Crimson Rivers \ Багровые Реки

Роулинг Джоан «Гарри Поттер» Гарри Поттер
Слэш
Перевод
В процессе
NC-21
Crimson Rivers \ Багровые Реки
seelene125
переводчик
Автор оригинала
Оригинал
Описание
Регулусу Блэку было пятнадцать, когда его имя впервые прозвучало на Жатве. Теперь ему двадцать пять, и это случается снова. С тех пор многое изменилось и теперь он готов на всё, чтобы вернуться домой. Его не остановит ничто и никто. Даже Джеймс Поттер. Джеймс Поттер и не собирается его останавливать. Наоборот, весь его план построен на том, чтобы вытащить Регулуса с арены. У него есть причины, но выбор он сделал: Регулус вернётся, даже если это будет последнее, что Джеймс сделает в своей жизни.
Примечания
Сириусу Блэку было шестнадцать, когда он вызвался вместо младшего брата. Теперь ему двадцать шесть, и возможности сделать это снова у него нет. Осталось только быть наставником — брату и лучшему другу, зная, что выживет только один из них. Два имени, наставник на грани срыва, и слишком много боли и тайн между ними — таких, с которыми никто из них не умеет справляться. Никто не готов к тому, что ждёт впереди. Или к тому, на что им придётся пойти, чтобы выжить. ____________ В оригинале 75 глав.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

68. Последствия войны

Сириус стоит на самой вершине замка, в открытой башне, с которой видна вся Святыня, в башне, где в ясные ночи, наверное, было хорошо смотреть на звезды. Теперь она годится лишь для того, чтобы смотреть, как поднимается пепел. Спустя годы именно это воспоминание останется у Сириуса самым живым. Сажа послевоенного утра. Пепел, взболтанный ветром, парящий вверх, вверх, вверх и тающий. Он вспоминает сон, будто он с Регулусом прыгает с крыши дома их детства, чтобы долететь до своих звезд, такой реальный, что был больше похож на память, чем на сон, хотя никогда не мог стать явью. Странно, как смешиваются реальность и сновидения, когда рядом ходят жизнь и смерть. Часть этого пепла, отправившегося в путь к звездам, это обломки домов, рухнувших в пекле войны, а часть, это люди, рухнувшие вместе с ними. Может быть, часть этого пепла — это Марлин. Сириус неровно выдыхает и переплетает пальцы, перекатывая костяшки друг о друга, пряча, как дрожат кисти. Они не перестали дрожать. Он не может заставить их перестать. Внизу, далеко, люди кажутся муравьями, мечущимися так, словно их вытряхнули из разбитого муравейника. Они ползут, расползаются все дальше — те, кто готов продолжать, или те, кто не в силах остановиться, — их бросили на послевоенные работы. Бригады очистки. Группы, которым приходится собирать мертвых. Команды, отправленные искать тех, кого никто не может найти. То, что приходит после войны, утомляет почти так же, как война. Много тех, кто выдохся, и много тех, кого заставили выдохнуться после всего, что они отдали. Сириус выдохся еще посреди войны и не вернулся к себе, пока не оказался напротив Доркас, с кольцом, жгущим кожу в ладони, и возвращаться в строй он больше не хочет. Тех, у кого раны легкие, уже залечили, а тяжелораненых отправили в госпиталь Святыни. К счастью, Сириусу разрешили заживать самому по себе. Его обследовали, оказали помощь, но по сравнению с другими он легко отделался от мины, в отличие от… Как бы то ни было, у Сириуса останется новый шрам; садиться и вставать пока больно, он двигается медленно, но он цел. Физически. И только. Сейчас никто не цел по-настоящему. Скрип двери заставляет Сириуса напрячься, он резко оборачивается, мышцы под кожей туго сводит, и так и остается, пока он глядит, как внутрь скользит Регулус. — Как ты догадался, что я здесь? — спрашивает Сириус, и Регулус вздрагивает, вскидывает голову, заметно ошеломленный. Регулус выдыхает и говорит: — Никак. — Понятно, — бормочет Сириус, снова разворачиваясь к перилам и глядя сверху вниз на все. Регулус подходит и становится рядом — бесшумный, как всегда, словно он парит над полом. Остановившись, он издает негромкий, недовольный звук, оценивая высоту, морщится, а затем, будто по инстинкту, придвигается к Сириусу ближе. Это трогательно. Почти доводит его до слез. — Это, мм… — Регулус запинается, как часто бывало и всегда бывало, кроме тех раз, когда он бывал жестким. Вздыхает и осторожно облокачивается на перила, возможно, лишь ради того, чтобы их руки соприкоснулись. Это ощутимый, теплый вес, от которого Сириусу хочется отстраниться. — Просто… там слишком многого слишком много. Со всем этим. И я… я хотел… — Уйти? — Наверное. А ты? Сириус тяжело выдыхает, закрывает глаза и опускает голову вперед. — Тоже что-то вроде того. Они долго молчат, просто дышат рядом. По сути, никто еще не сказал ничего значительного, потому что что здесь скажешь? Риддл мертв. Барти мертв. Марлин мертва. Монти мертв. Рабастан, Сибилла, Амос. Фрэнк, Беллатриса, Августа. Семья Лили, семья Алисы, даже семьи тех, кто сам уже мертв, вроде Барти и Марлин. Тед, Эван, Гидеон, Фабиан, друзья, враги, незнакомцы. Смерть и еще смерть, и еще смерть. В какой-то момент ее так много, что правильно оплакивать становится невозможно. Как оплакивать в таком масштабе? Как оплакивать тех, чью потерю ты еще не осмыслил? Как оплакивать тех, кого забрала война, и ты всегда знал, что она может их забрать? Как оплакивать? Говорят, будто знаешь, как надо, но почти никогда ведь не так, правда? Кто-то плакал. Регулус точно. Как только он выбрался из замка и прямо упал в объятия Джеймса, он там же и разрыдался, уткнувшись лицом в его грудь. Джеймс тоже плакал, когда они позже нашли Эффи в крови, дрожащую сквозь собственные слезы, когда она… когда она сказала… «Где папа?» — спросил Джеймс, и Сириус почувствовал, как этот вопрос застрял у него в горле занозой. И Эффи сказала. Она сказала. Джеймс заплакал из-за этих слов. Умолял ее ошибиться. Просил взять назад, сказать, будто отец жив где-то и ждет, но она не могла, и он плакал. Отшатнулся от собственной матери, когда она потянулась к нему, затем свернулся у Регулуса и плакал, и плакал, и плакал. Сириус не плакал. Не смог. Он перестал плакать, когда Доркас поднялась и ушла, протиснувшись сквозь толпу, покинув замок и их всех. Римус взял лицо Сириуса в ладони, и Сириус не плакал. С тех пор он не плакал. Иногда хочется, потому что так вроде бы и должно, да? Он думает, что должен, но глаза остаются упрямо сухими. — Сириус, — тихо говорит Регулус. — Да, Регулус? — так же тихо отвечает Сириус. — Что мы теперь делаем? — Регулус сильнее прижимается к нему, выпрашивая то, чего Сириус не в силах дать. Утешение, может быть. Или уверенность. Присутствие. Ориентир. Это как после первых Голодных игр Сириуса — все то же послевкусие, и он ненавидит его; ненавидит, как тяжесть нужды давит на него, как растет это давление, похожее на удушье. Он не может дышать рядом с ним, ему невыносимо не раздирать руками то расстояние между ними, которое они так старались сократить, и не возвращать его обратно. Регулус заставляет Сириуса чувствовать себя не в своей шкуре, потому что Сириус не может о нем позаботиться. Он не может позаботиться даже о себе. Теперь, глядя на Регулуса, он видит лишь то, в чем провалился. Смотрит и вспоминает все, что тот перенес, все, что потерял, и думает, что это должно было достаться ему самому, а не Регулусу. Кому угодно, но не ему. Сириус вызвался, чтобы этого не случилось, а теперь они здесь, познав боль и утрату в масштабе, которого Сириус не хотел уравнивать. Регулус — его вечное отражение, перед которым хочется просить прощения, и которому он смертельно устал смотреть в лицо. Это не вина Регулуса, нет, но Сириуса этим придавливает. Его придавливает всем. Всем. Сириус тяжело сглатывает и говорит: — Полагаю, скоро вернемся домой. Будут… похороны. — Мне надо… — Регулус осекается, потом резко прочищает горло. — Я для Барти — самое близкое к семье из всех, кто остался, так что я… я должен заняться этим. Сириус должен предложить помощь. Не предлагает. — После похорон… — Регулус обрывается. Вдыхает, выдыхает. Сириус чувствует, как он стоит рядом, весь напряженный, будто ждет удара. Он понимает. Почему бы и нет? Он к этому привык, не так ли? И когда он произносит следующее, это даже не вопрос: — После этого ты уедешь. Сириус закрывает глаза и хрипит: — Да, Реджи, я снова уеду. Он не может иначе. Не может, не может, не может. Не знает как. Может, никогда и не знал. Он просто не может. В тот миг, когда Марлин разлетелась на осколки, он разлетелся вместе с ней. Регулус не должен этого видеть. Сириус не может позволить, не вынесет, не сумеет собрать осколки, когда рядом его брат, такой же разбитый. Марлин умерла, и он треснул. Барти умер, и треснул Регулус. Монти умер, и разорвало их сердца. Сейчас они лишь шрамы, разорванные и кровоточащие, и Сириус не в силах зашить ни один. Собрать ничьи осколки. Миг неподвижности, никто не дышит, и тогда воздух вырывается из Регулуса рывком, с хрипотцой, так, что жжет грудь у Сириуса и хочется свернуться, исчезнуть. Ему жаль. Без конца жаль. Он не может перестать чувствовать себя виноватым. Легкое давление, бережное, и глаза Сириуса распахиваются, когда он чувствует вес на плече, щекотку мягких волос у шеи и скулу, упершуюся в него. Он косит взглядом — Регулус положил голову ему на плечо, спрятал лицо, и всю его фигуру пробегает дрожь. Он так и стоит какое-то время, потом шмыгает и отстраняется. — Ладно, — говорит Регулус, и слово трескается у него в горле. — Ладно? — пусто переспрашивает Сириус. Регулус кивает. — Да, Сириус. Ладно. Просто… эээ… полагаю, ты будешь с Римусом? Вы поедете в Двенадцатый дистрикт? — Мы… не обсуждали, — признается Сириус, глядя на его профиль. — Думаю, он захочет побыть с отцом, так что, наверное, туда и отправимся. — Ладно, — повторяет Регулус на выдохе. — Верно. Ладно, ну, это… это, возможно, пойдет тебе на пользу. — И это… все? — спрашивает Сириус, все еще глядя на него. — Ты не… — Не что? — обрывает Регулус, поворачиваясь и встречая его взгляд, и в его глазах неожиданная мягкость. — Не злюсь? — Злишься? — шепчет Сириус. — Нет, Сириус, — мягко отвечает Регулус. — Я больше не злюсь. — Ты должен, — выдавливает Сириус. — Должен. Похоже, я снова бросаю тебя, разве нет? — Ты никогда меня не бросал. Твоя жизнь никогда не должна была ставить меня на первое место. Ты делал то, что было лучше для тебя, то, что тебе было нужно, и я был неправ, что когда-то упрекал тебя за это, — тихо говорит Регулус. — Регулус, — сипит Сириус. — Я не ребенок, и ты мне не родитель, — твердо произносит Регулус, и это не должно звучать так жестко, так беспощадно, ведь это правда, но Сириусу больно все равно. — Мы братья, и мы не можем… мы так и не научились уходить друг от друга. Ты… Сириус, ты… — Он замолкает, опускает взгляд и начинает снова: — Не тебе подгонять свою жизнь под мои желания или под то, что ты думаешь, мне нужно. Ты… ты должен делать то, что лучше для тебя, потому что единственное, что нужно по-настоящему мне, это чтобы ты был цел. Вот и все. Так что, если тебе нужно уйти, то уходи. Это нормально. Правда. — Ты не будешь меня за это ненавидеть? — слабо спрашивает Сириус. Регулус срывается на хриплый смешок, и говорит: — Сириус, я люблю тебя больше всего на свете. Ты первый человек, которого я вообще когда-либо полюбил. Ни мать, ни отец, ни Джеймс, а ты. Ты знал? Потому что какое-то время я, наверное… я убедил себя, что это не так, но на деле я всегда тебя любил и всегда буду. Неважно, где ты, где тебе нужно быть, даже если это «где-то» не рядом со мной. Я все равно… буду любить. У Сириуса щиплет глаза. — Да? — Да, — сипло отвечает Регулус. — Этим я и занимался те десять лет, знаешь ли, и, если понадобится еще десять, прежде чем ты сможешь вернуться домой, я проживу и их, любя тебя. Мы же договорились — ты и я, помнишь? Мы это обещали, да? Это… это все еще правда, где бы мы ни были и что бы ни делали, верно? — Ты и я, что бы ни случилось, — соглашается Сириус, и слова выходят с хрипом. Его ломит и исцеляет одновременно, будто он распахнут и обнажен перед всей Святыней, которая даже не знает, что он здесь. Он тянется к затылку Регулуса, слегка встряхивает его, заставляя мотнуть головой и вырвав из него ломкий смешок, как вечно зеркальное отражение того, на что Сириусу тяжело смотреть, и все же притягивает Регулуса ближе. — У меня то же самое, знаешь? — Правда? — Когда ты был еще совсем крошкой, не умел ходить, я помню — странно, но это одно из немногих первых воспоминаний, — как я ускользал из своей постели только для того, чтобы посидеть у твоей и протянуть палец, за который ты мог уцепиться во сне. Я думал… я не знал, как это назвать, просто мне нравилось, будто так я даю тебе понять, что я здесь, и ты в безопасности. И у меня не было описания для этого, для того, что я делал это каждую ночь, как будто это была привычка, с которой я не мог и не пытался бороться, потому что мне нравилось, и я чувствовал… чувствовал, как будто в моей груди бьется мое собственное сердце, хотя я еще не знал, что это такое — сердце, но я знал, что ты мое, и я знал, что люблю тебя. Я знал тогда, что буду любить всегда. Знаю сейчас, что любил всегда. И знаю, что с последним вздохом буду знать, что люблю. Регулус склоняет голову вперед, не то, чтобы он был намного ниже или меньше Сириуса, но рядом с ним он будто уменьшается. Раньше он этого не любил — Сириус знает, — а Сириус это любит. Ничего не может с собой поделать. Он носил Регулуса на спине и носил бы до сих пор, если бы тот позволил, но Регулус не позволит, и потому остается это. Остается, как он складывается в объятиях, прячет голову под его подбородком — маленький и выдохшийся, словно ему не нужно ни о чем тревожиться, пока Сириус заслоняет его собой. Сириус не всегда был рядом, он не всегда мог заслонить его, и потому теперь он ловит каждую возможность это сделать. Делает и сейчас, шуршит ладонью по его волосам, прижимает к себе, утыкается лицом в его макушку. И здесь, наконец, Сириус находит в себе силы заплакать. ~•~ Лили глубоко выдыхает, наблюдая, как Сандри крутится рядом с Кингсли, к которому она направила его, когда он искал хоть какие-то сведения о своей семье. Новости оказались плохими, и теперь Сандри повсюду следует за Кингсли, словно ждет, что появятся новые, лучшие. Лили это понимает, правда. В уравновешенном спокойствии Кингсли есть что-то успокаивающее, а после войны, какой она была, все отчаянно жаждут хоть крупицы покоя. Сандри не знает, что Кингсли холоднее, чем когда-либо, сдержаннее, более замкнутый. В большей военной готовности, чем прежде, перед тем как умерла Сибилла. Он отдает приказы, распределяет задачи, не сбивается ни на мгновение; он уже потерял ту, кого не мог позволить себе потерять, и теперь все происходящее для него это просто миссия. На миссиях он всегда сосредоточен. Всегда надежен. Лили не может винить Сандри за то, что его тянет к этому спокойствию. Но она может винить себя за то, что именно это спокойствие стало для Кингсли естественным состоянием. Сглотнув, Лили отворачивается и продолжает свой добровольный путь прочь от замка. Ей предстоит долгий путь, но теперь ее очередь пройти его. Святыня гудит, живет, полная движения в день после последнего сражения. Все Авроры, что остались, действуют по приказу Дамблдора, удерживая людей в стороне и не давая панике вспыхнуть, пока добровольцы разбирают завалы. Лили идет по улицам, которые вчера еще были устланы телами. Теперь они пусты, только пепел и бурые пятна крови. Запах смерти все еще стоит в воздухе — густой, липкий, до тошноты. Лили слышала сводки со все растущими цифрами, но точных данных ни у кого нет. Из войск, отправленных сражаться в Святыню, как минимум половина погибла, не дойдя до замка. Небольшую часть спасли сочувствующие сопротивлению жители Святыни, там и был Кингсли. Он бы умер, если бы группа местных, вставших на сторону восстания, не спасла ему жизнь. Есть и те, кто просто исчез. Люди из того сектора, где в засаду залили черную смолу, пожиравшую все живое и не возвращавшую никого обратно. Поиски продолжаются, но тел не находят, и потому некоторые просто пропали. Так просто, будто никогда не существовали. Отряды отправляются собирать оружие, разминировать, перевозить тех, кто еще жив, туда, где их ждут. Это пока не восстановление, до восстановления далеко. Оно требует времени, требует хотя бы понимания, что, черт возьми, делать дальше. А никто не знает, что делать дальше. Весь мир теперь в беспорядке, и Лили не может заставить себя заботиться о мире вообще. Она помогала как медик, где могла, когда могла, но сейчас есть нечто, что она должна сделать. Доркас находится именно там, где Лили и ожидала. На мгновение Лили останавливается на тротуаре, чувствуя, как першит в горле, глядя туда, где сидит Доркас. Четыре квартала к северу от «Дилмар Сьютс» сидит она. Два квартала назад находится Марлин. Мертвая. Или, точнее, находится место, где она умерла. Тело уже забрали. Точнее, то, что от него осталось. Одна мысль об этом выворачивает Лили изнутри; представить Марлин, разорванной на части невыносимо. Но это реальность. Реальность для Сириуса больше, чем для кого бы то ни было, ведь он видел это. С тех пор он другой. Лили вдыхает, выдыхает. Тело будто каменеет, когда она делает шаг вперед, приближаясь к Доркас — той, что не сдвинулась с места с тех пор, как Сириус вернул ей кольцо Марлин. Она пришла сюда и осталась. Многие пытались увести, но Доркас не двигается. Прошли уже сутки. Часть Лили слишком боялась подойти. Слишком боялась увидеть. Слишком боялась узнать, во что превращается человек после того, что пережила Доркас, ведь Доркас начала эту войну ради того, чтобы спасти Марлин. А война все равно ее убила. Все, что она делала, чтобы Марлин жила, все, кого она собрала, чтобы помочь, включая Лили, все это оказалось напрасно. Марлин все равно умерла. Это несправедливо. Жизнь, война, любовь. Теперь Лили знает это наверняка, что в этом проклятом мире нет ничего справедливого. Все остальное размыто, но это ясно. Доркас сидит на обочине, голова повернута к югу, взгляд упрямо устремлен туда. Лицо неподвижно. Пустое. Выжженное. Опустошенное. Когда Лили приседает перед ней, Доркас не смотрит, не реагирует, не двигается. Просто сидит. Все еще в крови. Пахнет смертью. Лили хочется обнять ее, отвезти, отмыть, накормить, уложить спать. Лили просто хочет помочь. — Доркас, — тихо говорит она. Ответа нет. Ничего. Словно Лили здесь вовсе нет. Она сглатывает и пробует снова: — Доркас? Все та же тишина. Лили выдыхает, сдвигается, глядит в ту сторону, куда уставился застывший взгляд. И на миг, жалкий миг, она тоже ищет Марлин. Хочет увидеть ее. Сильно, до боли. Хочет сесть рядом и ждать вместе с Доркас столько, сколько нужно из солидарности. Ведь Марлин заслужила выйти с другой стороны войны. Заслужила. Она сражалась до последнего, и все равно не дошла. «Не боишься умереть?» «Нет. Я уже, пожалуй, привыкла». Может, это правда. Может, Марлин так долго держала смерть за руку, что просто разучилась отпускать. А может, не сумела, потому что смерть не собиралась отпускать ее. Лили однажды вырвала ее из рук смерти и была глупа, веря, что та отступит. Очевидно, не отступила. Очевидно, что нет. — Доркас, — снова зовет Лили, и на этот раз тянется рукой, чтобы коснуться ее плеча, но вздрагивает, когда Доркас резко отдергивается. — Не трогай меня, — цедит Доркас, не отрывая взгляда от дороги, где ждет силуэт, который никогда не появится. — Доркас, — шепчет Лили. — Даже не начинай. Не смей, — резко обрывает ее Доркас, и слова ее полны яда — резкие, уродливые, злые, переполненные ненавистью к миру и ко всем в нем. — Я не сдвинусь ради кого угодно, кроме нее. Ты не она. Никогда не была ею. И никогда не станешь. Лили молчит несколько секунд. Это, наверное, причинило бы боль, если бы хоть какая-то часть Лили хотела быть для Доркас тем, кем была, есть, и всегда будет Марлин. Но теперь Лили не хочет этого. — Она не придет, — тихо говорит она, потому что в конце