Crimson Rivers \ Багровые Реки

Роулинг Джоан «Гарри Поттер» Гарри Поттер
Слэш
Перевод
В процессе
NC-21
Crimson Rivers \ Багровые Реки
seelene125
переводчик
Автор оригинала
Оригинал
Описание
Регулусу Блэку было пятнадцать, когда его имя впервые прозвучало на Жатве. Теперь ему двадцать пять, и это случается снова. С тех пор многое изменилось и теперь он готов на всё, чтобы вернуться домой. Его не остановит ничто и никто. Даже Джеймс Поттер. Джеймс Поттер и не собирается его останавливать. Наоборот, весь его план построен на том, чтобы вытащить Регулуса с арены. У него есть причины, но выбор он сделал: Регулус вернётся, даже если это будет последнее, что Джеймс сделает в своей жизни.
Примечания
Сириусу Блэку было шестнадцать, когда он вызвался вместо младшего брата. Теперь ему двадцать шесть, и возможности сделать это снова у него нет. Осталось только быть наставником — брату и лучшему другу, зная, что выживет только один из них. Два имени, наставник на грани срыва, и слишком много боли и тайн между ними — таких, с которыми никто из них не умеет справляться. Никто не готов к тому, что ждёт впереди. Или к тому, на что им придётся пойти, чтобы выжить. ____________ В оригинале 75 глав.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

65. Перед войной

После взятия дистриктов у тех, кто остался, появляется немного времени — не на покой, но хотя бы на что-то, похожее на передышку. Можно перевести дух, разобрать завалы, собрать тела павших, оплакать их. Найти живых и обнять их. Передохнуть хоть ненадолго перед последней битвой. Для Лили все происходит так: — Они мертвы, да? — шепчет она, глядя на Лайелла. Ее руки дрожат. — Моя семья мертва. И это моя вина. — Нет. Нет, Лили, это не… — Лайелл запинается, тяжело выдыхает и бережно берет ее за руки, сжимает их. — Мне жаль. Начну с этого. Поверь, я знаю, такие слова не помогают, но это все равно правда. — Лайелл, — говорит она тихо, — просто скажи. — Через три дня после того, как объявили, будто ты погибла, пытаясь бежать… — он сглатывает, взгляд потускнел. — Это была публичная казнь. Зрелище. Из них сделали пример. Лили издает хриплый, рваный звук, зажимает рот рукой. Слезы выступают мгновенно и катятся по щекам. — Мне так жаль, Лили, — говорит он едва слышно. Он прав, слова не помогают. Совсем не помогают. Хуже всего то, что Лили знала. Она знала, что ее родители и сестра мертвы. Что они умерли из-за нее. Она знала и жила с этим шесть лет. О. Они мертвы уже шесть лет. И она знала. Знала, знала, знала, но не так, как знает теперь. Шесть лет она несла в себе эту правду, и что сделала с ней? Она горевала. Вцепилась в боль и отказалась идти дальше. Стала черствой, заперлась в панцире — твердом, холодном, непробиваемом. А потом вернулся Римус. Он вернулся и прорвал ее броню. И тогда, сквозь боль, она снова нашла жизнь. Нашла ту жизнь, что потеряла, когда решила не чувствовать. Нашла любовь в себе и вокруг. Нашла силу принять ее, какой бы пугающей она ни была. Нашла надежду. Осмелилась надеяться. Лили сумела найти надежду и впустить страх. И не заметила, как все рухнуло вновь, медленно, внезапно, сразу. Шесть лет скорби превратились в любовь. Но шести лет надежды ей не дано. Некоторые вещи не меняются. Ее семья мертва. Для Римуса шесть лет могли что-то изменить, но не для нее. Они мертвы. Были мертвы все это время. Теперь ей приходится чувствовать это снова. И боль во второй раз лишь сильнее. Не должна бы быть, после стольких лет, но даже крошечная искра надежды делает ее невыносимой. И это то, чего Лили боялась. То, от чего бежала. И все же теперь ей приходится прожить это. Она не может иначе. Почему-то она уходит от Лайелла и идет к Кингсли. Не знает, зачем. Хотя нет. Знает. — Ты был прав, — выдыхает она. Стоит перед ним, перед тем, кто мог бы простить, а в его глазах нет ни следа прощения. — Моя семья мертва из-за меня. Сестра, родители, все. И ты был прав. Ты говорил, что я люблю, что мне не все равно. Но ты также сказал, что люди не умирали бы, если бы не я. И ты был прав. Кингсли долго молчит. Он выглядит страшно усталым, сломанный человек, который все еще каким-то чудом держится. Он вдыхает. Выдыхает. — Хочешь, чтобы я сказал, будто ошибался? Ради этого пришла? Чтобы услышать это? Да, думает Лили. Отчаянно. Эгоистично. Потому что она человек. Потому что хочет быть прощенной. Хочет, чтобы стало легче. Хочет, чтобы хоть на миг отпустило. — Нет, — лжет она, чувствуя, как жжет глаза. — Я просто… хотела, чтобы ты знал. Мне жаль, Кингсли. Черт возьми, как же мне жаль. И она знает, что эти слова ничего не меняют. Она знает это уже шесть лет. И будет знать всегда. Как и он. — То, что случилось с твоей семьей, это не твоя вина, Лили. Никогда не была, — говорит Кингсли тихо. Воздух вырывается из нее, как удар. Лили издает жалкий, сдавленный звук, делает шаг к нему, тянется к объятию, потому что оба тонут в боли, и где еще искать спасения, если не друг в друге? Но Кингсли отступает. Отступает и остается на месте. Глотает, качает головой. — Это не твоя вина, — продолжает он хрипло, — но Сибилла… — голос ломается, глаза зажмуриваются, лицо искажается. — Она бы никогда не стала пилотом, если бы не ты. И я… я знаю, что ты не хотела этого. Знаю, что ты любила ее. Но я не могу… просто не могу… — Кингсли, — хрипит Лили. — Прости, — говорит он, опуская взгляд. — Но в этот раз, Рыжая, это не то, что можно забыть. — Мы больше никогда не будем в порядке, да? — шепчет она. И понимает ответ еще до того, как он поднимает глаза. Между ними что-то умерло. Дружба утонула вместе с Сибиллой. Ее не вернуть. — Нет, — шепчет Кингсли. — Не будем. Он закрывает дверь, а Лили пятится, пока не упирается спиной в стену напротив. Медленно сползает вниз и садится прямо там, в пустом коридоре. Закрывает лицо руками и плачет. Через какое-то время слышатся осторожные шаги. Кто-то садится рядом. Маленькая рука ложится ей на плечо, другая неуверенно гладит по волосам. — Все нормально, — шепчет Бингли. — Можно плакать, Лили. В этом нет ничего плохого, помнишь? Это значит, что тебе не все равно. Видишь, как тебе не все равно? Это важно. Это то, чего миру не хватает. Лили срывается на хриплый смех сквозь слезы, уткнувшись в его плечо. Как же ей не хочется плакать перед ним. Он всего лишь мальчик, ему тринадцать, почти четырнадцать, а иногда кажется, будто он старше