Пэйринг и персонажи
Описание
«Времена не выбирают,
В них живут и умирают»
Александр Кушнер
1295 год от Рождества Христова. Франция, Окситания. Трое юношей вступают в Орден рыцарей Храма. У каждого своя драма за плечами, свои тайные и явные мотивы прихода в Орден. Одного не знают пока что ни они, ни могущественный Орден: более неудачного времени для решения стать тамплиером и придумать сложно.
Посвящение
Майе Котовской и группе «Брэган Д’Эрт», без песен которой этой работы, наверное, не было бы. И сразу прошу прощения, если вкладываю в песни не тот смысл, который задумывался автором.
Глава 72. Vieilles amours et vieux tisons s'allument en toutes saisons
04 июля 2025, 06:50
Когда железо на двери грохнуло в неурочный час, Робер даже не дёрнулся — любопытства в нём осталось мало, как и жизни. Разве что сожаление было о том, что так и не узнает о судьбе тех, кто дорог.
Люсиан перестал приходить, а Робер не рискнул спросить, опасаясь навредить своим любопытством. После вести о казни братьев, принесённой другим стражником, стало совсем погано. Неведение сожрало последние силы, хотя, возможно, было к лучшему: гораздо легче надеяться, что Люсиан исчез не по трагическим причинам, а из-за каких-то неодолимых обстоятельств. Ведь если бы его раскрыли, было бы следствие, да? И Робера среди других узников обязательно допросили бы по поводу Люсиана — не замышлял ли чего.
Робер вздохнул и повернул голову к двери, с которой как-то слишком долго возились. Ну? Не всех, что ли, сожгли, кого хотели?
В камеру вошли несколько человек, но кто именно, Робер не рассмотрел — от невыносимо яркого света факела, принесённого посетителями, из глаз, привычных к темноте, брызнули слёзы и заволокли всё пеленой. Он заслонился рукой, пытаясь проморгаться и одновременно принять сидячее положение.
— Так. Тут у нас кто?..
Скучающий голос, шелест бумаг.
— Да, этого отковывайте. — И камера наполнились лязгом и звоном разъединяемых цепей.
Тот же голос произнёс:
— Барон, следуйте за мной.
Робер не пошевелился, тупо таращась сквозь слёзы в мутные пятна и блики.
— Вы слышите меня? — Незнакомый голос приблизился, и Робера тряхнули за плечо.
— Д-да. Да, слышу.
— Вставайте. Следуйте за мной.
Робер медленно, неуверенно поднялся, сделал шаг, другой. Было ощущение, что он разучился ходить, так странно он себя чувствовал, просто переставляя ноги.
— Помогите ему, — скомандовал раздражённый голос. — Иначе мы в этих подземельях до второго пришествия торчать будем.
Робера подцепили под локти — о, а вот это вполне привычно! — и быстро поволокли по коридору. После третьего поворота Робер рискнул полюбопытствовать:
— А куда меня?..
— Сейчас всё скажут, — равнодушно обронил стражник. — Лапами шевели быстрее.
…Первый час на свободе он запомнил плохо. Сумрачный день казался безумно ярким, и Робер, сделав пару шагов, опустился на землю и прижался спиной к крепостной стене. Под веками расплывались круги, ослепшие от дневного света глаза заволокло слезами, в ушах звучали невероятные слова: «Мать наша Церковь в бесконечном милосердии своём… Примирение… Папское отпущение грехов кающемуся грешнику… Привести к причастию… Освободить».
Слова всё крутились и крутились в голове, а проморгавшийся наконец Робер сидел и смотрел в небо. Обычное, пасмурное серое небо с плывущими по нему облаками. Такое невозможно красивое.
Глаза привыкали, мутные пятна приобретали чёткость, постепенно превращаясь в силуэты высоких башен Тампля, наезженную дорогу, уходящую от ворот к городским кварталам, пучки чахлой травки, пробивающейся тут и там по обочинам, и у Робера от ощущения огромности мира, в котором он вдруг очутился, кружилась голова. Казалось, стоит встать на ноги — и он рухнет, сорвётся в бездонную пропасть. Широкая дорога, у которой сидел потерявшийся в пространстве узник, в обратном не убеждала. И Робер продолжал сидеть, прижимаясь спиной к ненавистным стенам своего узилища, боясь подняться и сделать шаг.
Наконец Робер вздохнул, воздвигся на ноги, неловко опираясь о стену, и медленно, хромая и пошатываясь, двинулся прочь. Он не думал о том, что́ ему делать дальше, не озаботился пропитанием и пристанищем, не вспомнил о парижских знакомых, которых можно было попытаться найти и попросить помощи. Он вообще не хотел разговаривать. Ни с кем. И видеть тоже не хотел. Никого. Он вообще не думал. Он просто очень хотел домой, в Лангедок. И шёл.
***
— Был счастлив лицезреть вас, донна, в нашем городе. Передайте заверения в моём почтении мессеру, надеюсь, через несколько месяцев он доставит радость видеть его самого в моём доме. А сейчас будет ли уместно через вас передать ему кувшин вина из моих погребов? Дама, к которой с почтительного расстояния негромко обращался богато одетый господин, благосклонно кивнула. — Я направлю с вами слугу. Передайте ему. Эй, Клод, проводи господина. Да не задерживайся! Я пока зайду в собор, помолюсь перед дорогой. Клод, которому надлежало кроме вина принести письма, с нетерпением ожидаемые Жосленом с севера Франции, понятливо кивнул и исчез в толпе вслед за господином. Сценка случайной встречи знакомых завершилась. Камеристка, наблюдавшая её из первых рядов с поджатыми губами, вздохнула и перекрестилась. — Ох, греметь нам цепями, птичка. — Может, греметь, может попрощаться с головой, а может, и гореть. Тут как повезёт, — философски согласилась донна, подхватила юбки и прошествовала к широким ступеням собора. — Пойдём заранее озаботимся местом в раю потеплее. Её спутница всплеснула руками. — Она ещё и шутит! Местечко-то и правда будет потеплее, как бы не погорячее. Пока красивая и печальная женщина задумчиво смотрела на мерцающие свечи, сторонние наблюдатели, видя вдовьи чёрные одеяния, делали логичный, но неверный вывод о причине печали. И ошибались. Чёрные одеяния давно пора было снять. Думы благородной донны, тенями пробегающие по строгому лицу, были далеки от печали о почившем супруге. Были они отвратительно земными и практичными. Два года прошло с гибели мужа, женихи все пороги обили. Много их зарилось на еë вдовью долю, да и на оставшуюся красоту немало. Ещё и аббатиса близлежащей обители взяла моду заезжать на ужин, расписывать уют и мирное течение жизни в своих владениях. Крыса. Донна поморщилась и прикинула, что если старая дура ещё раз сделает вид, что не понимает вежливых отказов, то прогнивший ветхий мост под её возком непременно рухнет. Да, точно. По крайней мере, новой настоятельнице несколько месяцев будет не до склонения к постригу богатой донны. Жаль, не навсегда… Придётся выходить замуж. Женщина вспомнила непотребную, красную от пьянства рожу одного из претендентов, вонь изо рта другого и вновь поморщилась. Перекрестилась, сделала опять благообразное лицо. Верная камеристка практично и хладнокровно предлагала выйти за самого противного и старого, которого не жаль, потерпеть с годок и помочь ему покинуть земную юдоль. «Молодцы ваши ради вас пол-Франции на тот свет отправят — глазом не моргнут», — неодобрительно поджав губы, добавляла она. Эти да, отправят. Защитников у слабой донны много. Их бы самих кто защитил… Горько улыбнувшись, женщина перекрестилась, прикинула, что Клод с письмами должен был уже обернуться, и вышла. На широкой лестнице повернулась к камеристке, и та понятливо подала ей мелких монет для милостыни. Нищие толпились на паперти, громко благодарили благородную донну за щедрость и призывали Господа быть милостивым к ней. Донна степенно двинулась вниз по ступеням, как вдруг её внимание привлекла костлявая спина неподвижно сидящего человека. Казалось, ему не было ни до чего дела: сидел вдалеке от пути раздающих милостыню прихожан. Молча, не двигаясь, глядя себе под ноги. Обрывки плаща укрывали плечи и грязной грудой лежали на ступенях, рядом — толстая суковатая палка, видно заменявшая посох. Донна прикусила губу: всю Францию наполнили вышвырнутые на улицу прямиком из казематов храмовники. Это была не её забота: другие, не такие приметные люди, подбирали бедолаг с улиц. Но среди подбираемых почти не было рыцарей, в основном сержанты и трудники — самая многочисленная часть братства, — вышедшие на волю ценой невероятных, причудливых показаний. Много, очень много белых рыцарей погибло в застенках. А те, кто вышел… Поговаривали, что Папский престол утрясает вопросы с разрешением перейти в другие ордены или выделением пенсий, на которые можно было жить. Госпитальеры, которым после роспуска ордена присудили имущество Храма, должны были взять заботы о бывших братьях на себя. Но король, которого такое решение не устраивало, предъявил астрономический счёт за «судебные издержки», и пока крючкотворы упражнялись в точности формулировок, бывшим храмовникам некуда было идти, негде просить крова и хлеба. Некогда кормившие и лечившие сотни страждущих, сами оказались в тяжкой нужде и болезни. Поначалу им боялись помогать. Лишь разглядывали с болезненным любопытством: всегда приятно, когда надменные и могущественные вдруг оказываются ниже самых нижних. Но народ в массе своей как скор на расправу, так и отходчив да жалостлив. Сначала оборванным полубезумным калекам начали подавать, потом — прикармливать и отдавать обноски. А потом самые бойкие и смелые вдовушки стали разбирать приглянувшихся по домам. Поначалу тоже начавшие собирать с улиц всех, люди Жослена очень быстро прекратили это делать и теперь, помогая втихую, подолгу присматривались к освобождённым братьям. Для дела они оказались мало пригодными — Жослен недооценил состояние тех, кто побывал в лапах инквизиции. Навсегда напуганные, сломленные и озлобившиеся, братья с ожесточением отрекались от своего монашества. И ни на какие битвы больше не были способны. Кого-то приняли родственники. Некоторые, прикормившись в трактирах в качестве диковинки, беспробудно пьянствовали, жалуясь слушателям на судьбу. Остальные же слились с толпами бродяг и попрошаек на папертях. Орден рухнул и перестал существовать. И этот гордый, не умеющий просить милостыню рыцарь тоже рухнул в грязь вместе с Орденом. Видеть обтрёпанный, серый плащ было больно и стыдно. Донна взяла горсть монет поувесистей, подошла к горемыке. Поискала, куда ему ссыпать деньги, не нашла и положила просто рядом на ступеньку. — Разве вы не знаете, что за белый плащ всё ещё можно угодить в тюрьму? Их запрещено носить! Как вас не схватили ещё. Нищий вздрогнул, будто очнулся, и пошевелился. Долго смотрел на кучку монет непонимающим взглядом. — Меня только выпустили, не схватят. И он больше не белый, — наконец ответил он тихо и хрипло. — Белого я недостоин. Донна вновь прикусила губу. — Аннет, подай мне весь кошель. — Зачем это, птичка моя? Ты подала уже. Ещё монетку? — Аннет! Что за привычка вечно спорить со мной! Весь кошель, я сказала! — Да возьми, возьми, и в кого ты такая жалостливая… Дама без колебаний сунула увесистый мешочек на колени просящему. — Вот, возьмите. Всё равно снимите, переоденьтесь. Не надо вам в нём. Тут хватит на одежду, на еду и ночлег, дней на десять. Лекаря вызвать. Отлежитесь, поправитесь — можно же устроиться служить к кому-то, не сидите просто так. — Благодарю, госпожа… — Нищий едва поднял воспалённые красные глаза, словно ему было больно смотреть на свет. Донна кивнула и медленно пошла дальше. Надо сказать Аннет, пускай пришлют за ним кого-нибудь. А то мало ли, вдруг проглядят… Остановилась. Что-то царапало, не давало уйти. Она сначала и не поняла, отчего ей стало нечем дышать. Опять повернулась к нищему, шагнула, наклонилась и трясущимися пальцами тронула плащ, расправляя складки на вышитом кресте. Еë руками вышитом. Дорогими шёлковыми нитками, которые когда-то алым огнём пылали на солнце. Специально подбирала такие, самые лучшие, чтобы ему понравилось. Чтобы вспоминал хоть иногда. Мариз в слепой, совершенно безумной надежде снова вскинула глаза на сидящего перед ней человека. И осознание рухнуло на неё: это были его глаза. Чёрные и бездонные, словно самая безлунная южная ночь, столько лет сиявшие ей в самые трудные минуты. Его глаза на измождëнном, чужом, старом лице. Это был он. Неряшливый, обросший и чудовищно грязный. С пегой от седины, клочьями торчащей бородой и совершенно белыми висками. В драной, серой от старости и грязи, местами взявшейся корками, заскорузлой тунике, с гноящимися струпьями по всему телу, где позволяла видеть рваная рубаха. Отвратительно воняющий немытым и нездоровым телом. Еë наваждение из давнего девичества. Обладатель чарующего бархатного голоса, а не того сорванного хриплого карканья, что она услышала сейчас. Тот, кого давным-давно оплакала и потеряла надежду увидеть. Еë белый рыцарь без страха и упрёка, юный и прекрасный. — Матерь Божья… Мариз начала медленно оседать на ступеньку. — Ох, птичка, что ты, что ты! — Подскочила Аннет и сухонькой, но сильной рукой вцепилась в локоть, удержала. — Напекло голову, птичка моя. В чёрном-то да на таком солнце! Пойдём, 'на Мариз, пойдём, в возке прохладно. Нечего со всякими разговаривать. — Аннет, это же он! — Кто, птичка моя? — Он… — Мариз захлебнулась горячим полуденным воздухом. Аннет резко повернулась, присмотрелась и переменилось в лице. — Вот же дьяволово семя, да из какой преисподней ты снова появился?! Пойдём, 'на Мариз, ни к чему… Я потом слугам велю… — Нет! Не уйду! — Да увидят же, птичка! Донесут! Сейчас отпустили, завтра снова схватят. — Нет! — Ох, горюшко… Встревоженно оглянулась, подобрала так и не тронутый рыцарем кошель, быстрым шагом вернулась к группе нищих, широким размахом сыпанула на ступени. Крикнула: — Помолитесь за здоровье благочестивой донны! Потом вернулась, тихо и сердито прошептала: — Чего расселся? Вставай и иди следом. Быстро! Как задурил девице голову смолоду, так никакой жизни и не видела птичка моя. Робер, не очень понимая, что происходит, встал и, с трудом наступая на покалеченную ногу, поковылял за странной дамой и её ещё более странной служанкой. У экипажа служанка снова грозно обернулась: — Ох, вся повозка провоняет! В угол садись. Чего встал, полезай, пока оборванцы деньги делят да дерутся! Ещё не хватало слухов, что вдова де Нерак еретиков с улицы подбирает. — Зачем?.. Вы кто? — тихо спросил Робер, борясь с нарастающим звоном в голове. Он несколько дней не ел, голова кружилась, перед глазами плавали чёрные пятна, воспалились всё раны на теле, дико болела покалеченная нога, и он сейчас не очень понимал, что происходит. Просто хотелось уже поскорей умереть. — Да полезай ты, дьяволово семя, пока никто не видит! Ну! Тебе чего ещё бояться-то? В повозке, которая тут же тронулась в путь, дама пришла в себя, но повела себя странно: снова умоляюще потянула к Роберу руки и зарыдала в голос. Робер в недоумении смотрел в полускрытое чёрной вдовьей вуалью красивое лицо. Не было у него никого, кто мог так горько его оплакивать, так не брезгуя гладить дрожащими пальцами покалеченные гноящиеся руки… Разве что мать, но та давным-давно упокоилась в фамильном склепе. А эта благополучная, богатая, удивительно красивая женщина просто обозналась. Он, наверное, сейчас чудовищно выглядит, вот и обозналась. Мелькнула безумная идея не сознаваться, что произошла ошибка. Мысль о том, чтобы снова встать на ноги, оказаться под палящим солнцем, была невыносимой. Но нужно было сказать. — Госпожа, произошла ошибка, меня не было во Франции много лет, и ещё больше я провёл в тюрьме. Вы, видно, с кем-то меня перепутали. Женщина зарыдала ещё горше. — Слишком много. Слишком много лет, брат Робер. Робер вздрогнул. Загнанный и измученный, он испытал чудовищное облегчение оттого, что его ни с кем не перепутали и не выкинут сейчас же прочь из мягко покачивающейся повозки. Что узнали именно его. Что плачут по нему… И словно разом кончились силы. Он закрыл глаза и с облегчением уплыл в черноту. Теряя сознание, ещё слышал ожесточённый спор. — Нельзя домой, 'на Мариз! И среди самых преданных слуг может найтись доносчик. Надо в охотничий домик. — Нет! Он не будет лежать один! Не пущу! Не отдам! — Ох, Святая Дева, да что ты в него вцепилась! Жак, сворачивай, не домой едем, в имение де Фуа гони. К брату твоему поедем тогда, птичка. Там понадёжнее. Этьен этого нечестивца не выдаст, смолоду в рот ему смотрел. Робер метался в горячке. Ему не было больно или плохо. Милосердное сознание не давало ему осознавать боль истерзанного тела. Его то трясло в ознобе, то он покрывался потом. И можно было не сдерживаться и стонать. В тумане, помнится, он был несколько смущëн тем, что над ним бесконечно рыдают. То, что он лежит голый, его не смущало — тюрьма отучила стыдиться наготы. На дыбе очень быстро становится всё равно, в одежде ты или нет. — …Аннет, на это невозможно смотреть! — Птичка, да кто тебе велит? Отвернись и не смотри. — Аннет, осторожно! Ему же больно! Смотри, там кость торчит. Он ведь выживет? Матерь Божья, какой худой! Аннет, я не переживу, если… Я не потеряю его ещё раз. Да где этот лекарь?! Когда ещё посылала! — Да он и так каждый день сюда ходит, у него и другие хворые есть, имей терпение. Мариз, девочка моя, не трави себе душу. С чего бы ему помирать? Эти нечестивцы хлипких не держали, выкарабкается. Лекарь скольких их выходил таких, руку, поди, уж набил. Господь всё управит. Если Он привёл его на ступени именно этой церкви, то и дальше подсобит. Иди, нечего над живым выть. — Аннет, эти твои деревенские замашки. Бог не сосед, чтобы мне подсоблять. — Это отчего же? Али грешно жила? Сколько за прислугу, за виллан заступалась перед мужем? Сколько ты милостыни раздала за свою жизнь? Скольким девушкам на приданое деньги дарила, чтобы замуж за милых вышли? — Несомненно, — ядовито прозвучало в ответ. — Сколько кораблей на дно пустила, пусть и не лично, сколько шпионов на тот свет отправила… Ах, да — тоже не своими руками. — А может, не тебе… Может, ему. Или обоим Господь послал друг друга в наказание и искупление грехов. — …Птичка, что ты! Отвернись! Да виданное ли дело, благородной донне таким заниматься да на голые телеса смотреть! Отвернись, говорю! Мужчина ведь, не ангел бесполый, прости, Господи! — Аннет, у меня четверо детей! И завелись они у меня не от Святого духа! И трое из них мальчишки! Я чего там не видала? Отдай тряпицу, я сама! Лучше дров в камин подкинь и отвар подогрей, холодным поить не велено… — …Не смей умирать, нечестивец! Столько претерпел, не смей сдаваться, когда уже всё прошёл. Сколько слëз по тебе госпожа пролила, сколько свечей за здравие поставила — жить тебе теперь до ста лет. Все грехи твои, если они и были, — отмолила. Не смей, слышишь? Ты ведь рыцарь, тебе нельзя быть слабым. Она же следом отправится, если помрëшь. Перед свадьбой-то чуть с башни не кинулась, за подол едва поймала. Давай-ка мы с тобой, нечестивец, лучше бульона попьëм. Глотай, ну. Ещё немного. Пей, мальчик, силы где-то брать надо. Ещё, ещё. Пей, тебе говорят! Вот и молодец. — Отчего он не приходит в себя? — Госпожа, душа плавает в эфире и не хочет возвращаться в бренную оболочку, которая так страдала. Я делаю всë что могу, раны рубцуются. Надо молиться… — Робер. Робер, вы слышите меня? Пожалуйста, Робер, откройте глаза! Я вас умоляю! Робер смотрел на прекрасное женское лицо и думал, что ангел наконец пришёл забрать его. Почти ничего не болит, он не голоден, не зудит тело, ему мягко и тепло. Ангел робко улыбнулся. — Здравствуйте, брат Робер. Вы, наверное, и не помните меня, а я никогда вас не забывала. Узнала вот не сразу, простите. Я, наверное, совсем старая, да? Сколько лет прошло… Робер смотрел в её глаза бесконечно долго, потом охнул и закрыл лицо руками. — Мариз… Это вы… Не смотрите, умоляю. Я — неподходящее зрелище для глаз благородной дамы. И я не брат, уже не брат. Братства больше нет. Разве вы не слышали? Мы же исчадия ада, мы едим тела умерших товарищей и младенцев, плюëм на распятие, поклоняемся дьяволу, растлеваем девиц и служим чёрную мессу. И я во всём этом сознался и покаялся. Мариз сердито зашипела. — По вашим ранам видела, почему вы чистосердечно покаялись. Остальные так же… чистосердечно сознавались?! То-то люди короля ваше командорство вверх дном перевернули и никаких сокровищ, кроме церковной утвари и счётных книг, не нашли. Даже у дядюшки всех ценностей было — серебряный кубок да шерстяное одеяло. Три месяца обжирались и пили в три горла, погреба разоряли. Половину наёмных работников выгнали, остальным плату уменьшили, потом и вовсе заколотили командорство. Почему вы оказались на улице в таком состоянии? Разве совсем не к кому было пойти? — Я хотел… Хотел домой. Даже дошёл до наших земель. Спросил про семью у виллан, вилланы всё всегда знают про господ. Троих братьев уже нет в живых. Титул носит второй по старшинству, у меня с ним… В общем, никогда не складывалось, он от первого брака. А ещё один брат подался в доминиканцы. Я дожидался у ворот, их вместе и увидел. Я… Меня пытали доминиканцы, он, может, даже знался с теми, кто следствие вёл. В одну трапезную ходил, на службах рядом стоял. А может, и сам… Не меня, так других братьев. Ненавижу. Я ушёл… Глотка воды бы из его рук не принял. А потом под дождь попал, вымок весь… Это неинтересно… А вы? Я плохо понимал, что происходит, когда вы меня подобрали, но мне запомнилось, что вы были в трауре. У вас горе? Мариз свела брови. — Да уж, не счастье… И коротко, проглатывая подробности, умалчивая о прочих «подвигах», рассказала о своём вдовстве. — Как это печально, не находите? Мы так долго с вами не виделись, а что вам, что мне хватило нескольких предложений, чтобы описать свою жизнь. Робер качнул головой. — Человеческий век в принципе не очень велик. Нам с вами Бог намерил несколько предложений, а кому-то и вовсе пару слов. Не на что тут роптать. Помолчали. Мариз печально улыбнулась. — Как были романтиком и рыцарем, так и остались. Уж лучше бы и правда растлили тогда одну влюблённую девицу. Как-то выкрутились бы. Она протянула руку и несмело притронулась к острой скуле. — Мы сбрили вам бороду и постригли. А одежду сожгли, простите. Я знаю, можно было постирать и заштопать, но я боюсь. Мы сейчас в замке брата, тут никто не выдаст, но мы старались не говорить. Знает брат да пара самых старых и проверенных слуг. Ну чтобы уж точно… Теперь по вещам храмовника в вас не признают. А тонзуры и не было видно. — Она в тюрьме заросла давным-давно. Помолчали. — Не брат, значит, больше? — Нет. — Ну и хорошо. Там, где по мокрой траве бродит верный мой конь, Там, где холодный ручей помнит имя моё, Друг мой и брат бережёт заповедный огонь, Флейта его под руками послушно поет: «Возвращайся домой — здесь давно уже ветреный май. Возвращайся домой — пусть из сердца уйдёт зима. Возвращайся домой — небо душу омоет дождём. Возвращайся домой — мы давно тебя ждем». Там, где деревья в плену белоснежных одежд, Там, где сияют созвездья счастливых дорог, С пылью смешается пепел ненужных надежд В час, когда я без печали шагну на порог. «Возвращайся домой — слышишь, ветер в ущельях звенит. Возвращайся домой — здесь земля от беды сохранит. Возвращайся домой — ты устал от утрат и войны, Возвращайся домой — через светлые сны». Здесь, где не знают предательства, боли и зла, Здесь, где недолгая полночь покой ворожит, Мир мой вернёт мне два хрупких, но сильных крыла. Друг мой вернёт мне мой дом и надежду на жизнь. Я вернулся домой через битвы и гибель знамён. Я вернулся домой через путы неверных имён. Я вернулся домой, проиграв неудачи судьбе. Я вернулся домой, я вернулся к тебе… Наталья НовиковаЧто еще можно почитать
Пока нет отзывов.