концов все сводится именно к этому. Никто не может заставить Доркас уйти, потому что для этого нужно произнести эти слова, а никто не хочет быть настолько жестоким. — Доркас, она не придет. — Может… — голос Доркас ломается пополам, глаза моргают, тусклые, усталые, и из трещины в голосе рождается сиплый шип злости. — Ты не… она могла… может, она цела, может, ее нашли, и, может… — Прости, — шепчет Лили, сжимая руки в кулаки, чтобы не потянуться к ней снова. — Не надо. Не за что, — отвечает Доркас, глядя широко раскрытыми глазами, не мигая, не дыша, глядя и ожидая, глядя и ожидая, глядя и ожидая. Лили делает глубокий вдох, чувствует, как воздух сбивается, как больно, будто грудь не выдерживает. Но не сказать нельзя. Доркас не может так сидеть и исчезать. Лили знает, как больно не знать. Но для Доркас неведение — это единственная оставшаяся надежда. Правда ранит куда сильнее. — Доркас, она… — слова застревают в горле, Лили сглатывает, выдыхает. — Она мертва. Это подтверждено. Сегодня известят Корделию. Ноги Доркас начинают подрагивать, подпрыгивать одна за другой. Она трясет головой. — Нет. Нет, потому что… потому что мы… потому что она… — Прости, — снова говорит Лили, понимая, как это бессмысленно. — Чушь! — выкрикивает Доркас, резко поворачиваясь и вонзая в Лили глаза, полные пламени. — Это неправда. Это не правда! Да пошла ты, Лили! Пошла к черту! Убирайся. Уходи. Исчезни! — Ты не можешь здесь оставаться, — шепчет Лили. — Ее не должно было… она… — Доркас трясется, ноги дергаются все быстрее, пока она не начинает раскачиваться вперед-назад. Лицо искажается от ярости. — Не она. Только не она. Кто угодно. Все, плевать. Только не она! Лили знает, что это горе. Знает. Но в том, как Доркас говорит это с такой холодной уверенностью, есть что-то пугающее. — Даже ты, — резко бросает Доркас, глядя на нее зло, с ненавистью. — Лучше бы это была ты. Вместо нее. Лучше бы умерла ты. — Хорошо, — спокойно отвечает Лили, глядя на то, что, возможно, является самым страшным зрелищем в ее жизни. — Или Сириус, — продолжает Доркас. — Он же был там. Почему не он? — Не знаю, — только и говорит Лили. — Даже я, — говорит Доркас, и теперь голос ее ломается, становится тихим, почти детским. — Лучше бы я. — Она бы не хотела, — тихо говорит Лили, чувствуя, как сжимается сердце, когда лицо Доркас дрожит, готовое рассыпаться. — Марлин не пожелала бы этого, Доркас. Поэтому ты не можешь сидеть здесь, не можешь забывать себя и ждать смерти. Тебе нужно встать. — Ну, она ведь не здесь, чтобы остановить меня, да? — рявкает Доркас, мечась между яростью и отчаянием. — Нет, не здесь, — соглашается Лили, — но я здесь. — Я же сказала, ты не она, — холодно отвечает Доркас, не отводя взгляда. — Оставь меня в покое, или я убью тебя. Лили устало выдыхает. — Я не… Рука Доркас резко падает к бедру, пальцы хватают пистолет, и она целится всего в нескольких дюймах от головы Лили, прежде чем нажимает на курок. Все происходит за секунды. Крик вырывается у Лили, когда она падает, откатываясь на пустую дорогу, руки взлетают к голове, тело дрожит, сердце стучит где-то в горле и она снова там, посреди войны, от которой глупо верила, что избавилась. Чистый, звериный ужас пронзает ее насквозь, как пуля. Лили не знает, сколько проходит секунд, прежде чем осознает, что она жива, не на поле боя, не ранена. Но не в безопасности. Безопасность не чувствуется вовсе. Только страх. Настоящий, глубокий страх, расползающийся внутри, пока она медленно опускает руки, тяжело дышит, дрожит, сидя прямо на асфальте. Доркас смотрит на нее без выражения, пистолет все еще в руке. Лили, расширив глаза, отползает назад, увеличивая расстояние между ними. — Уходи, — приказывает Доркас. И, совершенно обезумев от страха, Лили поднимается и уходит. А когда уходит, то бежит, потому что именно так и поступают, когда рядом смерть. Она бежит, не оборачиваясь, не замедляясь, не останавливаясь. ~•~ Следующей присылают Минерву. Через дни, или часы, или годы, или секунды — Доркас не знает. Да и все равно. Ее не было и вдруг она здесь. Доркас не смотрит на нее, как не смотрела и на всех прочих. Они не понимают, правда. Так будет лучше, если Доркас останется здесь. Так безопаснее для всех. Потому что только здесь она не сможет причинить слишком много вреда. Всем будет лучше, если ее не выпускать в остальной мир. У нее руки чешутся сжечь Святыню дотла. Минерва стоит напротив какое-то время, потом медленно опускается на колени, пока они не оказываются лицом к лицу, на одном уровне. Доркас не поднимает взгляда; все так же смотрит на юг. Она знает в глубине души, что все это бесполезно. Марлин не придет. Не может прийти. И если бы могла, то не заставила бы Доркас ждать. Потому что, в отличие от Доркас, она никогда не опаздывала. Доркас это понимает, просто ей спокойнее делать вид, что верит. — Итак, что дальше? — тихо спрашивает Минерва. — Планируешь просто сидеть тут? — Ага, — вызывающе отвечает Доркас. — До каких пор? Доркас не считает нужным отвечать. До каких пор? Она не знает. Может, навсегда. Пока не уйдет в землю и не прорастет цветами сквозь трещины в ребрах в память о той, кто когда-то посадила их там. Пока Марлин не появится на дороге с юга. Или пока не умрет сама. Смотря что случится раньше. — Пропустишь ее похороны, значит? — мягко спрашивает Минерва. Доркас снова молчит. На это она не знает, что сказать. Похороны. Те самые. Похороны Марлин, потому что она мертва. Не прийдет, потому что мертва. Мертва, мертва, мертва, мертва… — Дамблдор собирает совещание завтра, — говорит Минерва в тишину. Доркас моргает, поворачивает голову — это заинтересовало ее. — Он хочет обсудить, как увековечить память погибших, и поговорить о том, какие шаги нужно предпринять теперь, для всего мира. Дамблдор, думает Доркас, и имя царапает изнутри череп, будто лезвием по кости. Дамблдор начал эту войну из-за любви. И она тоже. И что теперь у них обоих? Ничего. Только обязательство — даже за это бороться. Лидеры не могут просто остановиться. Так это не работает. Война кончилась, но мир все еще жив, и они заперты в нем. Это бесит Доркас. Все бесит Доркас. Люди, которые продолжают жить, когда Марлин не может. Тепло солнца, вращение земли, то, как люди уже начали смывать кровь с улиц. Часть той крови наверняка принадлежала Марлин. Доркас жалеет, что не окунулась в нее. Хочет повернуть время вспять и утонуть в ней. — Я не собираюсь говорить тебе, что ты не можешь здесь остаться, — тихо говорит Минерва, снимая с плеч рюкзак и ставя его рядом с Доркас. — Останься, если нужно. Здесь еда, вода и одеяло, если станет холодно. Но оружие мне придется забрать. — Не заберешь, — огрызается Доркас. — Заберу, — спокойно отвечает Минерва. — Потому что ты опасна не только для других, но и для себя. Я не могу быть уверена, что ты не направишь его на себя. — Она ждет, и, не получив ответа, коротко кивает. — Если тебе нужно держать его в руках, оставь его себе, но отдай патроны. Не заставляй меня отбирать. Я не хочу этого делать. — Я застрелю тебя раньше, чем ты успеешь, — говорит Доркас, и это не угроза, а факт. Ее пальцы даже ноют от желания нажать на курок. — Может, и стоит. Все это твоя вина. Это ты сказала Риддлу, какое правило ввести в Ежеквартальный Мемориал, даже если по приказу Дамблдора. Марлин бы никогда не оказалась на арене во второй раз, если бы не ты. И, может быть, я смогла бы удержать ее от войны. Смогла бы спасти. Я могла защитить ее. Защищала. Пока ты все не испортила. Она мертва, и это твоя вина. — Тогда стреляй, — спокойно говорит Минерва и, протянув руку, обхватывает пальцы Доркас, сжимающие оружие. Поднимает пистолет и прижимает его себе к виску. Взгляд не отводит. — Ну же. Стреляй. Доркас сверлит ее взглядом. — Это принесет тебе покой, Доркас? — спрашивает Минерва, наклоняясь к дулу, глаза прикрываются. — Мне принесет? Почтит ли это память Марлин? Если тебе это нужно, то вот она я. Разве это не любовь матери? — Ты мне не мать, — шепчет Доркас и нажимает на курок. В тот же миг вздрагивает, но Минерва нет. Даже не моргает, когда оружие щелкает. Пусто. Хуже всего то, что Доркас не знала, что патроны закончились. А может, хуже то, что она хотела, чтобы не закончились. Минерва откидывается назад, открывает глаза. Несколько секунд они просто смотрят друг на друга, между ними повисает тяжесть того, что только что произошло. Доркас попыталась убить ее. Она действительно выстрелила. — Пей воду. Ешь. Не мерзни, — мягко говорит Минерва, поднимаясь на ноги и отходя. Она не забирает оружие, теперь в этом нет нужды. Доркас смотрит ей вслед и с горечью думает, что хотела бы, чтобы осталась хоть одна пуля. — Я прослежу, чтобы тебя больше никто не тревожил. Если не вернешься к завтрашнему дню, я принесу еще припасы. — Ты мне не мать, — выплевывает Доркас. — Нет, — спокойно отвечает Минерва, — но я люблю тебя, как мать. Насколько я понимаю, такая любовь безусловна. Я люблю тебя и в этом, тоже. Ее больше нет, Доркас, но она не забрала с собой всю любовь к тебе, что есть в этом мире. Я все еще здесь. Многие все еще здесь. И мы будем ждать, пока ты не будешь готова вернуться. — Это может занять время, — хрипло бросает Доркас. Минерва смотрит на нее с такой мягкой, почти невыносимой жалостью и говорит только одно, тихо, как шепот: — Мы подождем. С этими словами она разворачивается и уходит. Доркас сжимает зубы и поднимает пистолет, направляя в ее спину, снова и снова нажимая на курок, слушая сухое щелканье: щелк, щелк, щелк. Когда все стихает, Минерва ушла, в палец ослаб, то мир кажется слишком тихим. Доркас пинает рюкзак, отшвыривает его в сторону, бросает пистолет, который с глухим звоном падает на землю. Смотрит на трясущиеся руки. Лишь на миг взгляд цепляется за кольцо на пальце и тут же отворачивается. Отказывается смотреть. Отказывается помнить. Притворяется. Выдыхает, сжимает руки в кулаки и снова поворачивает голову к югу, туда, где все еще ждет ту, что никогда не вернется. ~•~ Когда Джеймс был маленьким, он забирался в постель между родителями, чтобы заснуть под звук их дыхания. Другим, наверное, было бы стыдно в этом признаться, но не ему, он делал так до шестнадцати лет, пока не вырос настолько, что всем троим стало тесно, и пока Сириус не переехал к ним, оставив Джеймсу возможность находить дорогу уже в его постель. Джеймс не помнит времени, когда ему нравилось спать одному. Зато помнит, как родители никогда не заставляли его. Что бы ни происходило, стоило ему просунуть голову в дверь их комнаты, они поднимались на подушках, улыбались и смещались, освобождая место между собой — туда, куда Джеймс мгновенно забирался. Безопасный промежуток между двумя стенами любви и покоя. Наверное, поэтому Джеймс всегда такой теплый, он впитывал это тепло всю жизнь, напитался им до краев, он соткан из него, вплоть до самого кода своих клеток. Они создали его вместе, слепили из себя, дали ему жизнь и теперь его отца больше в ней нет. Джеймс не знает, как ему с этим жить. Если честно, то никак. Все это время он просто был рядом с матерью. Им выделили временные комнаты в замке — Джеймс делит одну с Регулусом, но так в ней и не ночевал. Он почти не встает с постели, где лежит с Эффи, все так же занимая место посередине, как будто ждет, что Монти вот-вот ляжет рядом, с другой стороны. Эффи молчит. Хотя нет, она плачет. Сначала говорит, потом вдруг обрывается на полуслове и сжимается рядом с ним, рыдая беззвучно. Часто кладет голову ему на грудь, и он гладит ее по спине, по волосам. Нет ничего более разрушительного, чем плач матери. Нет боли, которая ранит сильнее. Теперь Джеймс это знает. После всего, что он пережил, он понял, что боль всегда может быть новой. Рядом были люди, терявшие родителей, одного или обоих, а Джеймс никогда не позволял себе даже представить, что это случится и с ним. Однажды пытался. Когда начался Ежеквартальный Мемориал, он заставлял себя представить, что потеряет мать, ведь это была ее первоначальная судьба. Но никогда, никогда не думал, что потеряет отца. Наверное, это было наивно. Слишком надеялся. Вокруг все теряли друзей, возлюбленных, родных, а он стоял в стороне, будто в стороне от самой жестокости. Да, он терял, но никогда того, кто был «его». Кто-то назвал бы это везением. Пока оно не закончилось. Самое несправедливое это как близко они были. Как близко подошли к спасению. До самого конца, и все рухнуло. Хотя, если подумать, не важно, когда это случилось бы, годами раньше или годами позже, все равно было бы несправедливо. Всегда будет. Неожиданно его начинает терзать любопытство. Болезненное, отчаянное желание знать все, каждую деталь, каждый миг. Как именно, когда именно. Как цепочка событий довела до того, что отец ушел, не попрощавшись. Да, Монти был рядом с Эффи, успел сказать, что любит ее, успел попросить передать всем остальным, но Джеймса там не было. Он не успел сказать ему, как сильно любит. Не успел попрощаться. И это убивает. Он не может перестать думать об этом, сдерживает себя, чтобы не выспрашивать у Эффи снова и снова, но жаждет большего. Ему нужно больше Монти. А большего нет. Это нечестно по отношению к ней, думает Джеймс. Эгоистично заставлять ее проживать это вновь. Она уже все рассказала. Все подробности, каждую деталь, и от рассказа к рассказу ничего не меняется. Все одинаково, от начала до конца. И это все, что у них есть. Джеймс не был там, и это все, что ему досталось. Он отпрянул от Эффи, когда она попыталась обнять его. Это чувство как камень в желудке, тяжелый и горький. Он не хотел. Просто не смог. Потому что именно она сказала, что его отец мертв. Все, что он смог, это повернуться к Регулусу и рассыпаться. Как раньше рассыпался сам Регулус, потому что Барти тоже больше нет. — Джеймс, — шепчет Эффи. — Да, мам? — хрипло отвечает он, голос сорван, непривычный от молчания, только от рыданий. Он поворачивается к ней, и сердце сжимается. Он никогда не видел ее такой. Маленькой. Потерянной. Старой. Будто постарела за одну ночь сразу на десять лет. — Тебе не обязательно оставаться со мной, милый, — говорит она, накрывая его ладонь своей. — Ты можешь… — Я никуда не пойду, — глухо отвечает он, переплетая пальцы с ее и сжимая крепче. Эффи выдыхает, закрывает глаза. — Нам скоро нужно домой. — Я не хочу прийти домой и не найти его там, — признается Джеймс и тут же сожалеет, потому что плечи Эффи подрагивают, и из ее груди вырывается всхлип. — О, мам, я… прости… — Нет, не извиняйся, — шепчет она, цепляясь за его руку. — Все в порядке. Я тоже не хочу. Но он… он с нами, Джеймс. Он там, где мы. Мы носим его с собой. Всегда. Это не то же самое, хочет сказать Джеймс. Потому что это не то, и никогда этим не будет. Когда нельзя дотронуться до него, когда Эффи больше не услышит его дыхания рядом по ночам, когда им остается только верить, что он где-то рядом, но нельзя оглянуться и увидеть его. Он не говорит этого. Не причинит ей такую боль. Вместо этого гладит ее руку, моргает воспаленными, сухими глазами от слез, которых, казалось, больше не осталось. Но они возвращаются. Снова наполняются. Слезы всегда возвращаются. Плакать тоже больно. Эффи все еще плачет, долго, выматывающе, без конца, и Джеймс держит ее, утешает, пока, наконец, поздно-поздно, она не засыпает беспокойным сном. Они почти не спят. Сил больше нет. Поздно. Второй день после окончания войны переходит в ночь. Джеймс понимает это, когда Сириус входит в комнату, как и вчера. Стул, на котором он сидел прошлой ночью, все еще стоит у кровати Эффи. Тогда он держал ее за руку, пока та не уснула, и встречал взгляд Джеймса столько, сколько тот мог выдержать. Джеймс думает, что единственная причина, по которой он дышал в ту ночь после смерти отца, это Сириус, который дышал рядом. Римус ночует с Лили — так сказал Сириус, когда Джеймс спросил. А Регулус… никто не знает, куда он уходит. Но всегда возвращается. Не чтобы говорить или искать утешения, а просто чтобы быть. Быть рядом. Чтобы друг друга видеть. Чтобы знать, что они еще здесь. Регулус тоже скорбит по Монти, но он потерял и Барти, и это… это давит на него. Иногда он исчезает, чтобы справляться в одиночестве, и Джеймсу не хочется, чтобы он был один. Но Джеймс просто не знает, как снова встать. — Дамблдор собирает совещание завтра, — шепчет Сириус, глядя на Джеймса. Он выглядит страшно уставшим. Его взгляд скользит к Эффи, лицо смягчается, когда он видит, как глубоко она спит, а потом снова возвращается к Джеймсу. — Ты пойдешь? — Нет, — сразу отвечает Джеймс, бросая быстрый взгляд на мать, потом снова на Сириуса, почти отчаянно. — Пойдешь вместо нас? — Да, Джеймс, конечно, — тихо говорит Сириус. — Извини. Я не… не должен был… — Хватит, Джеймс. Просто хватит. Все, что тебе нужно, ты же знаешь. Джеймс глубоко выдыхает и устало смотрит на него, различая черты лица в темноте. — Тебе не обязательно идти. К черту тех, кто нас ждет, ладно? Пропустим. — Регулус хочет пойти, — мягко отвечает Сириус. — Думаю, ему легче, когда он понимает, что происходит. И я не отпущу его одного. Римус тоже будет там, так что… просто посмотрю, как пойдет. — Ладно, — бормочет Джеймс. — Если ты уверен. Сириус кивает. — Уверен. Тебе нужно поспать. Ты устал. — Ты можешь… — начинает Джеймс, потом глотает, и грудь сводит от боли так резко, что приходится откашляться, чтобы вздохнуть. — Эй… чего ты сидишь там, на стуле? Не нужно. Иди сюда. Ложись. Кровать большая, места хватит на троих. И правда, хватит. Джеймс знает, потому что все это время он ждал, что вес отца опустится рядом — теплый, надежный — но этого уже не случится. Никогда. И все, что остается от пустого места это напоминание о том, кто его больше не занимает. А Джеймс устал от этой пустоты. Он хочет, чтобы там был отец. Но его не будет. К тому же Сириус еще не до конца оправился. Нельзя ему всю ночь сидеть на стуле. И когда Сириус смотрит на него вопросительно, не произнося ни слова, Джеймс просто кивает и сдвигается, освобождая место. Сириус осторожно поднимается, обходит кровать, но на другом краю останавливается, и Джеймс чуть поворачивает голову. На лице Сириуса сомнение, вина, будто он пришел туда, куда ему нельзя. Джеймс раздраженно фыркает и мотает головой — никаких «нельзя». Монти любил Сириуса, как отец любит сына. Сириусу позволено скорбеть, как сыну. Сириус выдыхает, опирается ладонью на матрас и вдруг замирает, моргает, удивленно усмехается. — Извини… просто не ожидал. Ты что, подогрел постель для меня? — Что? — непонимающе спрашивает Джеймс. — Постель, — Сириус проводит рукой по простыне, куда собирается лечь. — Ты же тут лежал? Она теплая. — Что? — повторяет Джеймс, но уже срывается, рука сама тянется проверить — ладонь прижимается к ткани. Глаза режет, зрение мутнеет. Теплая. Черт возьми, теплая. И Джеймс не лежал здесь, все это время спал, отвернувшись, чтобы не свихнуться. Комната холодная, и все места, где не лежат он и мать, ледяные. Кроме этого. Места Монти. — Джеймс? — тихо спрашивает Сириус. Голос осторожный, почти детский. — Можешь… ляжешь посередине? — шепчет Джеймс, голос ломается, когда он переворачивается, отворачиваясь от матери и скользя в то самое место, теплое, будто дыхание. Сириус ничего не спрашивает. Просто обходит кровать, устраивается между ними. Эффи во сне машинально прижимается к нему, а он кладет ладонь между лопаток Джеймса. Может, Монти и правда здесь, по-своему, в этом тепле. А может, нет. Джеймс не знает. Но он утыкается лицом в простыню и позволяет себе растаять в тихом, робком утешении. Это не то же самое, что иметь рядом отца. Но если это все, что ему остается, то этого достаточно. ~•~ Надгробие из белого мрамора, свежее, еще не обветренное временем и жизнью, которая продолжается там, где мертвые больше не могут. Третий день после войны выдался теплым. Голубое небо, птицы, солнце обнимает все живое, и камень кажется ослепительно светлым, почти костяным. На нем вырезано имя, даты и простая надпись:

Пока вращается земля,

кто-то помнит обо мне.

Кладбище переполнено, не людьми, а могилами. Старые, новые, тех, кто погиб в Святыне еще до войны. В центре — последнее пристанище Геллерта Гриндевальда, его надгробие выше прочих, с воздвигнутой статуей. Он умер молодым, не дожив до тридцати. Красивый мужчина, если судить по статуе, и даже спустя полвека это видно. Регулус отводит взгляд от статуи к табличке под ней: Первый Мастер Святыни, возлюбленный всеми. Риддлу, насколько слышал Регулус, могилы не будет. Его кремировали вместе с головой и развеяли прах. Отдать его было некому, семьи не осталось, а те, кто знал его при жизни, теперь слишком стыдятся, чтобы помнить. Ирония, не правда ли? Рядом раздается тихий вздох — грустный, тяжелый. Регулус оборачивается, и сердце сжимается, когда он видит, как Пандора смахивает слезы с лица. Ее рука переплетена с его локтем, пальцы лежат на рукаве. Она заплакала, увидев дату на камне. Ее отец умер чуть больше двух недель назад, она не успела на пятнадцать дней. Всего пятнадцать. Пятнадцать дней назад она смеялась в Большом зале Феникса, не зная, что в тот же миг отец делает последний вдох. Четырнадцать дней назад его помощник устроил похороны. Тринадцать дней назад началась война. Три — она закончилась, здесь, в Святыне. Война длилась десять дней. Пятьдесят лет напряжения и лишь десять дней настоящих сражений. В масштабах истории это ничто. Не десять лет Троянской войны. Просто десять дней, как среднестатистические Игры. И все же кажется, будто они прожили целую жизнь. Регулус тоже выдыхает, почти в унисон с ней. Пандора сжимает его руку, прочищает горло и наклоняется ближе — ей нужно опереться, и он позволяет. Конечно, позволяет. — Спасибо, что пришел со мной, — шепчет она, глядя на камень. — Не хотел, чтобы ты была одна, — тихо отвечает Регулус. Пандора глубоко вдыхает и выдыхает медленно. — Все равно… я знаю, у тебя и так… Она не договаривает, и не нужно. Он знает, что у него «и так». Много. Слишком. Но думать об этом сейчас не хочет. Поэтому просто смотрит на чужую могилу и не думает ни о чем. — Ну, — говорит он после паузы, кладя ладонь поверх ее пальцев. Глотает ком в горле. — Ты семья, Пандора. Что бы ни происходило, ты не останешься одна. — Останусь, когда вы все уйдете, — тихо отвечает она. — Или стану еще более одинокой. Ты пойдешь на совещание? — Да, — признается Регулус. — А ты? — Нет, я еду домой, — тихо говорит Пандора. — Можешь приезжать к нам, ты же знаешь, — отвечает Регулус. — В любое время, Пандора, хорошо? Я понимаю, ты приедешь на похороны и все такое, но не обязательно ограничиваться только этим. У нас тебе всегда рады. — Знаю, — отзывается она, все так же негромко. — Просто… на какое-то время, думаю… я собираюсь взять паузу. Перестать работать. — Это правильно, — кивает Регулус, чуть сжимая ее ладонь. — Делай то, что тебе нужно. То, что будет для тебя лучше. И если вдруг понадобится помощь, то мы рядом. — Родольфус предложил поехать со мной, разобрать вещи отца, — говорит Пандора. — Ну, я, в общем, предложила то же самое, когда он поедет к себе разбирать вещи Рабастана. Так что, наверное, это честный обмен. Услуга за услугу. Регулус на мгновение не отвечает. Пандора одна из самых дорогих ему людей. Из тех, кто еще остался. Он потерял слишком многих, и теперь это естественно, хотеть оберегать тех, кто выжил, защищать их от новой боли, какой бы она ни была. Но он думает о Барти. О том, как в его последние ясные минуты Регулус надеялся, что просто его присутствие приносит утешение. Простое человеческое тепло. Любовь в любой ее форме. Каждый достоин этого. Каждый имеет право решать сам, стоит ли рисковать ради того, чтобы чувствовать. Регулус хмурит лоб и вдруг говорит: — Он в тебя влюблен. Родольфус, я имею в виду. Ты ведь знаешь? Пауза. — Да, — тихо отвечает Пандора. — Знаю. — А ты? Он тебе нравится? Пауза дольше. — Нет, — признается она. — Я очень к нему привязана. Люблю его, наверное. Так же, как люблю тебя и многих других. Но… — Тебе не нужно объяснять, — перебивает Регулус мягко. Пандора качает головой. — Нет, все в порядке. Просто… я никогда не различала виды любви. Для меня они не разные. Никогда не были. Я просто… люблю. Без романтического подтекста, без всего этого. Мне было бы счастьем проводить с ним каждый день, но я не занимаюсь сексом и не вступаю в романтические отношения. Регулус тихо гудит в ответ. Да, в этом есть смысл. Пандора всегда любила без удержки, щедро, целиком отдавая себя каждому. И в этом есть что-то особенное. Не всем нужны романтика или физическая близость, чтобы быть счастливыми, чтобы жить жизнью, полной любви. Пандору любят многие, и она отвечает им тем же и это само по себе бесценно. — Но ты хочешь проводить с ним каждый день? — спрашивает Регулус, глядя на нее. — Хотела бы, — шепчет она. — Мне было бы хорошо. — Ты никому ничего не должна, Пандора. Ни ему, ни кому-то еще, — говорит Регулус. — Секс и романтика — это не обязательные условия, чтобы прожить с кем-то жизнь. Поговори с ним, когда почувствуешь, что пора. И рискни, если захочешь. Ты ведь сама мне когда-то сказала, что мы ничего не приобретаем, если даже не пытаемся. — Говорила, да? — задумчиво улыбается Пандора. Губы Регулуса чуть дрогнули. — Говорила. И была права. — Я поговорю с ним, — обещает Пандора. — Хорошо. Если он обидит тебя, то я его убью. — Знаю. Спасибо. — Всегда, — отвечает Регулус. И говорит это совершенно серьезно. Пандора вздыхает и кладет голову ему на плечо, глядя на могилу отца. — Надеюсь, он ушел спокойно. Регулус издает негромкий, согласный звук и слушает пение птиц, все еще не понимая, о чем они переговариваются между собой. Он смотрит на надгробие перед собой и молча надеется на то же самое, что и Пандора. В наше время мирная смерть — это редкий дар. ~•~ Римус хмурится, глядя на Лили, и мягко массирует ей виски. Ее голова лежит у него на коленях, рыжие волосы рассыпались по его бедрам, как шелковый шлейф. Она довела себя до головной боли — тело напряжено, натянуто, как струна, и Римус чувствует эту боль почти физически, просто глядя на нее. — Я хочу увидеть Мэри и Бингли, — бормочет Лили, не открывая глаз, сжимающаяся от напряжения. Она говорит это уже не впервые, снова и снова, будто если повторять достаточно долго, то желание исполнится само. — Только этого хочу, Римус. — Знаю, — отвечает он тихо. — Думаю, скоро будем уходить. Ну… те из нас, кто уже закончил здесь. — Я закончила. Здесь больше нечего делать. — Я понимаю, — мягко отзывается он. Римус действительно понимает. Он тоже не хочет задерживаться в Святыне дольше, чем нужно. Вместе с Лили он будет среди тех, кто уйдет раньше остальных, потому что ему нужно попасть к отцу. А потом… потом… На самом деле, Римус не знает. Или знает, отчасти. Ему известно одно: впереди похороны. Много, слишком много похорон, и в Святыне, и в дистриктах. Он точно знает это. И знает, что придется быть не на одних из них. Это тяжело организовать все, когда мертвых больше, чем живых, кто способен их хоронить. Большинство придется кремировать, иначе невозможно. Слишком много тел, слишком много разрушений, и большинство из них в таком состоянии, что о гробах с открытой крышкой и речи быть не может. Так что, правильнее сказать, впереди череда поминальных служб, одна за другой, в разных дистриктах, чаще всего одновременно. На одни он пойдет из вежливости, на другие, потому что знал тех, кого потерял. Для тех, кто пал раньше, еще до последнего сражения, тоже устроят памятные церемонии, каждый, кто остался, будет чтить память своих. И Римус придет туда тоже. Дамблдор, кажется, хочет обсудить идею большого мемориала, чего-то всеобщего, чтобы мир не забыл, или что-то в этом роде. Римусу, по правде говоря, все равно. Он слишком устал, чтобы выдавить из себя хоть какую-то эмоцию, которая, возможно, должна была бы быть при таких разговорах. Почти будто чувствуя это, Лили открывает глаза и смотрит на него. — А ты как? Ну, с этим… — А, да, с этим, — бормочет Римус, морща нос и тяжело выдыхая. Ей и не нужно уточнять, он сразу понимает, о чем речь. — Знаешь… часть меня… я ведь не думал, что сразу станет легче. Понимал, что нет. Знал, что то, что я сделал с Риддлом, не заставит все, что со мной случилось, вдруг перестать быть болью. Я понимал, что, даже повернув эту боль против того, кто был ее причиной, я не избавлюсь от нее. Она не уйдет. Со временем утихнет, станет терпимее, но причинение боли Риддлу ничего не могло изменить для меня. Я это знал. И все равно… я хотел… — Возмездия? — тихо подсказывает Лили. Римус сглатывает. — Наверное? Я думал… может, почувствую хоть какое-то облегчение. Хоть немного. Но нет. Не почувствовал. И не чувствую. А хотел бы. Это… делает меня плохим человеком, как ты думаешь? — Думаю, мы все плохие люди. В какой-то степени. Потому что живем в ужасном мире. Не знаю, смог бы кто-нибудь из нас вообще избежать этого, — шепчет Лили. — Я плохой человек. — Я так не думаю, — тихо отвечает Римус. Лили шумно выдыхает носом. Под глазами тени, лицо усталое, измученное. Она выглядит так же измотанной, как он себя чувствует. — Люди умерли из-за меня. Не только те, кого я убила сама. Те, кого я вообще не хотела терять. Мои родители. Петуния. Сибилла. — Это не твоя вина, — хрипло говорит Римус. — Если уж идти по этой дорожке, я несу ту же вину за твою семью, что и ты. Так что, будем делить ее пополам. — Она такая тяжелая, — шепчет Лили, голос дрожит. — Тогда я возьму часть, — отвечает Римус, и ее глаза мгновенно наполняются слезами. Он мягко проводит пальцами по ее волосам. — А что касается Сибиллы… Лили, она хотела стать пилотом. Она не хотела умирать, да. Она боялась. Но она хотела летать. Дамблдор, может, и попросил ее, потому что знал, что она справится, но решение принять все равно было ее. Ответственность за просьбу лежит на нем, не на тебе. Даже Кингсли понимает, пусть и не сердцем, но разумом, что это не твоя вина. Что ты не хотела этого. Она была твоей подругой. Ты любила ее. — Знаю, — сипло говорит Лили. — Знаю. И знаю, что он это знает. Но все равно, Римус… мы никогда этого не переживем. Ее нет. И все равно, я приложила к этому руку. Мне придется нести это, а ему жить с этим. — Может, со временем… — тихо говорит Римус, но слова застревают в груди. — Не думаю, — отвечает Лили едва слышно, потом быстро моргает, прочищает горло. — И потом, есть Доркас. Я… я боялась ее. Она… пугала меня, Римус. Я так устала бояться. Не хочу больше бояться. — Знаю. Я тоже, — горячо шепчет он и склоняется, чтобы опустить лоб к ее лбу, перевернувшись так, что их дыхание смешивается. — Я просто хочу увидеть Мэри и Бингли, — выдыхает Лили, всхлипывая. Римус кивает, не поднимая головы. — Увидишь. И потом ты… Они оба замирают. Римус приподнимается, чтобы взглянуть на нее. Лицо Лили искажено, губы дрожат, глаза блестят чистой, безмолвной печалью. В тишине между ними зависает невысказанный вопрос. — Не знаю, — наконец говорит она. — Думаю… Мэри захочет домой. А я… я хочу пойти с ней, если она не будет против. Я не хочу возвращаться в Двенадцатый дистрикт. — Хорошо, — произносит Римус, стараясь говорить ровно, хотя внутри что-то сжимается и опадает. Он понимает. Ее дом разрушен, возвращаться некуда. И он не может винить ее за то, что она не хочет. Лили кусает губу. — А ты… ты ведь будешь в Двенадцатом, да? С отцом. — Да, — бормочет Римус. — Он… он не уедет. Не сможет. Он построил тот дом для мамы. Они меня там растили. Я не стал бы его просить уехать. Он будет со мной на похоронах, наверное, но потом, когда все уляжется… он вернется туда. И я… хочу быть с ним. Хотя бы немного. Я слишком долго был вдали. А теперь просто хочу… хочу… — Римус, — мягко прерывает его Лили, поднимая руку и касаясь его щеки. — Не нужно объяснять, ладно? Где бы мы ни оказались, мы все равно снова найдем друг друга. Мы ведь всегда находим, да? Римус кивает, сглатывая ком в горле. — Да. Всегда. Два тела, одно сердце. Они всегда возвращаются друг к другу. — Просто… — Лили запинается, потом выдыхает. — А как же… Сириус? — Не знаю, — шепчет Римус, чувствуя, как щиплет глаза. Он не хочет быть эгоистом. Правда, не хочет. Но он так устал быть без него. Он просто хочет, чтобы Сириус был рядом. Но не может, не смеет просить об этом. — Мы и так столько времени провели врозь. Я больше не хочу. Но… после всего… не думаю, что он захочет надолго уходить от Регулуса и Джеймса. И от Эффи тоже. Лицо Лили смягчается. — Монти был хорошим человеком. — Был, — соглашается Римус, и сердце сжимается. Все время, проведенное в Фениксе, Монти был к нему добр, относился с теплом, пониманием. Заботился о нем, относился с участием просто потому, что Сириус его любил, а потом уже и сам, по-настоящему. Никто не умел любить так, как Монти. — Я не хочу, чтобы ты был один, — говорит Лили тихо, напряженно. — Не буду, — заверяет Римус. — У меня будет отец. И… и я скоро снова всех увижу. — Ты должен поговорить с ним, Римус, — шепчет она, большим пальцем поглаживая его по челюсти. Ее взгляд мягкий, почти материнский. — Знаю, ты не станешь, тебе же нужно всем жертвовать, это твоя привычка, но… ты ведь уже достаточно пожертвовал. Можешь хотя бы спросить. У тебя есть это право. — Знаю, — признается Римус. — Но у меня есть и право не спрашивать. Я хочу, чтобы он делал то, что лучше для него, даже больше, чем хочу, чтобы он был со мной. Я уже бывал без него. Смогу и еще немного. — Но не должен, — шепчет Лили. Римус слабо улыбается, пожимает плечом и прижимает щеку к ее ладони. — А я когда-нибудь делал то, что должен? Это хоть что-то. Не пустота. И этого достаточно. Лили цокает языком, морщит лоб, готовая возразить, но не успевает. Раздается стук в дверь, и оба оборачиваются. В щель просовывается голова Сириуса. Он моргает, заметив их. — Вот и сам черт, — бормочет Лили, бросая на Римуса выразительный взгляд, прежде чем оттолкнуться и сесть. — Говорите обо мне? — спрашивает Сириус, входя. Потом запинается, кивает на дверь. — Эм… я не хотел мешать. Могу прийти позже, если… — Нет, все в порядке, — отвечает Лили, поднимаясь на ноги. Перед этим она задерживает руку на голове Римуса, склоняется и целует его. Потом отходит к Сириусу, устало, но тепло улыбаясь. — Я как раз хотела заглянуть к Поппи, помочь ей немного до собрания. У нас еще есть пару часов. Как Джеймс и Эффи? — Я вытащил их из постели, они поели, приняли душ. Эффи снова уснула, а Джеймс сказал, что нога болит, и пошел прогуляться. Думаю, хочет найти Регулуса и провести с ним время до совещания. Ты ведь тоже пойдешь, да? — Рада слышать, что они в порядке. Ну, насколько вообще можно быть в порядке, — говорит Лили. — И да, я пойду. Увидимся там, ладно? — Конечно, Лил, — бормочет Сириус, наклоняясь, чтобы она могла поцеловать его в щеку, когда обнимает. Он отвечает на объятие без особого энтузиазма, лицо остается бесстрастным у нее за плечом. Лили мягко закрывает за собой дверь — громкие звуки теперь многих пугают. Сириус смотрит на Римуса, и все его лицо будто оседает. Вся фигура — сплошное истощение, усталость, боль. Он медленно, неуклюже подходит и плюхается рядом, тяжело выдыхая, утыкаясь лицом в плечо Римуса. Его тянет ближе к теплу, к живому дыханию, к телу. Он будто хочет пролезть прямо в Римуса, врастая в него все сильнее, пока лицо не оказывается почти в сгибе его шеи. — Эй, ну тихо, — мягко говорит Римус, отодвигаясь на кровати, и, как он и ожидал, Сириус двигается за ним, словно между ними натянут невидимый шнур. Римус даже не успевает как следует устроиться, как Сириус уже забирается сверху и обмякает всем телом, наваливаясь на него. Лицо прячет в изгиб шеи, дыхание горячее, неровное. Римус хрипло выдыхает, чуть поворачиваясь, чтобы удобнее подхватить его, и засовывает пальцы в спутанные волосы, гладя их снова и снова, бесконечно. Так они и лежат — долго, молча, просто дышат. Вес Сириуса сверху дает Римусу странное, почти нелепое чувство безопасности, будто он прижат к земле, а уходить все равно некуда. И это самое утешительное ощущение из всех, какие у него остались. Потом, спустя, кажется, вечность, Сириус вдруг тихо говорит, голос глухо вибрирует у него в коже: — Мы должны были сбежать. Римус сглатывает. — Мы бы все равно не сбежали. — Да, знаю, — сипло отвечает Сириус. Он чуть поворачивает голову, чтобы его можно было расслышать. — Вот мы и здесь. Пережили. А все, что было нашим, по-прежнему кажется таким далеким. — Зато ближе, чем когда-либо, — шепчет Римус. — Я… — Сириус умолкает на долгую паузу, потом поднимает голову и смотрит на него. Нижняя губа искусана до крови, кожа там облупилась — привычка, когда он нервничает. — Я знаю, ты вернешься в Двенадцатый дистрикт с Лайеллом. После похорон, я имею в виду. И я… — Сириус, — спокойно перебивает Римус, — все в порядке. Я не… Я понимаю. Ты ведь, наверное, хочешь остаться в Шестом с Джеймсом, Регулусом и Эффи. Это нормально. Это… — Я хочу поехать с тобой, — резко выпаливает Сириус. Воздух в груди обрывается, глаза мгновенно блестят. — Римус, я хочу остаться с тобой. Римус моргает, ошеломленный, хоть, может, и не должен бы быть. Сириус всегда умел удивлять, всегда делал самое последнее, чего от него ждали. И сейчас Римус просто замирает на секунду, пытаясь осмыслить услышанное. Сириус, напротив, сразу начинает увядать, за пять секунд краснеет пятнами, глаза опускаются, плечи сжимаются. — Черт, прости, — выдыхает он. — Я не… Я не хотел вот так… просто навязаться. Это… это, наверное, нагло, да? Ты же хочешь побыть с отцом. Это… — Сириус, милый, нет, — быстро говорит Римус, хватая его за лицо обеими руками, поворачивая к себе. — Не в этом дело. Конечно, можешь. Конечно, тебе рады, это даже не вопрос. И я… я бы очень хотел, чтобы ты был