всех на свете. — Правда? — хрипло спрашивает она, шмыгая носом и грубо вытирая лицо. Боль давит на грудь, и каждый вдох режет. — Правда, — кивает Бингли, улыбаясь осторожно. — Миру нужны такие, как ты. Люди, которым не все равно. Это то, что его спасет. Лили не выдерживает, лицо снова искажается, и она плачет сильнее, уткнувшись в его плечо. Он гладит ее по волосам, потом начинает тихо насвистывать мелодию — ту самую, что Мэри напевает, когда рисует. Лили закрывает глаза, умытые слезами, и слушает. ~•~ Для Доркас все происходит так: — Знаешь, — бормочет Доркас, — мы все время говорим о том, что война закончится, но ни разу о том, что будет потом. — Может, потому, — тихо отвечает Марлин, — что часть нас никогда не верила, будто доживет до этого. — Возможно, — соглашается Доркас. — Но ведь мы дожили. — Осталось чуть-чуть, — шепчет Марлин. — А потом что? Доркас смотрит вниз на руку Марлин. На ту самую, с кольцом. Она рассеянно, ласково крутит его на большом пальце. — А ты чего хочешь? — спрашивает она. — Сложный вопрос, Мидоус, — Марлин глубоко выдыхает, прочищает горло. — Я… не знаю. Я всегда на войне, и это… просто жизнь. Так было всегда. Думаю, мне тяжелее, чем другим. Труднее быть вне войны, чем внутри нее. В ней я хотя бы знаю, кто я. Помню годы после арены, когда я была наставницей, когда вроде бы уже не должна была воевать. Я не справилась. Я не знала, как, черт возьми, это делается. Так что когда все закончится, Доркас… что мне тогда делать? — Нет, я понимаю, — признается Доркас. — Я столько лет ставила войну превыше всего, потом тебя, и все равно все сводилось к борьбе. Я тоже не знаю, как жить иначе. Но ведь это можно понять. Мы вместе разберемся, да? Вместе. Губы Марлин трогает улыбка. — Да, вместе разберемся. — Оу, вы тут, значит, нежничаете? — поет Корделия, влетая в комнату, распахнув наполовину закрытую дверь. На бедре у нее сидит Максимус. Она усаживает его прямо на них и, не моргнув, добавляет: — Простите, что прерываю, но сегодня вы няньки. Максимусу четырнадцать месяцев, почти пятнадцать. Он уже умеет ходить, хотя больше шатается, чем идет, и предпочитает ползать. Маленький комочек энергии — вечно извивается, вечно болтает, и, пожалуй, ближе всего к первому слову он подошел, когда завопил «Да!» в сторону Райкера, а потом тут же срыгнул ему на рубашку молоком, к восторгу Корделии и ужасу Райкера. Он смеется почти все время, и сейчас тоже, барахтаясь на Марлин и Доркас и размахивая крошечными кулачками. — Корди, ты не можешь просто бросить на нас своего ребенка и уйти! — возмущается Марлин. — Еще как может, — смеется Доркас, выдергивая косу из цепких пальцев Максимуса. Он глядит на нее снизу вверх и улыбается, и она улыбается в ответ. — Доркас сказала «в любое время», Марлз, — нараспев тянет Корделия, подмигивая и пятясь к двери. — Мы с Райкером уже вечность кокетничаем с соседкой, и она наконец поняла намек. Так что воспользуемся моментом, ну, пока мир не рухнул, — добавляет она весело. — Не мир, а война, — бурчит Марлин. — Хотя… одно к одному. — Почти, — соглашается Корделия. — Веселитесь! Хочу знать все подробности! — кричит ей вслед Доркас. — Детка, я выучу их наизусть специально для тебя! — отвечает Корделия, захлопывая дверь и заливаясь смехом. Марлин раздраженно фыркает и опускается на подушку. — Ненавижу, что вы сдружились. Прекрати дружить с моей кузиной. Я передумала, тебе не нужен никто, кроме меня. Особенно она. — Как говорит сама Корделия — мы теперь лучшие подруги, и назад пути нет, — насмешливо произносит Доркас. — Ведьма, — бурчит Марлин. — Марлин снова ругается на твою маму, Макси, — шепчет Доркас, наклоняясь к мальчику и легонько касаясь носом его носа. — Она так всегда делает, правда? Злая, злая Марлин. — Потому что твоя мама ведьма, — сообщает Максимусу Марлин, а тот радостно переворачивается, тянется к ней и, смеясь, пинает ее ножкой в живот. Она издает стон, а потом хватает его ручку и делает вид, что собирается откусить пальцы. Доркас кладет голову на подушку и наблюдает за ними. Ее лицо мягко светлеет. Как ни странно, ничто не вызывает у нее такого желания иметь детей, как Марлин с Максимусом. Когда-то Марлин боялась брать его на руки, потом — только когда он подрос, стала спокойнее, но все еще обращается с ним с удивительной нежностью. Такая бережная, даже не замечая этого. — Эй, — тихо говорит Доркас. — М-м? — откликается Марлин рассеянно, не сводя взгляда с Максимуса, чье лицо озаряет смех. — Я люблю тебя, — выдыхает Доркас. — Всю. И еще больше. Марлин смотрит на нее и позволяет Максимусу обхватить ее большой палец, тот самый, где кольцо. Где шрам. Она улыбается. — И я тебя, Доркас. ~•~ Для Сириуса все происходит так: — Все еще думаю насчет имени Драко, — рассуждает Нарцисса, и Сириус с Регулусом переглядываются, после чего поспешно отводят взгляды, чтобы не расхохотаться. Ну, по крайней мере, не Нимфадора, и, честно говоря, им ли смеяться над странными именами? — Мне правда нравится это имя для ребенка. — Ребенка? Какого ребенка? Чьего ребенка? — спрашивает Алекто, плюхаясь за стол с тяжелым вздохом. Она выглядит до смерти уставшей. В тот же момент Бургунди и Белфаст начинают драться из-за Доры. — Ган, Бел, не драться! — Но, тетя! Он тупит! — визжит Бургунди. — Дора любит меня больше! Скажи ей, тетя! — орет Белфаст. — Неправда! — Правда! — Неправда! — Правда! — Непра… — Хватит! — взрывается Алекто, со всего размаху ударяя ладонью по столу, и Бургунди с Белфастом мгновенно замолкают. Нимфадора сияет от восторга, а вот Алекто — нет. Она дышит медленно, вымерено, как перед взрывом. — Знаю, для ваших крошечных, недоразвитых мозгов это сложная мысль, но вы можете делить компанию Доры и одновременно быть ее друзьями. А теперь, если хоть один из вас еще раз кого-то ударит, я сломаю вам пальцы. Поняли? — Поняли, — бурчат Бургунди и Белфаст, опустив головы, и через пять минут уже мирно играют вместе с Дорой. Алекто упирается лбом в ладони и закрывает глаза. — Терпеть не могу детей, — бормочет она. — Ты ведь раньше вроде была с ними близка? — осторожно спрашивает Андромеда. — Не особо. Навещала, конечно, но в основном проводила время с Амикусом и Ксеной. Приходила с игрушками и подарками, чтобы дети отвлеклись и оставили меня в покое, — вздыхает Алекто, поднимая голову. — Впрочем, подожди, о каком ребенке речь? — О моем, — отвечает Нарцисса. — Я собираюсь завести ребенка. — Ты… — Алекто таращится на нее. — Что? Нет. Как? — Люциус хотел ребенка, — спокойно объясняет Нарцисса. — Мы никогда не спали вместе, поэтому я отмахнулась, сказав, что, если уж и рожу, то только другими способами. Это его не остановило, так что он… ну, фактически стал донором. Я взяла материал, когда помогала взять Первый дистрикт. После последнего сражения, если выживу, то начну. — Нет! — резко выкрикивает Алекто. — Нет, не делай этого. Ради всего святого, не рожай. Не мучай меня так. — А при чем здесь ты? — удивляется Нарцисса. Алекто глухо стонет и роняет голову на стол, а Сириус, с самым невинным видом, поясняет: — Цисси, ну чего ты, очевидно же, что она в тебя влюблена. — Вот именно, — бурчит Алекто, тыкая пальцем в Сириуса. — И терпеть не может детей, — добавляет он. — И это тоже, — соглашается Алекто. Нарцисса задумчиво смотрит на нее, потом спокойно произносит: — Ты мне дорога, ты это знаешь. Но я хочу быть матерью. Так что, либо отпусти, либо смирись. — Можно я просто буду одаривать его подарками, а ты займешься всем остальным? — Я и так собиралась, так что пожалуйста. Алекто стукается лбом о стол. — Никогда не стоило связываться с Блэками. Я знала. Говорила себе. И все равно влезла. Ужасная семья. Ненавижу вас всех. — Да, — ухмыляется Сириус, — мы это часто слышим. — Кстати, — добавляет Нарцисса, будто Алекто и не призналась ей в любви, — я прихватила кое-что из вещей Беллы. В воздухе мгновенно сгущается тишина. Регулус замирает, словно становится меньше, сжимается в себе. Когда Нарцисса смотрит на него, он напрягается. — Я взяла ее любимый кинжал. Думаю, тебе стоит его оставить. Регулус резко бледнеет. — Я… нет, я не могу… — Думаю, она хотела бы, чтобы он был у тебя, — спокойно перебивает Нарцисса. — И, возможно, тебе стоит иметь оружие, которое напоминает, чего стоит его использование. — Цисси, — резко вмешивается Сириус, выпрямляясь. Ему больно смотреть, как Нарцисса и Андромеда порой обходятся с Регулусом — чуть холоднее, чуть строже, словно он не до конца принадлежит семье. Он не спорил с ними ради Доры, а потом, потому что Регулус сам просил не вмешиваться. И Сириус понимает, почему. Понимает отчасти. Он знает, что Нарцисса и Андромеда проявляют завидное самообладание, ведь тень того, что Регулус убил их сестру, висит над ними всегда. И неважно, какие у них были личные счеты с Беллатрисой, в конце концов, она была их сестрой. Если бы все было наоборот, если бы это Нарцисса убила Регулуса, Сириус бы не простил. Нарцисса была бы мертва, а Андромеда, может, выжила бы лишь ради Доры, но Сириус ненавидел бы ее до конца жизни. Да, он понимает. И Регулус понимает. Оба знают, что все это безнадежно. Беллатриса пыталась убить Сириуса, и почти убила, а все происходило на арене, в Играх, где нет места простым решениям. Андромеда и Нарцисса держатся достойно, но они никогда не будут относиться к Регулусу так же, и это злит Сириуса. Потому что он видит, как это ранит брата, даже если тот никогда не признается никому. Все, что Сириус может, и все, что Регулус позволяет, это быть тем, кто принимает его полностью. Быть тем, кто любит его без условий. Вот Сириус и делает именно это. А когда может, то заступается. Он не может заставить сестер чувствовать иначе, но, черт возьми, может заставить их следить за словами. Они семья, но, если хоть кто-то будет слишком жесток с Регулусом, Сириус вырвет ему язык. Никто не имеет права быть с Регулусом грубее, чем он сам. Так заведено. Регулус тем временем больно пинает брата под столом и бросает ему предупреждающий взгляд, прежде чем снова посмотреть на Нарциссу. Глубоко вдыхает, выдыхает. — Ладно. Я возьму. — Хорошо, — вздыхает Нарцисса. — Лично я бы тебе ничего не дала, но дело не в том, чего хочу я. Дело в том, чего хотела бы Белла. Поэтому, Сириус, тебе ничего не достанется. Сириус фыркает. — Да и отлично. Мне ни к чему трогать хоть что-то, что принадлежало той суке. — Сириус! — Что, Реджи? Я просто сказал! — Ну, может, не стоит просто говорить! — Могу, что хочу, то и говорю! — Не должен. — Но могу. — Но не должен. — Но могу. — Но не должен. — Но я… — О, ради всего святого! — взрывается Алекто, вскочив на ноги так, что стул и стол громыхают. Не говоря больше ни слова, она разворачивается и уходит. Нарцисса прячет улыбку за ладонью, Андромеда качает головой, едва сдерживая смех, и оборачивается, чтобы проверить детей. Сириус и Регулус переглядываются. — Но могу. — Но не должен! ~•~ Так все происходит для Джеймса: — Я очень за него переживаю, — шепчет Пандора, глядя на Родольфуса через комнату, пальцы переплетены в ее ладонях. — Потерять Рабастана — это как… — Потерять точку опоры, — тихо говорит Регулус, и Джеймс видит, как его плечи напрягаются, как тугие узлы проступают под кожей. Он избегает Родольфуса во всем, даже во взглядах, будто утрата брата может передаться, как болезнь. Ужасно отталкивать человека просто потому, что боишься его горя. — Точку опоры, — повторяет Пандора, губы опускаются. — Потерять брата, значит потерять точку опоры, — говорит Регулус. — Как нам измерять себя, если нет самой меры, по которой мы узнавали, кто мы есть? Когда теряешь брата, то теряешь себя. Он говорит просто. Прямо. Так, будто знает это. И, наверное, в каком-то смысле знает. — Я не знаю, как ему помочь, — хрипло говорит Пандора. — Он всегда помогал мне. Каждый раз, когда я просила потренироваться, он соглашался. Может, мне предложить ему то же самое? Отвлечь его хоть немного? Нет, глупость. Сейчас война, впереди Святыня, все мы идем туда. Надо отдыхать, но он… — Пандора, — мягко перебивает Регулус, — иногда ничего нельзя сделать. Джеймс с этим не согласен. Не может согласиться. Ему невыносимо видеть, как Родольфус замыкается в себе, словно растворяется в воздухе, все еще среди них, но уже не с ними. Он не хочет, чтобы кто-то его замечал, и потому его никто не замечает. Это неправильно, думает Джеймс. Горе нельзя переживать в одиночку. Не говоря ни слова, он хватает трость, поднимается и идет прямо к столу, за которым сидит Родольфус. Отодвигает стул и садится рядом. Никакой реакции. Правда в том, что почти все уже кого-то потеряли. В боях за дистрикты погибло столько людей, слишком много. Кто-то назвал это «потери на войне». Статистика. Когда-нибудь об этом будут говорить в цифрах, не в именах. Но сейчас все в трауре. Горе висит в воздухе, густое, едкое, как сладкий запах тления, просачивающийся сквозь стены. Будто за каждым ходят призраки тех, кого они не смогли отпустить. Оно душит. Сжимает. Лишает дыхания. И все же, люди живут. Потому что должны. Потому что, что еще остается? Остановиться нельзя. Сдаться нельзя. До исцеления и восстановления еще далеко, и все застряли в этой застывшей точке между жизнью и горем. Поэтому люди все еще смеются. Все еще улыбаются. Все еще разговаривают. Помогают, где могут. Держатся за дела, за движение вперед. Но есть и другое — тишина. Отчаяние. Ощущение, что дрейфуешь в море людей, среди сотен бьющихся сердец, кроме тех, что уже остановились. Сердце Рабастана остановилось. Но сердце Родольфуса — нет. Оно все еще бьется. Рабастан был здесь, совсем недавно. Он был жив. Был любим. И теперь его нет, а любовь осталась. Разве не в этом горе? Любовь, отравленная отсутствием того, ради кого она живет. Горе — это любовь. А любовь нельзя проживать в одиночестве. — Расскажи мне о нем, — тихо говорит Джеймс. — Если хочешь. — Что? — сипло переспрашивает Родольфус, медленно поднимая взгляд. В его глазах пустота. Мертвая, холодная. У Джеймса сжимается живот. Это страшно видеть такое. Инстинкт заставляет отвести взгляд, как будто само зрение может заразить. — О твоем брате, о Рабастане, — шепчет Джеймс. Родольфус вздрагивает, и Джеймс вспоминает, как тот когда-то велел ему посмотреть на тело Фрэнка. Джеймс не хотел. Но пришлось. Потому что, если не смотреть, то это не значит, что этого нет. — Если хочешь рассказать, я послушаю. — Ты ведь его знал, — выдыхает Родольфус. — Не так, как ты, — отвечает Джеймс и кладет руку себе на грудь. — Поделись им со мной. Я проживу это вместе с тобой, насколько смогу. Тебе не обязательно проживать это одному. И постепенно, неуверенно, Родольфус начинает говорить. Сбивчиво, обрывками, короткими вспышками памяти, которые гаснут, как только боль становится невыносимой. Он вспоминает брата кусочками — такими, что можно произнести, не разрываясь изнутри. — Он был идиот, — говорит он в какой-то момент. — Такой идиот, этот Бас. Я не знаю, зачем он это сделал. Почему не остановился. Почему не… почему не мог быть просто в порядке? Почему именно он? Это неправильно. Он… он же младше. Я должен был уйти первым. Все это так тупо. Такое тупое, чертово… все. Джеймс слышит, как в его голосе бьется злость, и не знает, что сказать. Но остается. Сидит рядом. Слушает. Проживает боль вместе с ним. Вскоре приходит Пандора. Конечно, приходит, она всегда старается, и ее беспомощность от того, что сейчас не знает как, только делает больнее. Она кладет руку ему на плечо неуверенно. Он поднимает на нее взгляд, без той теплой, шутливой улыбки, которую всегда берег для нее. Из него вырывается тихий, надломленный звук, и Пандора гладит его по шее, по щеке, потом притягивает к себе. Она стоит, он сидит, и ее руки обнимают его голову, прижимая к животу, будто она способна заслонить его от мира. Джеймс отводит взгляд, ищет глазами Регулуса и задерживает его — зовет без слов, пока тот не приходит, все же оставив свои сомнения. Но он оказывается не последним. Постепенно собираются и другие. Пандора усаживается прямо с ним в кресло, обнимая, позволяя ему уткнуться лицом в ее грудь. Он просто дышит. Снова и снова. Потом появляется Сириус с Доркас и Марлин. Потом Лили и Мэри, Барти и Ашер. И еще, и еще, и еще. Они говорят о Рабастане. Об Амосе. О Сибилле. Это поминальная трапеза без свечей и ритуалов, просто живые, собравшиеся, чтобы вспоминать мертвых. Разговоры расползаются по залу, от стола к столу, и имен слишком много, а слов слишком мало, чтобы вместить тяжесть утрат. Это первый раз, когда Ашер плачет. Наконец. После всего. Плачет, потому что Рабастан говорил, что они пройдут эту жизнь вместе. Умрут вместе. А не вышло. А потом смеется, потому что Рабастан, уходя, сказал: «Если я не вернусь, придется тебе пройти через ад одной. Кто-то же должен узнать, что там дальше». И теперь она будет жить чтобы узнать. Чтобы увидеть. Разве не в этом жизнь, вопреки горю? А что есть горе? Горе — это многое. Для Джеймса оно все еще похоже на холодные ночи его первой арены, когда тела прижимаются друг к другу ради тепла, ради крупицы человечности в месте, где человечности почти не осталось. Они ищут ее вместе, делятся, как могут, чувствуют друг друга и с друг другом. Это не надежда. Не совсем. Но в горе есть своя близость, такая же, как в любви. Они не говорят о войне. Для войны здесь нет места, она уже забрала слишком много. Они не говорят о победе. Войну нельзя выиграть. Ее можно только начать, выдержать, и закончить. И, прежде чем закончить. остается лишь выдержать. И выдерживать. И выдерживать. ~•~ Так все происходит для Римуса: — Подожди, — говорит Римус, чувствуя, как внутри все холодеет. — Они всем сказали, что Лили умерла? И что я убил всех авроров? Лайелл кивает. — Видимо, не захотели объяснять, что ей удалось сбежать. Да и, если подумать, кто вообще знал, куда она делась? Проще свалить все на тебя и сказать, будто она погибла, чтобы другим и в голову не пришло попытаться сделать то же самое. — Это отвратительно, — шепчет Римус. — Да, — соглашается Лайелл. — Тогда и того парня, что встречался с Петуньей, это совсем добило. Помнишь? — Дурсль, кажется? — Он самый. Стал потом каким-то мэром, вроде бы в ее честь. Все твердил, что не допустит, чтобы кто-то повторил поступок Лили — тот, что якобы стоил Петунье жизни. Башню ему сорвало окончательно. Он меня, к слову, терпеть не мог, и взаимно, — бурчит Лайелл. — Почти при каждой встрече поминал тебя: мол, мой сын убил всех тех авроров, а ведь я сам когда-то был одним из них… — Папа, клянусь, я убил только Сивого! — выпаливает Римус, глаза распахиваются. Он запинается. — Ну… на тот момент. Послушай… — Римус, — перебивает Лайелл, тяжело выдыхая. — Я не… Слушай. У меня было шесть лет, чтобы все обдумать. И, если честно, мне уже все равно. Правда. Мне все равно, что ты сделал и чего не сделал; что сделал раньше и что сделаешь потом. Ты мой сын. Вот все, что для меня важно. Больше ничего. Римус выдыхает и поднимается. — Хорошо. Потому что я, если честно, понятия не имел, как буду оправдываться. Лайелл усмехается, и Римус отвечает ему кривой улыбкой, чувствуя нелепое, почти детское тепло. Да, он знает, что все кругом в руинах, вокруг боль, потери, война, но, черт побери, как же он счастлив, что отец здесь. С ним. С самого их возвращения Лайелл не отходил ни на шаг, разве что на полчаса, пока Римус тараторил Сириусу о том, почему не пошел с остальными. Сириус тогда только моргал, кивал и, задыхаясь от смеха, буквально вытолкал его обратно, велев идти к отцу и пообещав, что сам зайдет позже. — Для тех, кто любит тебя, — тихо говорит Лайелл, — есть вещи, за которые вовсе не нужно оправдываться. И послушай… Мы ведь так и не поговорили обо всем, а я думаю, есть одна тема, которую стоит затронуть. — Я не хочу говорить о том, что был слугой, — сразу отвечает Римус, плечи напрягаются. — Это… Я, конечно, могу говорить об этом в общем, с Лили, с Сириусом, но… пап, я не хочу зацикливаться, снова и снова все пережевывать. И не хочу… — он сглатывает. — Не хочу, чтобы, когда ты смотришь на меня, ты видел только это. — Римус… — Нет, я знаю, ладно? Знаю, что я твой сын, знаю, что ты все это говоришь искренне, но все равно… Мне пришлось многому учиться, и разучиваться, и учиться заново. И это все, что я сейчас могу тебе дать. Прости, но я… — Римус, — тихо останавливает его Лайелл, протягивая руку и ловя запястье, когда тот начинает размахивать руками. — Тебе не нужно рассказывать то, что тебе больно вспоминать. И я… я не хочу знать ничего, кроме того, чем ты готов поделиться. Я понимаю. Я знаю, что ты прошел через невообразимое. И если бы я мог забрать всю твою боль, всю муку, то я бы сделал это. — А я бы не позволил, — бормочет Римус. — А я все равно попытался бы, — отвечает Лайелл. — Потому что ты мой сын. А в этом и есть суть родительства. Другая, куда труднее — понять, что, как бы сильно мы ни хотели, от всего защитить своих детей нельзя. Я долго боролся с этим. И, пытаясь уберечь тебя, только оттолкнул. За это мне жаль. — Папа… — Мы тогда поссорились. Римус закрывает глаза. — Не начинай, пап. Это не твоя вина. Никогда не была. Я все равно сделал бы то, что сделал. Это было мое решение. Только мое. — Я знаю, — тихо говорит Лайелл. Римус открывает глаза. На лице отца усталость и грусть. — Теперь знаю. Долгое время не знал. Я думал, что все можно было изменить. Что, может, если бы я помог тебе, а не пытался остановить. Поддержал, а не задушил своей заботой. Мне понадобилось время, чтобы понять, что ты просто… взрослел. Учился сам выбирать. Строил свою жизнь. Я не мог и не имел права вмешиваться. Но все равно хотел. Просто чтобы ты остался жив. — Что бы ты ни сделал, — шепчет Римус, — я все равно оказался бы там, пап. Каким бы ни был твой выбор, я бы ушел. Но теперь я знаю, что ты пытался. Ты правда пытался. — Я не мог стараться сильнее, — срывается Лайелл, — но мог сделать лучше. И теперь сделаю. Обещаю. — Хочешь знать, как ты можешь сделать самое лучшее? — спрашивает Римус. Лайелл поднимает брови. — Как? — Останься здесь, — говорит Римус мягко, глядя прямо в глаза. — Когда начнется последний бой, не ходи туда. Подожди меня здесь. Мне нужно знать, что ты ждешь. Что я тебя не потеряю снова. Просто… останься, пап. Пожалуйста. — Но ты же пойдешь. — Да. Я прошу тебя отпустить. И дождаться, когда я вернусь. — Что ж… — Лайелл долго смотрит на него, сглатывает и, наконец, кивает. Очень медленно, будто этот кивок ломает ему кости. У Римуса из груди выходит застрявший воздух, будто что-то отпустило. — Хорошо. Все равно не думаю, что моя бедренная кость позволила бы мне быть особенно полезным. А если я помогу тебе больше, просто оставаясь здесь, значит, так и сделаю. — Спасибо, — шепчет Римус. Лайелл открывает рот, будто хочет что-то сказать, но в этот момент в дверь стучат. Римус выскальзывает из его хватки и хмурится, подходя к двери. Лайелл только недавно обосновался в новой комнате, кто бы это мог быть? — Привет, — говорит Сириус, когда дверь открывается. Голос теплый, глаза сверкают. Красивые, до боли. Римус почти тает. — Привет. — Это твой парень у двери? — раздается голос Лайелла, и Сириус мгновенно краснеет, застывает, глаза распахиваются, но уголки губ дрожат от смеха. — Да, пап, это он, — отвечает Римус, улыбаясь. — Эм… не помешал? — шепчет Сириус, кусая губу. — Ну что ты стоишь, Римус, впусти мальчишку, — произносит Лайелл, цокнув языком. — Я, между прочим, волновался за него. «За меня?» — беззвучно спрашивает Сириус, слегка растерянный, и Римус усмехается, хватает его за руку и тянет внутрь. Сириус улыбается Лайеллу. — Здравствуйте, мистер… эм, простите. Лайелл. — Рад снова тебя видеть, Сириус, — приветствует Лайелл, с легкой усмешкой. — Выглядишь неплохо, учитывая обстоятельства. Да? — Вполне неплохо, — отвечает Сириус. — Учитывая все. Уголки губ Лайелла дрожат. — Справедливо. — Вы тоже хорошо выглядите, сэр, — добавляет Сириус. — Рад, что вы не умерли. Римус фыркает, едва Сириус осознает, что только что сказал, и бледнеет от ужаса. — Ч-ерт, простите. Я хотел сказать… ну, это правда, но прозвучало, мягко говоря, не слишком тактично, да? Я просто… хотел сказать, что рад, что вы в порядке. Вот. — Римус, — вмешивается Лайелл, — ты уверен, что нашел его именно в Святыне? Совершенно уверен? — На самом деле, — поправляет Римус с улыбкой, — это он нашел меня. — С почтением, — вставляет Сириус. — С большим почтением. Я всегда отношусь к Римусу с высочайшим уважением. — Это неправда, — совершенно серьезно говорит Римус, и Сириус сдавленно всхлипывает, резко оборачиваясь. — Пап, он использует меня ради сексуальных услуг и утверждает, что я принадлежу ему. — Что?! — Сириус чуть не подпрыгивает. — Я никогда… — Он заставляет меня стирать его одежду… — Римус! — Я даже готовлю для него… — Ты вообще-то повар здесь! Ты готовишь для всех! С каменным лицом Римус добавляет: — И не разрешает мне с ним расстаться. — Это ты! — вопит Сириус, крутя головой к Лайеллу, у которого плечи ходят ходуном. — Сэр, он… ой. Вы смеетесь. Вы… — Он останавливается, глядя то на Римуса, то на Лайелла, а Римус, наконец, не выдерживает и расплывается в широкой ухмылке. Сириус вздыхает. — О, да ну вас к черту, это было не смешно! — Это, — выдыхает Лайелл, задыхаясь от смеха, — было чертовски смешно. — Почему ты такой? — бурчит Сириус, косясь на Римуса. — Видишь, как он со мной разговаривает, пап? — Вижу. Невыносимо. — Вот именно, — согласно кивает Римус. Сириус закатывает глаза. — Если вы двое закончили издеваться надо мной, я вообще-то хотел сказать, что Эффи и Монти хотели познакомиться с вами, Лайелл. Это мои родители. — Он запинается. — Ну, приемные. Вернее, я их приемный сын. Или мы все как-то усыновили друг друга. В общем, это работает. Суть в том, что мои настоящие родители мертвы. — О, — говорит Лайелл, а потом добавляет: — Мне жаль. — Не нужно, — отмахивается Сириус. — Поверьте, тут жалеть не о чем. В любом случае, если вы не в настроении… — Нет, я с удовольствием, — перебивает Лайелл, вставая на ноги. — Отлично, — улыбается Сириус, — потому что они ждут в конце коридора. — Он жестом приглашает их выйти. Пяти минут Лайеллу хватает, чтобы разговориться с Эффи и Монти, окончательно освоиться и фактически махнуть на Римуса рукой, уверяя, что все прекрасно, пусть идет отдыхать. Римус чуть дергает уголком рта, пытаясь скрыть раздражение, но спорить не хочет. Он просто ведет Сириуса в их комнату, усталый до черта. Когда Сириус закрывает за ними дверь, он тихо спрашивает: — Все в порядке, любимый? Римус издает глухой звук, падая на кровать после бесконечно долгого, тяжелого дня. Последние дни вообще все такие тяжелые. Сейчас он хочет только одного: свернуться рядом с Сириусом и вычеркнуть этот день из жизни. Просто забыть. — Приму это за «нет», — бормочет Сириус, усмехаясь, когда Римус поворачивается и наваливается на него всем телом. Его пальцы зарываются в волосы Римуса. — Ладно. Справедливо. — Я больше не двигаюсь, — сообщает Римус. — Никогда. — Меня устраивает, — отзывается Сириус, тихо мурлыча. Его пальцы скользят по коже головы, и Римус почти действительно готов замурлыкать, как кот. — Думаешь о своем отце, да? — Может, чуть-чуть, — признается Римус. — Думаю, Эффи и Монти уже успели и его усыновить. Не видел его шесть лет, а он отмахивается от меня, как только находит новых друзей. — Ах ты бедняжка, — протягивает Сириус, состроив жалобную мину. Когда Римус приподнимает голову, чтобы смерить его взглядом, тот изображает еще и преувеличенный вздох. — Что, чувствуешь себя покинутым? Обделенным вниманием? — Знаешь что? — Что? — Укуси меня. — Как скажешь, — отвечает Сириус и тут же вцепляется зубами в его руку. Так сильно, что Римус взвизгивает и начинает отмахиваться. Сириус отпускает, облизывает отпечаток своих зубов и поднимает взгляд с довольной ухмылкой. — Что? Сам же попросил. Я просто делаю все, что ты велишь, Римус, чего удивляешься? — Да, это полностью на моей совести, — сухо замечает Римус. Сириус смеется, хватает его лицо ладонями, целует в лоб, потом приподнимает подбородок и легко прикусывает его. Римус лишь закатывает глаза и позволяет, а потом, уставившись в потолок, хмурится. — Он теперь какой-то… слишком сговорчивый. Я попросил его остаться здесь, не идти на последний бой, сказал, что мне нужно, чтобы он был рядом, и он просто… согласился. Без спора. «Как скажешь» ответил. — Угу, — бормочет Сириус, прикусывая ему челюсть, как бы давая понять, что слушает. Римус хмурится сильнее. — И Лили… то, что случилось с ее семьей… — Грустно, — шепчет Сириус ему на кожу. — Да, — тихо отвечает Римус, вздыхая. — Ее родители были для меня как вторая семья. Ну, ладно, Петунья была та еще стерва, но все равно, она сестра Лили. Я вырос рядом с ними. Все это… чертовски неправильно, и тяжело. Потому что я, получается, почти все вернул. Почти всех. А Лили? Я единственный, кто вернулся к ней. Только я. Сириус снова шумно выдыхает и проводит зубами по линии его шеи, не кусая, просто касаясь. — Я сказал отцу, что убил только Сивого, — говорит Римус, — а он просто ответил, что ему все равно. Что это не имеет значения. Что я его сын, и это единственное, что важно. — Почему ты звучишь раздраженно? — бормочет Сириус и ловит губами его мочку уха. — Потому что… — Римус морщится, потеряв нить. — Не знаю. Просто… кажется, мой отец всегда был для меня воплощением суждения, понимаешь? Моим личным судьей, он взвешивал каждое мое действие и решал, что оно неправильное или недопустимое, а теперь… — он тяжело вздыхает, закрывая глаза. — Я не знаю, если… если он вообще… — Ты чувствуешь, что он судит тебя недостаточно строго, — догадывается Сириус, отрываясь от его кожи лишь на секунду, чтобы сказать это, а потом снова прижимается губами к его шее. — Наверное, — бормочет Римус. — Может быть. Просто… я как будто отложил всю тяжесть содеянного, чтобы он смог возложить ее на меня, и теперь он этого не делает. Разве я не должен… чувствовать это? — То есть ты хочешь, чтобы тебя заставили? — мягко уточняет Сириус. — Потому что никто не умел заставить тебя чувствовать себя настолько виноватым, как твой отец. И ты думаешь, что только он может вернуть тебе это чувство? Что ты можешь чувствовать вину только через посредника, через его осуждение. Как через наказание. — Я… не знаю. Может быть? Пожалуй… — По-моему, — говорит Сириус, — ты вообще не должен чувствовать ничего, кроме хорошего. Но если тебе обязательно нужно почувствовать что-то плохое, то с этим я могу помочь. — И тут же вцепляется зубами в шею Римуса. — Сириус! — взвывает Римус. Его пальцы вцепляются в темные волосы, дергают. Сириус нехотя отрывается, глядя на него с поднятой бровью. — Что за черт? Это действительно больно! — Вот именно, — невозмутимо отвечает Сириус. — Видишь, как глупо и бессмысленно искать боль у тех, кто вовсе не хочет причинять ее тебе? Разве не ты сам учил меня этому, Римус? — Я объяснял это гораздо мягче! — А я донес мысль куда эффективнее, — сообщает Сириус самодовольно. — Хватит хмуриться. Ты дуешься и не смотришь на меня. Римус разевает рот. — Я вообще-то пытаюсь поговорить! Пришел к тебе со своими мыслями… — Кроме того, эти мысли надуманные, — перебивает Сириус. — И я не позволю им портить тебе настроение. — Он легко трогает пальцем след от укуса. — Твой отец любит тебя, Римус. Он любит тебя так сильно, что ему хочется знать, как ты жил все эти годы. Ты ведь не расскажешь ему всего, поэтому он и разговаривает с Эффи и Монти, они тоже родители, они понимают, что такое тревога за детей. Они хорошие родители. Даже слишком хорошие. Настоящий клуб примерных мам и пап. И, по-моему, это прекрасно. — Да, но… — И он остается здесь, потому что ты попросил. Потому что тебе это нужно. Ты только что его вернул, и теперь он отпускает тебя, чтобы у тебя было куда вернуться. Это важно, Римус. Очень важно. — Я знаю, просто… — И он тебя не осуждает, потому что тебе не нужно быть осужденным или наказанным. Ты и так достаточно натерпелся. Римус, тебе понадобились бы годы ужасов и жестокости, чтобы хоть как-то уравновесить то, что ты сделал, с тем, через что прошел. Ты уже переплатил. И никогда не был должен платить вообще. К тому же, это война. Ты ведь не единственный в ней, помнишь? — Да, — вздыхает Римус, опускаясь в усталость. — Я понимаю, что все, что ты говоришь, правда. Просто… я думал, что все будет иначе. — Я знаю, — тихо говорит Сириус. — Всем тяжело привыкать к переменам. Это редко бывает легко. — Я ведь должен быть рассудительным, — замечает Римус, глядя на него исподлобья, но уголки губ все-таки предательски дергаются. Сириус замечает это и его глаза смягчаются. — Все в порядке. Не беспокойся. Я бываю рассудительным только тогда, когда тебе это нужно. — Хм. — Римус касается шеи, где боль от укуса стала тупой, почти приятной. — Но это было не очень рассудительно. Что это вообще было? — Иногда мне хочется тебя съесть, — спокойно произносит Сириус. — Целиком? — До последней косточки, по кусочку. Римус хмыкает. — Чудовище. — Сам виноват, — отвечает Сириус, взгляд у него теплый, ленивый. — Иди сюда, — шепчет Римус, притягивая его ближе и снова растягиваясь на нем, как одеяло. Он тихо выдыхает, когда Сириус запускает пальцы в его волосы, и закрывает глаза, слушая ровный стук его сердца. — Как мы вообще должны идти на войну завтра? — Так же, как и все это время, — отвечает Сириус. — Просто идем. — Было бы куда проще сделать это в двадцать, — признается Римус. — Сейчас… слишком много причин не идти. Сириус молчит мгновение, потом тихо говорит: — Но разве эти причины не те же, ради которых мы и идем? Это ловушка. Те, кого мы боимся потерять, это именно те, за кого и ради кого мы сражаемся. Что нам еще остается? — Мы могли бы сбежать, как ты предлагал, — бормочет Римус. — Нет, — шепчет Сириус. — Не могли бы. — Мы ведь не совсем свободны, да? — едва слышно спрашивает Римус. — Пока нет, — так же тихо отвечает Сириус, утыкаясь лицом в его волосы. — Но скоро. Совсем скоро. Римус медленно поднимает голову, тянется, находит его губы и целует, сперва мягко, потом глубже, опираясь на локти, пока не оказывается над ним, нависая сверху. — Мы должны дожить, чтобы увидеть все, что ждет нас, — твердо говорит он, глядя ему прямо в глаза. — Мы слишком долго довольствовались «чем-то». Я хочу «все». — Я обещал, что буду жить ради тебя, — отвечает Сириус, ладонями обрамляя его лицо. В этом прикосновении столько нежности, столько любви. — И я буду. Я дам тебе все, Римус. У нас все будет. — Скоро, — шепчет Римус. — Совсем скоро. Когда он снова наклоняется, чтобы поцеловать его, Сириус приподнимается навстречу, и в этом движении есть репетиция их будущего — того «всего», за которое они идут на войну. Скоро оно будет у них. Совсем скоро. ~•~ У Регулуса все происходит так: — Ты злишься на меня? — спрашивает Регулус. Ему не нравится, как тихо это звучит, как голос едва не срывается, но он ничего не может с собой поделать. Нет, пожалуй, нет ничего, что он ненавидел бы сильнее, чем злость Джеймса. Даже дождь он ненавидит меньше. Джеймс моргает. — Что? С чего бы мне злиться на тебя? — Из-за Родольфуса. Раньше. Когда я… — Регулус сглатывает и отводит взгляд. — Я вел себя холодно. Это… это выглядело, будто я бездушный. Больно — вот что. Рабастан был другом, и Регулус помнит, как заставлял себя не привязываться к нему на арене, зная, каково это — терять, ведь он уже потерял Эвана. Но в итоге все равно привязался. И теперь часть его рада этому, потому что благодарна за то, что знала Рабастана. Просто до черта больно осознавать, что он умер все равно, а Родольфус… это разрывает Регулуса изнутри — видеть, насколько тот сломлен, насколько изменился. Потерять брата, Регулус боится даже приблизиться к этой боли, боится почувствовать ее. Рядом с Родольфусом ему хочется схватить Сириуса, вырубить, спрятать его где-нибудь подальше, пока не кончится война. Потому что он не сможет пройти через это. Не сможет потерять брата. И все же он рад, что переборол себя и подошел к Родольфусу. Жалеет только, что не сделал этого раньше. И теперь чувствует себя отвратительно виноватым за это. — Это просто трудная тема для тебя, — тихо говорит Джеймс. — Потеря брата. Я не сержусь на тебя за то, с чем тебе тяжело, Рег. Ты же знаешь. Регулус хмурится. Еще сильнее. И еще. Джеймс сразу смягчается, как дурак находит это очаровательным. Но, впрочем, он почти все, что делает Регулус, находит очаровательным. От этого у Регулуса до сих пор щемит сердце. — Ты дуешься? — спрашивает Джеймс, усмехаясь. — Нет, — говорит Регулус, который именно это и делает. Джеймс поднимает брови, глаза смеются за стеклом очков. — Правда нет. Просто… ты сразу пошел к нему. Ты… ты заставил людей почувствовать себя живыми, хоть ненадолго, впервые за долгое время, Джеймс. А я… я стоял у них на пути. Или пытался. — Рег… — И это было моим первым порывом. Понимаешь? Мой инстинкт не заботиться о других. Это самосохранение. И забота о своих. Только я и в этом хренов. Джеймс сжимает губы. — Я бы сказал, что ты справляешься куда лучше, чем сам о себе думаешь, любовь моя. И если вспомнить, ты вовсе не стоял у всех на пути. Утешение, оно ведь не всегда дается легко, ни тому, кто дает, ни тому, кто принимает. В конце концов, ты не оттолкнул, ты присоединился. И это главное. — Но это не был мой первый порыв, — настаивает Регулус, чувствуя, как ком подкатывает к горлу. — И, думаю, никогда не будет. — И не должен быть, — отвечает Джеймс. — Если для тебя это действительно важно, быть рядом, поддерживать, то важно лишь одно, что ты используешь возможность, а не отворачиваешься. Ты правда думаешь, что мой первый порыв всегда это утешать? — Ты всегда утешаешь меня, — бормочет Регулус. — А ты меня, — отвечает Джеймс, улыбаясь широко и по-настоящему. — Мы любим друг друга. Думаю, так это и работает. Регулус щурится на него, не вполне уверенный, что верит, потому что вряд ли Джеймсу всегда с ним «утешительно». И все же одна мысль об этом наполняет его такой тихой, невозможной радостью, что хочется насторожиться, словно от чего-то подозрительно хорошего. Джеймс смеется, протягивает руку и мягко подзывает его движением пальцев. Разумеется, Регулус идет. — Поговори со мной, — шепчет Джеймс, переплетая их пальцы, сцепляя их прочно, как замок. Он чуть покачивается, кладет подбородок на плечо Регулусу, глядя снизу вверх из-под ресниц. И он до боли красив, на столько, что Регулусу хочется ненавидеть его, как в старые времена. — Я просто хочу научиться делать это правильно, — шепчет Регулус. — Хочу быть в этом хорошим. Хоть раз, по-настоящему. — Он касается лбом Джеймса, вдыхая глубоко, свободной рукой проводит по его руке и задерживает ладонь у затылка, удерживая его. — Рег, ты уже делаешь это, — отвечает Джеймс. — Прямо сейчас делаешь. — Он мягко касается его носом. — Посмотри на себя, любовь моя. У тебя это получается естественно. — Да? — выдыхает Регулус, чувствуя под губами кожу его щеки, под ладонью его волосы, а между пальцами его пальцы. — Я и правда утешаю тебя? — Это как… — Джеймс выдыхает, тихо, двигаясь ближе. Пересыхает в горле. — Помнишь ночь перед нашей первой ареной? — Помню, — кивает Регулус. Джеймс кладет ладонь ему на шею, и они склоняют головы друг к другу, словно делятся тайной. Может, так оно и есть. — Тогда ты сказал, что я могу умереть после той ночи, хоть на следующий день, — но я не боялся. Я должен был бояться. Я боялся раньше, даже когда Сириус был рядом. Но с тобой… — Со мной? — тихо подсказывает Регулус. — С тобой, — шепчет Джеймс. — С тобой будто ничего больше не существует. Только ты. Только мы. И тогда нечего бояться. Ты все время хочешь заботиться обо мне, но, знаешь, ты уже это делаешь. Давно. — Я стараюсь, — признает Регулус. И правда старается. Каждый день понемногу, и с каждым разом у него выходит чуть лучше. — Я знаю, — отвечает Джеймс, берет его лицо в ладони и целует в уголок рта. — Просто… в целом, люди переоценивают меня, и мне приходится соответствовать. А ты, наоборот. — Ты хочешь сказать, я тебя недооцениваю? — Наверное, — улыбается Джеймс. — Но это не плохо. Скорее наоборот. Видишь ли, я крупнее, громче, веселее большинства, а ты все равно смотришь на меня так, будто я то, что нужно защищать. — Конечно, нужно, — пробурчал Регулус. — Просто из принципа. — Потому что ты не выносишь, когда мне больно. Потому что любишь меня каждым нежным, прекрасным ударом своего сердца. И как ты смеешь думать, будто у тебя это плохо выходит? Регулус, нет никого, кто умел бы любить лучше тебя. — Не говори так. — Почему нет? — Потому что я люблю тебя, — тихо отвечает он, — а когда ты говоришь такие вещи, сердце начинает спотыкаться. А я, между прочим, теперь дорожу тем, что жив, так что не заставляй его останавливаться. Джеймс смеется низко, тепло, и его смех разливается по коже, как утреннее солнце. — Знал, что когда-нибудь растоплю тебя. Посмотри на себя, я же превращаю тебя в романтика. Нет ничего романтичнее сердца, которое сбивается с ритма. — Подожди, пока не услышишь, что оно делает, когда ты улыбаешься. — И что же? — Оно трепещет, — признается Регулус. — Трепещет, — повторяет Джеймс, совершенно счастливый. Он откидывается, глядит на него с ослепительной, почти мальчишеской радостью. И сердце и правда трепещет, трепещет, трепещет. Регулус тихо смеется, хрипло. — Боже, какая глупость. — И как давно так? — спрашивает Джеймс. — С того дня, как мы встретились, — отвечает Регулус. — И с тех пор ни разу не остановилось. Джеймс улыбается и чуть подается вперед, со смехом, в котором слышится все — и нежность, и радость, и жизнь. — Видишь? Я же говорил, что есть вещи, которые у нас не отнять. Можно вернуть мне зрение, но без очков я все равно как без себя. Можно попытаться вырвать твое сердце, но оно все равно будет биться для меня. — Не зазнавайся. — Не могу, ты сам только что надул мое эго до размеров воздушного шара. Регулус выдыхает смех, усталый, любящий. — Если бы я тебя не любил, я бы тебя ненавидел. Хотя, признаться, даже когда я тебя ненавижу, то все равно люблю. Отвратительно, правда. — Ты болен любовью, — невозмутимо замечает Джеймс. — Да иди ты. Джеймс усмехается, касается его челюсти, целует, а потом мягко, медленно проводит губами к самому рту. Легко утонуть в этом поцелуе, и еще легче во всем, что есть Джеймс. Они сливаются, сплетенные, пока тот вдруг не дергается и не отстраняется. — Э… — выдыхает он, моргая, а очки съехали набок. — Что? — хмурится Регулус, утыкаясь лицом в его шею, как сердитый кот, требующий ласки. Когда Джеймс не отвечает достаточно быстро, то есть мгновенно, то Регулус сжимает пальцы на его затылке, упрямо, настойчиво. — Джеймс… — Тут кое-что… — Джеймс тянет рубашку на боку, приподнимает край и вдруг замирает. — О. Регулус опускает взгляд. — А, это. Нарсисса дала сегодня. Это был любимый кинжал Беллы. Прости, сейчас уберу. — Он быстро вытаскивает лезвие из пояса, наклоняется и осторожно кладет его на комод. — Так вот, о чем мы… — Нам нельзя иметь оружие, — тихо произносит Джеймс, не отрывая взгляда от кинжала. — Знаю, но Нарсисса пронесла его тайком. Никто не знает, и никто не узнает. Если узнают, то попытаются забрать. Но не выйдет, я убью любого, кто попробует. — Регулус. — Что? — хмурится тот. — Слушай, я понимаю, звучит жестко, но это важно. Я должен его носить как напоминание. И, странно, но это дает мне покой. — Он на мгновение задумывается. — Ну, не в постели, разумеется. Можешь не волноваться. Джеймс кашляет. — О. Великолепно. — Ты… волновался? — Регулус хмурится сильнее, слова обижают. — Джеймс, я бы никогда не причинил тебе вред. Тем более кинжалом. — Никогда? — тихо спрашивает Джеймс. Регулус проводит рукой по его волосам, пытаясь отвести взгляд от оружия. — Никогда. Обещаю. Джеймс прикусывает губу. — Даже если… — Никогда, — перебивает Регулус, берет его за подбородок и заставляет посмотреть на себя. — Никогда, Джеймс. Ни при каких обстоятельствах. — О, — шепчет Джеймс, будто оседая под тяжестью облегчения. — Ну… рад за себя, наверное. Настроение испорчено, кинжал, как всегда, сыграл свою роль. Джеймс кажется уставшим, и Регулус, вздохнув, тянется к лампе, гасит свет. Комната тонет во тьме. Он переворачивается, находит Джеймса в темноте и прижимает к себе, обнимая крепко, до боли. — Спи, Джеймс, — шепчет он. — Нам нужно отдохнуть. Завтра долгий день. — Эй, Рег? — Да? — Что бы ни случилось завтра, — шепчет Джеймс, — я хочу, чтобы ты знал, что я люблю тебя. До всего этого. Сквозь все это. После. Я люблю тебя. Регулус закрывает глаза. — Я тоже тебя люблю.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать