяется.
И лишь спустя возмутительно долгое время, когда, кажется, неловко уже всем, Сириус медленно отстраняется и говорит с нежной улыбкой:
— Доброе утро, мой лунный свет. Сегодня ты особенно сияешь, Римус. Великолепен, как всегда. Привет.
— Привет, — выдыхает Римус, все еще немного оглушенный, хотя раздражение уже пробивается сквозь туман. Он будет смеяться над этим весь день, это точно.
Сириус довольно мурлычет, кладет ладонь на его грудь и скользит рукой вверх-вниз — жест без слов, но с ясным смыслом: это мое. Потом остается, как был, прижавшись к Римусу, и, положив голову ему на плечо, бросает взгляд на Кена, полный ледяного безразличия.
Римус даже не знает, как Сириус догадался, что Кен его бывший. Что, чувствует это на инстинктивном уровне? Это и озадачивает, и забавляет. Он ведь мог бы просто разорвать Кена пополам, если бы захотел, и не факт, что Римус смог бы остановить его, но вместо этого он вот так, по-кошачьи, демонстрирует собственнический нрав. И выглядит при этом не страшно, а очаровательно.
Он краем глаза смотрит на Лайелла, тот явно из последних сил сдерживает смех. Кажется, ему все это даже чересчур нравится.
Кен неловко кашляет. Очень неловко, ну, по крайней мере, для него. Римус же внутренне ликует, что тот вообще пришел.
— Так вот, насчет собак…
— Кен хочет отдать мне щенков, — объясняет Римус, и слышит, как Сириус громко скрежещет зубами. Возможно, стоило выразиться иначе. — Он надеялся, что мы возьмем последних двух, которых не пристроил. Хочешь?
Римус ожидал, что Сириус скажет «нет» просто из принципа, но тот колеблется, потом бормочет:
— Если я захочу, мы их возьмем?
— Все, что ты хочешь, любимый, — отвечает Римус, чувствуя, как внутри поднимается нежность. В нем будто борются два желания — прижать к себе щенков и не уступить ни дюйма из-за ревности. Римус гладит его по спине, любопытствуя, что победит.
И его совершенно не удивляет, когда побеждает второе — мягкое, светлое. Любовь к дому, к жизни, к спокойствию. Сириус тяжело вздыхает и говорит:
— Ладно, не буду врать, я хочу их. Я люблю собак.
— Слава богу, — выдыхает Кен, оседая с явным облегчением. — Великолепно! Спасибо, Сириус, правда. Ладно, ладно, я тогда заберу их домой и завтра привезу обратно с едой, поводками и всем остальным. Моя кузина захочет с ними попрощаться. Это нормально? Подойдет?
— Да, Кен, подойдет, — говорит Римус. — Спасибо.
— Ты просто чудо, Ри-Ри, всегда был, — отвечает Кен, и Римус изо всех сил старается не поморщиться. — Ну, я пойду. Рад был увидеть вас снова, мистер Люпин, и приятно познакомиться, Сириус.
Кен не получает ни одного ответа, прежде чем дверь захлопывается за ним.
— Чудо. Он назвал тебя чудом, прямо у меня перед носом! Я же стою тут! Алло? Меня видно вообще? Я стал невидимкой?! — возмущается Сириус, ошарашенно размахивая руками.
Лайелл тут же взрывается смехом.
— Я же убивал людей! — вскрикивает Сириус. — Убивал так много, что уже не помню, сколько именно, а он… он просто… о боже, я мог убить его на месте, что за черт вообще?!
Лайелл уже едва дышит, хрипло смеясь.
— Он дарит тебе щенков и называет тебя чудом, я что, по его мнению, шутка какая-то?! — Сириус возмущенно тычет пальцем в дверь. — Он вообще понимает, что я могу вырвать ему язык? И сделаю это, если понадобится! Я могу! Я…
Лайелл хлопает ладонью по столу, согнувшись от смеха, со слезами на глазах.
— Сириус, — говорит Римус, прикусывая внутреннюю сторону щеки, чтобы не рассмеяться самому.
Сириус, тяжело дыша, поворачивается к нему, глаза сверкают, губы сжаты в тонкую линию, как будто он проглотил лимон.
— Он пытается тебя соблазнить. Пришел с комплиментами и щенками!
— Это не соревнование…
— Пришел, строит из себя дружка твоего отца…
— Думаю, он просто был вежлив…
— Барлоу, Барлоу… что за убогая фамилия. Прямо символ низкой планки. И человек соответствующий…
— Это уже невежливо…
— Пришел, предлагает тебе щенков…
— Сириус…
— Называет тебя чудом…
— Сириус…
— И еще обращается к тебе с этим идиотским прозвищем…
Лайелл, кажется, вот-вот упадет со стула от хохота. Он красный, задыхается, вытирает глаза, и Римусу на миг становится даже тревожно за его здоровье. Вздыхая с притворным раздражением, он берет Сириуса за руку и вытаскивает его из комнаты.
Сириус идет послушно, хотя и бормочет себе под нос что-то нелестное. Похоже, его ревность связана не столько с самим Кеном, сколько с возмущением по поводу того, что кто-то вообще посмел сделать хоть малейшую попытку подступиться к Римусу или хоть как-то его затмить, пусть Кен и не делал ничего подобного. Но Сириусу для бури достаточно и намека.
— Как он посмел? Щенки?! — шипит Сириус, когда Римус закрывает за ними дверь. — Римус, он принес щенков!
— Принес, да, — спокойно соглашается Римус, хотя Сириус выглядит так, будто готов взорваться. И это почему-то ужасно смешно. — Очевидно, раз он принес щенков, мне теперь нужно убежать с ним, ведь он победил в великой битве за мое сердце. Все, вот так просто. Щенки.
Сириус выглядит так, будто сейчас начнет топать ногами.
— Я знаю, что ты издеваешься надо мной, чтобы показать, какой я идиот…
— Не идиот. Не называй себя идиотом.
— Но ведь я идиот. Боже, какой же я идиот. Я практически залез тебе в рот языком на глазах у него и твоего отца, просто потому что когда-то видел фото, где вы с ним целуетесь!
Римус едва сдерживает смех, видя, как Сириус краснеет и прикрывает лицо руками.
— А, вот значит, откуда ты узнал, что он мой бывший…
— Такой дурак, — бурчит Сириус в ладони, потом отнимает руки и шумно выдыхает. — Это же он, да? Тот, ну… с талантом.
— Ты про его умение отсасывать? — спрашивает Римус, насмешливо приподнимая бровь.
— Да, про это, — ворчит Сириус, морщась с таким видом, будто само слово оскорбляет его эстетическое чувство, хотя он сам от этого умения без ума. Стоит перед Римусом, возмущенно поджав губы, а Римус-то прекрасно помнит, сколько раз видел его на коленях, с раскрасневшимися глазами и губами, и как много удовольствия он при этом получал. — Это он, да?
— Он, — кивает Римус. — Но такие навыки не делают отношения крепкими. Поэтому мы и расстались. К тому же, если честно, я просто не был в него влюблен. Мы были парой из тех, что живут по принципу «было приятно, пока длилось, но вечно это быть не могло».
Сириус отмахивается.
— Мне плевать на твое прошлое, и мне не нужны уверения, почему ты со мной, а не с ним, и что не уйдешь к нему или к кому-то еще, я все это знаю. Моя проблема в другом: он принес тебе щенков, назвал тебя чудом и, к тому же, отсасывал тебе достаточно хорошо, чтобы это запомнилось.
— Это проблемы? — спрашивает Римус, уголки губ подрагивают.
— Да, — уверенно заявляет Сириус, прищуриваясь, — потому что теперь мне нужно доказать, что я лучше для тебя и для себя. Мне нужно превзойти и щенков, и это его «чудо», и даже его пресловутые таланты.
Римус фыркает.
— Милый, тебе совершенно нечего доказывать. Ты уже более чем…
— Нет, я все равно собираюсь, — перебивает Сириус, и тут же утаскивает Римуса в поцелуй. Закручивает голову, впивается в его губы, запускает пальцы в волосы, целует жадно, как будто хочет проглотить. Прижимается грудью, выгибается к нему, будто хочет слиться в одно целое. Один поцелуй и все. Одного поцелуя хватает, чтобы стало ясно: щенки, чудеса и все остальное рядом с этим ничто.
Сириус — тот, кого нельзя недооценивать. Он не просто убийца, он стратег. Он умеет действовать быстро, не оставляя времени опомниться. Не спрашивайте, куда делась рубашка Римуса или как Сириус успел ее снять, он и сам не знает. Только чувствует прохладный воздух на коже и горячие руки Сириуса. И это его раздражает: почему у него рубашки уже нет, а у Сириуса еще есть? Он решает «исправить» это, целуя Сириуса еще сильнее, полагая, что это поможет. Нет, не помогает. Только заставляет его еще больше хотеть, чтобы Сириус застонал ему в рот.
В конце концов, Римусу все же удается стянуть с него рубашку, и он чувствует себя победителем, когда перед ним открываются знакомые выцветшие следы от поцелуев. Сириус всегда любил метки, и, если честно, Римус тоже: единственное, что ему нравится больше, чем оставлять их, — это потом видеть их на его коже.
Просто утонуть в этом слишком легко. Утонуть в Сириусе, в его поцелуях, в нем самом. Римус забывает, что у того вроде как была цель что-то доказать, просто стоит, целует его несколько минут подряд, наслаждаясь каждым жарким, влажным касанием его губ. Он медленно, неторопливо изучает его, ладонями, дыханием, губами, и, наконец, сдается, обнимает его за плечи, прижимается ближе, чувствуя, как подкашиваются колени. Черт, как же это неловко, но… что поделать. И, впрочем, оказывается даже кстати, потому что Сириус вдруг рычит тихо, глухо и сжимает его за талию, поднимая.
Римус дергается на инстинктах, не успевает даже понять, что происходит, а Сириус уже подхватывает его под бедра, поднимает, будто это ничего не стоит, легко, уверенно, до тех пор, пока Римус не оказывается у него на руках, глядя сверху вниз, раскрасневшийся, запыхавшийся, с обвитыми вокруг его пояса ногами.
Сириус, он ведь… он чертовски сильный. Римус знает это, знает тысячу подтверждений, но все равно каждый раз поражается. Он сам чуть выше Сириуса, когда-то был крепче, но с войны многое ушло — мышцы, выносливость, вместе с покоем. Горе, усталость, стресс — все сделали его тоньше, угловатее. Сириуса это не волнует, тот все равно смотрит на него так, будто видит самое прекрасное существо на свете. И все же каждый раз это удивительно, как он его держит, как будто весит Римус меньше воздуха. Руки Сириуса крепко обхватывают его, мышцы под кожей двигаются, напрягаются, и у Римуса пересыхает во рту, кружится голова.
— Все хорошо, не уроню, — говорит Сириус с такой искренностью, что она почти неуместна в этой электрической, натянутой до предела близости.
— О, какой сильный мужчина, — шепчет Римус, почти без дыхания, пытаясь скрыть, как дрожит.
— Я самый сильный мужчина, которого ты знаешь, — отвечает Сириус с такой уверенностью, что Римус на секунду готов поверить, что да, он сильнее и самого Бога. — Сила — это ведь состояние ума. Хотя… может, один человек сильнее меня — это ты. Но ведь я все равно могу взять тебя, правда? Ты позволишь?
Римус запускает пальцы в его волосы, откидывает ему голову и тянется вниз, к поцелую. Этот поцелуй грязный, беззастенчивый, как награда за то, что Сириус доводит его до безумия без единого слова. Господи, он совершенен.
— Я мог бы разобрать тебя по кусочкам, — хрипит Сириус ему в губы. — Потому что ты мой, потому что ты хочешь этого. Я дам тебе все, слышишь? Все, что захочешь. Это тоже.
Он звучит так, будто пьян, захлебывается жаждой, и Римус едва дышит, весь изнутри стянутый этим голодом, этим звуком. Он зависим. И если уж на то пошло, то Сириус его любимый способ терять себя.
— Да, — выдыхает Римус, губы приоткрыты, глаза закрыты, тело податливое, горящее, все отданное в руки того, кто держит его.
— Я мог бы разнести тебя, — шепчет Сириус прямо в ухо, будто делится тайной, грязной и сладкой, и Римус только выдыхает «пожалуйста» — мягко, сдавленно, и не жалеет ни секунды, потому что Сириус в тот же миг возвращается к его губам, как будто хочет проглотить этот звук, разжевать его. Римус даже думает, какой, наверное, у этого вкус.
Через пару минут спина Римуса ударяется о стену глухо, не больно, но достаточно, чтобы по телу пронеслась новая дрожь. Он прижат к стене, бедра обхватывают Сириуса, дыхание сбивается. Тот почти не дает ему времени вдохнуть держит его, сжимая, не отпуская, не давая опомниться. Позволяет лишь чуть скользнуть вниз, пальцы все так же вцеплены в его ноги, и Римус уже не уверен, дойдут ли они вообще до кровати в таком темпе.
— Не так, — выдыхает он, запрокидывая голову. Сириус жадно целует ему шею, кусает, втягивает кожу губами, оставляя следы. Римус сжимает его волосы, удерживая. — Потише, милый. Не так. Не сейчас.
Сириус давит сильнее, но все же слушается. Поцелуи на шее становятся мягче, теплее, прощальные, будто извинение. Римус расслабляет пальцы, проводит ими по волосам, выдыхает стон — тихий, нежданный, потому что, черт возьми, это чертовски хорошо.
Сириус отстраняется на миг, смотрит на него снизу вверх, жадно, губы влажные, глаза темные.
— Он был прав. Ты правда чудо.
— Это ты первым назвал меня великолепным, ты в курсе?
— Правда?
— Правда.
— И я был прав тоже. Ты великолепен. Ты чудо, Римус. А значит, мне повезло. Господи, как же мне повезло, что ты у меня есть. Я… я бы отдал тебе все, что угодно. Все, что есть. Все, что будет. Мне не нужно искать «все», я нашел его, когда встретил тебя. Ты и есть мое все.
— Сириус, — шепчет Римус и качает головой, снова притягивая его к себе. Их губы встречаются, снова и снова, горячо, торопливо, с одинаковым рвением. Грудь Римуса сжимается, будто не выдерживает того, сколько в этих словах правды.
— Я люблю тебя, — шепчет Сириус прямо в рот. — Никто и никогда не сможет любить тебя так, как я. Так, как уже люблю, и буду любить всегда. Я позабочусь о тебе, слышишь? Можно? Разреши мне.
— Да, милый. Черт, да, — выдыхает Римус, запрокидывая голову, когда Сириус прикусывает ему подбородок с тихим довольным рычанием.
А потом Сириус поднимает его снова, отрывает от стены и несет, легко, уверенно, будто ничего не весит. Несет к кровати, не переставая целовать, не отрываясь от его кожи. Даже когда губами касается его кадыка, продолжает втягивать воздух, а Римус стонет, и Сириус, наверное, чувствует вибрацию у себя на языке.
Он опускает его на кровать так осторожно, будто это не человек, а что-то священное. Дышит на его кожу, гладит, целует, бормочет что-то несвязное, но полное любви. В каждом касании тепло, нежность, все, что Римус даже не знал, что ему нужно. И все, за что теперь готов благодарить судьбу.
Потому что с Сириусом все всегда было именно так. Все — это он.
~•~
Джеймс с живейшим интересом наблюдает, как Регулус и Лили катаются по земле, и невольно задается вопросом, должен ли он вообще получать от этого зрелища столько удовольствия. Но потом косится в сторону где плечом к плечу с ним стоит Мэри, и видит в ее глазах то же выражение: внимание, восхищение, едва заметный блеск веселья.
— Это, кажется, никогда не надоедает, да? — замечает Джеймс.
— Никогда, — соглашается Мэри.
— Интересно, что это говорит о нас? — спрашивает Джеймс, слишком увлеченный тем, как Лили перекатывается поверх Регулуса и, смеясь, садится верхом, а тот смеется под ней. Между ними нет и крупицы романтического интереса, но мозг Джеймса этого совершенно не заботит. Они оба красивы, ну что тут поделаешь? Чистое эстетическое удовольствие, без задней мысли.
— Наверное, что-то говорит, — лениво соглашается Мэри и фыркает. — А может, и нет. Мы просто везучие, Джеймс. Ну правда, нам чертовски повезло.
Джеймс кивает:
— Да, с этим не поспоришь.
В следующий момент Регулус сам переворачивает Лили, прижимая ладонь к ее груди, которая быстро поднимается и опускается, нависая над ней в положении, которое для любого другого выглядело бы двусмысленно. Джеймс чуть склоняет голову набок, разглядывая сцену.
— Черт возьми, какие же мы счастливчики, — выдыхает он.
Мэри, тоже склонив голову, издает короткий восторженный звук. Теперь уже Лили смеется и шлепает Регулуса по боку, а тот падает рядом, распластавшись в траве. Они оба тяжело дышат, лежа бок о бок. Лили что-то говорит, и оба одновременно поднимают головы, глядя на Джеймса и Мэри, — те поспешно выпрямляются и стараются изобразить полнейшее спокойствие. По тому, как Регулус и Лили начинают смеяться, ясно, что не слишком убедительно. И все же в груди Джеймса становится тепло.
Лили и Регулус теперь часто так делают — спаррингуют. Это помогает им обоим: и одной, и другому нужно безопасно выпускать пар, с кем-то, кого не хочешь по-настоящему ранить. Лили было нелегко привыкнуть к жизни после войны, в ней застряло слишком много напряжения, и ей просто нужно было найти выход. Регулус понимает это как никто. Он научил ее дыхательным упражнениям, тем самым, что когда-то показал ему Флимонт, но наибольшую пользу принесло именно это — движение, смех, бой без злобы. Особенно для Лили.
— Мы ведь, вообще-то, пришли сегодня по делу, — тихо говорит Мэри, глядя, как те двое успокаиваются и садятся рядом, разговаривая вполголоса.
— Да? — откликается Джеймс.
Мэри прочищает горло.
— Школа скоро открывается. Мы… ну, ищем учителей. После всего, что произошло, нас осталось не так много. Я хотела спросить…
Джеймс моргает и поворачивается к ней.
— Ты хочешь… чтобы я?
— Ты ведь всегда ладил с детьми, Джеймс. Всегда.
— Да, но я же… не квалифицирован, что ли?
— Сейчас все проще, — объясняет она. — Программу администрация разрабатывает заново, все расписано на триместры. Потом, когда обживемся, можно будет перестраивать под себя. Сейчас нужны не дипломы, нужно просто желание.
— О, — только и говорит он.
Мэри улыбается мягко.
— Ты будешь не один. Лили согласилась быть школьной медсестрой, а с Римусом я тоже говорила. Он хочет работу, свое дело, понимаешь? И ему понравилась идея преподавания. Так что у него уже будет место, когда они с Сириусом вернутся. Давить не буду, но если хочешь…
— А чему бы я вообще учил? — спрашивает Джеймс, чувствуя, как пересыхает во рту, а сердце бьется чаще. Он сжимает пальцы на рукояти трости, не зная, тянет ли его это или пугает.
— Есть разные вакансии, — отвечает Мэри. — Но я подумала, может, ты возглавишь… развлекательные занятия.
Джеймс моргает.
— Развлекательные? Это вообще предмет?
— Теперь — да, — усмехается Мэри. — Ты бы курировал кружки и внеклассные активности — спорт, настольные игры, кто-то даже предложил шахматы. В общем, все, что помогает детям снова радоваться жизни. После всего, что случилось, этому тоже нужно учить. И честно, Джеймс, я не знаю никого, кто справился бы с этим лучше тебя.
Джеймсу почти хочется расплакаться. Ничего не может поделать с нахлынувшими чувствами. Это ведь всегда было его — жить, радоваться, надеяться, не сдаваться. Он был тем, кто битбоксил на арене, тем, кто сажал цветы в мире, где проще умереть, чем расцвести, тем, кто заставлял других смеяться, когда смеяться было невозможно. Он гордился этим. И так долго не мог найти этого в себе снова.
Он думал, что потерял это. Был уверен. Но вот клумба во дворе — молодые ростки пробиваются вверх. Вот напротив, в саду его матери, цветы готовы раскрыться. Он смеется с Сириусом по телефону. Он улыбается, когда просыпается рядом с Регулусом. Он обнимает Юфимию с такой любовью, что от ее тяжести будто ломаются кости. Он искал своего прежнего «я» и не находил, но, может, дело не в том, чтобы найти старое, а в том, чтобы понять, что он все еще он.
Мир меняется, а что-то остается неизменным.
Время перестало быть его мучителем. Оно стало не изменой, а возможностью. Джеймс не думал, что когда-нибудь снова почувствует надежду, но вот она. Он просыпается, надеясь, что его цветы живы, что Сириус в порядке, что все, кого он любит, живы и целы. И засыпает с надеждой, что проснется и снова увидит утро.
Когда-то это было недостижимо. Он теперь понимает, как плохо справлялся со своим горем, как сильно ранил себя и Сириуса вместо того, чтобы лечить. Он ведь сам говорил, не так ли? Горе — это форма любви. А любовь нельзя проживать в одиночку. Но когда настал его черед, он не смог найти любовь в этой боли. Только боль. Ощущение, будто горишь заживо. И боль, Господи, как же больно было.
Теперь боль не ушла, но стала мягче. Тупая, нежная ноющая тяжесть. Он все еще чувствует отсутствие отца сильнее, чем самого отца, но это делает каждое воспоминание, каждый внезапный момент, когда он снова ощущает его рядом, еще дороже.
А жизнь идет. Она ведь всегда идет. Это единственное, в чем можно быть уверенным. Все рушится, все меняется, а одно остается неизменным — жизнь продолжается.
Идет, и идет, и идет.
Люди заживают. Мир заживает. Груз горя не становится легче, но с ним становится проще жить. Засохшие цветы находят свое место между страниц книг с поэзией, а новые распускаются. И они прекрасны. Все — прекрасны.
— Я… да, — выдыхает Джеймс, чувствуя, как что-то внутри наконец отпускает. — Да, я хочу.
Жизнь идет, время течет, но теперь он не жертва, уносимая потоком. Он живет. Он старается не только ради других, но и ради себя.
— Замечательно, — говорит Мэри с удовлетворением. — Я еще надеялась уговорить Сириуса и Регулуса, но они отказались.
— Правда? — удивляется Джеймс.
Мэри кивает.
— Да. Видимо, у них другие планы. Не говорили? Странно, ведут себя загадочно, даже Лили с Римусом ничего не знают.
— Регулус молчит, — пожимает плечами Джеймс. — Может, что-то семейное?
— Возможно. У братьев бывают секреты.
— Мм. Как там Бинг-Бинг?
— Он… — Мэри вздыхает. — Да, ему лучше. Но идее возвращения в школу не слишком рад. Наорал на меня, что не хочет туда идти, если половины его друзей там больше не будет.
Джеймс морщится.
— Черт.
— Впервые Лили его отчитала, — шепчет Мэри, бросив короткий взгляд на Джеймса. — Не потому, что он не имел права так себя чувствовать, а из-за того, как он говорил со мной. Обычно она не вмешивается, ты же знаешь, но тот день… был тяжелым для меня. И вообще, все это, — она делает жест в сторону школы, — все это дается мне нелегко. Лили знает, вот и… стала чуть строже. Уверена, у него сердце тогда разлетелось в дребезги.
Ох, черт, думает Джеймс, но вслух ничего не говорит. Слишком запутанная семейная ситуация, у них своя, особенная. Лили и Мэри, по сути, растят Бингли, и, конечно, это непросто.
— Тебе это было неприятно? — спрашивает он.
— И да и нет, — признается Мэри. — Сложно. Я его сестра, понимаешь? У меня в крови защищать его, не позволять никому его ругать, если не имеет права. Но Лили… ну, Джеймс, она же готовит ему, заботится, укладывает спать вместе со мной. Все перемешалось. Границы стерлись. И Лили говорит, что это правда. Он ведь вроде не наш ребенок… а вроде и наш.
— Нелегко, наверное, удержать равновесие, — мягко замечает Джеймс.
— Очень. Но мы стараемся. Вместе. Он ведь подросток. А ты помнишь, каково быть подростком.
— Еще бы. Пубертат делает нас своими рабами. Он сейчас как, в порядке?
— В целом да. Он извинился передо мной, потом несколько дней игнорировал Лили, что, думаю, разбило ей сердце, а потом извинился и перед ней. Все еще боится возвращаться в школу. И я не могу его винить. И не могу этот страх убрать, — она тяжело вздыхает. — Но зная, что ты там будешь… это может помочь. Так что спасибо, Джеймс. Правда.
— Тебе не нужно меня благодарить, Мэри, — тихо говорит он, протягивая руку. Она сжимает его ладонь в ответ и улыбается. Джеймсу становится тепло, помогать ей, помогать Бингли, помогать школе. Он помнит, как они помогали ему после первой арены. И хорошо знать, что теперь может вернуть им это.
После короткой паузы Мэри, уже в другом тоне, замечает:
— А ты не думаешь, что Сириус с Регулусом, может быть, замышляют мировое господство или что-то в этом духе?
Джеймс поворачивается к ней с тревогой, они встречаются взглядами, замирают и через секунду оба разражаются смехом. Смеются до слез, держась друг за друга. Когда, наконец, выдыхаются, замечают, что Лили и Регулус теперь наблюдают за ними, не стесняясь и даже не пытаясь скрыть одобрительные ухмылки.
Но мысль остается у Джеймса в голове: что же все-таки задумали Сириус и Регулус? Не то чтобы им вообще нужно было чем-то заниматься — состояние, полученное за победу, никто не отбирал. Просто теперь все Победители решили прекратить выплаты, чтобы деньги шли на восстановление дистриктов и помощь тем, кому повезло меньше. Так что обеспечены они на всю жизнь: дом в Деревне Победителей, счет в банке, полная независимость. Работать им не нужно.
И все же… людям нужно предназначение. Смысл. Так что неудивительно, что братья что-то придумали.
Но вот что именно?
Регулус, похоже, прекрасно осведомлен, зачем Мэри приходила, потому что, как только Мэри и Лили уходят, он первым поднимает тему:
— Ты согласился?
— Согласился, — отвечает Джеймс, сидя на кухонном столе, болтая ногой и опираясь подбородком на ладонь, пока наблюдает, как Регулус готовит им перекус. Бейглы. Не каждый день, но часто, и каждый раз Джеймс вспоминает, почему подсознательно считает их любимыми. Хотя когда-то, в злости, уверял, что ненавидит их. Люди, честно говоря, недооценивают, насколько он умеет врать, когда это нужно.
— Значит, Мистер Веселье, да? — протягивает Регулус, намазывая сливочный сыр с изяществом, будто это не кухонный нож, а ритуальный кинжал. И все равно вид его пальцев на лезвии заставляет у Джеймса сжаться живот. — Лично я бы прогулял все твои уроки.
Джеймс фыркает.
— Чушь. Ты бы завалил все мои предметы, только чтобы снова на них ходить.
— Я бы бросил школу.
— Ты бы сидел на первой парте.
— Ты такой милый, когда бредишь, — небрежно говорит Регулус, играя ножом между пальцев, а потом подносит его к губам и аккуратно слизывает остатки сыра. Джеймс всерьез подумывает умереть прямо сейчас.
— Ты больше не можешь делать вид, что я тебе не нравлюсь, Рег, — говорит он, задыхаясь от улыбки. — Этот корабль уплыл так далеко, что мы его даже не видим.
— О чем ты вообще? Я тебя ненавижу.
— Ты очень милый, когда бредишь, — зеркально возвращает Джеймс.
Регулус бросает на него холодный взгляд.
— Я никогда не брежу.
Джеймс театрально выпрямляется, хмурится и низко имитирует голос:
— «Ты не доживешь до конца, даже если мне придется сделать это самому, Поттер. Неважно, что ты значишь для Сириуса, я сделаю то, что нужно. Я не дрогну».
— Кто это сказал? Не я, — спокойно отвечает Регулус.
— Ты… да чтоб тебя, конечно, ты! — Джеймс чуть не подпрыгивает. — Ты говорил такое сто раз!
— Мм, не думаю, — лениво замечает Регулус. — Думаю, ты ошибаешься. А я, как известно, никогда не ошибаюсь и не брежу. Так что я выиграл. Теперь заткнись и ешь бейгл.
— Абсурд.
— Абсурд — это ты. Ешь бейгл.
— Откажусь, пока ты не признаешь, что не прав, — заявляет Джеймс, и в ответ Регулус просто берет бейгл и сует ему прямо в рот.
— Попробуй выплюнь, — прищуривается он.
Джеймс как раз собирался это сделать — приоткрыл челюсть, но замирает. Потом, не удержавшись, хрипло смеется и все же откусывает, демонстративно жуя с открытым ртом, просто чтобы увидеть, как у Регулуса морщится нос. Это прекрасно. Он любит его до безумия.
— Так вот, — говорит Джеймс чуть позже, когда уже доел, а Регулус все еще аккуратно ест, мелкими вежливыми укусами, как будто за столом посторонние, — Мэри сказала, вы с Сириусом какие-то планы строите, да?
Регулус молча кивает, прикрыв рот ладонью, пока жует, и Джеймс в который раз ловит себя на мысли, что это — его гибель. Эта ненарочная милость, эта вежливость. Когда тот проглатывает, произносит просто:
— Да, строим.
— И?.. — Джеймс наклоняется вперед, заинтригованный. — Какие?
Ответ следует мгновенно, холодно и прямо:
— Не твое дело.
— Не мое… — Джеймс округляет глаза. — Что? Регулус, вы с Сириусом — все мое дело!
— Мда, какое несчастное у тебя дело, — задумчиво протягивает тот.
— Ну, пожалуйста, любовь моя, я же с ума сойду от любопытства, — умоляет Джеймс.
— Жаль, — спокойно отвечает Регулус и делает еще один крошечный укус, моргая медленно, как совершенно довольный жизнью кот.
Джеймс хмурится:
— Ты мне не скажешь?
— Там, на самом деле, особо нечего рассказывать, — негромко произносит Регулус, только когда дожевывает. — Мы все еще продумываем детали, вот и все. Плюс… я не знаю, это просто… — Он осекается, потом выдыхает и на какое-то время замолкает, доедая бейгл медленно, обдуманно. Джеймс не торопит его, просто ждет. Наконец, когда у Регулуса в руках остается только нож, которым он намазывал сыр, он продолжает: — Думаю, мы просто не хотим сглазить. Типа… мы оба хотим этим заняться, вместе, и… и держаться этого до самой… ну, пенсии, наверное. Но мы оба очень осторожничаем, потому что нам важно, чтобы все получилось так, как мы надеемся. И это не то, чтобы что-то особенное или впечатляющее, честно, наши родители были бы в ужасе. Но это наше. Понимаешь? Это мы придумали. Мы решили. Мы разбираем, как это устроить, и это… это для нас. Это наше.
Ну, это Джеймс понимает. Он знает, насколько все хрупко между Регулусом и Сириусом. Дистанция пошла им обоим на пользу, и от этого им, конечно, в чем-то больно, потому что они никогда не хотели нуждаться в расстоянии друг от друга. Но она была нужна. И теперь у них есть основа, на которой можно строить что-то здоровое, лучшее для обоих. Джеймс понимает это и потому, что сам терпеть не мог мысль быть вдали от Сириуса, но именно это им обоим и дало шанс выжить, отдышаться, начать чинить себя.
И все равно, иногда Регулус так тоскует по Сириусу, что это прямо видно. Джеймс думает, что у Регулуса есть целый спектр меланхолии, и на обоих концах этого спектра стоит Сириус. Никто не способен расстроить его сильнее, и никто не умеет утешить его лучше. Сам Джеймс, как ему кажется, где-то точно посередине, именно с ним Регулус находит покой. И в этом тоже есть исцеление, в том, как это плюет в лицо той большой трагедии, в которую их пытался превратить этот мир.
— Ладно, — тихо говорит Джеймс. — Значит, я просто узнаю, когда он вернется, и вы начнете.
Регулус опускает взгляд на стол.
— Есть новости, кстати? Он говорил тебе, когда вернется?
У Джеймса сжимается сердце.
— Пока нет, — шепчет он.
— Понятно, — отвечает Регулус и большим пальцем проводит по стальному изгибу на рукояти ножа, будто пытаясь куда-то деть руки. Глотает. — Ничего страшного.
— Точно? — уточняет Джеймс, внимательно вглядываясь в него.
Регулус пожимает одним плечом и поднимает взгляд.
— Точно. У нас все нормально, правда ведь?
— Нормально, — подтверждает Джеймс. И от этого ответа у него внутри делается очень тепло.
В этом неожиданно есть чувство самостоятельности, просто Джеймс и Регулус, предоставленные сами себе, никому больше ничего не обязаны, не вынуждены ни с кем делить внимание, если не хотят.
Иногда они и не хотят. Иногда Джеймс и Регулус просто запираются у себя дома, только вдвоем, и больше не существует ничего. Иногда они задвигают шторы, закрывают дверь и не впускают никого, просто живут рядом, дома.
Джеймс обожает их дом. Что забавно, потому что в момент, когда мама выставила его, он почувствовал себя слегка преданным. Он не хотел уходить от нее, даже через дорогу. Но они поговорили, она помогла ему собраться, и, как всегда, оказалась права буквально во всем, что сказала. Иметь дом вместе с Регулусом — это ведь особенное. Такого у них никогда не было. Это новое. Это волнительное. И Джеймс любит в этом все.
Он любит, что Регулус провел почти четыре часа, ругаясь с Сириусом по телефону, чтобы понять, как снять подъемное кресло со ступеней у Эффи и поставить его в этом доме. Любит, как Регулус ворчит на него за то, что он бросает обувь там, где в данный момент стукнул носком и стянул ее. Любит просыпаться раньше Регулуса, выходить к цветам, ухаживать за ними, а потом выбирать один цветок и приносить ему в постель каждое утро, просто чтобы увидеть первую улыбку дня.
Он любит, как Регулус сидит за столом и делает вид, что не замечает, как Джеймс смотрит, пока он пишет свои унылые стихи, хотя, возможно, в последнее время они не такие уж унылые; Джеймс любит думать, что это так. Любит, что Регулус напоминает ему полить клумбы во дворе, потому что Джеймс все еще не привык, что клумбы теперь есть и там. Любит, что у Регулуса на стене в аккуратном боксе под стеклом висит кинжал Беллатрисы — чистый, ухоженный. Любит, что ему позволили забрать Крестражного Шершня, потому что Регулус не может сказать ему «нет», если он упрется. Любит, что у него теперь целая коллекция тростей, сделанных Сириусом; что на тумбочке всегда есть место для очков; что у него есть своя сторона кровати, всегда свободная для него. Любит картины на стенах — подарки от Мэри. Любит кривоватую подушку, на которую Лили всегда заявляет права, приходя в гости. Любит книги, которые читает Регулус вслух, и в которых Джеймс узнает книги своего отца.
Он любит ковер в гостиной, и тикающие в кухне часы, и апельсиновые корки, которые они варят, чтобы в доме пахло тепло и сладко. Ему нравится, как здесь светло. Как здесь спокойно. Нравится то, что это дом. И больше всего, что он приложил к этому руку. Что это их. Его и Регулуса.
— Что? — спрашивает Регулус вполголоса, нахмурив брови, потому что Джеймс, похоже, просто тает, глядя на него и обдумывая все это — сколько они прошли, и сколько еще впереди.
— Иди сюда. Пойдем со мной, — бормочет Джеймс, протягивая руку. И всякий раз, когда Регулус дает ему свою, Джеймс испытывает глупое, жадное счастье. Их пальцы все так же ложатся друг в друга. Это не изменилось.
— Посуду, Джеймс…
— К черту посуду. Я потом ее помою.
Регулус недовольно хмыкает, но больше не спорит. Джеймс тянет его со стула, уводит из кухни в гостиную. Там отпускает его ладонь и идет к стерео, кивнув Регулусу в сторону камина, не глядя ему в глаза.
— Ты никогда этого не делаешь, — замечает Регулус, уже опускаясь на колени у камина, укладывая внутрь пару поленьев и разжигая огонь. — Я заметил.
У Джеймса все сжимается внутри, он просто стоит над стереосистемой и ждет, когда сможет нажать «плей». Он никому… не рассказывал. Сириус, наверное, знает, думает он. Потому что видел, как Джеймс среагировал на взрывы во время штурма Второго дистрикта. Но Сириус не стал говорить об этом вслух. Слишком многого произошло, у них не было сил возвращаться к тем моментам. А Джеймс и не хотел.
Он не понимает до конца, почему ему так стыдно за этот страх. Может, из-за того, что он не прошел. Не стал тише. Может, потому что никто бы не ожидал такого страха от него, тем более он сам. До сих пор никто не знает, что Джеймс помнит, каково это — гореть заживо, пусть даже на миг. Они не виноваты, что не знают. Он сам все отшучивался, делал вид, что все нормально, и все поверили, что все нормально. Тогда было слишком много проблем, чтобы добавлять еще одну. Он устал от проблем. Он вообще устал.
Джеймс сглатывает. Конечно, Регулус заметил, Регулус замечает все, что касается боли Джеймса. Страх — это тоже боль. И Джеймс боится огня. Он никогда не подходит близко к камину и всегда просит Регулуса затушить его до того, как они выйдут из комнаты, весь на нервах от мысли, что пламя может разгореться и выйти из-под контроля. Даже на кухне он не лезет близко к плите, а по ночам ему до сих пор иногда снится, как он горит. Этот страх не такой острый, как во время войны, но, по правде сказать, ничто теперь не такое острое, как тогда.
— Я, эм… — Джеймс снова сглатывает, прикусывая внутреннюю сторону щеки. Слышит негромкий вздох пламени, как оно хватает воздух и разгорается, и на секунду зажмуривается. Он любит тепло, в этом-то и парадокс. Он обожает тепло. Забавно: то, что он любит, так близко к тому, что его пугает до онемения, и от любви к этому он не отказался. В этом тоже есть какая-то мягкая красота, которую он понял не сразу. — Ты… ты ведь знаешь, как тяжело тебе с водой и вот этим всем?
Пауза. Потом Регулус спокойно произносит:
— Моя аквафобия?
— Да, — кивает Джеймс и глубоко дышит, большим пальцем поглаживая кнопку «плей». Пока не нажимает. — У меня такое с огнем. С сильным жаром. Со взрывами.
— Пирофобия, — уточняет Регулус.
— Ну, наверное, так это называется, — соглашается Джеймс, прочищая горло и мельком оглядываясь через плечо. Регулус смотрит на него, и в глазах у него явная, тихая боль. — Когда мы вырвались из Азкабана, и меня накрыло взрывом… я… я это почувствовал. Я это помню.
— Ты… — лицо Регулуса замирает, в нем проступает ужас. — Джеймс, я думал, ты не помнишь. Я понятия не имел…
— Я знаю, — перебивает Джеймс. — Знаю, Рег. Я… сам этого хотел, наверное. Не хотел говорить об этом. Или думать. Или даже верить, что это было, понимаешь? Есть что-то до абсурда раздражающее в страхе перед стихиями, да?
— Есть, — тихо соглашается Регулус, нахмурившись. Он бросает взгляд на огонь, брови сведены. — Думаю, дело в потере контроля. Что бы я ни чувствовал, как бы ни боялся, дождь все равно пойдет.
— А когда холодно, мы должны развести огонь, — шепчет Джеймс. — Это… как будто мы не имеем права бояться этих вещей, ведь они же для жизни. Огонь греет нас. Дождь дает рост. Им не суждено быть разрушительными… наверное, и не было, просто нам досталась именно эта их сторона. Потому что они могут быть разрушительными. Ты знаешь, что значит тонуть. А я знаю, что значит гореть. И это страшно.
— Но… — Регулус делает паузу и приобретает то выражение, которое появляется у него, когда он пытается быть утешительным, старается стать носителем того оптимизма, что обычно исходит от Джеймса. Когда Джеймсу трудно, Регулус всегда старается за него. — Но ведь мы все равно можем быть в тепле. И все равно что-то растет. Как бы мы ни боялись, это у нас остается. Ни один страх не может отнять этого.
— Да, любовь моя, именно, — улыбается Джеймс и встречает его взгляд, оставаясь в этой безопасности, в его глазах. Эти глаза. — Прости, что не сказал раньше.
— Все в порядке, Джеймс, — отвечает Регулус мгновенно. — Просто теперь, когда я знаю, тебе не о чем волноваться. Ладно? Я буду зажигать все огни и гасить их сам.
— Только для меня? — тихо спрашивает Джеймс.
— Только для тебя, — кивает Регулус, глядя снова в пламя. — Я не хочу, чтобы ты боялся, но, если боишься — это нормально. Некоторые страхи уходят, а некоторые нет. И не всегда дело в том, чтобы победить их все. Так что не думай, что, если не выйдет — это провал. Бояться — значит быть человеком.
— Да?
— Да. Риддл научил меня этому. Он никогда не казался мне более человеческим, чем в последние минуты, когда боялся.
Джеймс долго молчит, просто смотрит, как Регулус смотрит на огонь. В его взгляде что-то далекое, словно он вовсе не здесь. Регулус никогда не рассказывает, что они с Римусом и Доркас сделали с Риддлом. А Джеймс видел его голову — обезглавленную, с пустыми глазницами. И может догадаться, насколько все было страшно. Честно говоря, ему и не хочется знать подробности. Наверное, поэтому Регулус их и не рассказывает.
Иногда Джеймса пробивает осознание сколько насилия скрыто в человеке, которого он любит. А потом накрывает второй волной, сколько насилия скрыто в нем самом ради того, кого он любит. Возможно, это должно бы его пугать или отвращать, но не пугает. Так же, как не пугало, когда он убил впервые. Коула из Восьмого дистрикта. Джеймс помнит его. Он помнит всех.
Но Риддл… Джеймсу все еще странно представлять его человеком. Наверное, так проще принять его смерть. Когда отказываешь кому-то в человечности, становится легче вынести его боль, его страх, его конец. Разве не в ту же ловушку попали многие, кто вершил Игры? Как мало, оказывается, расстояния между теми, кто правил, и теми, кто страдал от их рук. В конце концов, все они люди. Все рождаются. Все умирают. А между этими точками только то, что они сделали с этой жизнью.
Джеймс всегда заботился о людях. Обо всех. О мире. Риддл стоял где-то снаружи этого, особенно после того, что они узнали о нем. Но в последний миг он был таким же, как все.
Он родился, жил и умер. Он чувствовал боль. Он боялся. Он был, он значил что-то для кого-то, а потом исчез. Если все свести к сути, то ничем не отличается. И все же, то, что он сделал, пока жил, изменило мир. Возможно, когда-то Джеймс пожалел бы его. Но теперь нет. Среди всех перемен, что с ним произошли, эта не из тех, что тяжело нести.
Джеймс отворачивается и нажимает «плей» на стерео.
В глазах Регулуса вспыхивает отблеск, огонь играет на его зрачках. Они стоят не слишком близко к камину, только настолько, чтобы ощущать тепло. Не слишком жарко. Просто уютно. И Джеймсу позволено это, несмотря на страх. Смотреть, как свет ложится на лицо Регулуса, как красиво это лицо, как спокойно, когда он подходит и обнимает его.
Музыка, что звучит из стерео, — старая, без названия, но ставшая любимой. Диск, найденный Регулусом на чердаке этого дома, весь в пыли, без подписи, оставленный кем-то, кто жил здесь задолго до них. Чья-то чужая память, которую они вытащили на свет и оживили. И Джеймс вдруг думает, что когда-нибудь, через поколения, когда никто не будет помнить даже его имени, кто-то снова поставит этот диск и вместе с мелодией разольется эхо его любви.
Он прижимает Регулуса к себе у камина, и они танцуют в тихом, мирном коконе, где никто не смотрит.
Дом из камня.
Деревянные полы, стены, подоконники.
Стол и стулья, укрытые слоем пыли.
Это место, где я не чувствую себя один.
Это место, где я дома.
Регулус расслаблен, как, пожалуй, никогда прежде, руки легко обвиты вокруг плеч Джеймса, их щеки прижаты, и они покачиваются в такт, под равномерный ритм двух сердец, бьющихся рядом.
Потому что я построил дом
Для тебя,
Для себя.
Пока он не исчез,
Из меня,
Из тебя.
И вот пора уйти,
И стать пылью.
Джеймс думает об этом часто. О том, сколько понадобилось времени, чтобы дойти сюда. Сколько всего уместилось между ними, и все же вот они. Стоят рядом. Так близко.
Там, в саду, где мы сажали семена,
Растет дерево, старое, как я.
Его ветви прошиты оттенками зелени,
А земля поднялась, превысив колени.
По трещинам коры я взобрался наверх —
Я взобрался на дерево, чтобы увидеть мир.
Когда Джеймс был мальчишкой, он не думал, что бывают такие моменты. Даже не знал, что можно их желать. Это ведь был Регулус — тот, кто всегда верил, кто надеялся. А Джеймс учился тому, что жизнь может быть и страшнее, чем ты когда-либо боялся, и лучше, чем ты когда-либо мечтал.
Когда налетели ветра, чтобы сбить меня с ног,
Я держался — так же крепко, как ты держался за меня.
Я держался — так же крепко, как ты держался за меня.
После всего, через что они прошли, — они выстояли.
Потому что я построил дом
Для тебя,
Для себя.
Пока он не исчез,
Из меня,
Из тебя.
И вот пора уйти,
И стать пылью.
Они выстояли и это навсегда. Они не просто выжили; они создали. Руками, уставшими, но бережными. Из любви, выточенной годами. Меняющейся и неизменной. Их любовь — их творение. И никто не может отнять ее. Они выстояли, и, наверное, всегда должны были. И, может, именно потому, через что пришлось пройти, это стало еще прекраснее. Та жизнь, что была раньше, не идет ни в какое сравнение с этой.
Какие бы трагедии ни случались в их мире, они сами уже не трагедия. Они вместе. Они дом.
Джеймс едва касается губами щеки Регулуса, когда последние звуки песни растворяются в воздухе, и шепчет:
— Ты выйдешь за меня?
Он произносит это тихо, прямо у уха, словно доверяя тайну, хотя вокруг никого. Джеймс никогда еще не чувствовал такой тишины внутри себя, такой ровной, глубокой уверенности. Регулус немного отстраняется, чтобы взглянуть ему в лицо.
— Мы ведь уже обручены, — шепчет он.
— Знаю, — говорит Джеймс, — но… ты все же выйдешь за меня?
Эти слова висят между ними, мягкие, уязвимые. У Регулуса перехватывает дыхание. Джеймс ждет. Они не говорили о свадьбе с самого начала войны. Регулус давно не называл его женихом, обходя это слово, потому что сложно ведь. После потерь все сложно. Слишком многих, кого они хотели бы видеть рядом, уже нет. Продолжать жить тяжело, и оба боялись попробовать. Это должно было быть их решением, совместным, когда наступит правильный момент.
Но, по правде, такого момента не существует. Есть только тот, который они сами выберут. Только время, когда они скажут: «Хватит ждать». И пусть тех, кто должен был бы быть рядом, нет в живых, но Джеймс знает, они были бы рады. Все они были бы рады, что это все-таки происходит. И в этой горькой радости есть мир. Мир, который дает Джеймсу право просто быть счастливым. Позволяет продолжать.
— Да, — выдыхает Регулус. — Я выйду за тебя.
— Рег, — шепчет Джеймс, дыхание сбивается, ладонь ложится на его челюсть, пальцы обхватывают подбородок. — Рег, любовь моя… давай поженимся.
— Хорошо, — шепчет Регулус, и из его губ вырывается тихий, почти детский смешок. В глазах свет, отраженный от огня. Он улыбается широко, искренне, кивает. — Давай поженимся.
Улыбка Джеймса растягивается до боли в щеках, но и боль может быть прекрасной. Он смеется, захлебываясь счастьем, и Регулус смеется вместе с ним. Они оба так счастливы, что едва могут поцеловаться сквозь смех, но, о боги, как же они стараются.
И правда стараются.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.