с нами. Отец тоже. Я хочу, чтобы ты был рядом. Просто… я думал, ты бы… — Я не могу, — почти задыхается Сириус. — Римус, я не могу остаться с ними. Регулус… все снова станет плохо. Я чувствую. Как раньше. Потому что я… я не могу за ним ухаживать, хотя чувствую, будто обязан. Будто должен. И ненавижу себя за то, что не справляюсь. Это не его вина, не его, но я… я… — Сириус… — пытается вставить Римус, но тот не останавливается. — И Джеймс, — продолжает Сириус, — я не хочу бросать его после Монти. Не хочу. Но он… он просто снова возьмется за меня. Снова будет заботиться обо мне, тратить все свое время на меня и на Эффи, вместо того чтобы… хоть немного позаботиться о себе. Потому что я не держусь. И у нас так всегда — один спасает другого. Только теперь никто из нас не может. И он все равно сделает это ради меня. А я… я не могу так, Римус. Не могу. Римус гладит его по щекам, пытаясь хоть немного успокоить, но Сириус сыплется прямо на глазах, слова сбиваются, дыхание рвется, слезы катятся все сильнее. — Я должен быть рядом с ними, а не могу, — сипит Сириус, лицо исказилось, как от боли. — Это меня убьет. Я просто… исчезну. А я больше не хочу исчезать. Не хочу. Я не могу. Я бы умер за них, правда, умер бы, но никто больше не умирает, понимаешь? Поэтому я не могу. А им нужен я живой. И я должен понять, как… потому что не знаю, не знаю, как… — Сириус… — Не знаю, Римус, — перебивает он, уже почти плача. — Не знаю! Эта гребаная вина, она вся во мне. Я был там, когда Марлин… Если бы мы поменялись местами, если бы я шел на три шага правее, то она была бы жива. А я должен был следить за ней. А я… я забыл о минном поле, Римус. Забыл, и теперь ее нет. А я есть. А ее нет. И я не… не могу… Римус притягивает его к себе, зарывая лицо в его волосы, и Сириус наконец срывается в полные, беззвучные рыдания — глубокие, судорожные, разрывающие изнутри. Горячие слезы обжигают кожу Римуса на шее, но он просто держит. Он ожидал этого, хотя и молился, чтобы не пришлось. Вина выжившего — теперь она у всех. Все в какой-то степени спрашивают себя: почему я? Почему не они? Почему кто-то остался, а кто-то нет? На это нет ответа. И, может, никогда не было, ни у смерти, ни у жизни. Люди живут, люди умирают. Все зависит лишь от того, как и когда. Но легче от этого не становится. А Сириусу тяжелее всех, он был там, рядом, когда потерял подругу. И если бы они тогда сделали три шага в сторону — три, всего три — все было бы наоборот. Тогда Марлин сидела бы сейчас здесь, задавая тот же вопрос, и не получила бы ответа. Потому что этого ответа нет. — Регулус уже знает, — говорит Сириус наконец, когда дыхание выравнивается. — Он… он так хорошо отнесся к этому. Не знаю, поддержал, что ли. — Все, кто тебя любит, хотят одного, — тихо говорит Римус. — Чтобы ты был в порядке. Как бы ты ни решил этого добиться. Сириус тихо выдыхает. — Я… я не сказал Джеймсу и Эффи. Не знаю, как. Не хочу ранить их. — Они тоже тебя любят, — напоминает Римус, медленно водя ладонью по его спине. — Это не навсегда, понимаешь? Ты ведь не исчезаешь. Мы все равно будем в Шестом дистрикте какое-то время. И потом… Лили тоже будет там, даже когда мы с тобой уедем. — Правда? — шепчет Сириус. Римус кивает. — Правда. Она думает, Мэри захочет вернуться домой, и хочет быть рядом с ней. Знаешь, это просто… жизнь. Она будет там, я в Двенадцатом, но она все равно моя лучшая подруга. Это не изменится. Так же, как не изменится то, что Джеймс твой лучший друг. Иногда жизнь просто уводит нас в разные стороны. — Ненавижу это, — бормочет Сириус. — Ненавижу, что мне это нужно. А ведь нужно, Римус. Очень нужно. Не хочу их оставлять, не хочу, чтобы они были одни… — Они не одни, — твердо отвечает Римус. — Я же сказал, что Лили будет там, и Мэри, и они все будут вместе. А ты ведь не исчезаешь. Мы решим, как дальше быть, будем на связи. И потом, мы ведь вернемся. Сириус шмыгает носом. — Да. Хорошо. Да, наверное, да. Просто… сейчас мне нужно быть с тобой. Это все, что я хочу. Потому что мы… мы сможем заботиться друг о друге. И разберемся. День за днем. — Да, милый, — шепчет Римус, утыкаясь лицом в его волосы, вдыхая знакомый запах. — Так и будет. И так оно и будет. Это еще не все, не целое, не окончательное. Но они ближе, чем когда-либо. А иногда этого достаточно. Этого всегда было достаточно. ~•~ У Регулуса голова опущена между коленей, он судорожно глотает воздух, когда его находит Джеймс. А ведь не должен был, потому что Регулус сделал все возможное, чтобы никто не смог. Того, что Риддл кричал, оказалось мало. Барти все равно мертв. Регулус знал, что месть ничего не изменит, что болит — то болит. Но он все равно надеялся, что это даст хоть немного воздуха. А теперь дышать, черт возьми, так тяжело, будто он тонет снова и снова, каждую минуту. Джеймс издает тихий звук, почти вздох, и, опираясь на трость, опускается рядом, осторожно, не касаясь, но близко. Из груди Регулуса вырывается сдавленный хрип. Ему хочется отпрянуть. Ему хочется прижаться. Ему хочется, чтобы Барти был жив. — Любовь моя, прости, — шепчет Джеймс. — Мне так жаль. Эй, давай, дыши со мной, ладно? Регулус послушно дышит с ним, потому что дышать легче, когда есть за кем следить, а Джеймс дышит ровно, размеренно, осторожно. Воздух рвется из груди рывками, сердце бьется сбивчиво, звон в ушах заглушает ритм, тогда Регулус тянет руку и кладет ладонь на грудь Джеймсу, чувствуя, как она поднимается и опускается под пальцами. Постепенно он находит этот такт, позволяет биению сердца под кожей немного его успокоить. Но даже когда дыхание выравнивается, Барти все так же мертв. И боль все та же. Он ушел, и боль осталась. Боль такая, что невозможно вынести. — Я его любил, — хрипит Регулус, глядя на Джеймса и чувствуя, как его выворачивает от этой любви, прошлой и все еще живой. Любви к другому мужчине. У них с Барти не было названия, не было ярлыка, и все же, это была любовь. Этого им хватало. — Не как тебя. Не так, как я люблю тебя. Но это была любовь. — Я знаю, — мягко отвечает Джеймс. И в голосе такая печаль, что хочется опустить глаза. — Ты ненавидел его, — глухо произносит Регулус. — Ревновал. А повода ведь не было. Он никогда не был тобой. А я для него не был тем, чем я являюсь для тебя, и чем ты для меня. Он просто был Барти. Просто Барти. Он был моим. Единственное, что принадлежало только мне. И теперь его нет. Его нет, Джеймс. Он был просто Барти, и его больше нет. Он был… он был просто… Джеймс осторожно обхватывает его запястье, лицо искривлено сочувственной болью. — Рег… даже если бы ты любил его так же, как меня, я бы никогда не пожелал тебе этого. Никогда не осудил бы за то, что ты чувствуешь. — Хотел бы я любить его именно так, — глухо говорит Регулус. — Тогда, может, было бы легче. Легче объяснить, что со мной, легче понять, что я потерял. Но это… не так. Джеймс, нет. Совсем не так. — А нужно ли объяснять? — тихо спрашивает Джеймс. — У вас ведь и не было никаких определений, правда? Иногда людям просто суждено быть важными друг для друга, и больше ничего не нужно. Твоя боль настоящая, независимо от того, как все это называлось. Ты его потерял, и тебе больно. Это и есть все объяснение. — Я чувствовал, как он умирает, — выдавливает Регулус. И не может, не хочет больше держаться, тянется к Джеймсу, прижимается к его теплу, прячет лицо у плеча, словно пытаясь спрятаться от всего мира. — Знаю, — шепчет Джеймс, поглаживая его по волосам. — Прости. Прости, что меня не было рядом. Я… — Не надо, — резко перебивает Регулус, почти задыхаясь, и Джеймс послушно замирает. Они сидят так долго, просто дышат вместе. Тихо. Раннее утро. Мир вокруг будто замер, сосредоточенно слушая их дыхание. Прошло три дня с конца войны. Всего три, но каждый тянется, как вечность. И Регулус ловит себя на мысли: когда же они перестанут измерять время этим «после войны»? Позже ему нужно идти на какое-то дурацкое собрание — нелепое, смешное занятие на фоне всего пережитого. Все теперь кажется нелепым. Почти все время он проводит в укрытии. Он прячется. Все время. Регулус знает, как быть невидимкой. Как исчезнуть так, чтобы никто не нашел. Поэтому ему по-настоящему непонятно, как Джеймсу удалось его отыскать. Он сидит в подземельях, под которыми раскинута масса темной, вязкой воды, за окнами видны мутные колебания, чернильные волны. Самое неожиданное место, если вспомнить его страх воды, и, может быть, именно поэтому оно безопасно. Вода не может его достать. Иногда он кладет ладонь на холодное стекло и чувствует, как волны, приглушенные, глухие, перекатываются с другой стороны и в эти мгновения ему спокойнее, чем когда-либо. Поводов для боли у Регулуса сейчас слишком много. Слишком. Его рвет в разные стороны от одной потери к другой. Иногда это накрывает внезапно: он думает о Сириусе и вдруг захлебывается рыданиями из-за Монти; тревожится за Джеймса и тут же впадает в панику, вспоминая, что Барти больше нет. Все перепутано, все свалилось в один тугой комок, который невозможно распутать. Иногда он просто гаснет, неосознанно. Делает привычное, потому что ничего не чувствует. Позволяет миру двигать себя, как марионетку. Даже дыхание приходится выталкивать из себя усилием — то, что должно быть инстинктом, требует усилия. Будто внутри что-то умерло и не помнит, зачем вообще нужно дышать. Первая, простейшая вещь, с которой начинается жизнь, и даже в этом он умудрился провалиться. Регулус знает, что они все сейчас так живут. Каждый по-своему. Он понимает, что горе не отпускает просто так, что оно жестокое и будет забирать силы до последнего. И все же кажется, что не справится. Но придется. Всем придется. Потому что выхода нет. Такова жизнь — постоянная попытка научиться жить. Ошибаться, учиться, снова падать, снова вставать, снова идти вперед. Возможно, в этом и есть какая-то надежда, только пока никто из них ее не чувствует. Регулус думает, что сейчас всем им одинаково трудно. Он понимает разумом, не сердцем, что горе не щадит никого, что оно безжалостно и выжимает из каждого все до последней капли. Он знает, что от него не сбежать, не спрятаться. Но в то же время ему кажется, что он просто не выдержит. Все равно придется. Он выдержит, как и остальные, потому что выбора нет. Такова жизнь. В этом она и заключается — снова и снова учиться, как это делается. Пытаться, ошибаться, падать, вставать, идти дальше. Может, в этом и есть надежда, в самом процессе. Просто сейчас никто из них ее не чувствует. — Хочу домой, — хрипло говорит Регулус. — Я тоже, — шепчет Джеймс. — Только я боюсь того, чего мы там не найдем. Думаю, часть нас всегда будет искать. — Монти, — выдыхает Регулус, и Джеймс сильнее утыкается лицом в его волосы. Из его горла вырывается глухой, сдавленный звук, такой, что у Регулуса внутри все сводит от боли. Ах, Монти. Монти, Монти… Отец Джеймса, но в каком-то смысле и для него, для Регулуса, он был воплощением того, каким должен быть отец. Регулус любил Монти, но так и не смог найти слов, чтобы сказать это. И теперь будет сожалеть об этом всегда. Всю жизнь. Потому что Монти заслуживал любви огромной, неисчерпаемой, как сам он любил весь мир. Он был утешением для любого, кто нуждался. Орион не был и тенью того, кем был Монти, никогда не давал Регулусу того чувства безопасности, того простого тепла, которое Монти излучал просто существуя. И все же, они оба мертвы. И все же Регулус тоскует по обоим. Монти сделал для него больше, чем родной отец, и как же извращенно это звучит. Страх перед Орионом не раз лишал его дыхания, а Монти учил, как дышать. Может быть, поэтому теперь так трудно дышать, потому что тот, кто когда-то помог ему научиться, теперь сам ушел. — Что мне теперь делать? — выдавливает Джеймс. — Кем я должен быть без него? Я… я не знаю… не могу… — Не знаю, — признается Регулус, беспомощно, с надломом. — Прости. Я не знаю. — Просто… скажи, что мы справимся, — шепчет Джеймс, прижимаясь сильнее, обнимая крепче, будто боится, что тот растворится. — Мы справимся, правда? Мы ведь всегда справлялись, значит, и теперь… и теперь тоже, да? Регулус не знает этого. Никто не знает, ведь либо справляешься, либо нет, и узнать можно только потом. Но все равно он зарывает пальцы в мягкие волосы Джеймса и тихо отвечает: — Мы справимся, Джеймс. Мы обязательно справимся. — Не знаю, нужен ли я тебе сейчас, — сипит Джеймс, голос срывается. — Мама… она спит, а я просто… я хотел к тебе. Только тебя хотел. Прости. Я не знаю, может, ты хочешь побыть один, или я не должен был приходить… — Я хочу тебя, — мягко говорит Регулус, опуская руки, чтобы обрамить его лицо, большим пальцем стирая слезы из уголков глаз. Без очков Джеймс кажется совсем другим — уязвимым, потерянным, прекрасным в своей печали. Регулус жадно ловит его черты взглядом, будто боится упустить хоть одно. — Я хочу тебя. Всегда. При любых обстоятельствах. Где бы мы ни были. Всегда, малыш. Всегда. Джеймс наклоняется вперед, их лбы соприкасаются. — Я больше не знаю, кто я, — едва слышно шепчет он, стыд глухо дрожит в каждом слове. — Не узнаю себя. Я говорил, что есть вещи, которые нельзя изменить, что есть то, чего у нас не отнять… но я ошибался. Я просто еще не дошел до этого места. Ошибался. Слишком многое изменилось. Слишком многое забрали. И что теперь осталось? — Остались мы, — тихо отвечает Регулус. Говорит ради Джеймса, как Джеймс всегда говорил ради всех, ради него, ради мира. Проводит ладонями по его щекам. — Мы здесь, слышишь? Мы живы. Мы есть. И мы справимся. Правда? Джеймс издает короткий, болезненный звук и прижимается лбом к его лбу, сжимая ткань рубашки на его боках, будто за эту ткань держится за жизнь. — Джеймс, — шепчет Регулус, дрожа. Ему нужно услышать это так же, как Джеймсу нужно было услышать раньше. Они оба держатся друг за друга, цепляются из последних сил. Это безобразно. Это мучительно. Это по-человечески. Это любовь. — Да, любовь моя, — хрипит Джеймс, как будто слова режут горло, как будто он сам не верит им до конца, и все же произносит. Шепчет: — Да. Мы справимся. А на деле никто не знает. Может быть, все, что у них есть, это надежда. Немного, крохи, но все же — надежда. Они нашли друг друга, и за это держатся. Этого недостаточно, чтобы снять боль, и, может быть, Регулус глупец, если думал, что когда-нибудь будет достаточно. Но вот они — рядом, как всегда. Настолько близко, насколько только могут. Обреченные быть великой, большой трагедией. Сириус стоит на самой вершине замка, в открытой башне, с которой видна вся Святыня, в башне, где в ясные ночи, наверное, было хорошо смотреть на звезды. Теперь она годится лишь для того, чтобы смотреть, как поднимается пепел. Спустя годы именно это воспоминание останется у Сириуса самым живым. Сажа послевоенного утра. Пепел, взболтанный ветром, парящий вверх, вверх, вверх и тающий. Он вспоминает сон, будто он с Регулусом прыгает с крыши детского дома, чтобы долететь до своих звезд, такой реальный, что был больше похож на память, чем на сон, хотя никогда не мог стать явью. Странно, как смешиваются реальность и сновидения, когда рядом ходят жизнь и смерть. Часть этого пепла, отправившегося в путь к звездам, это обломки домов, рухнувших в пекле войны, а часть, это люди, рухнувшие вместе с ними. Может быть, часть этого пепла — это Марлин. Сириус неровно выдыхает и переплетает пальцы, перекатывая костяшки друг о друга, пряча, как дрожат кисти. Они не перестали дрожать. Он не может заставить их перестать. Внизу, далеко, люди кажутся муравьями, мечущимися так, словно их вытряхнули из разбитого муравейника. Они ползут, расползаются все дальше — те, кто готов продолжать, или те, кто не в силах остановиться, — их бросили на послевоенные работы. Бригады очистки. Группы, которым приходится собирать мертвых. Команды, отправленные искать тех, кого никто не может найти. То, что приходит после войны, утомляет почти так же, как война. Много тех, кто выдохся, и много тех, кого заставили выдохнуться после всего, что они отдали. Сириус выдохся еще посреди войны и не вернулся к себе, пока не оказался напротив Доркас, с кольцом, жгущим кожу в ладони, и возвращаться в строй он больше не хочет. Тех, у кого раны легкие, уже залечили, а тяжелораненых отправили в госпиталь Святыни. К счастью, Сириусу разрешили заживать самому по себе. Его обследовали, оказали помощь, но по сравнению с другими он легко отделался от мины, в отличие от… Как бы то ни было, у Сириуса останется новый шрам; садиться и вставать пока больно, он двигается медленно, но он цел. Физически. И только. Сейчас никто не цел по-настоящему. Скрип двери заставляет Сириуса напрячься, он резко оборачивается, мышцы под кожей туго сводит, и так и остается, пока он глядит, как внутрь скользит Регулус. — Как ты догадался, что я здесь? — спрашивает Сириус, и Регулус вздрагивает, вскидывает голову, заметно ошеломленный. Регулус выдыхает и говорит: — Никак. — Понятно, — бормочет Сириус, снова разворачиваясь к перилам и глядя сверху вниз на все. Регулус подходит и становится рядом — бесшумный, как всегда, словно он парит над полом. Остановившись, он издает негромкий, недовольный звук, оценивая высоту, морщится, а затем, будто по инстинкту, придвигается к Сириусу ближе. Это трогательно. Почти доводит его до слез. — Это, мм… — Регулус запинается, как часто бывало и всегда бывало, кроме тех раз, когда он бывал жестким. Вздыхает и осторожно облокачивается на перила, возможно, лишь ради того, чтобы их руки соприкоснулись. Это ощутимый, теплый вес, от которого Сириусу хочется отстраниться. — Просто… там слишком многого слишком много. Со всем этим. И я… я хотел… — Уйти? — Наверное. А ты? Сириус тяжело выдыхает, закрывает глаза и опускает голову вперед. — Тоже