Автор оригинала
bizarrestars
Оригинал
https://archiveofourown.org/works/39760044/
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Регулусу Блэку было пятнадцать, когда его имя впервые прозвучало на Жатве. Теперь ему двадцать пять, и это случается снова. С тех пор многое изменилось и теперь он готов на всё, чтобы вернуться домой. Его не остановит ничто и никто. Даже Джеймс Поттер.
Джеймс Поттер и не собирается его останавливать. Наоборот, весь его план построен на том, чтобы вытащить Регулуса с арены. У него есть причины, но выбор он сделал: Регулус вернётся, даже если это будет последнее, что Джеймс сделает в своей жизни.
Примечания
Сириусу Блэку было шестнадцать, когда он вызвался вместо младшего брата. Теперь ему двадцать шесть, и возможности сделать это снова у него нет. Осталось только быть наставником — брату и лучшему другу, зная, что выживет только один из них.
Два имени, наставник на грани срыва, и слишком много боли и тайн между ними — таких, с которыми никто из них не умеет справляться. Никто не готов к тому, что ждёт впереди. Или к тому, на что им придётся пойти, чтобы выжить.
____________
В оригинале 75 глав.
63. Два месяца спустя
13 октября 2025, 04:47
— Быстрее, быстрее, быстрее! — орет Кингсли. — Черт возьми, Доркас, живее!
— Я стараюсь! — выкрикивает Доркас, стиснув зубы. Она рычит, когда врезается спиной в аврора, обхватившего ее руками. Используя упор, подтягивает ноги, отталкивается от дерева перед собой и с силой швыряет обоих назад. — Отпусти меня!
— Она сказала, — рявкает Марлин, — от-пус-ти ее!
С каждым словом Марлин вонзает локоть в висок аврора. После третьего удара тот выпускает Доркас, и она успевает отскочить в сторону ровно настолько, чтобы Марлин схватила его за волосы и впечатала лицом в дерево. Голова с глухим стуком ударяется о кору, и тело оседает на землю.
Мгновение Марлин стоит, тяжело дыша, потом расплывается в ослепительной улыбке во все зубы.
— Все в порядке?
— Более чем, — отвечает Доркас, тоже задыхаясь. Она коротко смеется, поднимает пистолет, направляет его в голову аврора и, не глядя, нажимает на спуск.
— Сексуально, — замечает Марлин, глаза искрятся весельем. На ее щеке чужая кровь. — Ты такая чертовски сексуальная.
— Доркас! Марлин! — кричит Кингсли.
Задыхаясь от смеха, Доркас протягивает свободную руку. Сердце бьется где-то в горле, когда Марлин хватается за нее, и обе, не отпуская, бросаются дальше в чащу. Большинство авроров они оставили позади еще с полмили назад, но последний был упорным. И болтливым. У него было слишком много слов о том, как именно он заставит Доркас заплатить. К тому же он стрелял в Марлин, так что сам виноват, что больше не скажет ни слова.
Кингсли, Амос, Родольфус и Эммелина уже у люка, спускаются вниз, на станцию, где находят именно то, что надеялись увидеть. Алиса, Лили и Барти ждут их, все уже готовы садиться в поезд. Лили хлопочет над Амосом, у которого царапина на ноге.
— Могло быть и хуже, — произносит Эммелина, плюхаясь на сиденье рядом с Алисой. Та хмурится, берет ее за подбородок и поворачивает лицо, разглядывая распухшую и темнеющую гематому у виска.
— Правда? — сквозь зубы бросает Амос, зашипев, когда Лили прижимает к ране тряпку, и вскрикивает, когда та резко говорит: «Перестань ныть, Диггори, и сиди спокойно!» — Мы выполняем эти задания уже шесть недель, да? И еще ни одно не шло так плохо, как это.
— Никто не умер, — замечает Барти. — Так что, если подумать, это победа.
— Тебе бы поднять свои стандарты, — бурчит Амос.
Барти подмигивает.
— Дорогой, у меня вообще нет стандартов.
— Мы все знали, что Второй дистрикт будет сложнее остальных, — напоминает Кингсли. — Не верю, что это говорю, но Крауч прав. Несмотря на заминку, мы сделали то, что должны были, верно?
Алиса кивает.
— Все готово, Кинг. Вода заражена. Еще пару дней, и Второй дистрикт будет в безопасности.
— Не говори “заражена”, — бормочет Эммелина. — Звучит так, будто мы злодеи.
— Для некоторых мы и есть злодеи, — спокойно отвечает Лили, удерживая Амоса за ногу и поливая рану чем-то, от чего тот снова шипит и дергается. — Но мы сделали доброе дело. Это все, что важно.
— Как думаете, они уже поняли? — спрашивает Родольфус.
Лили фыркает.
— Нет, честно, не думаю. Джеймс, Регулус и Сириус держат Риддла по горло занятым. Нас засекли только в этом дистрикте, а другую группу аж в Десятом. Но, насколько им известно, мы просто сделали тактический отход. Для дистриктов и авроров на местах все выглядит так, будто мы ворвались и нас выбили обратно без спасенных, без побед. А вирусы гуляют по дистриктам постоянно, люди болеют постоянно, так что догадаться про иммунитет им будет нелегко. Мы были осторожны. Без повторов, без схем. Они не поймут, пока биологическое оружие не перестанет действовать. А потом… ну что ж, будет уже поздно, не так ли?
Доркас улыбается с чистым, почти злорадным удовлетворением, потому что Лили права.
За последние два месяца формула иммунитета была создана, испытана и одобрена. Теперь каждый в Ордене Феникса получил прививку, буквально каждый человек. Но на этом они не остановились. По приказу Дамблдора отдельные команды начали ходить по дистриктам, чтобы заразить водоснабжение формулой.
Создание формулы заняло немало времени, но им повезло — Инфернальные муравьи водятся в лесах вокруг Феникса повсюду, и в нужном ингредиенте у них не было недостатка. В этом была определенная ирония, все лежало на поверхности, все данные были у них под носом, и все же никто не видел очевидного. Если бы не Римус, то во всех смыслах им бы всем пришел конец.
Дольше всего пытались понять, как сделать так, чтобы жители дистриктов получили иммунитет массово. В итоге заслуга за это принадлежала Доркас и Поппи. В конце концов, это ведь Поппи однажды сказала, что в жидком виде можно использовать биологические токсины в яде, чтобы заразить водоснабжение дистрикта, например, — говорила тогда Поппи, еще когда они только строили теории о том, зачем Риддл использует яд Крестражного Шершня. Риддл, впрочем, выбрал газовую форму, она быстрее, разрушительнее.
Но Доркас подумала, что если он мог это сделать, то почему мы не можем? Только, разумеется, наоборот, не для заразы, а для иммунитета. Через Сириуса доказано, что компоненты формулы работают, если их проглотить, ведь он выпил кровь Риддла и стал невосприимчив. Через Вэнити доказано, что дело не только в крови — любая форма иммунитета сработает. А что есть у всех жителей дистриктов, что они ежедневно потребляют? Вода. Ею варят еду, ее пьют, в ней купаются, моются, и она попадает в открытые раны.
Через воду иммунитет получат все. Они выпьют ее, она попадет в кровь, вызовет недомогание, но это будет болезнь, спасающая жизнь. У всех есть вода, потому что без воды не выжить. Единственное, что беспокоило Поппи, это постоянное усвоение формулы: если люди будут принимать ее слишком много, она может разъедать внутренние органы и в долгосрочной перспективе убивать. Но тут вмешалась Ашер — гений по ядам и всему, что с ними связано, — и нашла решение. Не спрашивайте Доркас, какое. Она поняла едва ли половину из того, что обсуждалось, и перестала слушать в тот момент, когда объявили, что все сработает.
Теперь все двенадцать дистриктов уже обработаны, последний был Второй. Осталась только война за дистрикты. Марлин вместе с Лили, Эммелиной, Алисой и Римусом особенно ждут этого. У всех у них остались в родных дистриктах близкие, друзья или семья, кто, возможно, еще жив, те, кого они мечтают увидеть снова. Даже их недавние вылазки не давали шанса по-настоящему повидаться.
Все эти операции проходили тайно, под покровом ночи. У Дамблдора две команды, работающие поочередно. Командой Кингсли руководит он сам, у Эдгара — своя. Они сменяются, чтобы у всех были передышки, и лишь однажды каждую из групп удалось обнаружить. Все рейды проходят после комендантского часа, введенного Риддлом, так что жителей дистриктов им почти никогда не доводилось увидеть.
Это, впрочем, не остановило Лили, она все равно хотела попасть в Двенадцатый дистрикт, чтобы проверить, жива ли ее семья, жив ли отец Римуса. Эммелина хотела в Девятый, Алиса — в Пятый, Марлин — в Одиннадцатый.
Дамблдор, разумеется, не позволил. Конечно нет. Он составил расписание так, чтобы именно команда Эдгара занималась этими дистриктами. Когда многие начали протестовать, он вызвал еще большее негодование своим простым объяснением, что они не могут быть объективны.
Чувства помешают. Они бросятся спасать людей раньше времени. Это слишком большой риск. Он лидер. Ему приходится принимать трудные решения, и он их принимает.
Доркас ненавидит то, что понимает его. И, хоть никогда бы не призналась вслух, знает, что он прав.
Поскольку Римус это «план Б» на случай, если с формулой что-то пойдет не так, то его не допускают к миссиям. Регулус, Сириус и Джеймс, как лица радиовещания и символы восстания, тоже не участвуют. Можно представить, как сильно это их бесит.
Но когда дистрикты будут взяты, то все закончится. После столь долгой войны они уже на финишной прямой. Возможно, не стоило бы ощущать такой прилив адреналина… но все же, он есть. Они почти у цели. Совсем рядом.
Будто в ответ на ее мысли, Лили приглаживает бинт на ноге Амоса и выдыхает:
— Только посмотрите на нас. Мы на прямом пути к Святыне.
— Сначала нужно сосредоточиться на захвате дистриктов, — говорит Кингсли. — Это потребует всех сил, так что отдыхайте, пока есть возможность.
— Обожаю твои вдохновляющие речи, — мурлычет Барти и расплывается в улыбке, когда Кингсли показывает ему неприличный жест.
— Я серьезен, — добавляет Кингсли, поднимаясь. — Отдыхайте, пока можете. Как начнется движение, остановить его уже не выйдет.
Барти ухмыляется:
— Две пафосные реплики подряд. Сегодня ты просто огонь, Кинг.
Родольфус громко хохочет. Кингсли, проходя мимо, шлепает Барти по затылку и идет вперед, к кабине машиниста, чтобы дать сигнал, что путь свободен, можно отправляться домой. Алиса устраивается рядом с Эммелиной, заботливо осматривая подругу, Лили подходит со своей медицинской сумкой, а Барти продолжает отпускать шуточки, пока Родольфус смеется снова и снова, до слез.
Доркас не хочет отдыхать. Да и не может — адреналин после миссий не отпускает, никогда не отпускает. Марлин, как всегда, чувствует то же самое, так что неудивительно, когда она хватает Доркас за руку и тащит ее прочь.
Они, спотыкаясь, забираются в соседний вагон, захлопывают дверь, запирают ее, опускают шторки. Сердце Доркас бешено колотится, гулко бьется о ребра, дыхание сбивается, и, прежде чем она успевает вдохнуть, Марлин прижимает ее к стене.
Они целуются так, будто мир рушится, торопливо, жадно, пока волна адреналина не разбивает их друг о друга. О, Боже, ничего нет лучше этого. Ничего.
Доркас никогда не хотела, чтобы Марлин была на войне, чтобы рисковала собой, до сих пор это ее до ужаса пугает. Но каждый раз, когда они идут на задание вместе, когда сражаются плечом к плечу, когда снова и снова выживают, это будто поджечь спичку и бросить ее в бочку бензина. Все внутри загорается, ликует, пока от этого не кружится голова. Каждый раз она чувствует невыносимое облегчение… и невыносимое возбуждение.
Это как тот острый привкус жизни после прикосновения смерти, то безумное стремление убедиться, что ты жив. И ничто не заставляет ее чувствовать себя живой так, как Марлин. Ничто не освещает ее изнутри так, как то, что Марлин жива. От этого Доркас сходит с ума, они живы, хотя могли погибнуть, и снова бросаются друг к другу, будто ищут новую грань, которую можно пересечь, новое испытание, чтобы доказать, что они все еще здесь.
И да, они доказывают. Доркас ловит губы Марлин в глубоком, жадном, открытом поцелуе, и теряет контроль, рвет одежду, хватает ее слишком грубо, хотя «слишком» просто не существует. Жестче. Быстрее. Сильнее. Безумнее. Да, да, да.
Столько «да».
— Когда ты… когда ты… — выдыхает Доркас в изгиб ее шеи, тяжело дыша, вплетая пальцы в короткие, колючие волосы. Недавно она снова их подстригла ради Марлин. Та их обожает, и Доркас тоже. — О, когда ты… когда…
Марлин резко хватает ее за подбородок, заставляет поднять голову, и смеется ей прямо в губы. Наверное, к лучшему, потому что Доркас все равно не смогла бы договорить. Она хотела сказать, что, когда Марлин сражается, она становится самой сущностью войны — ужасной и прекрасной одновременно, и Доркас безумно тянет к этой ярости, к этой живой стихии, к ней самой.
На щеке Марлин размазана чужая кровь, скорее всего того, кого она убила. Костяшки сбиты, опухли так, что кольцо на большом пальце, кажется, не снять. Это чистая, первобытная жестокость, и они несутся на ее волне, сливаясь в яростном, почти зверином порыве.
Но так бывает не всегда. Иногда все иначе — мягко, осторожно, насколько они вообще способны на нежность. Шепот рук по коже, поцелуи, от которых они тают. Долгое, неторопливое, бережное слияние. Они умеют хранить друг друга, может, даже чаще, чем рвать.
Они воплощенная двойственность. И ни одно из этих лиц не лучше другого. С Марлин все правильно. Всегда.
Но сейчас все быстро. Слишком быстро, чтобы растягивать удовольствие. Они теряются друг в друге грубо, отчаянно, как в последний раз. Стоны смешиваются, пальцы находят путь под одежду, будто другого шанса уже не будет. И потом дрожь, обрыв дыхания, руки, цепляющиеся за кожу, пока они не оседают на пол, пытаясь отдышаться.
— Черт возьми, — выдыхает Марлин, грудь вздымается.
— Еще бы, — отвечает Доркас, обессиленно уронив голову ей на плечо. — Вот это да. Если война меня не убьет, то ты точно.
— Зато какой способ умереть, а? — усмехается Марлин, глядя вниз, в ее глаза.
— Лучший, — кивает Доркас. — Вот как я хочу умереть, с твоей головой между моих ног.
— Немного чересчур, не находишь? — задумчиво протягивает Марлин. — Мы ведь когда-нибудь станем старыми. Старики не трахаются.
Доркас поднимает голову, брови взлетают.
— Еще как трахаются.
— Да ну, — машет рукой Марлин.
— Марлин, — смеется Доркас, — люди не перестают быть людьми, когда стареют. Они продолжают жить, и, если им нравится секс, они продолжают им заниматься.
— Хочешь сказать, что старики… — Марлин выглядит так, будто услышала худшую новость за неделю. — То есть, Дамблдор…
— Брр! — Доркас вздрагивает, словно от холода. — Нет! Зачем ты вложила это в мою голову?!
Марлин морщится.
— Извини, но это единственный старик, который мне в голову пришел. Ну ладно, пусть будут Минерва и Поппи, тогда?
— Марлин! — в ужасе выдыхает Доркас.
— Что?!
— Они же… как мои приемные родители!
— Ах, да. — Марлин кашляет в кулак. — Ну, просто ты сказала, что старики тоже трахаются, вот я и…
— Замолчи. Немедленно.
— Хочешь лучше подумать о Дамблдоре?
Эйфория послевкусия мгновенно испаряется. Теперь Доркас в аду.
— Прошу тебя, прекрати. Я умоляю.
— Серьезно любопытно стало, — продолжает Марлин с совершенно невинным видом. — Что для тебя ужаснее — признать, что Минерва и Поппи, возможно, трахаются как кролики, или представить, что Дамблдор…
— А-а-а! Замолчи!
Марлин разражается смехом.
— Ну же, подумай. Как считаешь, он отбрасывает бороду через плечо, когда…
— Нет. Нет, молчи, — шипит Доркас, яростно тряся головой. — Не делает он так. Он просто… не делает. Сколько я его знаю он всегда был один. Никого у него не было.
— Может, он просто скрытный. Ты ведь не можешь знать наверняка.
— Ты меня ненавидишь. Вот и все. Это месть.
— Ха, мы оба знаем, что это неправда, — мягко отвечает Марлин, взгляд у нее теплый. — Ладно, замолкаю. Но… все равно грустно, правда? Орден — это вся его жизнь. Война тоже.
— Да, но это его выбор, — шепчет Доркас, снова прижимаясь к ней, выдыхая устало. — Хотя так было не всегда. У него… был кто-то. Когда-то, очень давно.
— Гриндевальд, — тихо подтверждает Марлин.
— Да, — едва слышно говорит Доркас.
— Как думаешь… он все еще его любит? Даже после того, как убил?
— Думаю… если это было хоть немного похоже на нас, — Доркас указывает жестом между ними, — то да. Наверное, любит.
— Жутко, — тихо говорит Марлин. — И то, кого он любил, и то, что после этого больше никого.
— Ага, — соглашается Доркас. — Не думаю, что он хороший человек, но… он пережил слишком много, чтобы оставаться им. В конце концов, он начал войну из-за любви. И я часто думаю — разве я не сделала то же самое?
— Может быть, — Марлин слегка улыбается. — Но разница в том, что ты не останешься одна. У тебя буду я. — Она делает паузу, потом усмехается. — Если, конечно, переживу эту войну.
— Переживешь, — отвечает Доркас. — Просто чтобы я не осталась одна.
— Ах вот зачем, — смеется Марлин.
— Именно.
— Ну, мотивация неплохая. Хотя даже если со мной что-то случится, ты не будешь одна. У тебя есть Минерва и Поппи. Лили. Пандора. Сириус, Регулус, Джеймс. Друзья. И Корди, которая, по сути, тебя удочерила. Максимус тебя обожает.
Это чистая правда. На одном человеке нельзя строить весь свой мир — Марлин давно это сказала. Так не бывает, и они обе стараются это исправить.
Теперь у Доркас есть настоящие друзья. Корделия, кузина Марлин, стала ей почти лучшей подругой; вместе с Марлин они часто присматривают за маленьким Максимусом, чтобы Корди могла хоть немного побыть наедине с Райкером. Раньше с этим было тяжело — Марлин боялась даже взять ребенка на руки. Но теперь, когда тот подрос, стал крепче и уже не кажется таким хрупким, она начала, пусть неуверенно, но все же брать его на руки. Первый раз Доркас буквально сидела рядом и удерживала обоих, но в итоге Марлин сияла от счастья. Осторожность осталась, но страх ушел.
С друзьями все просто. Доркас всегда умела дружить, но ни с кем не чувствовала такой связи, как с Лили или Корделией. Лили вообще отдельная история: не случившаяся любовь, но особенная все равно. А Пандора почти как со-родитель: ведь Регулус и Джеймс это словно их общее безумное наследие. Странная динамика, но трогательная. Все они друзья, включая Римуса и Сириуса.
И это не все. Со временем Доркас сблизилась со многими, с кем не ожидала — Мэри, Эммелиной, Алисой, Родольфусом, Рабастаном, Ашер. Люди, с которыми она смеялась, делилась частичками себя, чьи привычки и тайны впитывала. Люди, которых она впустила в свою жизнь, и которые впустили ее.
С Минервой все сложнее. И с Поппи тоже, по инерции. Марлин никогда не сможет чувствовать себя с Минервой спокойно, и Доркас не просит. Но Марлин старается: настаивает, чтобы Доркас проводила с ними время. Из этого получаются жутко неловкие семейные ужины, словно Минерва свекровь, которую Марлин терпит только ради любимой. И в этом есть что-то и забавное, и трогательное, и Доркас это, на самом деле, очень любит.
Тем более Минерва не уходит от ответственности, признает свои ошибки — строгая, как всегда, но честная. Марлин это уважает, хоть и не может забыть. Их отношения натянутые, в основном со стороны Марлин, но Минерва старается, а для Доркас это значит больше, чем она может выразить словами.
И все же, несмотря на всех остальных, Марлин — та самая Всегда на первом месте. Да, у Доркас есть друзья, есть привязанности, но Марлин… О, Марлин.
Доркас склоняется и целует шрам на ее шее, шепчет:
— Так что я и рыбку съем и на хвосте покатаюсь. Мы с тобой, Марлин, состаримся и будем трахаться до самой смерти, с войной или без.
— Ну, в таком виде звучит заманчиво, — ухмыляется Марлин и целует ее в висок. — Надеюсь, к тому времени война уже закончится. Так или иначе.
— Она закончится, — выдыхает Доркас, закрывая глаза. А потом, тихо, не задумываясь, добавляет: — Все войны когда-нибудь заканчиваются.
И ведь правда.
Все войны — любая, в любое время — приходят к одному итогу. У всех один финал, сколько бы они ни длились, по каким бы они ни были причинами. Все кончается.
Потому что все войны, рано или поздно заканчиваются.
Все.
~•~
Римус ждет, когда Лили вернется, хотя на улице еще глубокая ночь и весь Феникс спит, кроме него. Он всегда ждет ее, каждый раз, когда она уходит. И сколько бы раз это ни повторялось, ему не становится легче.
Ей тоже.
Дело в том, что, если однажды взял в руки оружие и научился стрелять, просто так его уже не опустишь. Лили почти всегда хочет, но потом появляется шанс пойти, помочь, сделать хоть что-то, и как она может отвернуться? Как сказать «нет»?
Она не может. Мэри просила ее, если не ради самой Лили, то ради себя и ради Бингли. Но когда Лили усадила ее напротив и объяснила, что она просто не может оставаться в стороне, когда ее друзья в опасности, когда есть шанс спасти людей, — Мэри не рассердилась. Хотя могла. Легко могла бы, за то, что Лили вошла в их жизнь, в ее и Бингли, после всех потерь, а потом снова и снова выбирает риск, выбирает уходить туда, откуда можно не вернуться. Она могла бы уйти. Позволить войне разрушить их.
Но Мэри не ушла.
Она только тяжело вздохнула, грустно улыбнулась, прижалась лбом к ее лбу и тихо сказала, что понимает. И правда понимает, только наоборот. Мэри выбрала остаться. Не красть больше оружие, не ходить на вылазки, помогать отсюда, насколько сможет.
Лили понимает это. У Мэри есть младший брат, о котором нужно думать, а ставки становятся все выше. На ней уже клеймо анархистки, она цель, и риск теперь для нее другой. Это уже не попытка вытащить подругу с арены — удачная или нет. Это миссия за миссией, опасность за опасностью, и она дважды побывала на краю смерти, и этого хватило. Ради Бингли, ради людей из ее дома, ради учеников Мэри закончила.
В этом, думает Лили, тоже есть мужество. И она восхищается Мэри, особенно потому, что та не бросила все. Она помогает, чем может, собирает рюкзаки для миссий, учится перевязывать раненых, утешает детей и успокаивает испуганных. Война это не только те, кто воюет. Это и такие, как она.
А Римус… он пленник собственной крови. Слишком ценен, чтобы рисковать, пока все дистрикты не будут привиты, сказал Дамблдор. Когда война дойдет до них, когда придет время идти в Святыню, никто не останется позади. Это бесит Римуса. У него вроде бы есть свобода, но какая это свобода, если он заперт здесь? Он ждет, пока лучшая подруга снова уйдет, и все, что ему остается, это ждать, когда она вернется. Разве они не ждали уже достаточно?
После миссии в Азкабане они быстро вернулись к прежнему, к тому, какими всегда были. Правда в том, что Лили простила его почти сразу, просто немного тянула, чтобы показать характер. Но на самом деле она была до безумия благодарна, что он жив. И не винила его за то, кто он есть. Она знала это всегда. И любила его за все, кем он является. Он ее лучший друг, несмотря ни на что. Их «все в порядке» это не вопрос. Они всегда будут в порядке. Два тела, одно сердце.
— Как прошло? — тихо спрашивает Римус, и напряжение уходит из его тела, когда он обнимает ее и целует в макушку.
— Нормально. Немного проблем на выходе, но обошлось, — шепчет Лили, обвивая его руками за талию и выдыхая, прижимаясь к нему.
— Легко тебе говорить, — бурчит Амос, проходя мимо, опираясь на Барти. Барти тут же передразнивает его, и Амос раздраженно фыркает.
— Просто царапина, — бормочет Лили, закрывая глаза. — Все в порядке.
— Я слышал! — огрызается Амос.
Лили не реагирует.
— Все живы, миссия выполнена. Дамблдор будет в восторге, — спокойно добавляет она.
— Пойду докладывать, — объявляет Кингсли, проходя мимо с Родольфусом, а за ними следуют Алиса и Эммелина.
Когда все уходят достаточно далеко, Римус снова говорит:
— Как ты себя чувствуешь?
— Так себе, — отвечает Лили.
Он медленно водит ладонью по ее спине.
— Убила кого-нибудь?
— Пару авроров. В голову.
— Хочешь поговорить об этом?
Лили вздыхает, уткнувшись в него.
— Нет. Хочу покурить.
— Ладно, пойдем, — говорит Римус, гладит ее по волосам, снова целует в макушку и, обняв, ведет к выходу со станции. — Только тихо. Сириус спит, и я бы не хотел его будить. Он ненавидит ранние подъемы, счастлив только, когда может выспаться.
— Ты его балуешь.
— Изо всех сил, — мягко улыбается он.
Лили качает головой, уголки губ дрожат, но она не добавляет ни слова, ни шутки, ни комментария. У нее есть слабость к Сириусу, неожиданная, выросшая сама собой. Но таков уж Сириус, он подкрадывается, пока ты не заметишь, и вдруг оказывается где-то под кожей. Стоит только заглянуть за его обаяние и легкость, за все эти напускные улыбки, и видишь, что он просто… хаос. Очаровательный, безнадежный, совершенно прекрасный бардак из человека. Лили это слишком хорошо понимает, особенно теперь, и не удивляется, что Римус влюбился именно в него. Бардак узнает бардак.
Они крадутся в его комнату, стараясь не разбудить Сириуса, который растянулся на кровати, уткнувшись лицом в подушку, рот приоткрыт, из него тихо капает слюна, а половина конечностей перепуталась в одеяле. Римусу не нужно далеко идти за сигаретами, они лежат прямо возле пепельницы, которую он тоже прихватывает.
Они уходят к Лили и курят там, пока вся комната не наполняется густым белым дымом, искры сигарет тлеют в полумраке, а они лежат на кровати, раскинувшись рядом.
Лили не хочет говорить о том, что произошло, о людях, которых она убила. Но знает, что нужно. И с Римусом это легче, чем с кем угодно. Он говорит о таких вещах спокойно, прямо, с какой-то внутренней уверенностью, потому что мораль у него простая, прочная, несгибаемая. Это война. Люди умирают. Если не убьешь ты, то убьют тебя. Они не причиняют боль, не убивают, потому что хотят, они делают это, потому что обязаны. И он знает, где граница. До последней клеточки знает.
Иногда Лили нужно, чтобы он напомнил ей об этом. Нужно услышать, что все не зря, потому что порой она забывает. Она ведь никогда не позволила себе почувствовать что-то после первого убийства, просто вычеркнула, прошла мимо, будто ничего не случилось. Потому что тогда Римуса рядом не было, а без него она не позволяла себе чувствовать ничего, ни хорошего, ни плохого.
Так они и лежат, курят, говорят, снова курят, и это помогает. Потом слова заканчиваются, потому что им они и не нужны. Потом заканчиваются сигареты, потому что горло першит, а легкие горят.
Лили устала, но все равно встает принять душ. Римус уходит, скорее всего, убедиться, что Сириус не проснется один. Они расходятся, спокойные, как и должно быть, когда им не нужно больше ждать, потому что они снова рядом.
Когда Лили выходит из душа, Мэри уже лежит в ее кровати.
— О, — бормочет Лили. — Ты не спишь.
— Через пару часов начинаются занятия, — говорит Мэри, скользя по ней взглядом, проверяя, цела ли. — Могла бы хоть сказать, что вернулась. Как все прошло?
— Не хотела будить Бингли. И не знала, что у тебя сегодня класс. Подумала, пусть поспите. — Лили вздыхает, заползает на кровать на коленях, откидывает влажные волосы на подушку. — А вообще… вышло слегка криво, не буду врать. Но все закончилось нормально.
— Все вернулись?
— Целы и невредимы. Ну, Амоса подстрелили, но его только задело в ногу. Он в порядке.
Мэри хмыкает, переворачивается на бок, глядя на Лили.
— Ну да, ты-то про это знаешь не понаслышке, верно?
— Немного знаю, — усмехается Лили, видя, как в ее глазах пляшет смешок.
— Правда? И откуда же у тебя такой опыт?
— Одна чертовски красивая женщина на каблуках украла у меня пистолет и выстрелила.
— А ты, случайно, не дразнила эту женщину, намекая, что у нее кишка тонка, чтобы выстрелить? — спрашивает Мэри, приподняв бровь.
Лили фыркает.
— Кто, я? Никогда бы.
— Ага, — мурлычет Мэри, еле сдерживая улыбку.
— Впрочем, все к лучшему. — Лили склоняется ближе, понижает голос, будто делится тайной. — Представь себе, эта женщина оказалась любовью всей моей жизни.
— Вот как? — мягко отвечает Мэри, тоже наклоняясь. Их носы сталкиваются, она проводит по ним вверх-вниз, потом находит губы и целует медленно, нежно.
— Ага, вот так, — выдыхает Лили, закрывая глаза.
— Представляешь, каково было той женщине? Встретить любовь всей своей жизни, и первым делом выстрелить в нее, — смеется Мэри.
— Зато будет отличная история для внуков.
— Можешь представить? «Поверьте, дети, бабушка Мэри сначала подстрелила бабушку Лили, прежде чем узнала, как ее зовут».
— Это… — Лили зевает так широко, что дрожит всем телом. — Это великолепно.
Мэри смотрит на нее с нежностью.
— Ты устала, любовь моя.
— Устала до безумия, — соглашается Лили, зарываясь носом в подушку, — но я скучала по тебе.
— Я буду здесь, когда ты проснешься, — говорит Мэри.
Лили надувает губы.
— Да, но я скучала по тебе. — Она тянется и заигрывает с краем рубашки Мэри, проскальзывая кончиками пальцев под ткань, гладит кожу. — Очень скучала.
— Ты еле глаза держишь открытыми, — смеется Мэри.
— И что? — бормочет Лили. — Ты же знаешь, как редко у нас бывает хоть минута без Бингли. Я обожаю этого ребенка до смерти и больше, правда, но заставить его уйти хотя бы на пять минут, это… — она вздыхает. — Придумай сама метафору про что-то чертовски трудное, у меня мозг спит. Что бы ни придумала, вот это оно.
— Принято, — отвечает Мэри, все еще с улыбкой. — Мы не будем заниматься сексом, если ты все равно вырубишься.
— Я не усну, пока не закончим, клянусь, — говорит Лили.
Мэри долго на нее смотрит, оценивающе, и Лили старается не выглядеть такой сонной, как есть. Она подползает ближе, ладонь скользит выше по животу. От нее пахнет свежестью после душа, кожа теплая, мягкая, уютная. Очень соблазнительная.
Мэри, видимо, думает то же самое, потому что произносит:
— Ладно. Перевернись и сними штаны.
— Ага, убей всю романтику, — ворчит Лили, одновременно торопясь выполнить приказ.
— Прости, я думала, результат гарантирован.
— Это не значит, что не нужно хотя бы попытаться меня соблазнить. Где страсть, Макдональд?
— Много жалоб для человека, который так спешит, — смеется Мэри, когда Лили показывает ей язык и переворачивается на бок. — Думаю, страсти тебе и так сегодня хватило. Немного ванили — тоже неплохо.
— О, еще как, — выдыхает Лили, когда Мэри устраивается позади, снимает с себя штаны и прижимается к ее спине. Ее грудь к Лилиной спине, рука мягко ложится на живот, скользит вниз, а губы рассыпают медленные поцелуи вдоль шеи. Лили тихо стонет: — Хорошо.
— Угу, — откликается Мэри, покачиваясь за ее спиной, неторопливо, размеренно.
Так и остаются будто в теплом тумане. Свободная рука Мэри сплетается с рукой Лили над головой, а Лили тянется назад, чтобы обнять ее за шею, дать удобный угол для поцелуя. Медленного, небрежного, вкусного. Лили вся горит — тихо, мягко, ровным жаром, как будто светится изнутри.
Даже когда они двигаются глубже, ближе, ритм не меняется. Спокойное движение туда и обратно. Тепло, лениво, медленно. Лили чувствует, как волна удовольствия идет от макушки до самых пальцев ног. И идет, и идет, и идет — без конца, сладко до одури.
Такого у них еще не было. Вообще-то секса у них в целом было немного, потому что, опять же, Бингли почти всегда рядом. Кажется, он каким-то шестым чувством угадывает, когда они хотят заняться чем-то «неприличным», и появляется как по сигналу. Лили обожает этого мальчишку, но, если бы не обожала — точно бы придушила.
Они с Мэри продержались месяц «медленного старта», а потом все-таки сорвались и оказались в кровати у Лили. Конечно, они заранее все обсудили: Лили нужно было начать принимать контрацепцию, потому что Мэри могла ее оплодотворить, и это потянуло за собой разговор «а ты вообще хочешь детей, если мир когда-нибудь станет безопасным?». Возможно, немного преждевременный, но приятный разговор. Они обе хотят, если когда-нибудь появится шанс.
Когда все вопросы решили, они наконец оказались вместе. Все прошло замечательно. Даже слишком, потому что после этого они хотели только одного — повторить. Но возможностей почти нет.
Лили уже готова закончить эту войну лично, лишь бы поскорее выбраться из Феникса в дом, где у Бингли будет отдельная комната, а у них с Мэри — своя, с дверью на замке.
Обычно все иначе. Их близость это как страсть: внезапная, яркая, захватывающая. Каждый раз как в первый — безумно, громко, со смехом и счастьем. Все клише, до последнего.
Но сейчас все по-другому. Новое, медленное, тягучее, но не менее прекрасное. Даже больше, потому что Лили не ожидала, что может быть так сильно. Это не просто физика, не просто оргазм; это сам процесс, само прикосновение, то, как они находят друг друга снова и снова, движутся вместе, расходятся и снова сходятся — идеально, ритмично, будто дышат одним дыханием. Лили вздыхает, и снова вздыхает, и снова. Все вокруг будто растворяется. Она бы, наверное, позавидовала себе, если бы услышала это со стороны. Сейчас она просто счастлива быть собой.
Кульминация длится долго, как будто время тянется вместе с ними. Все тело Лили искрится, словно пузырится изнутри, удовольствие накатывает волнами, мягко взрываясь одна за другой. Мэри утыкается лицом в ее шею, в мокрые волосы, дышит вместе с ней, двигается в унисон. Только тепло, шепоты и легкие судороги, пока они не замирают, крепко обнимая друг друга.
Да, ваниль тоже бывает восхитительной.
Потом все тихо, спокойно. Они лежат, чистые, довольные, прижавшись друг к другу. Мэри перебирает пальцами волосы Лили и шепчет:
— Ну что, теперь можно спать?
— Поздно, — бормочет Лили сквозь сон. — Я весь сон проспала во сне. Чудесный, между прочим, сон, Мэри.
— Верю, — отвечает Мэри, сдерживая смех. — Спи. К тому времени, как проснешься, я закончу занятия, а Бингли будет в восторге тебя видеть.
— Ммм, — Лили прижимается лицом к ее груди, закидывает ногу поверх. — Обожаю этого ребенка.
— Знаю.
— И я тебя люблю.
— Знаю, — тихо повторяет Мэри.
Лили дышит — вдох, выдох, вдох… выдох… И наконец перестает бороться со сном. Мэри остается рядом, пока она не проваливается окончательно.
~•~
Джеймс дергает этот чертов галстук и с громким, раздраженно-удовлетворенным звуком прислоняет трость к стене, сверля Регулуса взглядом:
— То есть теперь это моя вина? — выдавливает он сквозь зубы.
— А кто сказал это первым? — огрызается Регулус, захлопывая за собой дверь и проходя мимо, все еще с мрачной, угрюмой гримасой.
— Что у тебя за тяга к лицемерию, а?
— Конечно. Как я не догадался, что ты пойдешь по этой дорожке? Разумеется, пойдешь. Ты просто не можешь удержаться, да?
— Да потому что ты начал! — срывается Джеймс, бросая рубашку и размахивая руками. — Ты первый сказал, так что…
— Мне плевать! — шипит Регулус, резко оборачиваясь. — Я…
— Конечно, плевать, — перебивает Джеймс со смешком.
Регулус взмахивает руками у головы, почти размахивает ими, будто не знает, куда деть злость. Голос поднимается, срывается:
— Ты ведь знаешь, почему. Ты…
— Знаю. И ты знаешь, почему я это сделал. Ты прекрасно знаешь…
— Но ты даже не поговорил со мной об этом заранее!
— Ах, извини, я совсем забыл про ту часть, где ты поговорил со мной, прежде чем сам сделал то же самое! Ах да, точно…
— Это другое! Ты отошел от сценария! Ты…
Джеймс издает какой-то сдавленный, недоверчивый звук:
— Потому что ты сам все запорол! Все, что я делаю…
— Только не начинай это дерьмо. Пошел ты, Джеймс.
— …делаю ради тебя…
— Мы не на сценеа! — взрывается Регулус, размахивая руками, как будто готов что-то разбить. Джеймс мгновенно замолкает. Регулус тяжело дышит, и наконец указывает рукой между ними, дрожащей от напряжения: — Мы не главный номер. Наша долбаная история любви, какой бы она ни была — это наша история. Не их. Не…
— Я не пытаюсь ее отдать, — тихо говорит Джеймс.
Регулус сжимает челюсть, крылья носа раздуваются.
— Может, и нет. Но ты позволяешь им забрать ее. А это должно прекратиться, потому что это… это… — он сглатывает, руки безвольно падают по бокам. — Все всегда идет к чертям, стоит только выставить это на камеру. И я… Джеймс, я просто устал. Когда я тогда объявил, что мы поженимся в Святыне, это было другое. Я отбирал что-то у них, а не протягивал им в лицо, как морковку лошади, которую хочешь заманить. И тогда я ведь не думал, что мы правда поженимся. Мы не были помолвлены. Это не было реальным, как сейчас. А теперь я думаю, что мы действительно поженимся, и я не хочу, чтобы это стало наградой для них, или для кого-то еще. Я хочу, чтобы это было наше. Только наше.
— А ты не думал, что я мог просто соврать? — спрашивает Джеймс.
— О, пожалуйста, — бурчит Регулус, отводя взгляд. — Ты бы соврать не смог, даже если бы от этого зависела твоя долбаная жизнь.
Джеймс сжимает челюсть.
— Может, и не смог бы, но я умею лгать, чтобы спасти Сириуса. И я делал это. Я умею лгать, чтобы спасти тебя. И я делал это. Любовь моя, ты тогда с трудом держался… А я просто сказал, всего лишь сказал, что мы не сможем пожениться в Святыне, пока идет война, и что было бы неплохо, если бы нам помогли ее закончить. Это правда, но я ни разу не сказал, что мы поженимся именно там. Ни разу.
— Но ты намекнул.
— Намек — это не то же самое, что заявление. Это сказал Сириус. Он тот, кто…
Голова Регулуса резко дергается, и Джеймс сразу осекается, но поздно. Глаза Регулуса сужаются в тонкие щели.
— Ах вот оно что. Сириус. Его рук дело. Я его убью.
— Нет. Нет-нет, даже не думай об этом, — восклицает Джеймс, голос срывается. Он бросается к двери и заслоняет ее телом, как только Регулус делает шаг вперед. — Стоп. Глубоко дышим. Помнишь, мы учили дыхательные упражнения…
— К черту дыхательные упражнения!
— Рег…
— Отойди, Джеймс. Отойди.
Но Джеймс, как всегда, стоит на своем.
— Послушай. Это не его вина. Он просто… ты же знаешь, насколько он умеет управлять Святыми, и, ну, может, он подкинул мне пару идей, на случай если кто-то из нас начнет… спотыкаться. Я сам выбрал вариант со свадьбой. Это я. Ты же знаешь, какой я одержимый идиот, когда речь заходит о нас. Просто… прости, ладно? Прости.
Регулус долго молчит. Тишина, тяжелое дыхание, может, пара глубоких вдохов все-таки. Потом глухо говорит:
— А ты… ты вообще хочешь этого?
Дыхательные упражнения, о которых шла речь, практикуются уже полтора месяца с тех пор, как вспышки ярости у Регулуса достигли пика. Он просто… сорвался. Будто что-то внутри треснуло, и он вышел из себя, когда узнал, что кое-кто распускает грязные слухи про Барти. Про Джеймса болтать не решились — мозгов хватило, а вот Барти досталось. Говорили, что Регулус раньше спал с ним в одной комнате, а потом перестал, когда появился Джеймс. И будто теперь Барти это выброшенный любовник, отработанный материал.
Разумеется, Регулус воспринял это не лучшим образом, хотя сам Барти находил все происходящее до неприличия смешным. Джеймс, при всей своей прошлой ревности, к Барти претензий не имел: Регулус рассказывал, как тот помог ему пережить тяжелые времена. За это Джеймс ему благодарен. Более того, они даже вроде как подружились, и потому Джеймс был оскорблен не меньше. Но Регулус… Регулус отправил одного болтуна в лазарет и сам чуть снова не угодил в изолятор. Барти, конечно, совершенно не парился из-за того, что Регулус больше не спит у него, и даже пошутил, что ему так лучше — больше времени, чтобы спать с кем вздумается. Джеймс пожелал ему удачи в «делах сердечных».
А потом выяснилось, что сам Барти и распускал эти слухи, будто он не просто бывший Регулуса, а общий любовник и его, и Джеймса. Ему это казалось ужасно забавным, даже когда Регулус кому-то размазывал лицо по полу. Джеймсу — не очень. Джеймс, как и Сириус, тогда по-настоящему встревожился. Именно Монти предложил идею с дыхательными упражнениями, и, кажется, они действительно помогли.
Джеймс вздыхает:
— Хочу ли я… чего?
— Жениться в Святыне, — уточняет Регулус. — Ты этого хочешь?
— Ты же знаешь, я бы с радостью женился на тебе где угодно, — тихо отвечает Джеймс. — В любом дистрикте. Здесь. В Святыне. Посреди океана, на лодке. Я бы женился на тебе хоть в аду, любовь моя.
— Не говори так, — шепчет Регулус. — Нечестно.
— Почему? — Джеймс сдерживает улыбку, подходит ближе. — Ничего не могу поделать, если это правда. Я ведь ужасный лжец, помнишь?
Регулус сжимает губы, недовольно, но очаровательно.
— Ладно, пусть я буду занудой…
— Ты всегда им бываешь, — вставляет Джеймс.
— Пусть так, — холодно парирует Регулус, бросая на него сердитый взгляд, от которого Джеймсу только сильнее хочется его поцеловать. — И я скажу тебе, что Святыня под запретом. Я не хочу свадьбу там. Не хочу свадьбу на камеру. И не хочу, чтобы это было для кого-то еще. Когда мы поженимся, это будет дома, после войны. Без трансляции, без публики. Только те, кого мы хотим видеть. Только мы. И точка.
Уголки губ Джеймса поднимаются.
— Как скажешь, дорогой.
— Заткнись, — ворчит Регулус.
— Иди сюда, — мягко говорит Джеймс, берет его за руки, скрещенные на груди, тянет вниз и притягивает ближе.
— Знаешь, — бормочет Регулус, уткнувшись в его плечо, — говорят, первый год брака самый тяжелый.
— Говорят, — соглашается Джеймс, касаясь губами шрама на его шее. — Но, насколько я помню, мы пока не женаты. — Он делает паузу и ухмыляется. — Разве что ты не забыл мне сообщить.
— В моей голове мы женаты с тех пор, как мне было десять, — сухо отвечает Регулус.
— Да ну? — Джеймс едва сдерживает смех. — Тогда наш первый год был совсем не таким уж трудным. Скажи, ты уже придумал имена всем нашим детям?
— Ага, — протягивает Регулус, вздыхая и прижимаясь к нему плотнее. — Я всегда представлял двоих. Потому что… ну, одного быть не могло, значит — двое.
— Почему именно двое? — усмехается Джеймс.
— Одному будет скучно.
— А почему не трое?
— Потому что тогда им придется делиться. Дети должны приходить парами. Трое — это рецепт анархии, Джеймс. И, если честно? Три — проклятое число. Взгляни хотя бы на Андромеду, Нарциссу и Беллатрису. Или на Дамблдоров.
— Хм… пожалуй, справедливо. Но, послушай, может, четыре?
Регулус прищуривается, обдумывает. Потом коротко кивает.
— Допустимо.
И Джеймс снова влюбляется в него. Все больше и больше, с каждым днем. Он смеется, обнимает Регулуса, слегка раскачивая их вдвоем.
— Ладно, пусть будет четверо. Двух ты уже назвал. Как их зовут?
— Флоримел и Астер, — отвечает Регулус. В голосе слышится легкая неловкость, от которой Джеймсу хочется с ума сойти от нежности. Регулус откашливается, будто пытается скрыть смущение. — Флоримел значит «медовый цветок»; он цветет поздней осенью и ранней весной. Астер — «звезда», тоже цветок, расцветает в конце лета, начале осени.
— Очень красиво, — шепчет Джеймс, проводя ладонью вверх-вниз по его спине. — Цветы… ты ведь их любишь. Больше никаких «звездных» имен?
Регулус усмехается.
— Астер — это, пожалуй, маленький намек, но, думаю, наша семья уже исчерпала эту традицию. И если бы я хотел ее повторить… впрочем, нет. Некоторые традиции лучше ломать.
— Верно, — кивает Джеймс, целуя его в висок и закручивая в медленном круге, будто в танце. — Ты ведь осознаешь, как мило, что ты планировал нашу семью уже с десяти лет?
Регулус фыркает, начинает сердиться, и Джеймс тут же успокаивает его поцелуями вдоль шеи.
— Я серьезно, — шепчет он. — Ты говоришь, что наша история принадлежит только нам. Но ведь так было с самого начала.
— Односторонняя она была в начале, — бурчит Регулус.
— Эй, я ведь в итоге догнал, — говорит Джеймс, улыбаясь. — Сбавь обороты. К тому же десять лет все было односторонне для меня.
— И ты хочешь, чтобы я тебя пожалел? — сухо спрашивает Регулус.
Джеймс прикусывает ему ухо, но тут же отступает, потому что Регулус сбивается с дыхания, и это заставляет Джеймса невольно ухмыльнуться.
— Можешь пожалеть. Я десять лет страдал, любовь моя.
— Трагично, — бормочет Регулус, стараясь звучать равнодушно, но получается слишком сбивчиво, чтобы поверить.
— Хотел бы сказать, что все эти годы мечтал о нашей свадьбе и продумывал имена детям, — продолжает Джеймс, — но, если честно, я знал, что ты меня ненавидишь, так что шансов у меня было немного. Да и гормоны, если уж начистоту, брали верх, так что…
— Так что?
— Так что, — признается Джеймс, прижимаясь губами к коже его шеи, улыбаясь, когда голова Регулуса откидывается назад, — мои фантазии чаще были… другого рода.
— Ах вот как, — шепчет Регулус, обвивая его шею руками и запуская пальцы в волосы.
— Было такое, — Джеймс тихо смеется, уткнувшись носом ему под подбородок. — Только Сириусу не говори, но я часто представлял, что мы случайно сталкиваемся где-то, одни, ты, конечно, злой и колкий, а я… я бы осмелился. Нашел бы в себе наглость. Я не думал, что у нас что-то выйдет, но, черт побери, я думал обо всем, что могло бы быть.
— Могу себе представить, — выдыхает Регулус, перехватывая дыхание, когда Джеймс оставляет на его челюсти цепочку легких укусов. — И… какие именно вещи?
— Много разных, — шепчет Джеймс. — Хочешь, покажу? — Он начинает медленно оттеснять его к кровати. — Мы ведь поссорились. Самое время помириться. Это моя любимая часть.
Регулус тихо смеется и цепляется за него, обвивается вокруг, будто хочет взобраться. И, кажется, почти получается — он вешается на Джеймса, прижимаясь губами к его шее, пока тот держит его на весу. Джеймс засовывает руки ему под рубашку, гладит спину, вдыхает его запах, делает осторожные шаги, но вскоре нога начинает болеть, и они спотыкаются. Регулус ставит ноги на пол, выравнивает равновесие.
А потом они целуются. Глубоко. Так, будто мир сузился до их дыхания. Джеймсу кажется, что он мог бы пить его, глоток за глотком, до дна. И он хочет.
О, как же он хочет.
Через несколько секунд они уже валятся на кровать, тихо смеясь, с руками, которые никак не могут найти покой. Только они. И те самые фантазии, которым наконец можно дать волю.
Последнее время у них часто так — ссора, а потом примирение. Когда-то Джеймс выбрался из своей депрессии, не сразу, не без помощи. Все это время Регулус был рядом, оберегал, терпел, давал все, что тот просил или не просил, но нуждался. Он был рядом, когда Джеймс плакал, и когда слезы закончились; он был тем, кто уговорил его принять душ, потом выйти в Большой зал, потом начать снова пытаться, жить, просто дышать.
Это было трудно. До чертиков трудно. И все еще трудно, особенно потому, что Джеймсу приходится видеть Алису каждый день. Он не разговаривает с ними, не приближается, не мешает. Просто смотрит. Смотрит, как они выкарабкиваются из своего горя понемногу, день за днем. Как она сидит с одиннадцатью теми, кто выжил, когда погиб Фрэнк, потому что Эммелина настояла, чтобы они познакомились и проводили время вместе. Джеймс смотрит, как она держится рядом с Эммелин почти постоянно не просто как с другом, а как с человеком, чья боль откликается с твоей, но не исходит из тебя. Человеком, который понимает и просто рядом. Смотрит, как она уходит на задания и возвращается. Смотрит, понимая, что как бы тяжело ни было ему, ей в десять раз тяжелее, и он никогда не сможет этого до конца постичь.
Иногда Джеймса снова засасывает чувство вины, и тогда он идет к Сириусу, просто рассказать, чтобы тот напомнил, что это нечестно по отношению к себе. Но чаще, чем раньше, напоминание уже не нужно. Он сам вспоминает, что не мог ничего изменить. Что не хотел, чтобы все сложилось так. Что иногда плохие вещи случаются, и это не делает людей плохими. Что Фрэнк был добрым, лучшим из них, и что если бы он был жив, то не позволил бы Джеймсу гнить из-за вины.
Так что остается одно — пытаться. Джеймс пытается каждый день. Иногда получается лучше, иногда хуже, но солнце встает, и он снова пробует. Он не потерял это в себе.
А вот что мешает — это снова необходимость появляться перед камерой. Джеймс, вполне понятно, не в восторге от того, что из пешки Риддла он превратился в пешку Дамблдора. Пусть теперь он на «правильной стороне» войны, он все равно пешка. А, может, он просто устал ею быть? Вы когда-нибудь думали, как это изматывает — быть фигурой на чьей-то доске, лицом войны, которую ведут другие?
Сириусу, конечно, комфортно. Он умеет надевать маску. У него нет угрызений совести, когда он отдает приказы Святым, зная, что кто-то из них, возможно, умрет. И, в его защиту, Святые никогда не переживали из-за тех, кого сами отправляли на смерть. Так что да, Сириус берет на себя основную часть общения с ними, и, по слухам от информаторов Дамблдора, все это приносит плоды. Все, что успел завоевать Риддл, он снова теряет. Общественное мнение, этот вечный прилив и отлив, повернулось против него. Беспорядки в Святыне достигли пика, а ресурсы Риддла истощаются — слишком много фронтов, внешних и внутренних.
Регулус и Джеймс в последнее время в основном занимаются объединением дистриктов, особенно тех, что по духу ближе всего к Святыне. Дистрикт Первый, по сути, та же Святыня, только на один шаг в стороне: там создают все технологические и медицинские новинки, даже яд Крестражного Шершня, превращенный в биологическое оружие. Дистрикт Второй — главный военный склад Риддла, там проходит подготовка армии и живут самые многочисленные войска, готовые двинуться куда прикажут. Третий и Четвертый слишком увлеклись блеском и зрелищем Игр, чтобы заметить, что они всего лишь ягнята на бойне. А если и замечают, то им все равно.
Время от времени Джеймс и Регулус обращаются и к Святыне как сегодня. Первоначально выступать должен был один Джеймс: разоблачить всю ложь, что лилась из уст Риддла. Он дал откровенное интервью, признался, что действовал под давлением, и слова Сириуса это подтвердили. Но потом Дамблдор решил, что миру нужно увидеть их вдвоем — Регулуса и Джеймса, единый фронт, любимую всеми пару, идущую на войну вместе.
Риддл несколько раз глушил их трансляции, но Филиус быстро нашел обходные пути, и все началось по новой. Риддл снова и снова обращался к народу с призывами к миру, но теперь эти речи постепенно превратились в угрозы и приказы: перестаньте сопротивляться. Он обрушивает кулак власти, пугает, запугивает, но это, хоть и действует на некоторых из Святыни, только подталкивает дистрикты сопротивляться еще яростнее. Риддл загнан в ловушку.
Он уже проигрывает.
Он проигрывает.
Он не сможет выиграть. Не выиграет. Никогда не должен был выиграть.
Джеймс чувствует в этом и удовлетворение, и облегчение. Это дает надежду не только ему, многим. Сейчас за это большинство и держится, за мысль, что война будет выиграна, что за ней лучший мир.
Но, как выяснилось, надежда не лечит травму. Не делает жизнь легкой. Не возвращает радость каждому дню. И уж точно не мешает людям злиться, страдать, горевать. И, как доказывают Джеймс и Регулус, это не мешает влюбленным ссориться.
О, как же они ссорятся. И, вероятно, будут ссориться вечно, до смерти. Спорить, язвить, дразнить, снова спорить. Их вечные качели — толчок и отдача, натянутый между ними красный шнур судьбы, только это не шнур, а резинка: чем сильнее тянут, тем больнее и ярче возвращаются друг к другу.
Они не пытаются убежать. Наоборот, им просто весело. Джеймс, не поймите неправильно, он обожает, когда Регулус бывает ласков. Это будоражит, кружит, заставляет что-то в груди петь. Потому что, когда Регулус мягкий, то он до невозможности мягкий. Нежный. Почти благоговейный, будто хочет не просто любить Джеймса, а оберегать и поклоняться ему одновременно.
Когда Джеймс впервые увидел Регулуса, первой мыслью было, что он ребенок. Такой мягкий, тихий, робкий. Кто бы знал, что со временем он станет острым, дерзким, язвительным, и все это будет жить в нем сразу. Иногда одно побеждает другое, иногда он оба сразу: то притворяется тем, кем стал, чтобы защитить того, кем был; то прикрывается былой мягкостью, чтобы спрятать в себе сталь. И это, честно говоря, до неприличия очаровательно.
Джеймс любит, что никогда не знает, чего ждать. Каждый день с ним как удар под дых. Не успеешь моргнуть, как бах! — Регулус уже забирается к нему на колени, признается в любви, и Джеймс остается без дыхания, сияя от счастья. Потом бах! — Регулус шипит и плюется ядом, глаза сверкают, каждое слово это удар, и Джеймс снова без дыхания, и снова счастлив. Потом бах! — Регулус закатывает глаза и называет его идиотом, пытаясь спрятать улыбку. Потом бах! — ссорится с ним, злится, говорит резкости, но все равно зовет «мой жених» посреди спора. И Джеймс снова без дыхания. И снова счастье. Ну, вы поняли.
Суть в том, что Джеймс до одури, до боли, до конца влюблен в Регулуса. Любит все в нем. Даже споры. Может, особенно споры, ведь за ними всегда следует примирение, а Джеймс обожает мириться.
Да, он очень любит мириться. Иногда он почти уверен, что они ругаются нарочно, просто ради повода помириться. Потому что, черт возьми, примирения — это их любимое занятие.
И неудивительно: все заканчивается так, как сейчас — они в постели, растворяются друг в друге, мир вокруг будто исчезает, и ничто плохое больше не может их коснуться. Осталось только это — ладони, обнимающие шрамы, губы, целующие их с благоговением.
— Красивый, красивый, красивый… — шепчет Джеймс между поцелуями, покрывая каждый шрам, до которого может дотянуться. Он обожает раздевать Регулуса, потому что всякий раз тот будто тает, стоит ему напомнить, как он прекрасен, несмотря на шрамы и, может быть, из-за них.
Шрамы все те же, что и раньше — бледные, вырезанные в коже, затянувшиеся. Худший — тот, что над сердцем, и именно его Джеймс целует чаще всего, горячо, жадно.
У Джеймса тоже есть шрамы. На животе — от ножа. На ноге — от Аксуса. И еще один, такой же, как у Римуса, от трекера в бедре. И самые первые, бледные, на голени — следы от медвежьего капкана. Вся их история написана на коже. Их общая история. Что-то святое есть в том, как эти следы сходятся, когда они соединяются. Им всегда было суждено оказаться именно здесь.
— Что? Нет, не смей… — хрипит Регулус, выгибаясь, когда Джеймс вдруг замирает. — Только не вздумай останавливаться!
Джеймс сжимает губы, чуть морщится.
— Прости, любовь моя. Просто… секунду. Надо немного поменять положение.
— Нога? — спрашивает Регулус. Джеймс кивает, тяжело выдыхая. Регулус, с разгоревшимися глазами и пылающими щеками, вдруг улыбается. — У меня есть идея.
— Тебе ну… а-а! — Джеймс вскрикивает, когда Регулус с силой переворачивает его, прижимая к кровати. Воздух вылетает из легких, но вместе с тем боль в ноге исчезает, как по волшебству. — Ах, вот оно как… Гениально. Боже, какой ты прекрасный.
Регулус довольно мурлычет и устраивается сверху, все еще сияя, искренне наслаждаясь моментом.
— Итак, — дразнит он, — вот так? Мы ведь уже делали это сто раз, но скажи честно, мечтал ли ты именно об этом?
— Мое воображение было бы оскорбительно скудным, если бы нет, — отвечает Джеймс, кладя руки ему на талию, глядя снизу вверх, как на чудо.
— И как, оправдало ожидания? — шепчет Регулус, закрывая глаза и запрокидывая голову. Он видение. Целиком. Джеймс видит его идеально, даже без очков, но носит их все равно. Потому что и так видит все, а Регулуса особенно.
— Лучше, — хрипло выдыхает Джеймс. — Намного лучше, чем я когда-либо представлял.
— Да, — выдыхает Регулус, голос дрожит, пальцы царапают Джеймсу грудь. И когда стоны срываются у него с губ, он падает вперед, пряча их во рту Джеймса.
Джеймс принимает все. Просто лежит и принимает каждый звук, каждое движение, все, что Регулус готов ему отдать. И хочет еще. Всегда хочет еще. Даже когда больше не может.
А потом бах! — Регулус уже лежит на нем, обмякший, спокойный, прижатый к его груди. Оба дышат, потные локоны прилипли к шее. Регулус кончиком пальца чертит по коже буквы. Это мило. Он делает так часто. Джеймсу понадобилось пару раз — и вся концентрация, чтобы понять, что именно он пишет. Когда понял, то зарылся лицом в плечо Регулуса и рассмеялся до слез. R.A.B. — тихая метка, бессознательный жест. Регулус собственнический ублюдок, и это делает его еще очаровательнее.
— Так, — бормочет Джеймс, уже почти засыпая, лениво перебирая его волосы, — а свадебные фото нам все-таки можно будет сделать?
Регулус медленно поднимает голову и сверлит его убийственным взглядом.
Джеймс ухмыляется.
~•~
Сириус выжидает, пока Римус повернется спиной, отвлекшись, тянется за сигаретой, и тогда нападает.
Ну как нападает… пытается. По-настоящему старается. Вкладывает всю душу, всю злость, все тело, и все равно ни к чему не приходит. Римус, этот ублюдок, разворачивает его и обездвиживает меньше чем за двадцать секунд.
— Теперь я могу выкурить? — спрашивает Римус с легкой усмешкой.
— Ага, конечно, — отвечает Сириус нарочито спокойно, оставляя руки расслабленными. И как только Римус его отпускает и начинает отворачиваться, Сириус снова хватает его, и снова ничего не выходит.
Короткая борьба, сухие щелчки запястий, уверенный захват, и Сириус пойман. О, как же он пойман. У Римуса большие руки, достаточно большие, чтобы сжать оба его запястья одной ладонью, за спиной, крепко, без шанса вырваться, хоть Сириус и силен. А он пробует, конечно, пробует, настолько, насколько может, когда другая рука Римуса вплетается в его волосы и удерживает голову на месте.
Когда Сириус дергается, Римус не отпускает. Не ослабляет хватку. Просто держит. Смотрит спокойно, терпеливо. Сильный ублюдок. Сириусу бы плюнуть ему в лицо.
— Даже не думай снова плевать, — предупреждает Римус.
— Перестань предугадывать, что я собираюсь делать, — бурчит Сириус.
Римус закатывает глаза:
— Ты буквально сам меня этому научил.
— Да, ну… — Сириус замолкает, тяжело выдыхает. Ждет пару секунд, потом резко поднимает колено, но Римус и это предугадывает, слишком легко. Он тянет Сириуса ближе за волосы и вдвигает ногу между его, полностью лишая пространства для маневра. Сердце Сириуса, возможно, делает сальто где-то в груди. Все нормально. Совсем нормально.
— Привет, — тихо произносит Римус, губы чуть дрожат от улыбки. Он близко. Слишком близко. Его лицо зависает прямо над лицом Сириуса, взгляд скользит по чертам, будто он их пробует на вкус.
— Привет, — выдыхает Сириус и пытается дернуть плечами, рвануть руками. Римус резко тянет его голову назад, сильнее сжимает, и если Сириус издает тихий сдавленный звук, то нет, ничего он не издавал.
— Ты не вырвешься, — спокойно говорит Римус, до раздражения уверенно. И, что хуже всего, он прав.
Гордость Сириуса не должна быть задета от этого. Не должна, но задета, и в то же время это… приятно? Почти унизительно, но именно это унижение, черт его побери, почему-то теплое, правильное. По крайней мере, когда это Римус. Сириус явно перепутал у себя в голове пару проводков.
Единственный человек, кто когда-либо мог обезвредить Сириуса, это Эффи. Только она. Да, бывало, кто-то мог взять верх в зависимости от обстоятельств, но стабильно? Когда Сириус сам идет в атаку? Когда не собирается сдаваться? Нет. Только Эффи могла справиться с ним всегда.
Могла.
Теперь это умеет и Римус, потому что Сириус сам его этому научил. С помощью Эффи. Недели тренировок, и вот Римус способен на это: как бы Сириус ни напал, когда бы ни напал — Римус ловит его. Останавливает. Не дает ни шанса.
Собственно, в этом и была цель. И надо признать — это сильно облегчило Сириусу жизнь, по крайней мере в вопросах страха случайно навредить Римусу. Тот, как выяснилось, вполне способен постоять за себя. Он и раньше был сильным, опасным, но ежедневные тренировки сделали свое.
Теперь вот так. Черт побери, он уже лучше самого Сириуса. Если захочет, то сможет его убить. Или покалечить. Или сделать что угодно.
Мысль вроде бы должна пугать, но Сириуса она, наоборот, успокаивает. Потому что это значит, что, если вдруг Сириус сорвется, Римус сможет его остановить. Сможет защитить и себя, и других. И Сириус знает это наверняка, потому что последние два месяца проверял его на прочность всеми возможными способами.
Сириус будил Римуса среди ночи и нападал. Нападал среди дня. В любое время, в любом месте. Когда тот разговаривал с Лили, ел, резал овощи на кухне. Нападал во время ссоры, во время смеха, даже в полной тишине. Без оружия, с оружием, с чем угодно, что попадалось под руку.
Римус был, мягко говоря, не в восторге. Особенно когда Сириус обрушивал на него внезапные атаки в самый неподходящий момент. И, честно говоря, сначала у него получалось не очень. Вначале Сириус сам валил Римуса на пол, фиксировал руки и в полушутку объяснял, сколько способов убить его прямо сейчас. Обычно это не помогало, потому что Римус, вместо того чтобы учиться, просто возбуждался.
Тогда Сириус позвал Эффи. И с ее помощью Римус быстро стал схватывать. Сначала понемногу, потом больше, и теперь… теперь Сириус оказывается схваченным каждый раз, до последнего. Его гордость вопит, но, черт, это так чертовски возбуждает, что Сириус последние дни едва может думать ясно.
— Могу я теперь получить сигарету? — снова спрашивает Римус.
— Нет, — сипло отвечает Сириус. Он чувствует, как волосы тянут кожу головы, и от этого все тело покрывается мурашками. — Нет, конечно, нет. Потому что я все-таки вырвусь. Вот увидишь.
— Милый, — мягко произносит Римус, — ты не вырвешься.
— Еще как вырвусь. Вот-вот… — Сириус выдыхает, и глаза сами собой прикрываются, когда пальцы Римуса чуть сжимаются в его волосах, потом отпускают. Черт.
— Опять покраснел, — шепчет Римус.
Сириус громко откашливается.
— Нет, не покраснел. — Его лицо буквально горит. — Это не румянец. Я уже говорил, это… от нагрузки. Только и всего.
— Ты покраснел.
— От нагрузки!
Римус усмехается тихо, едва слышно:
— От чего-то, несомненно.
— Откуда тебе вообще знать? Это мое лицо, — ворчит Сириус, пробуя качнуть головой, но только судорожно стискивает зубы и едва сдерживает стон, когда Римус крепче удерживает его за волосы.
— Да, твое, — мягко соглашается тот. — Просто я часто на него смотрю, потому что оно мне нравится, поэтому я замечаю мелочи. Я знаю, как ты выглядишь, когда краснеешь от усилий, и как, когда тебе действительно хорошо. Тогда ты облизываешь губы, они становятся влажными, а взгляд чуть затуманивается.
— Ложь и клевета.
— Думаю, — не останавливается Римус, — ты уже делаешь это ради собственного удовольствия. Потому что тебе нравится.
Сириус невольно облизывает губы. Пробует повернуть запястья, но Римус сжимает сильнее. Мысль о том, что от этого стоило бы застонать, мелькает в голове слишком отчетливо, и, будто в ответ, Римус снова дергает его за волосы, удерживая на месте. И… да, Сириус всхлипывает. Ну и что?
Он откашливается, но голос все равно дрожит:
— Я… я думаю, что это тебе нравится. Вот что я думаю.
— Правда? — в голосе Римуса слышится улыбка.
— Ага. И не притворяйся, будто я забыл, — сипло добавляет Сириус, потому что, черт, не забыл ни секунды. — Ты ведь сам говорил, что влепишь мне пощечину. Раз сказал — значит, наверняка получаешь удовольствие, вертя мной, как хочешь. Потому что хочешь, цитирую, «отхлестать меня как следует».
— Я не говорил, что хочу.
— Ну да, а сделал бы?
— Зависит от того, хочешь ли ты, чтобы я это сделал. Согласие — великая вещь, — замечает Римус, уголки губ дрожат.
— Я так и знал, что дело было в сексе, — шипит Сириус. — Знал! По тону понял. Грязный, грязный человек.
— Сириус, — снова вздыхает Римус.
— Мы тогда, между прочим, говорили о чувствах, о трагедии, а ты превратил все это в похабщину, распутник, — выговаривает Сириус.
Римус фыркает:
— На самом деле, это ты…
— Ложь и клевета. Замолчи.
— Ты же завелся.
— Нет.
— Нет?
Пауза. Сириус шумно выдыхает:
— Ладно. Но это не моя вина, что ты чертовски сексуален. Что я, по-твоему, должен делать? Римус Люпин стоит передо мной, говорит, что вышибет из меня дурь, смотрит вот так, и я, значит, должен вести себя нормально? Продолжать как ни в чем не бывало?
— Сириус, — Римус уже откровенно смеется.
— Смеешься, а я серьезен.
— Разве не всегда?
— Заткнись, — ошарашенно говорит Сириус.
Римус улыбается, взгляд у него теплый, ласковый.
— Ты становишься таким дерзким, когда мы это делаем. Замечал? Это очаровательно.
— Пошел ты нахуй, — выдыхает Сириус, почти шепотом.
— Когда захочешь, любимый. Стоит только попросить, — говорит Римус с той невозможной нежностью, которая звучит как ласка и угроза одновременно. Грешник.
Сириус фыркает:
— Мы не об этом.
— Думаю, стоит все-таки поговорить. У тебя сейчас сплошная путаница в голове, и, похоже, отрицать очевидное становится уже вредно.
— Я… я ничего не отрицаю.
— Уверен? — тихо спрашивает Римус.
Сириус почти отвечает, что Римус говорит это лишь потому, что ему самому отказано, но вовремя прикусывает язык. Они уже проходили через это. Тогда все закончилось плохо. Очень плохо. Римус не выносит, когда его обвиняют в том, что он думает только о сексе, или что хочет надавить, заставить Сириуса раньше, чем тот готов. Это злит его сильнее всего, Сириус понял это на собственном опыте.
Та ссора была отвратительной. Сириус плакал. Римус хлопнул дверью и ушел к Лили. Сириус плакал еще, потом, не выдержав, пошел и лег на пол в комнате Джеймса и Регулуса. Джеймс спустился рядом, а Регулус пообещал врезать Римусу, правда, без особого жара, так что Сириус понял: брат его, на самом деле, к Римусу неравнодушен. И только не сделал этого, потому что Джеймс удержал.
Позже они поговорили. Потом снова поссорились. И Сириус опять плакал, потому что после арены и Азкабана он стал таким хрупким, что мог расплакаться от любого слова. Но ничто не заставляло его плакать так, как Римус.
В конце концов все прояснилось. Римус вбил в его упрямую голову, что не видит в нем игрушку или утешение, что никогда не хотел его только ради этого. Сириус знал это и раньше, но страхи не слушают разум. Он боялся причинить боль, боялся близости, терзал себя виной, и даже намек на секс заставлял его чувствовать себя грязным. Так что он просто не мог. И мучился от этого, а Римусу было все равно. Ему было достаточно того, что Сириус рядом. Он не хотел его ради тела. Он не стал бы давить. Он был готов прожить всю жизнь с ним, даже если бы у них никогда больше не было секса.
Сириусу пришлось буквально удерживать себя, чтобы не встать на колени перед ним просто за эти слова, за то, что он их сказал и действительно имел в виду. Он сказал Римусу, что тот невероятно хороший человек. А Римус только махнул рукой: мол, нет в этом ничего героического, это просто норма, и на меньшее соглашаться нельзя.
Со временем стало легче. Ну, в основном Сириусу. Теперь они спят вместе всю ночь. Сириус помнит тот первый раз, как проснулся утром, медленно приходя в себя, и увидел Римуса рядом, спящего спокойно, с расслабленным лицом. Что-то внутри него тогда срослось. Может, глупо, но ему хотелось плакать. Он почти заплакал.
Он просто лежал и смотрел. Смотрел, как тот дышит, как чуть шевелятся губы, как тихо посапывает. Эти мягкие, едва слышные звуки — смешные, нежные — сводили с ума. Хотелось уткнуться лицом в подушку, прикусить запястье, вцепиться зубами хоть во что-то. Потому что теперь он знал, что значит спать рядом с Римусом. Знал, каким тот бывает, когда полностью спокоен, без маски, без страха. Совсем беззащитный. И это было до неприличия мило.
Все это до сих пор мило, и Сириус любит каждую, самую малую деталь. Любит, как Римус во сне пинает его лодыжки. Любит, как ворчит, будто Сириус отбирает одеяло. Любит, когда его собственные волосы оказываются зажаты под рукой Римуса или каким-то чудом попадают ему в рот. Любит, как Римус уверяет, что он не «маленькая ложечка», и все же почти всегда к утру оказывается именно ею. Любит просыпаться раньше Римуса, чтобы смотреть, как тот спит, хотя это случается редко, и ненадолго: через несколько минут он уже не может удержаться, тянется рукой, чтобы коснуться кончиками пальцев, легко, словно в благоговении. И каждый раз внутри него что-то дрожит от переполняющей любви.
Теперь Сириусу снятся кошмары гораздо реже. Иногда наоборот — это Римус вздрагивает, просыпается с криком, и тогда Сириус прижимает его к себе, шепчет, что все хорошо, все в порядке. Почти каждую ночь Сириус целует его шрамы — ритуал, защищающий от страхов, пусть и срабатывающий не всегда. После их тренировок кошмары, в которых он убивает Римуса, стали приходить все реже и уже не кажутся такими страшными, ведь теперь он знает, что Римус способен отбиться, что он победит.
Они целуются, касаются друг друга осторожно, без спешки, никогда слишком страстно. И не занимаются сексом.
Но иногда Сириусу хочется до безумия. По-настоящему хочется, все чаще, все сильнее, с каждым днем. Напряжение между ними такое густое, что его можно сбить одним дыханием. Это сводит Сириуса с ума.
Единственная проблема в том, что, как бы сильно он ни хотел, он не чувствует, что заслуживает этого. Он снова откатился назад в своем принятии удовольствия. Римус понял это давно, почти год назад, во времяТура Победителей. «То есть ты хочешь сказать, что не можешь позволить себе секс только потому, что… Подожди, это, случаем, не связано с тем, что тебе трудно позволить себе удовольствие вообще?»
Сексуальное влечение Сириуса — вещь отдельная от принятия удовольствия, хоть они и переплетены. Желание у него рождается только из доверия, из связи. Но вот принятие удовольствия… куда сложнее.
Видите ли, когда тебя превращают в секс-символ, само понятие «секс» становится чем-то грязным. Оно превращается во врага. В то, чего стоит стыдиться. Потому что, если ты позволяешь себе наслаждаться хоть чуть-чуть, значит, становишься именно тем, кем тебя делают — тем, кем тебя видят те, кто тебя использует. Значит, ты проиграл. Ты то, что презирал. Все, чем гордился, перестает иметь значение.
Сириусу пришлось учиться заново. С помощью Римуса. Он понял, что нет — секс не враг. Он может быть нежным, прекрасным, особенным. В нем нет ничего плохого. Он понял, что не обязан быть тем, кем его считают, а даже если и был бы — и что с того? В удовольствии нет греха, ни в том, чтобы дарить, ни в том, чтобы принимать. Он учился любить это. Учился позволять себе.
Но осталась одна вещь. Одна последняя, о которой он не догадывался, хотя Римус видел ее с самого начала. Глубоко спрятанное убеждение, что если ты совершал зло, то не имеешь права на добро. Что нужно отказывать себе, наказывать, каяться. Наказывать только себя.
Сириус сделал много дурного за последние месяцы. Он ранил людей. Убивал. Но хуже всего — он причинил боль Римусу. Это самое тяжелое, самое непростительное. И потому, конечно, он лишил себя права на утешение. Он знает это. И Римус, чертов наблюдатель, знает тоже.
— Сириус, — мягко повторяет Римус, — ты отказываешь себе?
— Римус, — выдыхает Сириус, пытаясь отвернуться, но вырывается жалобный звук, почти стон, когда Римус, как и все это время, удерживает его за волосы, не давая сдвинуться.
— Все, что я говорил раньше о близости, о прикосновениях, относится и к этому, — тихо говорит Римус. — Одно дело, если ты не хочешь. Это нормально. Если не хочешь, то не хочешь. Но если хочешь, и все же не позволяешь себе, хотя я был бы счастлив разделить это с тобой, тогда это проблема. Это нездорово.
Сириус сглатывает и закрывает глаза.
— Я знаю, ладно? Просто… я не заслужил. Ты ведь понимаешь.
— Удовольствие не подлежит суду, — шепчет Римус. — У него нет веса, оно не измеряется кармой, Сириус. Чувствовать себя хорошо не нужно заслуживать. И, если бы это было иначе, никто на свете не познал бы радости. Удовольствие — это часть жизни, как дыхание. Иногда нам хорошо, иногда плохо, и все. Отказ от радости не делает человека лучше, а ее принятие не делает хуже. Это не про заслуги. Но если бы было, то я не знаю никого, кто заслужил бы больше, чем ты.
— Как ты можешь так говорить? — хрипло выдыхает Сириус. — После того как я… после…
— Любимый, — почти срывается голос Римуса, — ты пережил столько боли. Не заслужил ее, но чувствовал, и чувствуешь. Боль не делает нас лучше и не делает хуже, важна лишь реакция. — Когда Сириус открывает глаза, Римус смотрит на него с бесконечной печалью. — В этом она похожа на удовольствие. Ты испытал одного куда больше другого, и это, пожалуй, самая жестокая несправедливость, которую я знаю. Боль и наслаждение часто переплетены, и в этом нет стыда. Но, клянусь, ты, как никто, заслуживаешь равновесия. Кто, если не ты, должен перевесить чашу весов?
— Ты, — отвечает Сириус. — Не я, ты. Римус, ты пережил больше боли, чем кто бы то ни было. И, может, я предвзят, но это неправильно. Ты должен чувствовать себя хорошо. Всегда.
Лицо Римуса смягчается, и он тихо смеется:
— Было бы чудесно, но невозможно. Никто не чувствует себя хорошо все время, такова жизнь. Но, в отличие от тебя, я не лишаю себя удовольствия, потому что думаю, будто заслужил боль.
— Я… — Сириус делает паузу, признавая правду, и вздыхает. — Нет, я лишаю тебя. Я…
— М-м, нет, — Римус поднимает бровь. — У меня есть руки и душ. Поверь, я не страдаю от нехватки удовольствий, когда хочу их. И ты со мной не ради этого, Сириус. Я уже говорил.
Сириус вспыхивает мгновенно, словно от жара. Щеки пылают, голова кружится.
— Ох, то есть ты… ты… ну, эм… о. Понятно. Да. Ясно. Понятно-понятно-понятно…
— Сириус, — говорит Римус, едва удерживая улыбку.
— Я так чертовски хочу тебя, — стонет Сириус, прикусывая губу и шевелясь, чтобы ощутить его руки, его прикосновения, всюду, где тот держит его.
— Так возьми меня, — просто говорит Римус. — Я здесь. Не нужно отказываться от того, чего хочешь. Хочешь — возьми.
— Если начну, не остановлюсь.
— Отлично.
— Римус, — говорит Сириус, и в голосе его упрек, и мольба.
Римус просто смеется.
— Что? Я серьезно. И это хорошо, потому что ты не должен себя ограничивать. Тут нечего заслуживать, Сириус. Тебе не нужно зарабатывать меня заново после всего, что было. Я был твоим даже тогда. И остаюсь им.
Из Сириуса вырывается какой-то высокий, надломленный звук, будто он вот-вот рассыплется — натянутый, как струна, так, что чувствует момент, когда вот-вот лопнет. Он не в силах сдержаться, рвется к Римусу жадно, отчаянно, и ничего не выходит, потому что Римус все еще держит его. Из груди вырывается жалкий, прерывистый стон.
— Что? — спрашивает Римус. — Давай, Сириус, словами.
— Да пошел ты, — выдыхает тот хрипло.
— Ну же, — дразнит Римус, глаза смеются. — Скажи, чего ты хочешь. Что хочешь, любимый?
Одно слово, одно ласковое обращение, и все рушится. Перехваченным дыханием, в отчаянной мольбе Сириус шепчет:
— Отпусти. Отпусти, ради всего святого, отпусти меня.
Римус отпускает мгновенно, и спустя каких-то пятнадцать секунд Сириус уже стонет ему в рот, прижимая к стене, потому что кровать слишком далеко.
Он бы хотел сказать, что все это не выглядит неуклюже, что в этом есть хоть какая-то грация, но нет, это откровенно неуклюже, безумно, неистово. Он целует Римуса так, как не позволял себе уже много месяцев, с жадностью, с голодом. Черт, он уже и забыл, каково это — чувствовать Римуса, вкус его языка, и это так хорошо, так безумно, что хочется плакать. Может, он и правда сейчас заплачет. Это просто… это просто так…
Так чертовски хорошо.
Ну да, Римус всегда умел заставить его чувствовать себя именно так и, очевидно, не растерял это умение. Он все помнит, конечно, потому что сейчас его руки в волосах Сириуса, а поцелуй такой глубокий, что обжигает. Сириус теряет голову буквально. Ее больше нет. Ни одной мысли. Только тело.
Сириус сплошное ощущение. Он дрожит, горит, и это настолько прекрасно, что, кажется, можно умереть от этого.
Он цепляется за Римуса, почти бессмысленно, беспомощно, просто потому, что больше ничего не может, он растворен в этом, потерян в этом сладком тумане. Как-то, на ощупь, ему удается ухватить Римуса за бедра, потянуть, и, конечно, все идет наперекосяк, колени сталкиваются, ноги путаются, и… о, вот оно. Бедро. Прямо там. И это — ох, это…
Сириус теряет дыхание посреди поцелуя, рот приоткрывается сам собой, будто больше не способен справляться с двумя действиями сразу. Римус не останавливается, двигается вниз, к шее, находит кожу, приникает губами, оставляя след, именно так, как Сириус любит.
Бедра Сириуса дергаются, он стонет громко, непристойно, и ничего не может с собой поделать. Римус, судя по сиплым выдохам и негромким проклятьям, явно не против. Он, наоборот, поддерживает, скользит ладонями с волос на плечи, по груди, к талии, и тихо подсказывает движением, что все хорошо, что можно.
Сириус подчиняется. Зажмуривается, сбивается с дыхания, просто стоит и трется о его ногу, без тени стыда. Какой, к черту, стыд, когда это так восхитительно? Наслаждение жжет изнутри, заставляя его дрожать, хватать воздух ртом, и…
Да, они уже были здесь. С этого все началось. Сириус помнит тот день — день изменения правил, когда он зашел слишком далеко, слишком увлекся, не зная, как с этим справиться. Слишком увлекся Римусом. И вот он снова здесь, в том же месте, в том же огне, с тем же отчаянным жаром, бьет рукой в стену у головы Римуса, как будто это вернет его к реальности. Не возвращает. Римус даже не дергается, продолжает, сосредоточенный, оставляя свой след на коже.
— Черт, черт, черт! — Сириус ругается, запинаясь, а Римус только смеется, низко, глухо, прямо у него на шее. И, честно говоря, какая теперь разница, заслуживает он удовольствия или нет? Это стоит того. О, боги, как же это стоит того.
— Все в порядке? — спрашивает Римус, звуча пьяным от близости.
— Да. Да, все в порядке. Просто офигительно, — выдыхает Сириус, и его снова пронзает стон. Он прижимается ближе, утыкаясь лицом в плечо. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…
Спустя мгновение мольбы срываются на жалобный всхлип, Сириус кусает Римуса за рубашку, за ткань на груди, сильно, до боли. Он дрожит, всхлипывает, теряется в ощущениях, и нет больше ничего, только запах Римуса, его кожа, его тепло. Все прекрасное в мире — это он. Само воплощение наслаждения. И Сириус любит его так, что это уже безумие.
Когда он обмякает, будто из него вынули все жилы, Римус смягчает поцелуи, и теперь это просто ласки, тихие, нежные. Сириус чувствует себя будто в облаках — легкий, размытый, парящий, и не хочет, чтобы это кончалось.
Да, это нужно повторить. Он знал. Он предупреждал. Начнет и не остановится. И вот, пожалуйста, ни малейших сожалений. Черт, стоило послушать Римуса раньше.
Постепенно все стихает. Голова перестает кружиться, прекращает звенеть в ушах. Сердце сбивается с бешеного ритма, дыхание выравнивается. Он приходит в себя. И чувствует себя… прекрасно. Спокойно. Радостно. Легко. Да, именно так. Здорово.
Он прочищает горло, поднимает голову, моргает, глядя на Римуса.
— Так… эм… теперь твоя очередь?
Щеки заливает краска. Господи, он же только что… буквально кончил от трения об его ногу. Но Римус смотрит на него с той самой нежностью, от которой все внутри переворачивается, и покачивает головой.
— Не нужно, — говорит он, почти смеясь. — Я уже кончил минуту спустя после того, как ты прижал меня к стене.
— Что? — моргает Сириус. — Серьезно?
— Серьезно. — Римус кивает. — Ты просто не заметил. Впрочем, у тебя были… другие приоритеты.
— Ох. Ну. Да, — Сириус откашливается, щеки пылают сильнее. Он усмехается неловко. — Что ж, не знаю, как ты, а я бы сейчас не отказался от сигареты.
Римус громко смеется, хватает его за лицо и прижимает свою теплую, улыбающуюся губами щеку к его раскрасневшейся. Сириус закрывает глаза, тоже улыбается, и чувствует себя просто чертовски хорошо.
И, что важнее всего, он принимает это.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.