что-то вроде того. Они долго молчат, просто дышат рядом. По сути, никто еще не сказал ничего значительного, потому что что здесь скажешь? Риддл мертв. Барти мертв. Марлин мертва. Монти мертв. Рабастан, Сибилла, Амос. Фрэнк, Беллатриса, Августа. Семья Лили, семья Алисы, даже семьи тех, кто сам уже мертв, вроде Барти и Марлин. Тед, Эван, Гидеон, Фабиан, друзья, враги, незнакомцы. Смерть и еще смерть, и еще смерть. В какой-то момент ее так много, что правильно оплакивать становится невозможно. Как оплакивать в таком масштабе? Как оплакивать тех, чью потерю ты еще не осмыслил? Как оплакивать тех, кого забрала война, и ты всегда знал, что она может их забрать? Как оплакивать? Говорят, будто знаешь, как надо, но почти никогда ведь не так, правда? Кто-то плакал. Регулус точно. Как только он выбрался из замка и прямо упал в объятия Джеймса, он там же и разрыдался, уткнувшись лицом в его грудь. Джеймс тоже плакал, когда они позже нашли Эффи в крови, дрожащую сквозь собственные слезы, когда она… когда она сказала… «Где папа?» — спросил Джеймс, и Сириус почувствовал, как этот вопрос застрял у него в горле занозой. И Эффи сказала. Она сказала. Джеймс заплакал из-за этих слов. Умолял ее ошибиться. Просил взять назад, сказать, будто отец жив где-то и ждет, но она не могла, и он плакал. Отшатнулся от собственной матери, когда она потянулась к нему, затем свернулся у Регулуса и плакал, и плакал, и плакал. Сириус не плакал. Не смог. Он перестал плакать, когда Доркас поднялась и ушла, протиснувшись сквозь толпу, покинув замок и их всех. Римус взял лицо Сириуса в ладони, и Сириус не плакал. С тех пор он не плакал. Иногда хочется, потому что так вроде бы и должно, да? Он думает, что должен, но глаза остаются упрямо сухими. — Сириус, — тихо говорит Регулус. — Да, Регулус? — так же тихо отвечает Сириус. — Что мы теперь делаем? — Регулус сильнее прижимается к нему, выпрашивая то, чего Сириус не в силах дать. Утешение, может быть. Или уверенность. Присутствие. Ориентир. Это как после первых Голодных игр Сириуса — все то же послевкусие, и он ненавидит его; ненавидит, как тяжесть нужды давит на него, как растет это давление, похожее на удушье. Он не может дышать рядом с ним, ему невыносимо не раздирать руками то расстояние между ними, которое они так старались сократить, и не возвращать его обратно. Регулус заставляет Сириуса чувствовать себя не в своей шкуре, потому что Сириус не может о нем позаботиться. Он не может позаботиться даже о себе. Теперь, глядя на Регулуса, он видит лишь то, в чем провалился. Смотрит и вспоминает все, что тот перенес, все, что потерял, и думает, что это должно было достаться ему самому, а не Регулусу. Кому угодно, но не ему. Сириус вызвался, чтобы этого не случилось, а теперь они здесь, познав боль и утрату в масштабе, которого Сириус не хотел уравнивать. Регулус — его вечное отражение, перед которым хочется просить прощения, и которому он смертельно устал смотреть в лицо. Это не вина Регулуса, нет, но Сириуса этим придавливает. Его придавливает всем. Всем. Сириус тяжело сглатывает и говорит: — Полагаю, скоро вернемся домой. Будут… похороны. — Мне надо… — Регулус осекается, потом резко прочищает горло. — Я для Барти — самое близкое к семье из всех, кто остался, так что я… я должен заняться этим. Сириус должен предложить помощь. Не предлагает. — После похорон… — Регулус обрывается. Вдыхает, выдыхает. Сириус чувствует, как он стоит рядом, весь напряженный, будто ждет удара. Он понимает. Почему бы и нет? Он к этому привык, не так ли? И когда он произносит следующее, это даже не вопрос: — После этого ты уедешь. Сириус закрывает глаза и хрипит: — Да, Реджи, я снова уеду. Он не может иначе. Не может, не может, не может. Не знает как. Может, никогда и не знал. Он просто не может. В тот миг, когда Марлин разлетелась на осколки, он разлетелся вместе с ней. Регулус не должен этого видеть. Сириус не может позволить, не вынесет, не сумеет собрать осколки, когда рядом его брат, такой же разбитый. Марлин умерла, и он треснул. Барти умер, и треснул Регулус. Монти умер, и разорвало их сердца. Сейчас они лишь шрамы, разорванные и кровоточащие, и Сириус не в силах зашить ни один. Собрать ничьи осколки. Миг неподвижности, никто не дышит, и тогда воздух вырывается из Регулуса рывком, с хрипотцой, так, что жжет грудь у Сириуса и хочется свернуться, исчезнуть. Ему жаль. Без конца жаль. Он не может перестать чувствовать себя виноватым. Легкое давление, бережное, и глаза Сириуса распахиваются, когда он чувствует вес на плече, щекотку мягких волос у шеи и скулу, упершуюся в него. Он косит взглядом — Регулус положил голову ему на плечо, спрятал лицо, и всю его фигуру пробегает дрожь. Он так и стоит какое-то время, потом шмыгает и отстраняется. — Ладно, — говорит Регулус, и слово трескается у него в горле. — Ладно? — пусто переспрашивает Сириус. Регулус кивает. — Да, Сириус. Ладно. Просто… эээ… полагаю, ты будешь с Римусом? Вы поедете в Двенадцатый дистрикт? — Мы… не обсуждали, — признается Сириус, глядя на его профиль. — Думаю, он захочет побыть с отцом, так что, наверное, туда и отправимся. — Ладно, — повторяет Регулус на выдохе. — Верно. Ладно, ну, это… это, возможно, пойдет тебе на пользу. — И это… все? — спрашивает Сириус, все еще глядя на него. — Ты не… — Не что? — обрывает Регулус, поворачиваясь и встречая его взгляд, и в его глазах неожиданная мягкость. — Не злюсь? — Злишься? — шепчет Сириус. — Нет, Сириус, — мягко отвечает Регулус. — Я больше не злюсь. — Ты должен, — выдавливает Сириус. — Должен. Похоже, я снова бросаю тебя, разве нет? — Ты никогда меня не бросал. Твоя жизнь никогда не должна была ставить меня на первое место. Ты делал то, что было лучше для тебя, то, что тебе было нужно, и я был неправ, что когда-то упрекал тебя за это, — тихо говорит Регулус. — Регулус, — сипит Сириус. — Я не ребенок, и ты мне не родитель, — твердо произносит Регулус, и это не должно звучать так жестко, так беспощадно, ведь это правда, но Сириусу больно все равно. — Мы братья, и мы не можем… мы так и не научились уходить друг от друга. Ты… Сириус, ты… — Он замолкает, опускает взгляд и начинает снова: — Не тебе подгонять свою жизнь под мои желания или под то, что ты думаешь, мне нужно. Ты… ты должен делать то, что лучше для тебя, потому что единственное, что нужно по-настоящему мне, это чтобы ты был цел. Вот и все. Так что, если тебе нужно уйти, то уходи. Это нормально. Правда. — Ты не будешь меня за это ненавидеть? — слабо спрашивает Сириус. Регулус срывается на хриплый смешок, и говорит: — Сириус, я люблю тебя больше всего на свете. Ты первый человек, которого я вообще когда-либо полюбил. Ни мать, ни отец, ни Джеймс, а ты. Ты знал? Потому что какое-то время я, наверное… я убедил себя, что это не так, но на деле я всегда тебя любил и всегда буду. Неважно, где ты, где тебе нужно быть, даже если это «где-то» не рядом со мной. Я все равно… буду любить. У Сириуса щиплет глаза. — Да? — Да, — сипло отвечает Регулус. — Этим я и занимался те десять лет, знаешь ли, и, если понадобится еще десять, прежде чем ты сможешь вернуться домой, я проживу и их, любя тебя. Мы же договорились — ты и я, помнишь? Мы это обещали, да? Это… это все еще правда, где бы мы ни были и что бы ни делали, верно? — Ты и я, что бы ни случилось, — соглашается Сириус, и слова выходят с хрипом. Его ломит и исцеляет одновременно, будто он распахнут и обнажен перед всей Святыней, которая даже не знает, что он здесь. Он тянется к затылку Регулуса, слегка встряхивает его, заставляя мотнуть головой и вырвав из него ломкий смешок, как вечно зеркальное отражение того, на что Сириусу тяжело смотреть, и все же притягивает Регулуса ближе. — У меня то же самое, знаешь? — Правда? — Когда ты был еще совсем крошкой, не умел ходить, я помню — странно, но это одно из немногих первых воспоминаний, — как я ускользал из своей постели только для того, чтобы посидеть у твоей и протянуть палец, за который ты мог уцепиться во сне. Я думал… я не знал, как это назвать, просто мне нравилось, будто так я даю тебе понять, что я здесь, и ты в безопасности. И у меня не было описания для этого, для того, что я делал это каждую ночь, как будто это была привычка, с которой я не мог и не пытался бороться, потому что мне нравилось, и я чувствовал… чувствовал, как будто в моей груди бьется мое собственное сердце, хотя я еще не знал, что это такое — сердце, но я знал, что ты мое, и я знал, что люблю тебя. Я знал тогда, что буду любить всегда. Знаю сейчас, что любил всегда. И знаю, что с последним вздохом буду знать, что люблю. Регулус склоняет голову вперед, не то, чтобы он был намного ниже или меньше Сириуса, но рядом с ним он будто уменьшается. Раньше он этого не любил — Сириус знает, — а Сириус это любит. Ничего не может с собой поделать. Он носил Регулуса на спине и носил бы до сих пор, если бы тот позволил, но Регулус не позволит, и потому остается это. Остается, как он складывается в объятиях, прячет голову под его подбородком — маленький и выдохшийся, словно ему не нужно ни о чем тревожиться, пока Сириус заслоняет его собой. Сириус не всегда был рядом, он не всегда мог заслонить его, и потому теперь он ловит каждую возможность это сделать. Делает и сейчас, шуршит ладонью по его волосам, прижимает к себе, утыкается лицом в его макушку. И здесь, наконец, Сириус находит в себе силы заплакать. ~•~ Лили глубоко выдыхает, наблюдая, как Сандри крутится рядом с Кингсли, к которому она направила его, когда он искал хоть какие-то сведения о своей семье. Новости оказались плохими, и теперь Сандри повсюду следует за Кингсли, словно ждет, что появятся новые, лучшие. Лили это понимает, правда. В уравновешенном спокойствии Кингсли есть что-то успокаивающее, а после войны, какой она была, все отчаянно жаждут хоть крупицы покоя. Сандри не знает, что Кингсли холоднее, чем когда-либо, сдержаннее, более замкнутый. В большей военной готовности, чем прежде, перед тем как умерла Сибилла. Он отдает приказы, распределяет задачи, не сбивается ни на мгновение; он уже потерял ту, кого не мог позволить себе потерять, и теперь все происходящее для него это просто миссия. На миссиях он всегда сосредоточен. Всегда надежен. Лили не может винить Сандри за то, что его тянет к этому спокойствию. Но она может винить себя за то, что именно это спокойствие стало для Кингсли естественным состоянием. Сглотнув, Лили отворачивается и продолжает свой добровольный путь прочь от замка. Ей предстоит долгий путь, но теперь ее очередь пройти его. Святыня гудит, живет, полная движения в день после последнего сражения. Все Авроры, что остались, действуют по приказу Дамблдора, удерживая людей в стороне и не давая панике вспыхнуть, пока добровольцы разбирают завалы. Лили идет по улицам, которые вчера еще были устланы телами. Теперь они пусты, только пепел и бурые пятна крови. Запах смерти все еще стоит в воздухе — густой, липкий, до тошноты. Лили слышала сводки со все растущими цифрами, но точных данных ни у кого нет. Из войск, отправленных сражаться в Святыню, как минимум половина погибла, не дойдя до замка. Небольшую часть спасли сочувствующие сопротивлению жители Святыни, там и был Кингсли. Он бы умер, если бы группа местных, вставших на сторону восстания, не спасла ему жизнь. Есть и те, кто просто исчез. Люди из того сектора, где в засаду залили черную смолу, пожиравшую все живое и не возвращавшую никого обратно. Поиски продолжаются, но тел не находят, и потому некоторые просто пропали. Так просто, будто никогда не существовали. Отряды отправляются собирать оружие, разминировать, перевозить тех, кто еще жив, туда, где их ждут. Это пока не восстановление, до восстановления далеко. Оно требует времени, требует хотя бы понимания, что, черт возьми, делать дальше. А никто не знает, что делать дальше. Весь мир теперь в беспорядке, и Лили не может заставить себя заботиться о мире вообще. Она помогала как медик, где могла, когда могла, но сейчас есть нечто, что она должна сделать. Доркас находится именно там, где Лили и ожидала. На мгновение Лили останавливается на тротуаре, чувствуя, как першит в горле, глядя туда, где сидит Доркас. Четыре квартала к северу от «Дилмар Сьютс» сидит она. Два квартала назад находится Марлин. Мертвая. Или, точнее, находится место, где она умерла. Тело уже забрали. Точнее, то, что от него осталось. Одна мысль об этом выворачивает Лили изнутри; представить Марлин, разорванной на части невыносимо. Но это реальность. Реальность для Сириуса больше, чем для кого бы то ни было, ведь он видел это. С тех пор он другой. Лили вдыхает, выдыхает. Тело будто каменеет, когда она делает шаг вперед, приближаясь к Доркас — той, что не сдвинулась с места с тех пор, как Сириус вернул ей кольцо Марлин. Она пришла сюда и осталась. Многие пытались увести, но Доркас не двигается. Прошли уже сутки. Часть Лили слишком боялась подойти. Слишком боялась увидеть. Слишком боялась узнать, во что превращается человек после того, что пережила Доркас, ведь Доркас начала эту войну ради того, чтобы спасти Марлин. А война все равно ее убила. Все, что она делала, чтобы Марлин жила, все, кого она собрала, чтобы помочь, включая Лили, все это оказалось напрасно. Марлин все равно умерла. Это несправедливо. Жизнь, война, любовь. Теперь Лили знает это наверняка, что в этом проклятом мире нет ничего справедливого. Все остальное размыто, но это ясно. Доркас сидит на обочине, голова повернута к югу, взгляд упрямо устремлен туда. Лицо неподвижно. Пустое. Выжженное. Опустошенное. Когда Лили приседает перед ней, Доркас не смотрит, не реагирует, не двигается. Просто сидит. Все еще в крови. Пахнет смертью. Лили хочется обнять ее, отвезти, отмыть, накормить, уложить спать. Лили просто хочет помочь. — Доркас, — тихо говорит она. Ответа нет. Ничего. Словно Лили здесь вовсе нет. Она сглатывает и пробует снова: — Доркас? Все та же тишина. Лили выдыхает, сдвигается, глядит в ту сторону, куда уставился застывший взгляд. И на миг, жалкий миг, она тоже ищет Марлин. Хочет увидеть ее. Сильно, до боли. Хочет сесть рядом и ждать вместе с Доркас столько, сколько нужно из солидарности. Ведь Марлин заслужила выйти с другой стороны войны. Заслужила. Она сражалась до последнего, и все равно не дошла. «Не боишься умереть?» «Нет. Я уже, пожалуй, привыкла». Может, это правда. Может, Марлин так долго держала смерть за руку, что просто разучилась отпускать. А может, не сумела, потому что смерть не собиралась отпускать ее. Лили однажды вырвала ее из рук смерти и была глупа, веря, что та отступит. Очевидно, не отступила. Очевидно, что нет. — Доркас, — снова зовет Лили, и на этот раз тянется рукой, чтобы коснуться ее плеча, но вздрагивает, когда Доркас резко отдергивается. — Не трогай меня, — цедит Доркас, не отрывая взгляда от дороги, где ждет силуэт, который никогда не появится. — Доркас, — шепчет Лили. — Даже не начинай. Не смей, — резко обрывает ее Доркас, и слова ее полны яда — резкие, уродливые, злые, переполненные ненавистью к миру и ко всем в нем. — Я не сдвинусь ради кого угодно, кроме нее. Ты не она. Никогда не была ею. И никогда не станешь. Лили молчит несколько секунд. Это, наверное, причинило бы боль, если бы хоть какая-то часть Лили хотела быть для Доркас тем, кем была, есть, и всегда будет Марлин. Но теперь Лили не хочет этого. — Она не придет, — тихо говорит она, потому что в конце концов все сводится именно к этому. Никто не может заставить Доркас уйти, потому что для этого нужно произнести эти слова, а никто не хочет быть настолько жестоким. — Доркас, она не придет. — Может… — голос Доркас ломается пополам, глаза моргают, тусклые, усталые, и из трещины в голосе рождается сиплый шип злости. — Ты не… она могла… может, она цела, может, ее нашли, и, может… — Прости, — шепчет Лили, сжимая руки в кулаки, чтобы не потянуться к ней снова. — Не надо. Не за что, — отвечает Доркас, глядя широко раскрытыми глазами, не мигая, не дыша, глядя и ожидая, глядя и ожидая, глядя и ожидая. Лили делает глубокий вдох, чувствует, как воздух сбивается, как больно, будто грудь не выдерживает. Но не сказать нельзя. Доркас не может так сидеть и исчезать. Лили знает, как больно не знать. Но для Доркас неведение — это единственная оставшаяся надежда. Правда ранит куда сильнее. — Доркас, она… — слова застревают в горле, Лили сглатывает, выдыхает. — Она мертва. Это подтверждено. Сегодня известят Корделию. Ноги Доркас начинают подрагивать, подпрыгивать одна за другой. Она трясет головой. — Нет. Нет, потому что… потому что мы… потому что она… — Прости, — снова говорит Лили, понимая, как это бессмысленно. — Чушь! — выкрикивает Доркас, резко поворачиваясь и вонзая в Лили глаза, полные пламени. — Это неправда. Это не правда! Да пошла ты, Лили! Пошла к черту! Убирайся. Уходи. Исчезни! — Ты не можешь здесь оставаться, — шепчет Лили. — Ее не должно было… она… — Доркас трясется, ноги дергаются все быстрее, пока она не начинает раскачиваться вперед-назад. Лицо искажается от ярости. — Не она. Только не она. Кто угодно. Все, плевать. Только не она! Лили знает, что это горе. Знает. Но в том, как Доркас говорит это с такой холодной уверенностью, есть что-то пугающее. — Даже ты, — резко бросает Доркас, глядя на нее зло, с ненавистью. — Лучше бы это была ты. Вместо нее. Лучше бы умерла ты. — Хорошо, — спокойно отвечает Лили, глядя на то, что, возможно, является самым страшным зрелищем в ее жизни. — Или Сириус, — продолжает Доркас. — Он же был там. Почему не он? — Не знаю, — только и говорит Лили. — Даже я, — говорит Доркас, и теперь голос ее ломается, становится тихим, почти детским. — Лучше бы я. — Она бы не хотела, — тихо говорит Лили, чувствуя, как сжимается сердце, когда лицо Доркас дрожит, готовое рассыпаться. — Марлин не пожелала бы этого, Доркас. Поэтому ты не можешь сидеть здесь, не можешь забывать себя и ждать смерти. Тебе нужно встать. — Ну, она ведь не здесь, чтобы остановить меня, да? — рявкает Доркас, мечась между яростью и отчаянием. — Нет, не здесь, — соглашается Лили, — но я здесь. — Я же сказала, ты не она, — холодно отвечает Доркас, не отводя взгляда. — Оставь меня в покое, или я убью тебя. Лили устало выдыхает. — Я не… Рука Доркас резко падает к бедру, пальцы хватают пистолет, и она целится всего в нескольких дюймах от головы Лили, прежде чем нажимает на курок. Все происходит за секунды. Крик вырывается у Лили, когда она падает, откатываясь на пустую дорогу, руки взлетают к голове, тело дрожит, сердце стучит где-то в горле и она снова там, посреди войны, от которой глупо верила, что избавилась. Чистый, звериный ужас пронзает ее насквозь, как пуля. Лили не знает, сколько проходит секунд, прежде чем осознает, что она жива, не на поле боя, не ранена. Но не в безопасности. Безопасность не чувствуется вовсе. Только страх. Настоящий, глубокий страх, расползающийся внутри, пока она медленно опускает руки, тяжело дышит, дрожит, сидя прямо на асфальте. Доркас смотрит на нее без выражения, пистолет все еще в руке. Лили, расширив глаза, отползает назад, увеличивая расстояние между ними. — Уходи, — приказывает Доркас. И, совершенно обезумев от страха, Лили поднимается и уходит. А когда уходит, то бежит, потому что именно так и поступают, когда рядом смерть. Она бежит, не оборачиваясь, не замедляясь, не останавливаясь. ~•~ Следующей присылают Минерву. Через дни, или часы, или годы, или секунды — Доркас не знает. Да и все равно. Ее не было и вдруг она здесь. Доркас не смотрит на нее, как не смотрела и на всех прочих. Они не понимают, правда. Так будет лучше, если Доркас останется здесь. Так безопаснее для всех. Потому что только здесь она не сможет причинить слишком много вреда. Всем будет лучше, если ее не выпускать в остальной мир. У нее руки чешутся сжечь Святыню дотла. Минерва стоит напротив какое-то время, потом медленно опускается на колени, пока они не оказываются лицом к лицу, на одном уровне. Доркас не поднимает взгляда; все так же смотрит на юг. Она знает в глубине души, что все это бесполезно. Марлин не придет. Не может прийти. И если бы могла, то не заставила бы Доркас ждать. Потому что, в отличие от Доркас, она никогда не опаздывала. Доркас это понимает, просто ей спокойнее делать вид, что верит. — Итак, что дальше? — тихо спрашивает Минерва. — Планируешь просто сидеть тут? — Ага, — вызывающе отвечает Доркас. — До каких пор? Доркас не считает нужным отвечать. До каких пор? Она не знает. Может, навсегда. Пока не уйдет в землю и не прорастет цветами сквозь трещины в ребрах в память о той, кто когда-то посадила их там. Пока Марлин не появится на дороге с юга. Или пока не умрет сама. Смотря что случится раньше. — Пропустишь ее похороны, значит? — мягко спрашивает Минерва. Доркас снова молчит. На это она не знает, что сказать. Похороны. Те самые. Похороны Марлин, потому что она мертва. Не прийдет, потому что мертва. Мертва, мертва, мертва, мертва… — Дамблдор собирает совещание завтра, — говорит Минерва в тишину. Доркас моргает, поворачивает голову — это заинтересовало ее. — Он хочет обсудить, как увековечить память погибших, и поговорить о том, какие шаги нужно предпринять теперь, для всего мира. Дамблдор, думает Доркас, и имя царапает изнутри череп, будто лезвием по кости. Дамблдор начал эту войну из-за любви. И она тоже. И что теперь у них обоих? Ничего. Только обязательство — даже за это бороться. Лидеры не могут просто остановиться. Так это не работает. Война кончилась, но мир все еще жив, и они заперты в нем. Это бесит Доркас. Все бесит Доркас. Люди, которые продолжают жить, когда Марлин не может. Тепло солнца, вращение земли, то, как люди уже начали смывать кровь с улиц. Часть той крови наверняка принадлежала Марлин. Доркас жалеет, что не окунулась в нее. Хочет повернуть время вспять и утонуть в ней. — Я не собираюсь говорить тебе, что ты не можешь здесь остаться, — тихо говорит Минерва, снимая с плеч рюкзак и ставя его рядом с Доркас. — Останься, если нужно. Здесь еда, вода и одеяло, если станет холодно. Но оружие мне придется забрать. — Не заберешь, — огрызается Доркас. — Заберу, — спокойно отвечает Минерва. — Потому что ты опасна не только для других, но и для себя. Я не могу быть уверена, что ты не направишь его на себя. — Она ждет, и, не получив ответа, коротко кивает. — Если тебе нужно держать его в руках, оставь его себе, но отдай патроны. Не заставляй меня отбирать. Я не хочу этого делать. — Я застрелю тебя раньше, чем ты успеешь, — говорит Доркас, и это не угроза, а факт. Ее пальцы даже ноют от желания нажать на курок. — Может, и стоит. Все это твоя вина. Это ты сказала Риддлу, какое правило ввести в Ежеквартальный Мемориал, даже если по приказу Дамблдора. Марлин бы никогда не оказалась на арене во второй раз, если бы не ты. И, может быть, я смогла бы удержать ее от войны. Смогла бы спасти. Я могла защитить ее. Защищала. Пока ты все не испортила. Она мертва, и это твоя вина. — Тогда стреляй, — спокойно говорит Минерва и, протянув руку, обхватывает пальцы Доркас, сжимающие оружие. Поднимает пистолет и прижимает его себе к виску. Взгляд не отводит. — Ну же. Стреляй. Доркас сверлит ее взглядом. — Это принесет тебе покой, Доркас? — спрашивает Минерва, наклоняясь к дулу, глаза прикрываются. — Мне принесет? Почтит ли это память Марлин? Если тебе это нужно, то вот она я. Разве это не любовь матери? — Ты мне не мать, — шепчет Доркас и нажимает на курок. В тот же миг вздрагивает, но Минерва нет. Даже не моргает, когда оружие щелкает. Пусто. Хуже всего то, что Доркас не знала, что патроны закончились. А может, хуже то, что она хотела, чтобы не закончились. Минерва откидывается назад, открывает глаза. Несколько секунд они просто смотрят друг на друга, между ними повисает тяжесть того, что только что произошло. Доркас попыталась убить ее. Она действительно выстрелила. — Пей воду. Ешь. Не мерзни, — мягко говорит Минерва, поднимаясь на ноги и отходя. Она не забирает оружие, теперь в этом нет нужды. Доркас смотрит ей вслед и с горечью думает, что хотела бы, чтобы осталась хоть одна пуля. — Я прослежу, чтобы тебя больше никто не тревожил. Если не вернешься к завтрашнему дню, я принесу еще припасы. — Ты мне не мать, — выплевывает Доркас. — Нет, — спокойно отвечает Минерва, — но я люблю тебя, как мать. Насколько я понимаю, такая любовь безусловна. Я люблю тебя и в этом, тоже. Ее больше нет, Доркас, но она не забрала с собой всю любовь к тебе, что есть в этом мире. Я все еще здесь. Многие все еще здесь. И мы будем ждать, пока ты не будешь готова вернуться. — Это может занять время, — хрипло бросает Доркас. Минерва смотрит на нее с такой мягкой, почти невыносимой жалостью и говорит только одно, тихо, как шепот: — Мы подождем. С этими словами она разворачивается и уходит. Доркас сжимает зубы и поднимает пистолет, направляя в ее спину, снова и снова нажимая на курок, слушая сухое щелканье: щелк, щелк, щелк. Когда все стихает, Минерва ушла, в палец ослаб, то мир кажется слишком тихим. Доркас пинает рюкзак, отшвыривает его в сторону, бросает пистолет, который с глухим звоном падает на землю. Смотрит на трясущиеся руки. Лишь на миг взгляд цепляется за кольцо на пальце и тут же отворачивается. Отказывается смотреть. Отказывается помнить. Притворяется. Выдыхает, сжимает руки в кулаки и снова поворачивает голову к югу, туда, где все еще ждет ту, что никогда не вернется. ~•~ Когда Джеймс был маленьким, он забирался в постель между родителями, чтобы заснуть под звук их дыхания. Другим, наверное, было бы стыдно в этом признаться, но не ему, он делал так до шестнадцати лет, пока не вырос настолько, что всем троим стало тесно, и пока Сириус не переехал к ним, оставив Джеймсу возможность находить дорогу уже в его постель. Джеймс не помнит времени, когда ему нравилось спать одному. Зато помнит, как родители никогда не заставляли его. Что бы ни происходило, стоило ему просунуть голову в дверь их комнаты, они поднимались на подушках, улыбались и смещались, освобождая место между собой — туда, куда Джеймс мгновенно забирался. Безопасный промежуток между двумя стенами любви и покоя. Наверное, поэтому Джеймс всегда такой теплый, он впитывал это тепло всю жизнь, напитался им до краев, он соткан из него, вплоть до самого кода своих клеток. Они создали его вместе, слепили из себя, дали ему жизнь и теперь его отца больше в ней нет. Джеймс не знает, как ему с этим жить. Если честно, то никак. Все это время он просто был рядом с матерью. Им выделили временные комнаты в замке — Джеймс делит одну с Регулусом, но так в ней и не ночевал. Он почти не выходит из постели, где лежит с Эффи, все так же занимая место посередине, как будто ждет, что Монти вот-вот ляжет рядом, с другой стороны. Эффи молчит. Хотя нет, она плачет. Сначала говорит, потом вдруг обрывается на полуслове и сжимается рядом с ним, рыдая беззвучно. Часто кладет голову ему на грудь, и он гладит ее по спине, по волосам. Нет ничего более разрушительного, чем плач матери. Нет боли, которая ранит сильнее. Теперь Джеймс это знает. После всего, что он пережил, он понял, что боль всегда может быть новой. Рядом были люди, терявшие родителей, одного или обоих, а Джеймс никогда не позволял себе даже представить, что это случится и с ним. Однажды пытался. Когда начался Ежеквартальный Мемориал, он заставлял себя представить, что потеряет мать, ведь это была ее первоначальная судьба. Но никогда, никогда не думал, что потеряет отца. Наверное, это было наивно. Слишком надеялся. Вокруг все теряли друзей, возлюбленных, родных, а он стоял в стороне, будто в стороне от самой жестокости. Да, он терял, но никогда того, кто был «его». Кто-то назвал бы это везением. Пока оно не закончилось. Самое несправедливое это как близко они были. Как близко подошли к спасению. До самого конца, и все рухнуло. Хотя, если подумать, не важно, когда это случилось бы, годами раньше или годами позже, все равно было бы несправедливо. Всегда будет. Неожиданно его начинает терзать любопытство. Болезненное, отчаянное желание знать все, каждую деталь, каждый миг. Как именно, когда именно. Как цепочка событий довела до того, что отец ушел, не попрощавшись. Да, Монти был рядом с Эффи, успел сказать, что любит ее, успел попросить передать всем остальным, но Джеймса там не было. Он не успел сказать ему, как сильно любит. Не успел попрощаться. И это убивает. Он не может перестать думать об этом, сдерживает себя, чтобы не выспрашивать у Эффи снова и снова, но жаждет большего. Ему нужно больше Монти. А большего нет. Это нечестно по отношению к ней, думает Джеймс. Эгоистично заставлять ее проживать это вновь. Она уже все рассказала. Все подробности, каждую деталь, и от рассказа к рассказу ничего не меняется. Все одинаково, от начала до конца. И это все, что у них есть. Джеймс не был там, и это все, что ему досталось. Он отпрянул от Эффи, когда она попыталась обнять его. Это чувство как камень в желудке, тяжелый и горький. Он не хотел. Просто не смог. Потому что именно она сказала, что его отец мертв. Все, что он смог, это повернуться к Регулусу и рассыпаться. Как раньше рассыпался сам Регулус, потому что Барти тоже больше нет. — Джеймс, — шепчет Эффи. — Да, мам? — хрипло отвечает он, голос сорван, непривычный от молчания, только от рыданий. Он поворачивается к ней, и сердце сжимается. Он никогда не видел ее такой. Маленькой. Потерянной. Старой. Будто постарела за одну ночь сразу на десять лет. — Тебе не обязательно оставаться со мной, милый, — говорит она, накрывая его ладонь своей. — Ты можешь… — Я никуда не пойду, — глухо отвечает он, переплетая пальцы с ее и сжимая крепче. Эффи выдыхает, закрывает глаза. — Нам скоро нужно домой. — Я не хочу прийти домой и не найти его там, — признается Джеймс и тут же сожалеет, потому что плечи Эффи подрагивают, и из ее груди вырывается всхлип. — О, мам, я… прости… — Нет, не извиняйся, — шепчет она, цепляясь за его руку. — Все в порядке. Я тоже не хочу. Но он… он с нами, Джеймс. Он там, где мы. Мы носим его с собой. Всегда. Это не то же самое, хочет сказать Джеймс. Потому что это не то, и никогда этим не будет. Когда нельзя дотронуться до него, когда Эффи больше не услышит его дыхания рядом по ночам, когда им остается только верить, что он где-то рядом, но нельзя оглянуться и увидеть его. Он не говорит этого. Не причинит ей такую боль. Вместо этого гладит ее руку, моргает воспаленными, сухими глазами от слез, которых, казалось, больше не осталось. Но они возвращаются. Снова наполняются. Слезы всегда возвращаются. Плакать тоже больно. Эффи все еще плачет, долго, выматывающе, без конца, и Джеймс держит ее, утешает, пока, наконец, поздно-поздно, она не засыпает беспокойным сном. Они почти не спят. Сил больше нет. Поздно. Второй день после окончания войны переходит в ночь. Джеймс понимает это, когда Сириус входит в комнату, как и вчера. Стул, на котором он сидел прошлой ночью, все еще стоит у кровати Эффи. Тогда он держал ее за руку, пока та не уснула, и встречал взгляд Джеймса столько, сколько тот мог выдержать. Джеймс думает, что единственная причина, по которой он дышал в ту ночь после смерти отца, это Сириус, который дышал рядом. Римус ночует с Лили — так сказал Сириус, когда Джеймс спросил. А Регулус… никто не знает, куда он уходит. Но всегда возвращается. Не чтобы говорить или искать утешения, а просто чтобы быть. Быть рядом. Чтобы друг друга видеть. Чтобы знать, что они еще здесь. Регулус тоже скорбит по Монти, но он потерял и Барти, и это… это давит на него. Иногда он исчезает, чтобы справляться в одиночестве, и Джеймсу не хочется, чтобы он был один. Но Джеймс просто не знает, как снова встать. — Дамблдор собирает совещание завтра, — шепчет Сириус, глядя на Джеймса. Он выглядит страшно уставшим. Его взгляд скользит к Эффи, лицо смягчается, когда он видит, как глубоко она спит, а потом снова возвращается к Джеймсу. — Ты пойдешь? — Нет, — сразу отвечает Джеймс, бросая быстрый взгляд на мать, потом снова на Сириуса, почти отчаянно. — Пойдешь вместо нас? — Да, Джеймс, конечно, — тихо говорит Сириус. — Извини. Я не… не должен был… — Хватит, Джеймс. Просто хватит. Все, что тебе нужно, ты же знаешь. Джеймс глубоко выдыхает и устало смотрит на него, различая черты лица в темноте. — Тебе не обязательно идти. К черту тех, кто нас ждет, ладно? Пропустим. — Регулус хочет пойти, — мягко отвечает Сириус. — Думаю, ему легче, когда он понимает, что происходит. И я не отпущу его одного. Римус тоже будет там, так что… просто посмотрю, как пойдет. — Ладно, — бормочет Джеймс. — Если ты уверен. Сириус кивает. — Уверен. Тебе нужно поспать. Ты устал. — Ты можешь… — начинает Джеймс, потом глотает, и грудь сводит от боли так резко, что приходится откашляться, чтобы вздохнуть. — Эй… чего ты сидишь там, на стуле? Не нужно. Иди сюда. Ложись. Кровать большая, места хватит на троих. И правда, хватит. Джеймс знает, потому что все это время он ждал, что вес отца опустится рядом — теплый, надежный — но этого уже не случится. Никогда. И все, что остается от пустого места это напоминание о том, кто его больше не занимает. А Джеймс устал от этой пустоты. Он хочет, чтобы там был отец. Но его не будет. К тому же Сириус еще не до конца оправился. Нельзя ему всю ночь сидеть на стуле. И когда Сириус смотрит на него вопросительно, не произнося ни слова, Джеймс просто кивает и сдвигается, освобождая место. Сириус осторожно поднимается, обходит кровать, но на другом краю останавливается, и Джеймс чуть поворачивает голову. На лице Сириуса сомнение, вина, будто он пришел туда, куда ему нельзя. Джеймс раздраженно фыркает и мотает головой — никаких «нельзя». Монти любил Сириуса, как отец любит сына. Сириусу позволено скорбеть, как сыну. Сириус выдыхает, опирается ладонью на матрас и вдруг замирает, моргает, удивленно усмехается. — Извини… просто не ожидал. Ты что, подогрел постель для меня? — Что? — непонимающе спрашивает Джеймс. — Постель, — Сириус проводит рукой по простыне, куда собирается лечь. — Ты же тут лежал? Она теплая. — Что? — повторяет Джеймс, но уже срывается, рука сама тянется проверить — ладонь прижимается к ткани. Глаза режет, зрение мутнеет. Теплая. Черт возьми, теплая. И Джеймс не лежал здесь, все это время спал, отвернувшись, чтобы не свихнуться. Комната холодная, и все места, где не лежат он и мать, ледяные. Кроме этого. Места Монти. — Джеймс? — тихо спрашивает Сириус. Голос осторожный, почти детский. — Можешь… ляжешь посередине? — шепчет Джеймс, голос ломается, когда он переворачивается, отворачиваясь от матери и скользя в то самое место, теплое, будто дыхание. Сириус ничего не спрашивает. Просто обходит кровать, устраивается между ними. Эффи во сне машинально прижимается к нему, а он кладет ладонь между лопаток Джеймса. Может, Монти и правда здесь, по-своему, в этом тепле. А может, нет. Джеймс не знает. Но он утыкается лицом в простыню и позволяет себе растаять в тихом, робком утешении. Это не то же самое, что иметь рядом отца. Но если это все, что ему остается, то этого достаточно. ~•~ Надгробие из белого мрамора, свежее, еще не обветренное временем и жизнью, которая продолжается там, где мертвые больше не могут. Третий день после войны выдался теплым. Голубое небо, птицы, солнце обнимает все живое, и камень кажется ослепительно светлым, почти костяным. На нем вырезано имя, даты и простая надпись:

Пока вращается земля,

кто-то помнит обо мне.

Кладбище переполнено, не людьми, а могилами. Старые, новые, тех, кто погиб в Святыне еще до войны. В центре — последнее пристанище Геллерта Гриндевальда, его надгробие выше прочих, с воздвигнутой статуей. Он умер молодым, не дожив до тридцати. Красивый мужчина, если судить по статуе, и даже спустя полвека это видно. Регулус отводит взгляд от статуи к табличке под ней: Первый Мастер Святыни, возлюбленный всеми. Риддлу, насколько слышал Регулус, могилы не будет. Его кремировали вместе с головой и развеяли прах. Отдать его было некому, семьи не осталось, а те, кто знал его при жизни, теперь слишком стыдятся, чтобы помнить. Ирония, не правда ли? Рядом раздается тихий вздох — грустный, тяжелый. Регулус оборачивается, и сердце сжимается, когда он видит, как Пандора смахивает слезы с лица. Ее рука переплетена с его локтем, пальцы лежат на рукаве. Она заплакала, увидев дату на камне. Ее отец умер чуть больше двух недель назад, она не успела на пятнадцать дней. Всего пятнадцать. Пятнадцать дней назад она смеялась в Большом зале Феникса, не зная, что в тот же миг отец делает последний вдох. Четырнадцать дней назад его помощник устроил похороны. Тринадцать дней назад началась война. Три — она закончилась, здесь, в Святыне. Война длилась десять дней. Пятьдесят лет напряжения и лишь десять дней настоящих сражений. В масштабах истории это ничто. Не десять лет Троянской войны. Просто десять дней, как среднестатистические Игры. И все же кажется, будто они прожили целую жизнь. Регулус тоже выдыхает, почти в унисон с ней. Пандора сжимает его руку, прочищает горло и наклоняется ближе — ей нужно опереться, и он позволяет. Конечно, позволяет. — Спасибо, что пришел со мной, — шепчет она, глядя на камень. — Не хотел, чтобы ты была одна, — тихо отвечает Регулус. Пандора глубоко вдыхает и выдыхает медленно. — Все равно… я знаю, у тебя и так… Она не договаривает, и не нужно. Он знает, что у него «и так». Много. Слишком. Но думать об этом сейчас не хочет. Поэтому просто смотрит на чужую могилу и не думает ни о чем. — Ну, — говорит он после паузы, кладя ладонь поверх ее пальцев. Глотает ком в горле. — Ты семья, Пандора. Что бы ни происходило, ты не останешься одна. — Останусь, когда вы все уйдете, — тихо отвечает она. — Или стану еще более одинокой. Ты пойдешь на совещание? — Да, — признается Регулус. — А ты? — Нет, я еду домой, — тихо говорит Пандора. — Можешь приезжать к нам, ты же знаешь, — отвечает Регулус. — В любое время, Пандора, хорошо? Я понимаю, ты приедешь на похороны и все такое, но не обязательно ограничиваться только этим. У нас тебе всегда рады. — Знаю, — отзывается она, все так же негромко. — Просто… на какое-то время, думаю… я собираюсь взять паузу. Перестать работать. — Это правильно, — кивает Регулус, чуть сжимая ее ладонь. — Делай то, что тебе нужно. То, что будет для тебя лучше. И если вдруг понадобится помощь, то мы рядом. — Родольфус предложил поехать со мной, разобрать вещи отца, — говорит Пандора. — Ну, я, в общем, предложила то же самое, когда он поедет к себе разбирать вещи Рабастана. Так что, наверное, это честный обмен. Услуга за услугу. Регулус на мгновение не отвечает. Пандора одна из самых дорогих ему людей. Из тех, кто еще остался. Он потерял слишком многих, и теперь это естественно, хотеть оберегать тех, кто выжил, защищать их от новой боли, какой бы она ни была. Но он думает о Барти. О том, как в его последние ясные минуты Регулус надеялся, что просто его присутствие приносит утешение. Простое человеческое тепло. Любовь в любой ее форме. Каждый достоин этого. Каждый имеет право решать сам, стоит ли рисковать ради того, чтобы чувствовать. Регулус хмурит лоб и вдруг говорит: — Он в тебя влюблен. Родольфус, я имею в виду. Ты ведь знаешь? Пауза. — Да, — тихо отвечает Пандора. — Знаю. — А ты? Он тебе нравится? Пауза дольше. — Нет, — признается она. — Я очень к нему привязана. Люблю его, наверное. Так же, как люблю тебя и многих других. Но… — Тебе не нужно объяснять, — перебивает Регулус мягко. Пандора качает головой. — Нет, все в порядке. Просто… я никогда не различала виды любви. Для меня они не разные. Никогда не были. Я просто… люблю. Без романтического подтекста, без всего этого. Мне было бы счастьем проводить с ним каждый день, но я не занимаюсь сексом и не вступаю в романтические отношения. Регулус тихо гудит в ответ. Да, в этом есть смысл. Пандора всегда любила без удержки, щедро, целиком отдавая себя каждому. И в этом есть что-то особенное. Не всем нужны романтика или физическая близость, чтобы быть счастливыми, чтобы жить жизнью, полной любви. Пандору любят многие, и она отвечает им тем же и это само по себе бесценно. — Но ты хочешь проводить с ним каждый день? — спрашивает Регулус, глядя на нее. — Хотела бы, — шепчет она. — Мне было бы хорошо. — Ты никому ничего не должна, Пандора. Ни ему, ни кому-то еще, — говорит Регулус. — Секс и романтика — это не обязательные условия, чтобы прожить с кем-то жизнь. Поговори с ним, когда почувствуешь, что пора. И рискни, если захочешь. Ты ведь сама мне когда-то сказала, что мы ничего не приобретаем, если даже не пытаемся. — Говорила, да? — задумчиво улыбается Пандора. Губы Регулуса чуть дрогнули. — Говорила. И была права. — Я поговорю с ним, — обещает Пандора. — Хорошо. Если он обидит тебя, то я его убью. — Знаю. Спасибо. — Всегда, — отвечает Регулус. И говорит это совершенно серьезно. Пандора вздыхает и кладет голову ему на плечо, глядя на могилу отца. — Надеюсь, он ушел спокойно. Регулус издает негромкий, согласный звук и слушает пение птиц, все еще не понимая, о чем они переговариваются между собой. Он смотрит на надгробие перед собой и молча надеется на то же самое, что и Пандора. В наше время мирная смерть — это редкий дар. ~•~ Римус хмурится, глядя на Лили, и мягко массирует ей виски. Ее голова лежит у него на коленях, рыжие волосы рассыпались по его бедрам, как шелковый шлейф. Она довела себя до головной боли — тело напряжено, натянуто, как струна, и Римус чувствует эту боль почти физически, просто глядя на нее. — Я хочу увидеть Мэри и Бингли, — бормочет Лили, не открывая глаз, сжимающаяся от напряжения. Она говорит это уже не впервые, снова и снова, будто если повторять достаточно долго, то желание исполнится само. — Только этого хочу, Римус. — Знаю, — отвечает он тихо. — Думаю, скоро будем уходить. Ну… те из нас, кто уже закончил здесь. — Я закончила. Здесь больше нечего делать. — Я понимаю, — мягко отзывается он. Римус действительно понимает. Он тоже не хочет задерживаться в Святыне дольше, чем нужно. Вместе с Лили он будет среди тех, кто уйдет раньше остальных, потому что ему нужно попасть к отцу. А потом… потом… На самом деле, Римус не знает. Или знает, отчасти. Ему известно одно: впереди похороны. Много, слишком много похорон, и в Святыне, и в дистриктах. Он точно знает это. И знает, что придется быть на не одних из них. Это тяжело — организовать все, когда мертвых больше, чем живых, кто способен их хоронить. Большинство придется кремировать, иначе невозможно. Слишком много тел, слишком много разрушений, и большинство из них в таком состоянии, что о гробах с открытой крышкой и речи быть не может. Так что, правильнее сказать, впереди череда поминальных служб, одна за другой, в разных дистриктах, чаще всего одновременно. На одни он пойдет из вежливости, на другие, потому что знал тех, кого потерял. Для тех, кто пал раньше, еще до последнего сражения, тоже устроят памятные церемонии, каждый, кто остался, будет чтить память своих. И Римус придет туда тоже. Дамблдор, кажется, хочет обсудить идею большого мемориала, чего-то всеобщего, чтобы мир не забыл, или что-то в этом роде. Римусу, по правде говоря, все равно. Он слишком устал, чтобы выдавить из себя хоть какую-то эмоцию, которая, возможно, должна была бы быть при таких разговорах. Почти будто чувствуя это, Лили открывает глаза и смотрит на него. — А ты как? Ну, с этим… — А, да, с этим, — бормочет Римус, морща нос и тяжело выдыхая. Ей и не нужно уточнять, он сразу понимает, о чем речь. — Знаешь… часть меня… я ведь не думал, что сразу станет легче. Понимал, что нет. Знал, что то, что я сделал с Риддлом, не заставит все, что со мной случилось, вдруг перестать быть болью. Я понимал, что, даже повернув эту боль против того, кто был ее причиной, я не избавлюсь от нее. Она не уйдет. Со временем утихнет, станет терпимее, но причинение боли Риддлу ничего не могло изменить для меня. Я это знал. И все равно… я хотел… — Возмездия? — тихо подсказывает Лили. Римус сглатывает. — Наверное? Я думал… может, почувствую хоть какое-то облегчение. Хоть немного. Но нет. Не почувствовал. И не чувствую. А хотел бы. Это… делает меня плохим человеком, как ты думаешь? — Думаю, мы все плохие люди. В какой-то степени. Потому что живем в ужасном мире. Не знаю, смог бы кто-нибудь из нас вообще избежать этого, — шепчет Лили. — Я плохой человек. — Я так не думаю, — тихо отвечает Римус. Лили шумно выдыхает носом. Под глазами тени, лицо усталое, измученное. Она выглядит так же измотанной, как он себя чувствует. — Люди умерли из-за меня. Не только те, кого я убила сама. Те, кого я вообще не хотела терять. Мои родители. Петуния. Сибилла. — Это не твоя вина, — хрипло говорит Римус. — Если уж идти по этой дорожке, я несу ту же вину за твою семью, что и ты. Так что, будем делить ее пополам. — Она такая тяжелая, — шепчет Лили, голос дрожит. — Тогда я возьму часть, — отвечает Римус, и ее глаза мгновенно наполняются слезами. Он мягко проводит пальцами по ее волосам. — А что касается Сибиллы… Лили, она хотела стать пилотом. Она не хотела умирать, да. Она боялась. Но она хотела летать. Дамблдор, может, и попросил ее, потому что знал, что она справится, но решение принять все равно было ее. Ответственность за просьбу лежит на нем, не на тебе. Даже Кингсли понимает, пусть и не сердцем, но разумом, что это не твоя вина. Что ты не хотела этого. Она была твоей подругой. Ты любила ее. — Знаю, — сипло говорит Лили. — Знаю. И знаю, что он это знает. Но все равно, Римус… мы никогда этого не переживем. Ее нет. И все равно, я приложила к этому руку. Мне придется нести это, а ему жить с этим. — Может, со временем… — тихо говорит Римус, но слова застревают в груди. — Не думаю, — отвечает Лили едва слышно, потом быстро моргает, прочищает горло. — И потом, есть Доркас. Я… я боялась ее. Она… пугала меня, Римус. Я так устала бояться. Не хочу больше бояться. — Знаю. Я тоже, — горячо шепчет он и склоняется, чтобы опустить лоб к ее лбу, перевернувшись так, что их дыхание смешивается. — Я просто хочу увидеть Мэри и Бингли, — выдыхает Лили, всхлипывая. Римус кивает, не поднимая головы. — Увидишь. И потом ты… Они оба замирают. Римус приподнимается, чтобы взглянуть на нее. Лицо Лили искажено, губы дрожат, глаза блестят чистой, безмолвной печалью. В тишине между ними зависает невысказанный вопрос. — Не знаю, — наконец говорит она. — Думаю… Мэри захочет домой. А я… я хочу пойти с ней, если она не будет против. Я не хочу возвращаться в Двенадцатый дистрикт. — Хорошо, — произносит Римус, стараясь говорить ровно, хотя внутри что-то сжимается и опадает. Он понимает. Ее дом разрушен, возвращаться некуда. И он не может винить ее за то, что она не хочет. Лили кусает губу. — А ты… ты ведь будешь в Двенадцатом, да? С отцом. — Да, — бормочет Римус. — Он… он не уедет. Не сможет. Он построил тот дом для мамы. Они меня там растили. Я не стал бы его просить уехать. Он будет со мной на похоронах, наверное, но потом, когда все уляжется… он вернется туда. И я… хочу быть с ним. Хотя бы немного. Я слишком долго был вдали. А теперь просто хочу… хочу… — Римус, — мягко прерывает его Лили, поднимая руку и касаясь его щеки. — Не нужно объяснять, ладно? Где бы мы ни оказались, мы все равно снова найдем друг друга. Мы ведь всегда находим, да? Римус кивает, сглатывая ком в горле. — Да. Всегда. Два тела, одно сердце. Они всегда возвращаются друг к другу. — Просто… — Лили запинается, потом выдыхает. — А как же… Сириус? — Не знаю, — шепчет Римус, чувствуя, как щиплет глаза. Он не хочет быть эгоистом. Правда, не хочет. Но он так устал быть без него. Он просто хочет, чтобы Сириус был рядом. Но не может, не смеет просить об этом. — Мы и так столько времени провели врозь. Я больше не хочу. Но… после всего… не думаю, что он захочет надолго уходить от Регулуса и Джеймса. И от Эффи тоже. Лицо Лили смягчается. — Монти был хорошим человеком. — Был, — соглашается Римус, и сердце сжимается. Все время, проведенное в Фениксе, Монти был к нему добр, относился с теплом, пониманием. Заботился о нем, относился с участием просто потому, что Сириус его любил, а потом уже и сам, по-настоящему. Никто не умел любить так, как Монти. — Я не хочу, чтобы ты был один, — говорит Лили тихо, напряженно. — Не буду, — заверяет Римус. — У меня будет отец. И… и я скоро снова всех увижу. — Ты должен поговорить с ним, Римус, — шепчет она, большим пальцем поглаживая его по челюсти. Ее взгляд мягкий, почти материнский. — Знаю, ты не станешь, тебе же нужно всем жертвовать, это твоя привычка, но… ты ведь уже достаточно пожертвовал. Можешь хотя бы спросить. У тебя есть это право. — Знаю, — признается Римус. — Но у меня есть и право не спрашивать. Я хочу, чтобы он делал то, что лучше для него, даже больше, чем хочу, чтобы он был со мной. Я уже бывал без него. Смогу и еще немного. — Но не должен, — шепчет Лили. Римус слабо улыбается, пожимает плечом и прижимает щеку к ее ладони. — А я когда-нибудь делал то, что должен? Это хоть что-то. Не пустота. И этого достаточно. Лили цокает языком, морщит лоб, готовая возразить, но не успевает. Раздается стук в дверь, и оба оборачиваются. В щель просовывается голова Сириуса. Он моргает, заметив их. — Вот и сам черт, — бормочет Лили, бросая на Римуса выразительный взгляд, прежде чем оттолкнуться и сесть. — Говорите обо мне? — спрашивает Сириус, входя. Потом запинается, кивает на дверь. — Эм… я не хотел мешать. Могу прийти позже, если… — Нет, все в порядке, — отвечает Лили, поднимаясь на ноги. Перед этим она задерживает руку на голове Римуса, склоняется и целует его. Потом отходит к Сириусу, устало, но тепло улыбаясь. — Я как раз хотела заглянуть к Поппи, помочь ей немного до собрания. У нас еще есть пару часов. Как Джеймс и Эффи? — Я вытащил их из постели, они поели, приняли душ. Эффи снова уснула, а Джеймс сказал, что нога болит, и пошел прогуляться. Думаю, хочет найти Регулуса и провести с ним время до совещания. Ты ведь тоже пойдешь, да? — Рада слышать, что они в порядке. Ну, насколько вообще можно быть в порядке, — говорит Лили. — И да, я пойду. Увидимся там, ладно? — Конечно, Лил, — бормочет Сириус, наклоняясь, чтобы она могла поцеловать его в щеку, когда обнимает. Он отвечает на объятие без особого энтузиазма, лицо остается бесстрастным у нее за плечом. Лили мягко закрывает за собой дверь — громкие звуки теперь многих пугают. Сириус смотрит на Римуса, и все его лицо будто оседает. Вся фигура — сплошное истощение, усталость, боль. Он медленно, неуклюже подходит и плюхается рядом, тяжело выдыхая, утыкаясь лицом в плечо Римуса. Его тянет ближе к теплу, к живому дыханию, к телу. Он будто хочет пролезть прямо в Римуса, врастая в него все сильнее, пока лицо не оказывается почти в сгибе его шеи. — Эй, ну тихо, — мягко говорит Римус, отодвигаясь на кровати, и, как он и ожидал, Сириус двигается за ним, словно между ними натянут невидимый шнур. Римус даже не успевает как следует устроиться, как Сириус уже забирается сверху и обмякает всем телом, наваливаясь на него. Лицо прячет в изгиб шеи, дыхание горячее, неровное. Римус хрипло выдыхает, чуть поворачиваясь, чтобы удобнее подхватить его, и засовывает пальцы в спутанные волосы, гладя их снова и снова, бесконечно. Так они и лежат — долго, молча, просто дышат. Вес Сириуса сверху дает Римусу странное, почти нелепое чувство безопасности, будто он прижат к земле, а уходить все равно некуда. И это самое утешительное ощущение из всех, какие у него остались. Потом, спустя, кажется, вечность, Сириус вдруг тихо говорит, голос глухо вибрирует у него в коже: — Мы должны были сбежать. Римус сглатывает. — Мы бы все равно не сбежали. — Да, знаю, — сипло отвечает Сириус. Он чуть поворачивает голову, чтобы его можно было расслышать. — Вот мы и здесь. Пережили. А все, что было нашим, по-прежнему кажется таким далеким. — Зато ближе, чем когда-либо, — шепчет Римус. — Я… — Сириус умолкает на долгую паузу, потом поднимает голову и смотрит на него. Нижняя губа искусана до крови, кожа там облупилась — привычка, когда он нервничает. — Я знаю, ты вернешься в Двенадцатый дистрикт с Лайеллом. После похорон, я имею в виду. И я… — Сириус, — спокойно перебивает Римус, — все в порядке. Я не… Я понимаю. Ты ведь, наверное, хочешь остаться в Шестом с Джеймсом, Регулусом и Эффи. Это нормально. Это… — Я хочу поехать с тобой, — резко выпаливает Сириус. Воздух в груди обрывается, глаза мгновенно блестят. — Римус, я хочу остаться с тобой. Римус моргает, ошеломленный, хоть, может, и не должен бы быть. Сириус всегда умел удивлять, всегда делал самое последнее, чего от него ждали. И сейчас Римус просто замирает на секунду, пытаясь осмыслить услышанное. Сириус, напротив, сразу начинает увядать, за пять секунд краснеет пятнами, глаза опускаются, плечи сжимаются. — Черт, прости, — выдыхает он. — Я не… Я не хотел вот так… просто навязаться. Это… это, наверное, нагло, да? Ты же хочешь побыть с отцом. Это… — Сириус, милый, нет, — быстро говорит Римус, хватая его за лицо обеими руками, поворачивая к себе. — Не в этом дело. Конечно, можешь. Конечно, тебе рады, это даже не вопрос. И я… я бы очень хотел, чтобы ты был с нами. Отец тоже. Я хочу, чтобы ты был рядом. Просто… я думал, ты бы… — Я не могу, — почти задыхается Сириус. — Римус, я не могу остаться с ними. Регулус… все снова станет плохо. Я чувствую. Как раньше. Потому что я… я не могу за ним ухаживать, хотя чувствую, будто обязан. Будто должен. И ненавижу себя за то, что не справляюсь. Это не его вина, не его, но я… я… — Сириус… — пытается вставить Римус, но тот не останавливается. — И Джеймс, — продолжает Сириус, — я не хочу бросать его после Монти. Не хочу. Но он… он просто снова возьмется за меня. Снова будет заботиться обо мне, тратить все свое время на меня и на Эффи, вместо того чтобы… хоть немного позаботиться о себе. Потому что я не держусь. И у нас так всегда — один спасает другого. Только теперь никто из нас не может. И он все равно сделает это ради меня. А я… я не могу так, Римус. Не могу. Римус гладит его по щекам, пытаясь хоть немного успокоить, но Сириус сыплется прямо на глазах, слова сбиваются, дыхание рвется, слезы катятся все сильнее. — Я должен быть рядом с ними, а не могу, — сипит Сириус, лицо исказилось, как от боли. — Это меня убьет. Я просто… исчезну. А я больше не хочу исчезать. Не хочу. Я не могу. Я бы умер за них, правда, умер бы, но никто больше не умирает, понимаешь? Поэтому я не могу. А им нужен я живой. И я должен понять, как… потому что не знаю, не знаю, как… — Сириус… — Не знаю, Римус, — перебивает он, уже почти плача. — Не знаю! Эта гребаная вина, она вся во мне. Я был там, когда Марлин… Если бы мы поменялись местами, если бы я шел на три шага правее, то она была бы жива. А я должен был следить за ней. А я… я забыл о минном поле, Римус. Забыл, и теперь ее нет. А я есть. А ее нет. И я не… не могу… Римус притягивает его к себе, зарывая лицо в его волосы, и Сириус наконец срывается в полные, беззвучные рыдания — глубокие, судорожные, разрывающие изнутри. Горячие слезы обжигают кожу Римуса на шее, но он просто держит. Он ожидал этого, хотя и молился, чтобы не пришлось. Вина выжившего — теперь она у всех. Все в какой-то степени спрашивают себя: почему я? Почему не они? Почему кто-то остался, а кто-то нет? На это нет ответа. И, может, никогда не было, ни у смерти, ни у жизни. Люди живут, люди умирают. Все зависит лишь от того, как и когда. Но легче от этого не становится. А Сириусу тяжелее всех, он был там, рядом, когда потерял подругу. И если бы они тогда сделали три шага в сторону — три, всего три — все было бы наоборот. Тогда Марлин сидела бы сейчас здесь, задавая тот же вопрос, и не получила бы ответа. Потому что этого ответа нет. — Регулус уже знает, — говорит Сириус наконец, когда дыхание выравнивается. — Он… он так хорошо отнесся к этому. Не знаю, поддержал, что ли. — Все, кто тебя любит, хотят одного, — тихо говорит Римус. — Чтобы ты был в порядке. Как бы ты ни решил этого добиться. Сириус тихо выдыхает. — Я… я не сказал Джеймсу и Эффи. Не знаю, как. Не хочу ранить их. — Они тоже тебя любят, — напоминает Римус, медленно водя ладонью по его спине. — Это не навсегда, понимаешь? Ты ведь не исчезаешь. Мы все равно будем в Шестом дистрикте какое-то время. И потом… Лили тоже будет там, даже когда мы с тобой уедем. — Правда? — шепчет Сириус. Римус кивает. — Правда. Она думает, Мэри захочет вернуться домой, и хочет быть рядом с ней. Знаешь, это просто… жизнь. Она будет там, я в Двенадцатом, но она все равно моя лучшая подруга. Это не изменится. Так же, как не изменится то, что Джеймс твой лучший друг. Иногда жизнь просто уводит нас в разные стороны. — Ненавижу это, — бормочет Сириус. — Ненавижу, что мне это нужно. А ведь нужно, Римус. Очень нужно. Не хочу их оставлять, не хочу, чтобы они были одни… — Они не одни, — твердо отвечает Римус. — Я же сказал, что Лили будет там, и Мэри, и они все будут вместе. А ты ведь не исчезаешь. Мы решим, как дальше быть, будем на связи. И потом, мы ведь вернемся. Сириус шмыгает носом. — Да. Хорошо. Да, наверное, да. Просто… сейчас мне нужно быть с тобой. Это все, что я хочу. Потому что мы… мы сможем заботиться друг о друге. И разберемся. День за днем. — Да, милый, — шепчет Римус, утыкаясь лицом в его волосы, вдыхая знакомый запах. — Так и будет. И так оно и будет. Это еще не все, не целое, не окончательное. Но они ближе, чем когда-либо. А иногда этого достаточно. Этого всегда было достаточно. ~•~ У Регулуса голова опущена между коленей, он судорожно глотает воздух, когда его находит Джеймс. А ведь не должен был, потому что Регулус сделал все возможное, чтобы никто не смог. Того, что Риддл кричал, оказалось мало. Барти все равно мертв. Регулус знал, что месть ничего не изменит, что болит — то болит. Но он все равно надеялся, что это даст хоть немного воздуха. А теперь дышать, черт возьми, так тяжело, будто он тонет снова и снова, каждую минуту. Джеймс издает тихий звук, почти вздох, и, опираясь на трость, опускается рядом, осторожно, не касаясь, но близко. Из груди Регулуса вырывается сдавленный хрип. Ему хочется отпрянуть. Ему хочется прижаться. Ему хочется, чтобы Барти был жив. — Любовь моя, прости, — шепчет Джеймс. — Мне так жаль. Эй, давай, дыши со мной, ладно? Регулус послушно дышит с ним, потому что дышать легче, когда есть за кем следить, а Джеймс дышит ровно, размеренно, осторожно. Воздух рвется из груди рывками, сердце бьется сбивчиво, звон в ушах заглушает ритм, тогда Регулус тянет руку и кладет ладонь на грудь Джеймсу, чувствуя, как она поднимается и опускается под пальцами. Постепенно он находит этот такт, позволяет биению сердца под кожей немного его успокоить. Но даже когда дыхание выравнивается, Барти все так же мертв. И боль все та же. Он ушел, и боль осталась. Боль такая, что невозможно вынести. — Я его любил, — хрипит Регулус, глядя на Джеймса и чувствуя, как его выворачивает от этой любви, прошлой и все еще живой. Любви к другому мужчине. У них с Барти не было названия, не было ярлыка, и все же, это была любовь. Этого им хватало. — Не как тебя. Не так, как я люблю тебя. Но это была любовь. — Я знаю, — мягко отвечает Джеймс. И в голосе такая печаль, что хочется опустить глаза. — Ты ненавидел его, — глухо произносит Регулус. — Ревновал. А повода ведь не было. Он никогда не был тобой. А я для него не был тем, чем я являюсь для тебя, и чем ты для меня. Он просто был Барти. Просто Барти. Он был моим. Единственное, что принадлежало только мне. И теперь его нет. Его нет, Джеймс. Он был просто Барти, и его больше нет. Он был… он был просто… Джеймс осторожно обхватывает его запястье, лицо искривлено сочувственной болью. — Рег… даже если бы ты любил его так же, как меня, я бы никогда не пожелал тебе этого. Никогда не осудил бы за то, что ты чувствуешь. — Хотел бы я любить его именно так, — глухо говорит Регулус. — Тогда, может, было бы легче. Легче объяснить, что со мной, легче понять, что я потерял. Но это… не так. Джеймс, нет. Совсем не так. — А нужно ли объяснять? — тихо спрашивает Джеймс. — У вас ведь и не было никаких определений, правда? Иногда людям просто суждено быть важными друг для друга, и больше ничего не нужно. Твоя боль настоящая, независимо от того, как все это называлось. Ты его потерял, и тебе больно. Это и есть все объяснение. — Я чувствовал, как он умирает, — выдавливает Регулус. И не может, не хочет больше держаться, тянется к Джеймсу, прижимается к его теплу, прячет лицо у плеча, словно пытаясь спрятаться от всего мира. — Знаю, — шепчет Джеймс, поглаживая его по волосам. — Прости. Прости, что меня не было рядом. Я… — Не надо, — резко перебивает Регулус, почти задыхаясь, и Джеймс послушно замирает. Они сидят так долго, просто дышат вместе. Тихо. Раннее утро. Мир вокруг будто замер, сосредоточенно слушая их дыхание. Прошло три дня с конца войны. Всего три, но каждый тянется, как вечность. И Регулус ловит себя на мысли: когда же они перестанут измерять время этим «после войны»? Позже ему нужно идти на какое-то дурацкое собрание — нелепое, смешное занятие на фоне всего пережитого. Все теперь кажется нелепым. Почти все время он проводит в укрытии. Он прячется. Все время. Регулус знает, как быть невидимкой. Как исчезнуть так, чтобы никто не нашел. Поэтому ему по-настоящему непонятно, как Джеймсу удалось его отыскать. Он сидит в подземельях, под которыми раскинута масса темной, вязкой воды, за окнами видны мутные колебания, чернильные волны. Самое неожиданное место, если вспомнить его страх воды, и, может быть, именно поэтому оно безопасно. Вода не может его достать. Иногда он кладет ладонь на холодное стекло и чувствует, как волны, приглушенные, глухие, перекатываются с другой стороны и в эти мгновения ему спокойнее, чем когда-либо. Поводов для боли у Регулуса сейчас слишком много. Слишком. Его рвет в разные стороны от одной потери к другой. Иногда это накрывает внезапно: он думает о Сириусе и вдруг захлебывается рыданиями из-за Монти; тревожится за Джеймса и тут же впадает в панику, вспоминая, что Барти больше нет. Все перепутано, все свалилось в один тугой комок, который невозможно распутать. Иногда он просто гаснет, неосознанно. Делает привычное, потому что ничего не чувствует. Позволяет миру двигать себя, как марионетку. Даже дыхание приходится выталкивать из себя усилием — то, что должно быть инстинктом, требует усилия. Будто внутри что-то умерло и не помнит, зачем вообще нужно дышать. Первая, простейшая вещь, с которой начинается жизнь, и даже в этом он умудрился провалиться. Регулус знает, что они все сейчас так живут. Каждый по-своему. Он понимает, что горе не отпускает просто так, что оно жестокое и будет забирать силы до последнего. И все же кажется, что не справится. Но придется. Всем придется. Потому что выхода нет. Такова жизнь — постоянная попытка научиться жить. Ошибаться, учиться, снова падать, снова вставать, снова идти вперед. Возможно, в этом и есть какая-то надежда, только пока никто из них ее не чувствует. Регулус думает, что сейчас всем им одинаково трудно. Он понимает разумом, не сердцем, что горе не щадит никого, что оно безжалостно и выжимает из каждого все до последней капли. Он знает, что от него не сбежать, не спрятаться. Но в то же время ему кажется, что он просто не выдержит. Все равно придется. Он выдержит, как и остальные, потому что выбора нет. Такова жизнь. В этом они и заключается — снова и снова учиться, как это делается. Пытаться, ошибаться, падать, вставать, идти дальше. Может, в этом и есть надежда, в самом процессе. Просто сейчас никто из них ее не чувствует. — Хочу домой, — хрипло говорит Регулус. — Я тоже, — шепчет Джеймс. — Только я боюсь того, чего мы там не найдем. Думаю, часть нас всегда будет искать. — Монти, — выдыхает Регулус, и Джеймс сильнее утыкается лицом в его волосы. Из его горла вырывается глухой, сдавленный звук, такой, что у Регулуса внутри все сводит от боли. Ах, Монти. Монти, Монти… Отец Джеймса, но в каком-то смысле и для него, для Регулуса, он был воплощением того, каким должен быть отец. Регулус любил Монти, но так и не смог найти слов, чтобы сказать это. И теперь будет сожалеть об этом всегда. Всю жизнь. Потому что Монти заслуживал любви огромной, неисчерпаемой, как сам он любил весь мир. Он был утешением для любого, кто нуждался. Орион не был и тенью того, кем был Монти, никогда не давал Регулусу того чувства безопасности, того простого тепла, которое Монти излучал просто существуя. И все же, они оба мертвы. И все же Регулус тоскует по обоим. Монти сделал для него больше, чем родной отец, и как же извращенно это звучит. Страх перед Орионом не раз лишал его дыхания, а Монти учил, как дышать. Может быть, поэтому теперь так трудно дышать, потому что тот, кто когда-то помог ему научиться, теперь сам ушел. — Что мне теперь делать? — выдавливает Джеймс. — Кем я должен быть без него? Я… я не знаю… не могу… — Не знаю, — признается Регулус, беспомощно, с надломом. — Прости. Я не знаю. — Просто… скажи, что мы справимся, — шепчет Джеймс, прижимаясь сильнее, обнимая крепче, будто боится, что тот растворится. — Мы справимся, правда? Мы ведь всегда справлялись, значит, и теперь… и теперь тоже, да? Регулус не знает этого. Никто не знает, ведь либо справляешься, либо нет, и узнать можно только потом. Но все равно он зарывает пальцы в мягкие волосы Джеймса и тихо отвечает: — Мы справимся, Джеймс. Мы обязательно справимся. — Не знаю, нужен ли я тебе сейчас, — сипит Джеймс, голос срывается. — Мама… она спит, а я просто… я хотел к тебе. Только тебя хотел. Прости. Я не знаю, может, ты хочешь побыть один, или я не должен был приходить… — Я хочу тебя, — мягко говорит Регулус, опуская руки, чтобы обрамить его лицо, большим пальцем стирая слезы из уголков глаз. Без очков Джеймс кажется совсем другим — уязвимым, потерянным, прекрасным в своей печали. Регулус жадно ловит его черты взглядом, будто боится упустить хоть одно. — Я хочу тебя. Всегда. При любых обстоятельствах. Где бы мы ни были. Всегда, малыш. Всегда. Джеймс наклоняется вперед, их лбы соприкасаются. — Я больше не знаю, кто я, — едва слышно шепчет он, стыд глухо дрожит в каждом слове. — Не узнаю себя. Я говорил, что есть вещи, которые нельзя изменить, что есть то, чего у нас не отнять… но я ошибался. Я просто еще не дошел до этого места. Ошибался. Слишком многое изменилось. Слишком многое забрали. И что теперь осталось? — Остались мы, — тихо отвечает Регулус. Говорит ради Джеймса, как Джеймс всегда говорил ради всех, ради него, ради мира. Проводит ладонями по его щекам. — Мы здесь, слышишь? Мы живы. Мы есть. И мы справимся. Правда? Джеймс издает короткий, болезненный звук и прижимается лбом к его лбу, сжимая ткань рубашки на его боках, будто за эту ткань держится за жизнь. — Джеймс, — шепчет Регулус, дрожа. Ему нужно услышать это так же, как Джеймсу нужно было услышать раньше. Они оба держатся друг за друга, цепляются из последних сил. Это безобразно. Это мучительно. Это по-человечески. Это любовь. — Да, любовь моя, — хрипит Джеймс, как будто слова режут горло, как будто он сам не верит им до конца, и все же произносит. Шепчет: — Да. Мы справимся. А на деле никто не знает. Может быть, все, что у них есть, это надежда. Немного, крохи, но все же — надежда. Они нашли друг друга, и за это держатся. Этого недостаточно, чтобы снять боль, и, может быть, Регулус глупец, если думал, что когда-нибудь будет достаточно. Но вот они — рядом, как всегда. Настолько близко, насколько только могут. Обреченные быть великой, большой трагедией.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать