Клубок

Слэш
В процессе
NC-17
Клубок
Fallen Mink
автор
Depressiver Isegrim
бета
Описание
"Оказалось, что двое — уже клубок, запутанный намертво". Или увлекательные приключения Порко и Райнера в мире омегаверса.
Примечания
Короче. 1. Вот ЭТО изначально задумывалось как сборник драбблов, просто чтобы дрочибельно повертеть галлираев в омегаверсе. А потом меня понесло. На выходе имею обгрызанный полумиди - части разных размеров и с огромными сюжетными провалами между собой. Можно воспринимать как отдельные, выдранные из основного повествования сцены. И расположенные в хронологическом порядке. 2. Как можно понять по цитате в описании, этот фик связан с "Нитями"(https://ficbook.net/readfic/12752326), откуда я ее и достала. Но только по общей задумке. Характеры и взаимоотношения персонажей подкручены немношк в другой конфигурации. 3. Очень много мата и сниженной лексики просто посреди текста, я так сублимировала свой ахуй от того, что пишу омегаверс на серьезных щах. Порой градус серьезности снижается до вопиющей отметки, но я это уже проходила (см."О вреде дневного сна"). 4. Ввинтить и прописать любовно-семейную драму в рамках канона невероятно трудно. Соу, некоторые канонные условности умышленно игнорируются, смягчаются, или я вообще делаю вид, что их нет. В фокусе - только отношения двоих, обоснуй может хромать на обе ноги и даже не пытаться ползти. Все еще вольный омегаверс на коленке. 5. Метки будут проставляться в процессе написания. Но некоторые, которые нельзя скрыть, не будут проставлены вообще, чтобы избежать спойлеров. Будьте осторожны. Спойлеры, иллюстрации и все-все-все про "Клубок" - https://t.me/fallenmink Фанфик по "Клубку" - https://t.me/fallenmink/391
Поделиться
Отзывы
Содержание Вперед

Часть 7

      Мама всегда готовила вкусную выпечку. Лучше всего у нее получались пироги — золотистые, с волнистыми бортиками — а начинка каждый раз отличалась. Особенно Райнер любил вишневую, хоть там и попадались, бывало, косточки: вишневый пирог мама обычно делала летом, в солнечные воскресенья — в самый сезон поспевших ягод.       За все время, что он помнил, пирог пригорел у нее лишь один раз — когда Райнер переступил порог дома почетным марлийцем. Начинка была красная-красная, как его повязка, а волнистая корочка — черной.       Этот пирог не подгорел. Не с вишней, но с мясом, что тоже неплохо и сытно, но Райнер только уныло смотрит, как фарш высыпается из толстых боков отрезанного куска — как сухая земля. Аппетита эта картина не вызывает, как ни старайся.       Мама даже поставила на стол самые красивые тарелки — те, которые ставит только по праздникам. И в те дни, когда Райнер приходит в гости.       — Милый, ты не заболел?       Райнер невольно вздрагивает от реплики: не потому что не ожидал такого вопроса от матери, а потому что она вроде как буквально секунды назад говорила о чем-то другом. А он не слушал.       В голове все склеилось — мысли о Порко, о Пик, о переплетении связей всех их троих, о таблетках. Которые Райнер продолжал принимать все это время даже несмотря на то, что Галлиард если уже не шарахался, то просто обходил его стороной.       Может, та ночь действительно была нужна им, чтобы вернуть все на свои места. Как сломать неправильно сросшуюся кость, чтобы она срослась заново, но уже как следует, если после этого суметь ее правильно зафиксировать — странно и больно, но необходимо. Лучше, чем остаток жизни ходить с кривой рукой и вспоминать, что ты калечный.       Это было последним умозаключением перед тем, как все замерло, но не исчезло. Сплошной комок в голове остался — нужно время, чтобы переварить и выбросить, как ненужный мусор — и не было места для чего-то еще. Даже для разговора с любимой мамой.       — Райнер, сынок?       Он качает головой — с большой амплитудой для пущей убедительности. Не отрывая взгляд от разваливающегося пирога и нитей пара. Еще не остыл.       Это уже привычка: когда идешь — надо смотреть под ноги, когда ешь — в тарелку, а вообще, когда жуешь, нужно молчать, не отвлекаясь на разговоры — не то подавишься. Только Райнер не ест и к пирогу совсем не притронулся, поэтому вряд ли правило сейчас имеет какую-то силу; но так хоть можно не поднимать глаза, а зацепиться за то, что под носом, и делать вид, что увлекательней ничего быть не может.       Лучше, чем в избытке неловких, непрошеных чувств отводить взгляд куда-нибудь вбок и пороть чушь про умопомрачительное окно.       — Жду, пока остынет, — поясняет Райнер на всякий случай. — Горячий.       Нельзя же признаться ей, что такой болезненный вид и отсутствие аппетита — побочное действие таблеток, которые он принимает уже больше недели. Если верить памяти, тело окончательно подстроится под них только спустя месяц — и тогда, вероятнее всего, Райнер будет выглядеть более живым, насколько вообще в его положении можно выглядеть живо.       Нельзя же признаться ей в своем статусе. Никогда, ни за что — он не расскажет об этом матери даже под страхом смерти, потому что это абсолютно точно ее убьет; она не перенесет того факта, что ее сын — ненормальный, да еще и с таким позорным подвидом. Мама растила его как мужчину: защитника и героя, и совсем ни к чему ей знать, что на самом деле-то Райнер облажался.       Что он — омега. Что он не должен был получить Бронированного. Что его существование в целом, кажется, — одна большая ошибка.       Когда наступила половая зрелость и статус наконец дал о себе знать, начали выдавать таблетки. Те самые, которые круглые и в сверкающих блистерах; самым большим страхом Райнера тогда стало одно: что мама однажды их обнаружит. Плевать, если узнал бы Порко; плевать, даже если все остальные. Но разочаровать маму он не имел никакого права.       Хранить таблетки дома было небезопасно, потому что там не было ни одного места, куда мама бы не заглянула. Кровать, шкаф, одежда. Все не то, никакого укромного уголка; казалось, что она была везде и сразу — или это твердил Райнеру его большой страх. У него не должно было быть никаких секретов от мамы — то был их уговор.       Приходилось закапывать. Бродить по задворкам гетто в поисках надежного места, и Райнер все же нашел: среди колючих кустов и крапивных зарослей — туда уж точно никто не полезет.       Он приходил туда исправно утром и вечером, откапывал блистеры, глотал таблетки, не запивая, — горстями — и закапывал обратно, обжигаясь о листья крапивы; оттого скоро на ладонях появились мозоли, а на ногах — россыпь пятен-ожогов. Внимательной матушке Райнер врал, что это все от изнурительных тренировок.       Она так ничего и не поняла. Заподозрила ли, проверяла ли ящики — неизвестно, но речи никогда об этом не заводила; либо потому что была слепо уверена, что ее любимый сын — нормальный, либо потому что очень боялась услышать правду.       — Мне кажется, он уже холодный, — возражает мама. — Ты попробуй.       Райнер все же поднимает на нее глаза и чуть ли не пугается в опрометчивой мысли, что она постарела. Каждый раз кажется, что все заметнее и быстрее — еще пара неглубоких морщин, еще белоснежней проседь; почему-то он видит это слишком отчетливо, хотя приходит исправно по воскресеньям, а за неделю ничего толком в человеке, конечно, измениться не может. Но время будто специально для Райнера содрало с себя свою нематериальность и относительность, представ перед ним в самом что ни на есть реальном обличье, в котором можно разглядеть смертность и свою, и других.       Он всегда гнал прочь мысли о том, что будет с мамой, когда его не станет, потому что все равно изменить ничего не в силах — а теперь они прорываются вдруг сквозным ужасом, когда Райнер смотрит на ее постаревшие руки.       Это от нервов. Накопленные за последнее время переживания выплескиваются на то, что осталось рядом. Раз с Порко и Пик ничего решить так и не удалось. И вряд ли уже удастся.       Во всем виноват Порко, бросивший пить таблетки.       Укрепившись потверже в этой мысли, Райнер берет пирог за мясные бока, надеясь, что его не стошнит от небольшого кусочка.       То, как внимательно мама смотрит на него, заметно даже на периферии.       Ничего, ради нее можно и потерпеть. Ради нее можно даже сократить свою жизнь на две трети. Но это так, навскидку.       Не тошнит, но вкус у пирога будто бумажный, хотя бумагу Райнер не жевал никогда — только запихивал ее комья в рот Галлиарду, когда их оставляли убирать классную комнату в качестве наказания. То был первый раз, когда Порко по-настоящему сломал ему нос.       Фарш рассыпается по красивой тарелке. Райнер сглатывает, почти не жуя. Говорит:       — Вкусный.       Мама прищуривается — то ли недоверчиво, то ли потому что уже плохо видит — и подпирает подбородок переплетенными пальцами, слабо улыбаясь. Свой же пирог она никогда не ест — все отдает Райнеру, и тот содрогается от мысли, что придется съесть все, лишь бы ее не расстроить.       — Ты все равно бледный какой-то. Хорошо себя чувствуешь?       — Погода, — отмахивается Райнер, сам не до конца понимая, что имеет в виду. Облизывает губы.       От него ускользнул момент, в который они начали разговаривать вот так: отрывками, куцыми предложениями; мама все задавала какие-то вопросы, просила рассказать что-нибудь, будто в мягкой, но настойчивой пытке что-то эдакое из него достать, а Райнер отвечал односложно, будто побаиваясь сболтнуть лишнего, хотя болтать ему было нечего.       До сих пор у него был только один секрет от нее — и Райнер унесет его за собой в могилу. А раз могилы не будет, то и секрет исчезнет вместе с ним, словно и не было никаких ни тайны, ни Райнера Брауна.       Мама встает именно в тот момент, когда он готов укусить пирог еще раз, лишь бы не испытывать на себе ее взгляд. Поясняет:       — Заварю чай. А то всухомятку вредно.       Райнер облегченно кивает и откидывается на спинку стула. Секрет-то у него был один, да только тот раздулся до таких размеров, что грозится лопнуть, окатив содержимым того, кому не посчастливится в роковой момент оказаться рядом: в прошлый раз это могла быть Пик, но Райнер сдержался. Или она сама сдержала его — он так и не понял.       Он не сделал ничего вопиюще преступного, — кроме связи с боевым товарищем, за что вроде как кандидатам не скармливают — но чувствует такой же стыд и вину, только теперь уже не перед Пик, а перед мамой. На Парадизе Райнер думал, что совладал со своей природой, и очень этим гордился, а возвратившись на Родину, которая взрастила в нем воина, все же поддался слабости.       Матушка думает, что ее сын — достойный, сильный, нормальный мужчина, а на самом-то деле его совсем недавно зажимал Галлиард на своей постели. Райнер ее предал.       Тем тяжелее стало приходить к ней в гости и вести беседу: отвечать на вопросы, ответы на которые дежурные и сухие, тщательно обдуманные в голове, прежде чем их сказать; и даже если они простые — обычное «хорошо» на обычное «как дела?» — все равно не оставляет в покое чувство, будто Райнер сильнее вязнет в обмане.       Может, и ужас его на самом деле связан совсем не со старением мамы. Но выплеснулся на то, что находится перед глазами.       Смотреть в себя теперь стало страшно.       Райнер все-таки откусывает еще один кусок, повинуясь чему-то автоматическому. На удивление отступает легкая тошнота, которая мучила его последние дни — наверное, как раз из-за голода; в висках шумит от жевания, а тесто тает на языке, так и не растворившись во вкус. Нежное тесто, ни разу не хрустнувшее на зубах. Мама старалась.       Гремят кружки и льется вода; настенные часы отмеряют секунды по-грозному гулко, будто бы громче обычного, а пирог все не заканчивается — даже не уменьшается — хотя Райнер, кажется, жует уже бесконечность.       Только оказалось, что все тот же кусок — уже во рту превратившийся в кашу. Наверное, бумага все же была бы лучше.       — Ешь на здоровье, — приговаривает мама, и ее сладкий голос на вкус отчетливее, чем весь пирог. — Ты совсем исхудал что-то. Вас там не кормят?       Благо это тот вопрос, на который можно не отвечать — даже дежурно и сухо — потому что конечно же, их кормят; как можно не кормить носителей силы титана, на которых крепко опирается военная мощь Марлии, хотя те все равно не сдохнут от голода— проверяли уже.       Кормят. Не мясными пирогами, само собой, — хотя все могло поменяться с тех пор, когда Райнер последний раз появлялся в столовой.       В белоснежной, подмигивающей блеском кружке можно увидеть свое отражение.       — Зеленый. С травами, — поясняет мама, кивая на полупрозрачную жижу, кучерявую паром. — Лучше спать будешь.       У Райнера и так сон уже — почти растянутый в кому, разрытый в глубину до пустого беспамятства, а после этого чая, видимо, можно усопнуть с концами.       Она добавляет:       — Я сделаю еще, — в этот раз имея в виду пирог. Надкушенный кусок от которого бестолково крошится под пальцами Райнера. — Твой дядя в следующую пятницу собирает семейный ужин, думаю, пирог будет кстати. Может, придешь?       Во рту уже почти ничего нет, но Райнер все равно каким-то образом давится, мотая головой — нет уж, хватит с него сомнительных застолий на ближайшее время.       Мама поджимает губы всего на секунду. А затем ее лицо снова трескается улыбкой.       — Жаль. Понимаю, ты, наверное, устаешь от дел. У тебя ведь такое важное звание! Конечно, очень много обязанностей…       Например, целыми днями заполнять почти одинаковые бумаги, от которых потом часами рябит в глазах, а в свободное время выяснять отношения с Галлиардом.       Она все смотрит пристально и с мягкой полуулыбкой, отчего морщины на выцветающей понемногу коже становятся отчетливее — и Райнер выученно топит собственный взгляд, в чае с травами.       Коробит от чувства, каждый раз выкрашенного в разные оттенки, с разным акцентом и являющегося каждый раз с разным ликом, но которое всегда имеет одно и то же ядро — чувство, будто люди вокруг видят его насквозь. И знают то, что Райнер о себе не знает порой даже сам.       Это уже привычно и не вызывает прежнего ужаса — ходить изнанкой наружу, которую почему-то сразу перестают замечать, как только хочется открыться по-настоящему.       Райнер впервые за долгое время испытал это желание совсем недавно — в тот день, когда начал прием таблеток. Когда заявился Порко и помог их собрать. Именно тогда почти невыносимо загудело и затряслось все копимое внутри — сомнения, злоба, негодование и вопросы — и захотелось, чтобы кто-то туда заглянул и понял. Не утешил, не посочувствовал — просто бы объяснил.       Разделил бы все это с Райнером.       Но Порко всегда был живее, подвижней — как физически, так, может быть, и душевно — и скорее всего, у него все намного скорее утихло и улеглось, задремало или сдохло совсем, поэтому ему больше неинтересно и не нужно пересекаться с Райнером. Тем более, в нем копаться.       Райнер напряженно втягивает в себя воздух. Галлиард больше не мозолит ему глаза, зато резво скачет в мыслях — удивительно, учитывая, что из-за приема лекарства думается теперь намного медленней и тяжелей; да и в целом стоит только порадоваться, что в голове теперь все наконец застыло, то посреди этой неподвижности каким-то образом всегда вырастает Порко.       Он умудряется бесить даже когда не рядом.       Райнер берет горячую кружку — не за ручку, а обхватывая ладонью — и неосознанно сильно сжимает, но та выдерживает. А у мамы, которая снова себе почему-то чая не налила, улыбка вдруг становится недобро широкой.       Она снова подпирает рукой подбородок и совершенно приторным, сахарно хрустящим на зубах тоном спрашивает:       — Ты, может быть, влюбился?       Райнер не давится чаем. Просто пьет его залпом, почти не чувствуя, как кипяток обваривает язык, десна и горло; тем лучше — может быть, отвечать не придется на этот вопрос, услышать который он ожидал сегодня меньше всего.       Нет, это случалось и раньше — осторожные расспросы, не появилась ли у Райнера девушка, или, может быть, ему кто-то да нравится; это казалось до одури странным в контексте того, как он вернулся, каким и вообще кем — растерянным, разбитым и собирающим себя из осколков, большинство которых все-таки остались на Парадизе.       Это казалось странным Райнеру, но не маме.       Он ее понимал; конечно, Райнер понимал, что не только он один в периодическом ужасе от мысли, что она останется одна. Мама, наверное, все же осознавала, что в раскуроченном сердце того человека, который вернулся с миссии вместо ее родного прежнего сына, больше нет уголка для любви или хотя бы полупрозрачной нежности. Место осталось только для тех чувств, которые помогут остаться в своем уме хотя бы последние годы жизни.       Но мама не осознавала, не знала главного — что детей у Райнера быть не может. По крайней мере, привычным для мужчин способом.       Она хотела и до сих пор хочет, чтобы у нее от него что-то осталось, чтобы было не так одиноко и горько, когда Райнер уйдет и когда за ним уйдет Габи. Это можно устроить и не находя в себе трепетных чувств и не тратя время, которого и так почти не осталось — мама думает, что это просто. Стоит только Райнеру уступить.       Ей невдомек, что у него не выйдет, как бы он этого ни хотел. Как бы он ни хотел хоть немного ее обрадовать и доказать, что готов на все. Есть препятствия, перед которыми бессильна даже сыновняя любовь.       Райнер чувствует горячий вкус мяса во рту. И молча регенерирует.       Маму это не смущает — видимо, огонек, заплясавший в глазах, мешает ей что-то увидеть.       — У вас же там есть девочка, я помню, — продолжает она, не изменившись в голосе. — Леонхарт, кажется.       Язык достаточно восстановился, чтобы пробормотать:       — Она не вернулась.       — А. Ну, значит, черненькая.       Райнер молчит дальше, а клубы пара щекочут носоглотку; молчит о том, что «черненькую» вообще-то зовут Пик, и о том, что вообще-то она уже обосновалась в другой постели. Как и сам Райнер. Присоседился, так сказать.       Да и даже если все сложилось бы по-другому, заводить ребенка с Пик — затея не только неосуществимая, но и просто безумная. Не могут два воина позволить себе пойти на такое. Для этого нужно отбиться наглухо сразу двумя головами.       А мама, на лице которой отпечаталось невиданное воодушевление, пытается добавить:       — Я как раз думала, чтобы ты, может быть…       — Мне пора, — шамкает Райнер обожженными губами. Отодвигает от себя тарелку и кружку, почти отшвыривает — нет-нет, слишком резко — затем снова хватает за ушко последнюю, подносит к лицу. Не пьет, взбалтывает оставшееся на дне. Чаинки встревожились и заметались — встревожилось и что-то в груди; поэтому он говорит на всякий случай: — Извини. Мне правда нужно идти, вечереет уже. Надо еще… Кое-что закончить.       На самом же деле все, что должно было быть законченным вовремя, уже закончено, а то, что не срочно — даже не начато; конечно, на самом деле Райнеру нестерпимо хочется выскользнуть за дверь и покинуть дом, в котором он себя ощущает прямо как в пыточной камере — наверное, если бы ему вместо этого разговора вырывали ногти и зубы, Райнер даже согласился бы потерпеть.       Но бывает оружие пострашнее колюще-режуще-ранящего — например, слова, которые складываются в такое. Метко скребущее по тому живому, что еще осталось внутри.       У мамы на лице искривляются линии, а улыбка так и не исчезает, лишь немного меняет свой и так неровный изгиб; больше всего Райнер опасается, что сейчас последует что-то еще — какая-то реплика, которая ничего не изменит, но зато поскребет еще чуть немного и продлит разговор, который продолжать — как жевать смолу, противно прилипающую к зубам.       Нет, только не сегодня. В любой другой день, может быть, Райнер бы и попытался что-то придумать, но не сегодня. В любой другой день — из всех тех, что были еще до бардака в мыслях, отношениях и постели. Даже не своей.       Для еще одного клубка слишком мало места.       Но мама говорит только снова:       — Жаль. Понимаю, у тебя много дел. У тебя же…       «Такое важное и серьезное звание — замкомандира, это же надо…».       Да.       Райнер быстро кивает и так же быстро встает — чтобы вина, готовая подняться и хлынуть в голову, осела обратно к земле; чтобы не получилось как с Пик: пустые извинения, оправдания и распирающий порыв рассказать о себе всю подноготную. Они бы, конечно, обе не поняли бы, не разделили — но Райнеру этого и не надо. Только бы выблевать все, что стоит в голове и горле.       Нет, именно разделить это смятение, мозаику из всех возможных мыслей, догадок и чувств, ему хотелось только с Порко — и то один раз. Пронесшееся мимо помешательство, окатившее брызгами; ну, или запоздавшее очеловечивание.       И снова в забитой голове для Галлиарда находится уголок.       Мама что-то говорит, но Райнер не слышит, просто продолжая кивать по пути в коридор. Она умеет его останавливать, когда это нужно, умеет возражать и надавливать в удобные случаи; она умеет — и они оба это знают, поэтому шаги такие быстрые и неловкие, под которыми ноет досками пол. Убежать и скрыться, огородившись колючей проволокой и постами.       Когда этот дом перестал восприниматься родным?       Руки ныряют в рукава шинели — и только тогда Райнер, немного очнувшись, чувствует в пальцах что-то шуршащее. Что ему так старательно пыталась впихнуть мама последнюю минуту.       — Возьми пирог, хоть перед сном поешь, может быть… А то он почти целый остался. Мне ведь кроме тебя кормить некого.       Она смотрит на него снизу вверх — такая маленькая, хрупкая и одинокая, хотя мама никогда не жаловалась на последнее; может быть, дело в том, что носимое в душе имеет свойство порой отпечатываться на лицах других — и тогда получается, что одинокость эта совсем не чужая.       Залихорадило — где-то в области чувств.       Райнер сжимает пальцы покрепче — чтоб не выскользнул бумажный сверток, отяжеленный несколькими кусками. Хороший ведь пирог, в самом деле; жаль только, что скорее всего придется выбросить: аппетит, особенно после такого, теперь уже вряд ли появится.       Он наклоняется, целует морщинистую, потемневшую щеку. И искренне говорит:       — Спасибо, — и еще, уже не так искренне: — Я обещаю подумать.       Мама не сияет в лице, конечно же, лишь кивает, прикрыв глаза, но отлегает хоть чуть-чуть от души — впереди есть целая неделя на то, чтобы как раз-таки наоборот об этом не вспоминать.       Можно надеяться, что оставшиеся несколько лет удастся и дальше избегать разговора на эту тему, а потом просто спокойно умереть и не думать уже вообще ни о чем — ни о продолжении рода, ни о собственной природе, ни о Порко Галлиарде, опять затесавшегося в комке из мыслей.       Руки сами сжимаются в кулаки. На это в правой бумажно стонет сверток.       Скрип дверных петель сливается с негромким «пока», а Райнер шагает в морозную пасть вечера; на дорожке его следы уже слились со свежим снегом — значит, засиделся дольше, чем планировал, раз успел пройти снегопад, и вся улица тонет теперь в бело-сером желе.       Смотреть под ноги, не считая шагов, и сминать пальцами сверток, чтоб шуршанием встряхивать какую-никакую концентрацию и не заплутать; ненадолго забывать дорогу обратно и все, что осталось на том конце — вину, ужас, и сожаление.       Только внутри их так много, что даже если по всей Марлии растеряешь — все равно свободнее ни в мыслях, ни в сердце не станет.       Вот бы отрубить себе голову и отрастить уже новую — полую и ясную. И отрубать каждый раз, когда происходит какой-то пиздец. Так жить стало бы намного легче.       Но воспоминания все равно останутся при Райнере — и о Парадизе, и о прикосновениях Порко; и сложно решить, что же из этого страшнее.       Придется доживать с тем, что есть.       Погруженный в мысли о собственном обезглавливании, он не замечает, как снег под ногами сменяется полом казармы — немного более чистым той своей частью, что находится в крыле комнат воинов; тело никак не реагирует на изменение температуры, и это еще один положительный побочный эффект от таблеток — или же дело не в них.       Райнер останавливается перед дверью к себе — к ним с Порко — и просто смотрит, будто сквозь нее можно что-то разглядеть. Скорее всего, Галлиарда там нет: он либо на ужине, хотя еще рано, либо на свидании с Пик — или где там он обычно пропадает на пару с ней.       Последняя мысль вырывается из комка вспышкой. Райнер вдруг злится — сам на себя: чего он выжидает и прислушивается, чего опасается или того хуже — на что надеется? Почему не может выкинуть из головы ту ночь, которая фактически была ранним утром, будто это чуть ли не самое важное, что произошло в его жизни?       Да нет, не самое важное. Но точно выбивающееся из общего строя — тренировок, войн и службы великой Марлии.       Кажется, секс с Порко — пока что самое человеческое, что случилось с Райнером за последнее время.       Этого вывода достаточно, чтобы завестись за долю секунды. В смысле рассвирепеть.       Райнер вдыхает поглубже и толкает дверь уже без каких-либо мыслей. Та, не закрытая, поддается легко: распахивается, почти впечатавшись в стену, а вместе с ней крупно вздрагивает что-то на периферии.       Широкая спина в белоснежной майке и такие же белоснежные плечи. Но вид резко сменяется, стоит только этому телу обернуться, шарахнувшись на шаг назад — и Райнер видит Порко. Точнее, его искривленное лицо и выставленные вперед ладони.       Злоба снова куда-то девается — уже знакомо и не так удивительно — но Райнер не придает этому значения, даже не замечает; перед ним, намертво отпечатываясь в подкорке, стоит только то, что он не видел никогда прежде — настоящий, почти животный ужас во взгляде Порко.       Не привычный настороженный и даже порой презрительный прищур, а раскрытые до предела глаза — и какие же они, оказывается, у него большие и пронзительно-ясные; ладони, застывшие в защитном жесте, мелко трясутся — и это видеть тоже в новинку: то, что Порко напуган. Он не показывал страх никогда — тем более Райнеру.       Они оба стоят напротив друг друга несколько бесконечных мгновений — до тех пор, пока взгляд Галлиарда не становится наконец хоть немного осмысленным и тот не опускает руки. Не до конца: сжимая в кулаки и оставляя напряжёнными, будто собирается кинуться на Райнера.       Но Райнер не двигается — и, наверное, не смог бы, даже если бы Порко действительно на него напал. Так внезапно обрушившаяся на голову растерянность не оставила бы ему и шанса на быструю реакцию.       Зато больше мыслей никаких нет.       Порко говорит наконец, и голос у него деревянный — будто вот-вот треснет.       — Не надо так делать.       — Что?       — Я говорю: не вламывайся так в комнату.       — Ты дверь забыл запереть?       Он не отвечает и отходит еще дальше, к стене на своей половине комнаты, но Райнер видит, как бегают у него глаза, ловя каждое движение на периферии, и предположение о том, что Галлиард в конце концов на него кинется, уже не кажется такой бредовой.       Наверное, у него тоже едет крыша, только по-своему.       Оцепенение отпускает Райнера, и только тогда он понимает, что дверь все еще настежь открыта, но благо в коридоре все это время было пусто; закрывает ее медленно, даже с осторожностью — вдруг Порко снова напугается от резкого звука или чего ему там привиделось.       И вспоминает вдруг его недавние слова про психлечебницу. Он так и не сказал, что там делал, да и не то чтобы Райнеру интересно — может быть, Порко выдумал это просто, чтобы его задеть, но мысль о связи дурдома и странной реакции задерживается в голове намного дольше, чем следует.       Даже если это правда и у Порко действительно какие-то проблемы с головой — Райнеру до этого точно нет никакого дела. У него хватает своих.       — Запри, — слышится сзади. Райнер, снова пялящийся в закрытую дверь, только теперь с другой стороны, щелкает хлипким самодельным замком. И спрашивает как можно более незаинтересованно:       — Ты кого-то боишься?       Если посмотреть искоса, можно заметить, как грудь у Порко вздрагивает в частых прерывистых вдохах; как он сжимает-разжимает кулаки, будто разминаясь, и, видимо, пытается успокоиться — и снова на секунду кажется, что он сейчас скажет что-то серьезное и честное.       Но этого не происходит.       — Отцепись от меня, Браун, — выплевывает Порко, но беззлобно, а будто бы выученно, рефлексом — чтоб уж совсем не ронять перед Райнером свой привычный образ.       Райнер негромко хмыкает, больше сам себе, не желая вступать с ним в перепалку — в прошлый раз это закончилось если не безнадежно плохо, то точно сомнительно; подходит к своей постели, уже не обращая внимания на Порко и ставит на тумбочку бумажный сверток с пирогом. Оказывается, насквозь липкий от пота.       У Райнера никогда раньше не потели ладони.        И только сейчас чувствует снова. Запах. Он уже не ударяет в голову и не парализует, как это было первое время, а просто существует, заполняя собой небольшую комнату, логичный и само собой разумеющийся; как чувствовать горячий запах выпечки в булочной или пыльцы в цветочном — просто привычно, просто приятно.       То, что уже можно пережить.       — Еще раз так сделаешь — я убью тебя.       Райнер поворачивается — и почти напарывается на взгляд Порко, не моргающего и стоящего у противоположной стены со все еще сжатыми кулаками; он прежде не видел настоящих душевнобольных, но, наверное, примерно так они и выглядят, хотя не сказать, что Галлиард раньше производил впечатление здорового.       — Я не знал, что ты будешь здесь, — зачем-то признается Райнер. И тоже зачем-то говорит: — Думал, что ты сейчас с Пик.       — Она ухаживает за отцом.       — Понятно.       Руки Порко, его плечи и выглядывающие из-под майки части груди расчерчены напряженными мышцами — тело, к которому Райнер почти никогда не приглядывался, но которое не сумел толком рассмотреть, когда наконец захотелось. Оно не было каким-то необычным и недоступным: у Порко всегда была совершенно простая фигура, не сильно отличающаяся от других, а мужских торсов Райнер повидал десятки, если не сотни — разумеется, на тренировках и в общих душевых.       Они жили в одной комнате и переодевались, не стесняясь друг друга — в конце концов, у них обоих все одинаково, и что может быть в Порко такого, что вызвало бы интерес и желание пялиться? У него все то же самое, что и у Райнера.       Но сейчас бы только вскользь глянуть на него обнаженного. Просто посмотреть. Просто проследить за линиями на коже, запомнить расположение — вдруг пригодится. Можно даже потрогать — ну, чтобы убедиться, что Порко реальный и все еще существует таким, каким существовал до событий той ночи.       Что это тот же самый Порко.       — Я не пойду к ней сегодня, — говорит он с другой половины комнаты. — И завтра тоже не пойду.       — Понятно.       Райнер снимает шинель, пропотевший уже не только в ладонях — и непонятно теперь, лишь в температуре ли дело. Вешает аккуратно — вдруг Порко, все еще не отлипший от стены, снова шуганется чего-то. А драться с ним сейчас точно желания никакого нет.       Надо тоже предложить ему какие-нибудь таблетки попить.       Порко наблюдает, и это уже почти жутко.       Райнер вздыхает, расстегивая рубашку — воротник все это время давил на горло — и медленно произносит:       — Не знаю, какие у тебя там проблемы, — хочется ткнуть себе в висок, чтоб показать наглядно, но пальцы заняты, — но я не собираюсь с тобой выяснять отношения. Успокойся. И не будем трогать друг друга.       — Подойди ко мне, — вдруг командует Порко, противореча своим же словам.       У него вроде как дрожит нижняя губа. Но это, наверное, всего лишь кажется: из-за расстояния и тусклого света. Зато очень четко видны выпирающие ключицы и пляшущие возле них сухожилия.       Такой красивый и такой на голову отбитый Порко Галлиард.       — Я вообще-то от тебя отцепился, как ты и хотел, — примирительно говорит Райнер, все-таки напрягая руки на всякий случай. Успев расстегнуть только верхние три пуговицы — чтобы не давило на горло.       — Иди сюда.       — Нет.       Порко скалится как собака. И вдруг оказывается совсем рядом — даже не рывком, а просто будто переместившись за долю секунды; и Райнер успевает подумать только о том, что такое рассеянное внимание рано или поздно его погубит.       Например, прямо сейчас.       — Ебаный Браун, — шипит Порко прямо в лицо, — Я не собираюсь бегать за тобой, понял?       Времени слишком мало, чтобы понять хоть что-то.       У него сухие губы, и все, что удается сделать Райнеру, когда Порко его целует — упереться ладонями в его грудь; не потому что не хватает силы, сноровки или реакции, а потому что когда Порко настолько близко, все механизмы самосохранения почему-то единогласно дают сбой.       Чужая, горячая ладонь ложится на плечо, взметается к загривку — и пальцы сжимают кожу мелким щипком, отчего кровь ударяет в голову, роятся мушки перед глазами; Порко подается вперед, несмотря на руки Райнера, позволяющие сохранить хоть какую-то дистанцию между — ватные, они послушно сгибаются в локтях, и он прижимается всем телом.       У них обоих все еще открыты глаза, и видно, что у Порко совсем осатаневший взгляд. Видимо, в обострении неведомых душевных болячек он действительно решил прикончить Райнера, только способ выбрал, кажется, не самый быстрый. И не самый простой.       У самого Райнера губы обветрены уже давно — и они склеились жесткой коркой с губами Порко, не торопящегося ими шевелить, как это обычно принято в поцелуе.       Глаза у него вдруг загораются ярко-красным — или это загорается перед глазами Райнера; он чувствует резкую боль, отдающую вспышкой, и пытается дернуться, только Порко ему сделать этого не дает, удерживая шею. И отстраняется сам. Облизывается — и кончик языка у него алый.       Укусил. Прокусил нижнюю губу — Райнер чувствует соленый привкус и то, как горит кровоточащая ранка.       Такую царапину даже регенерировать смешно. Райнер тоже трогает языком выступившую кровь.       Больно. И очень-очень тесно в штанах.       Он опрометчиво роняет взгляд ниже пояса Порко, с абсолютно пустой головой, но не успевает рассмотреть лишние складки и выпуклости, потому что тот снова набрасывается на него: теперь хватает крепко за челюсть, аж до мелкого хруста — будто в ушах песок рассыпается — и снова Райнер не делает ничего.       Это похоже на обычный неосознанный сон — когда не мыслишь, не действуешь, а просто подчиняешься определенному ходу событий, и все вокруг происходит само по себе; и остается лишь наблюдать, будто со стороны, а осмыслить только по пробуждении.       Именно этот сон насквозь пропитан запахом Порко.       Его прикосновениями. И слюной: он грубо отворачивает лицо Райнера в сторону, открывая шею. И лижет кожу.       Сначала у виска, немного задев кромку волос, потом — ниже, по линии челюсти, переставляя удобно пальцы; и затем наконец — за ухом, собирая пот Райнера и бледные остатки запаха. Пыхтит, принюхиваясь изо всех сил — наверное, в надежде учуять хоть что-то, способное на него повлиять.       И, видимо, не находит.       — Не пахнешь, — шепчет Порко то ли довольно, то ли разочарованно. — Совсем.       У Райнера все внутри обрывается, когда он перестает чувствовать на себе чужое дыхание — только прохладу высыхающей на коже слюны, и дышать самому становится намного труднее от осознания, что Порко только что его облизал. Оставил на нем свои следы. И даже не вытер.       Мерзко до тошноты. И возбуждающе — до уже почти болезненной тесноты в штанах.       Порко медленно поворачивает его лицо обратно к себе — и Райнер хоть и не осознает сейчас себя до конца, но зато может очень ясно разглядеть каждое вкрапление зеленцы в глазах напротив. Каждый капилляр, каждое движение зрачков.       Галлиард и так никогда не был спокойным, и вполне возможно, что в дурдоме его лечили от бешенства — а сейчас, в обострении, он способен на все что угодно и, наверное, даже всерьез убить Райнера; но почему-то и это теперь воспринимается кошмарно нормально, будто в исказившейся вдруг реальности поменялся порядок вещей, будто на самом деле они жили все это время только для того, чтобы пути пересеклись и перепутались и в итоге кто-то кого-то прикончил.       В конце концов, у Порко тоже есть право на съехавшую крышу.       Ему стоит только добавить еще одну руку к той, что сжимает челюсть — и удастся свернуть шею одним точным движением. А Райнер даже не будет сопротивляться; бывает, что снятся такие сны, в которых спящий не может предотвратить свою смерть.       В приятно-нереалистичном параличе умереть от рук Порко не кажется такой уж кошмарной участью.       Он снова облизывается — и Райнер видит, что зрачки у него расширились, потопляя собой светло-карюю радужку. Секундное замешательство.       Которым Райнер решает воспользоваться.       Его будто кто-то толкает: заставляет резко схватить запястье Порко, отцепив от себя его руку, и наклониться — прямо к шее, к ключицам, чтобы хоть один раз уткнуться туда и слизать немного покоящихся на коже феромонов. Прижаться, прикусить. А потом уже спокойно умереть.       Только ловкости все равно оказывается недостаточно, и Райнер шатается в пустоту. А Порко с какой-то невероятной быстротой ныряет ему за спину и хватает за горло уже сзади — стискивая, но оставляя возможность дышать.       — Не смей ко мне прикасаться, — цедит в еще не обсохшую от слюны шею. — Придурок.       Райнер сглатывает — и кадык вздрагивает под ладонью Порко. Сипло, но удается достать из сжатого горла:       — Что ты тогда вокруг меня скачешь?       — Заткнись.       Его губы совсем рядом с кожей, и если податься немного назад, то можно налететь на них шеей, чтобы остались новые следы, новые метки с запахом.       Как же хочется самому убиться о Порко Галлиарда.       Это вакуум; это место вне привычного времени и пространства, будто комната нырнула в какое-то иное измерение, где нет прошлого с грызней за силу титана и гибелью Марселя, настоящего с взаимной неприязнью, будущего с сожалением о еще не случившемся — нет ничего, кроме них двоих, оказавшихся так близко друг к другу, чтобы одновременно забыть про все остальное.       Выпадение из реальности, общий провал в болезнь, полые слова в еще более полых репликах, тело Порко сзади, жар, его дыхание, тяжесть внизу живота, сухость глаз под шершавыми веками. Все распадается на фрагменты.       Свободной рукой Порко цепляется за ворот рубашки и оттягивает вниз по спине, насколько позволяют три расстегнутые пуговицы. И Райнер чувствует между лопатками мягкость его лица, остроту подбородка — как Порко по-животному прислоняется щекой и трется, как кот, оставляя свой запах на том, что ему не принадлежит, но что можно сделать своим, взять ненадолго — только здесь. В запертой и оторванной от всего настоящего комнате.       — Галлиард? — зовет его Райнер то ли вслух, то ли в мыслях, а пальцы на горле начинают хаотично вздрагивать один за другим.       — Надо было прикончить тебя еще тогда, в детстве, — горячо отпечатывается где-то на позвоночнике. — Когда я мог задушить тебя ночью подушкой. Или прирезать в каком-нибудь переулке Либерио. Когда ты еще был сопляком, которого я ненавидел.       — А теперь?       Порко разжимает руку.       — А теперь это ты, похоже, меня убьешь.       Райнер не успевает ответить, что нет у него такой цели и что, вообще-то, это Порко к нему пристал с этими странными разговорами об убийствах; не успевает, потому что комнату вдруг встряхивает — и он оказывается на постели. Собственной.       Ну точно как во сне, где эпизоды сменяются не плавно, а примерно вот так: слишком резко, картинками-вспышками, и в начале каждой — новая оторопь.       Время вокруг течет быстрее чем нужно, все вокруг — быстрее чем нужно; Райнер не успевает даже удивленно подумать о том, что Порко хоть и сильный, но не настолько, чтобы опрокинуть его так легко — или он сам от таблеток действительно похудел и отупел, поэтому не сумел среагировать.       Райнер видит потолок, затем — Порко над собой; вскидывает руку, чтобы вцепиться в него, сам не понимая, с какой целью — оттолкнуть или привлечь поближе, но тот уворачивается. Ловит предплечье и прижимает обратно, накрывая свободную руку, которой Райнер почему-то не догадался воспользоваться.       Это нечестно — «чистый» против того, что на таблетках еще в период адаптации; но об этом Райнер не то что не успевает подумать — даже не догадывается.       Порко почти сидит на нем, и глаза у него сверкают не злобой, хоть в прищуре толком не разглядишь — но так не смотрят на тех, кого ненавидят и собираются прикончить прямо сейчас.       Зато все мышцы теперь у него напряжены пуще прежнего, удерживая огромное тело, которое, к слову, почти не сопротивляется — вены на шее набухли, и кожа теперь будто странно-выпуклый мрамор; Райнер смотрит на них внимательно, не моргая, и спокойно говорит:       — Сделай уже, что хотел. Все-таки подушкой или ножом?       Конечно, даже слегка заторможенный и обестолковевший из-за таблеток, он понимает, что Порко сейчас его совсем не убивать будет. Теперь — точно не убивать.       И Райнер совсем не против.       Порко скалится непонятно зачем, нехотя отпускает руки. Холодно приказывает:       — Поворачивайся.       И тут же переворачивает сам, не дожидаясь исполнения приказа: снова так, будто Райнер под ним совсем ничего не весит — или же все дело в том, что тот неосознанно помогает ему делать с собой все что захочется.       Тело ватное, будто не принадлежащее самому Райнеру, но оно готово — на самом деле, было готово еще с того момента, как он переступил порог комнаты; когда еще даже не понял, что чувствует запах, но запах уже влиял на него — но тогда наивно казалось, что можно обдурить и себя, и природные механизмы.       Порко сразу же тянется к ремню на штанах — не своему — и Райнер думает, что, наверное, намного удобнее это было сделать, когда он еще лежал на спине; тянется тоже, чтобы помочь, но Порко бьет его по ладони. Предупреждающе рычит:       — Руки.       Райнер слушается и замирает. Ждет, пока звенит пряжка и шуршит ткань, пока обнажается рывком горящая кожа.       Ни прелюдий, ни ласки: этого и не нужно, потому что запах Порко делает свое дело, одним своим существованием возбуждая до пика; и Райнер хочет его, действительно хочет, только тело почему-то будто существует отдельно, а странная растерянность в голове никуда не девается.       Он не успевает за всем, что происходит.       Даже не стянув — просто приспустив до колен штаны Райнера, Порко приступает к своим, и тот снова пытается хоть что-то сделать. Повернуться, чтобы хоть краем глаза увидеть крепкие бедра, выпуклые косточки, косые линии внизу живота, налитый кровью член — чтобы заполнилось не только тело, но и голова.       Но Порко грубо толкает его обратно.       — Ты заебал вертеться.       — Я хочу на тебя посмотреть. Разденься.       — Нет.       — Хотя бы сними с меня рубашку.       — Делать мне нечего.       Он склоняется над Райнером и снова вылизывает — шею, пульсирующую кожу за ушами, потому что запаха нет и остается только собирать естественный, тот, что без феромонов, чтобы возбудиться. Потому что, конечно же, сам по себе Райнер возбудить Порко никак не может.       Если бы не их статусы, если бы не природа — они бы ни за что не дошли до такого. Ни за что бы не оказались в одной постели, даже под страхом смерти.       Сейчас они всего лишь повинуются зову инстинктов — ничего больше. В конце концов, им обоим не привыкать исполнять свой долг.       Когда Порко дотягивается до виска, Райнер чувствует его член, мажущий головкой по копчику, — и вздрагивает; не пытается отползти, как в прошлый раз, но и не подается навстречу, еще не поспевая полностью за событиями.       Он трется лбом о подушку и замирает. Никак не отзывается на манипуляции над ним, не движется и даже больше не дергается — просто в ожидании, что все скоро или не очень закончится и они получат то, что оба хотят. Разрядку и успокоение хотя бы на какое-то время.       Просто нужно потерпеть.       Когда Райнер уже ощущает в себе сразу два пальца — даже непонятно, смоченные ли слюной — в голове непрошено запускается очередной мыслительный процесс, которого быть сейчас не должно.       Он думает мимолетно, скользкой увертливой мыслью, что, конечно, не против того, что происходит, но не так. Вспоминает зачем-то, сколько у него было женщин и как он ласкал каждую из них, хотя ни одну не любил; понятное дело, женщины — существа мягкие, хрупкие, и нуждаются в какой-никакой нежности, чтобы можно было получить удовольствие. Чтобы распалить — и они сразу будут готовы на все что угодно.       Райнер — не женщина, даже не близко, и Порко, конечно, делает сейчас все правильно, не церемонясь. Это происходит даже не совсем добровольно для них обоих, а скорее просто потому что иначе нельзя.       Если понадобится, Порко точно возьмет его силой — это тоже понятно. По крайней мере, попытается. Если понадобится, Райнер будет сопротивляться.       Какой-то слишком длинный мыслительный процесс выходит.       Тело разгоряченное и подготовленное, а Райнер будто оторвался от него почти полностью: он ощущает только, как пальцы внутри неприятно трутся о стенки и почти не проталкиваются глубже. Напряжение и отсутствие отклика — что-то похожее на безопасное оцепенение.       В прошлый раз все было иначе — тогда Порко его хотя бы целовал. Тогда можно было уткнуться в подушку, пропитанную его запахом, который теперь улавливается не настолько сильно, насколько хочется.       Райнер сжимается резко, когда чувствует обжигающую стенки боль. Думая, что Порко совсем уж решил не тратить время и сразу вошел, толком не растягивая — но то было всего лишь попытка добавить третий палец.       Нет, это уже не так приятно. Это совсем не то, чего хочется.       Он дергается и сжимается еще раз, когда сверху грозно раздается:       — Тебе что, больно? — и, видимо, натужный выдох Райнера звучит как положительный ответ. — Так а какого хера ты молчишь?!       «Так а какого хера до тебя дошло только сейчас?».       Вдруг становится пусто. И мышцы сразу же расслабляются, и дышится свободнее, хоть и нос утонул в серой наволочке подушки; снова шуршит ткань, скрипит кровать, проминаясь жестким матрасом, и новая мысль, не успевшая обратиться в процесс — Порко сейчас уйдет, оставив Райнера лежать с голой задницей кверху.       Но Райнер точно не расстроится. Хотя и безумно счастлив тоже не будет.       — Ну-ка посмотри на меня.       Голос уже не сзади, а где-то сбоку, и Райнер послушно поворачивается на звук. Открывает глаза — и видит Порко лежащего рядом с собой. Полностью одетого, с застегнутыми штанами. Раскрасневшегося и растрепанного, со взглядом, блестящим масляно-пьяно — так смотрят на то, что очень сильно хотят.       Порко зачем-то вцепляется Райнеру в волосы, но не дергает. Просто крепко зарывается пальцами. И цедит сквозь зубы очень отчетливо:       — Я не насильник. Не знаю, что ты там обо мне думаешь, и мне не интересно. Я не собираюсь тебя унижать или делать больно. Если захочу — дам тебе по роже как-нибудь днем, при всех. На равных. Но не сейчас. Я не конченый мудак, как бы тебе этого ни хотелось. Ты понял? Так что можешь прекращать корчить из себя жертву.       Его привычно раздраженный тон никак не вяжется с тем, что написано на лице — с линиями и пятнами румянца, из которых складывается настоящий лик вожделения; но, кажется, вечно всем недовольный Порко всегда останется собой, даже если очень захочет кого-то трахнуть.       Райнер кивает, насколько ему позволяют чужая рука в волосах и ошалелое желание впиться Порко в губы и облизать каждую чешуйку на обветренной коже.       Он просит почти онемевшим языком:       — Дай мне тебя потрогать.       — Нет.       — Тогда потрогай меня, — Райнер облизывает собственные губы. — Обычно так делают люди, когда занимаются сексом.       Порко хмурится на ничем не прикрытую иронию во второй части реплики, но глаза снова его выдают — сверкающие, разверзнутые безднами расширенных зрачков — и Райнер замирает, будто в страхе спугнуть; часто сглатывает слюну, чтобы не позволить себе дернуться или сказать что-то лишнее.       Молчание прореживается общим дыханием. Порко открывает рот, намереваясь что-то сказать. Закрывает. Сжимает сильнее волосы Райнера — и тут же расслабляет руку. Вдыхает долго, со свистом, выдыхает, вдыхает снова, еще глубже, чуть задирая подбородок — будто готовится нырнуть в ледяную воду и все никак не может решиться.       Он косится на ладони Райнера в опасной от себя близости, но которые теперь не пытаются его коснуться — и только сейчас мелькает шустрая, но ясная мысль, что Порко держал их не чтобы Райнер не сбежал, а чтобы не смог дотронуться.       Только превратиться в мыслительный процесс она не успевает. Как и сбежать — в следующую же секунду ее растаптывает ощущение чужих губ на собственных. Осознание Райнера, что Порко его целует. И вновь он пропустил, когда это успело случиться — выпал из реальности или наоборот впал, а теперь вернулся обратно в ее изнанку.       Их губы тут же склеиваются маленькими корочками — те цепляются друг об друга и рвутся, пока Порко целует Райнера с каким-то хищным остервенением, словно эти рваные, хаотичные движения — язык, на котором можно рассказать о своей злобе, не произнеся при этом ни слова.       Сухо, поверхностно, обжигая раненую кожицу, даже не облизнув и не раскрыв толком рот; Райнер пытается протолкнуть свой язык, чтобы поцелуй стал глубокий, но Порко ему не дает, не пускает сквозь сомкнутые зубы и отстраняется, а за ним не потянешься — неудобно, лежа на животе и вывернув кое-как уже затекшую шею.       И это — не про настоящие ласку и нежность, а про что-то другое: та же неприязнь и презрение, просто зашифрованные и зашифрованные даже нехитро. Это не тот поцелуй, в котором можно забыться и погрузиться хоть ненадолго в светлое, нет, наоборот: в нем упрек, обвинение и чужая боль, которые поражают сердце точнее, чем если бы Порко сказал о них вслух.       И Райнер, зажмуриваясь, отвечает жарко, только в его поцелуе скомканные признания в слабости, собственной растерянности и непонимании, что же между ними творится; в стыде за то, что случается и случилось, в стыде за себя и свое вот это желание, а еще, между всем этим — извинения. За все-все-все.       Конечно, он ни за что не произнесет это словами.       Порко приподнимается на локте, отдаляясь сильнее, и уже совсем сложно доставать до его губ — и немой диалог прерывается; Райнер кряхтит, хрустнув шеей в попытке потянуться еще раз, но чувствует, как рука в волосах прижимает его обратно к постели — глаза он так и не решился открыть.       Темнота под веками пропитана запахом Порко и вкусом его поцелуя. Горячим, горько-сухим.       Теперь отступает все — и смятение, и приставучие мысли, теперь все это — правильно; и сознание приглушается, меркнет своей ясностью, уступая место инстинктам, которые сейчас диктуют одно.       Райнер — не женщина, даже не близко; но ему достаточно и капли такой грубоватой ласки, чтобы тоже стать готовым на все что угодно. Правда, только с одним человеком. У которого по досадной ошибке природы оказалась над ним такая власть.       Каждое прикосновение — острое; Райнер прикусывает укушенную раньше губу, распарывает подзажившую ранку, ощущая, как чужая ладонь скользит под рубашку. Порко уже не сбоку, а как-то бесшумно и ловко снова оказывается сзади, не выпуская волосы из переплетения пальцев. Свободная рука трогает вспотевший бок, отдергивается, касается еще раз — поверхностно, будто бы в странном опасении; добирается до ребер, зачем-то потирая каждое, затем раскрывается ладонью и плашмя опускается на спину чуть пониже лопаток. Сжимается, собирает кожу в складки, проводит по ней ногтями, не царапая — словно Порко искренне не знает, что делать; не знает, как правильно ласкать и где трогать, чтобы доставить удовольствие.       Или он просто искренне не знает, как правильно ласкать именно Райнера. Трогает и исследует, как непонятную зверушку.       В теле будто проросли новые нервные окончания — примерно раз в десять больше, чем было — и Райнер чувствует рельеф ладони Порко, каждую линию и холмик, переходящий в фалангу пальца, выпуклости суставов и мягкие полумесяцы ногтей; чувствует и запоминает, впитывая в себя отпечатки прикосновений, чтобы со стыдом вспоминать позже, когда все закончится.       Так и не открыв глаза, чтобы не смыть желтым светом все ощущения, не спугнуть чувствительность тела. Если Порко не позволяет смотреть на себя обнаженного, можно представить его хотя бы в слепой темноте.       Соткать образ из бледных клочков, оставшихся в памяти еще до того, как Райнер вляпался в интерес к Порко: из линий его мышц, лопаток, плеч и бедер, которые помнил из раздевалок и душевых; помнил, что соски у него светлые и плоские, твердеющие только на холоде, и что на ореолах нет волосков — у Порко на груди вообще нет волос, зато есть внизу живота. Как и у всех мужчин — только у него они густо добираются до пупка, а пупок у Порко аккуратный и глубокий, не вывернутый наружу; пресс не торчит сухими буханками, а сокрыт мягкой кожей, очерчиваясь из-под нее красиво и правильно. Вен на Порко не сыщешь почти — даже на шее, даже если сильно душить — только на полупрозрачных запястьях, и там они проходят плотными зеленоватыми нитями.       Райнер представляет, как трогает его тоже, лижет ямку между ключицами, прикасается к груди и соскам, щиплет кожу, чтобы проверить, останутся ли крошечные синяки и какого оттенка; кладет ладони на бока в неловком, диковатом подобии полуобъятия, чтобы соскользнуть затем вниз, к неострым тазовым косточкам, огладить их большими пальцами и потом обхватить одной из ладоней твердый член, который твердым Райнер никогда и не видел. Только чувствовал — внутри себя.       Фантазия обрывается, а реальная ладонь Порко подбирается к животу — и Райнер неосознанно, будто уже выученно, напрягает ноги, приподнимаясь так, чтобы можно было просунуть руку между ним и постелью. Голые ягодицы упираются в ткань — видимо, штанов, потому что Порко склонился над ним, так и не удосужившись раздеться, но спорить с ним бесполезно — может быть, в его представлении заниматься сексом в одежде нормально. Или он не хочет заниматься нормальным сексом с Райнером.       Следующее, совсем новое ощущение пронзает, и Райнер толком не понимает сразу, что это — он почти вскрикивает, но вовремя давит крик в горле, понимая остатком сознания, что его может кто-то услышать и прийти проверить, не убивает ли наконец его Порко; тот слегка вдавливает пальцы ему в живот, проводя вверх-вниз и ощупывая, будто пальпируя, и в этих неясных глупых движениях ненароком задевает член Райнера, уже напряженный до боли.       В горле остается не только крик, но и «пожалуйста», которое Райнер заталкивает обратно сознательно, потому что он и так слишком много просил за последние полчаса, потому что это стыдно даже в состоянии возбуждения — просить потрогать его еще, будто Райнер изголодался по чужой ласке, будто ему вообще приятна ласка мужчины, да еще и Галлиарда, который не скрывает своей неприязни даже сейчас.       Наверное, ему противно трогать Райнера и еще противнее — если тот будет касаться его, поэтому все прикосновения такие странные, а сам Порко не дает на себя даже смотреть.       Ладонь касается члена еще раз, уже намеренно и не отстраняясь. Прямая, трет ствол, не скругляясь даже на налитой кровью головке — и снова жгучее ощущение, что Порко либо брезгует, либо просто придурок, не соображающий сразу, что нужно обхватить всей рукой, покрепче, и провести вверх-вниз, как он делал не раз на самом себе — Райнер не заставал его за таким интимным занятием, но уверен, что в его отсутствие это, конечно, происходило.       Воображение снова вскипает, снова рисует расплавленно-красными красками очередные образы: теперь уже те, в которых Порко ласкает себя или скорее просто дрочит, жадный на ласку даже для себя самого; это уже похоже на бред, на видения в лихорадке — навязчивые, яркие, бессмысленные и будоражащие — и Райнер, захлебываясь, успевает подумать, что помрачение рассудка заразно.       Он чувствует поцелуй на шее, чуть пониже затылка. Влажный — Порко все-таки облизал губы и теперь снова слюнявит кожу; ладонь так и не сжалась в кулак, исчезла теперь совсем, раздразнив только зря — и хочется скулить от досады. У Галлиарда все как обычно: сам не знает толком, что делать, и не дает другим сделать как следует.       Райнер чувствует собственный пульс в каждом уголке податливого, размягченного тела: достаточно было всего несколько лишних касаний, чтобы выжать из головы скованность и сомнения, а все, что происходит теперь — уже издевательство, потому что хочется большего; и, если бы не странная двинутость Порко, Райнер давно бы уже сделал все сам.       Поцелуй тут же становится укусом; снова эти животные замашки — оставлять метки, которые ничего не значат. В которых по задумке природы должна читаться принадлежность — только эти следы Райнер способен стереть с себя примерно за полминуты, обесценив ритуал, который и так, проведенный между ними с Порко, ничего не стоит.       Всего лишь эхо, отголосок тех далеких времен, когда элдийцы-мутанты сбивались в пары как звери, жадно и беспорядочно, и альфы, покрывая своих омег, оставляли метки-укусы с собственным запахом, которые означали: «моё», чтобы союз стал крепким, безопасным и жизнеспособным.       А Райнер просто регенерирует потом следы от зубов — или забудет и те заживут сами — будто ничего и не было, и Порко не будет возражать, потому что ему нет до того никакого дела, и они никогда не будут друг другу принадлежать, даже если покусаются обоюдно. Хотя бы эту партию у природы они выиграли.       Снова два пальца внутри — вот куда делась ладонь, исчезнувшая с живота — и Райнер, не сумев сдержаться, стонет от облегчения. Порко кусает его еще раз, в другое место, сжимая ту руку, которая все никак не отпустит волосы — но он не делает больно, не пытается потянуть за них или наоборот с силой вжать голову в подушку. Просто держит все под контролем.       Теперь Райнер заодно с собственным телом — и стенки растягиваются быстро, легко принимая третий палец, почти не сжимаясь вокруг всех трех, потому что желание поглотило собой дискомфорт, пожрало, даже не чавкая; и хоть Порко зачем-то устроил пытку долгими дурацкими ласками, зато у Райнера есть возможность прочувствовать все, чего не было в их первый скомканный раз. Каждое движение, укус, шевеление пальцев, запутанных в прядях — неторопливо, кошмарно медленно, но ощущаясь намного отчетливей.       И все равно это правильно. То, что происходит — непонятно, дико, но правильно; все надуманное Райнером, умозаключенное и старательное уложенное у него в голове за время без близости с Порко слетает к чертовой матери, разбивается, а все оставшееся становится вновь на свои места — совсем как в то утро-ночь, когда они были вместе.       Как далеко Райнер ни старался убежать в своих человеческих, слишком глубоких мыслях, природа его догнала. И выиграла все остальные партии.       Порко разжимает руку, убирает с волос, с уже узнаваемым шуршанием возится со штанами. Отстраняясь от шеи и выпрямляясь, зачем-то оповещает:       — Сейчас войду в тебя.       Это не вопрос, но Райнер все равно отвечает отрывисто:       — Да. Да.       Пальцы выходят из него скользко, со звонким и пошлым хлюпаньем — и эта же ладонь ложится на бедро, пачкая влагой. Неловко гладит, сминает кожу; Райнер догадывается — сам раздвигает ноги, насколько позволяют приспусщенные до колен штаны, приподнимает таз, отклячивая зад уже совсем неприлично, и слышит, как Порко выдыхает то ли в восхищении, то ли в ужасе, но Райнеру плевать. В нем не осталось места для стыда и осознавания, что он делает это перед Порко, который точно запомнит и будет после, конечно, припоминать с насмешками: вот Браун придурок — выделывался, спорил с ним, а потом отдался. Ну совсем как женщина.       Плевать. Пусть говорит потом, что хочет — только перестанет медлить сейчас.       Порко останавливается на несколько секунд, снова копошится сам с собой, и Райнер уже готов проклясть его вслух, но потом догадывается. Понимает по звукам, что тот плюет себе на ладонь для смазки, растирает по члену, плюет снова — старательно и усердно, отчего жарко скручивает где-то в желудке, а по затылку колко бегут мурашки. Предвкушение: в этот раз будет по-другому.       Хрустит матрас — Порко снова наклоняется — и Райнер отчего-то начинает дрожать; мышцы напрягаются и расслабляются, беснуясь против воли, и, наверное, это похоже на ломку, которую он никогда не испытывал, нетерпение перед чем-то, что сейчас сделает ему хорошо, избавит на какое-то время от шелухи лишних мыслей и окунет в спокойствие, стерильное от напряжения и тревог.       Он наконец чувствует гладкую головку у входа и задерживает дыхание, ожидая, что Порко снова войдет грубо и резко, но этого не происходит; вместо этого тот склоняется обратно над Райнером, снова обнюхивает, будто в надежде обнаружить хоть какие-то признаки запаха, прикусывает шею там, где она уже переходит в затылок — где растут волосы. Мокро трется членом меж ягодиц, несколько раз — и стонет сквозь укус прямо у Райнера над ухом; что-то внутри подсказывает подмахнуть бедрами — так, чтобы головка упиралась в растянутую дырку, погружалась кончиком, а затем снова соскальзывала. Он на это рычит, не размыкая зубов на коже, но из-за обилия во рту слюны рык комкается в рваные всхрапы, и остается только гадать, откуда у Порко вообще столько терпения.       И откуда столько терпения у самого Райнера.       — Галлиард? — он не узнает свой голос. — Порко?       Зовет, пытаясь попросить, но «пожалуйста» теперь не затоптано принципами и гордостью, а затерялось в одышке и расплавилось вместе с сознанием, но имя все равно остается ясным — имя, которое Райнер всегда произносил только с угрозой или с иронией, отдавая предпочтение фамилии, а теперь дребезжащее у него же на губах так жалко.       Порко не отвечает, но, кажется, понимает. Выпускает из зубов загривок, трется щекой о волосы, а руку, которая была на бедре, кладет на спину, немного вжимая в хребет — чтобы Райнер не вскинулся. И когда головка члена снова упирается во влажный вход, подается вперед.       Не одним резким толчком, как было в прошлый раз. Постепенно: Райнер чувствует, как сначала входит головка, как задевают стенки ее края, а затем уже — толстый ствол; это совсем не больно, и не нужно даже прикусывать наволочку, чтобы перетерпеть, или дергаться в очевидном рефлексе остановить.       Из легких выходит весь воздух, но Райнер все равно чувствует себя переполненным — во всем теле; он распахивает глаза и часто-часто моргает, потому что яркий свет обжигает их с непривычки, а черты комнаты плывут, будто подстраиваясь под его ощущения. Стены разбегаются в разные стороны, а потолок уносится вверх, будто помещение что-то невидимо распирает и оно вот-вот лопнет.       Когда чужие бедра прижимаются к его ягодицам, Райнер мычит от удовольствия и чувства наполненности, по которому он, оказывается, так тосковал; получается слишком громко, и над головой раздается привычно недовольное:       — Не шуми.       Он сразу же затихает, вспоминая, что они в казарме, вообще-то, не одни. И ожидая, что Порко сейчас с силой прижмет его лицом к подушке или придушит, чтобы Райнер не издавал никаких звуков; и Порко действительно обхватывает свободной рукой его горло, но ничего грубого не делает. Не стискивает, перекрывая дыхание, а надавливает двумя пальцами на нижнюю челюсть, вынуждая приподняться и запрокинуть голову назад. Чтобы ему самому не пришлось далеко наклоняться; теперь он легко дотягивается не только до шеи, но и до ушей и висков, снова вылизывая и покусывая едва-едва, не до боли.       Райнер ощущает его внутри, вошедшего полностью, и не может найти выражения тому, как же ему хорошо, раз стонать нельзя; и когда Порко посасывает его щеку, умудряется извернуться до хруста в шее и поймать его губы. Целует жадно, не успевая толком вдохнуть, чтобы Порко тоже знал, что ему приятно — чувствовать его в себе.       Что это за сила, способная выдрать из двух людей почти все человеческое, над чем они так тряслись — общие плохие воспоминания, неприязнь друг к другу, злобу и отвращение — то, от чего не сбежать самостоятельно, даже если напиться до беспамятства или крепко уснуть — все равно настигнет во снах и в бреду; но сила смахивает это, как ненужную пыль, обнажая звериное, в котором и Райнер, и Порко — никто ни друг другу, ни сами по себе: они не воины, не враги и даже не люди, и теперь все действительно не имеет значения.       Им хорошо, очень хорошо сейчас — вместе.       Порко не отстраняется от его губ, а прижимается ближе, и теперь его поцелуй не грубый, а глубокий и влажный; он проталкивает язык, лижет десна, изнанку щек — а Райнер послушно размыкает зубы, впуская его и совсем не чувствуя, как затекло в одном положении его тело и как ноет неестественно вывернутая шея. Если понадобится, он пролежит так еще несколько часов.        Во рту слишком много слюны — и его, и Порко, смешавшаяся между собой — и Райнер натужно сглатывает; кадык дергается под ладонью на горле, и та расслабляется, давая немного пространства, а затем прижимается снова. И снова — несильно; Порко щупает пальцами сонные артерии, гладит неловко, продолжая целовать Райнера так хищно, что слюна теперь течет у них обоих по подбородку.        Первая фрикция — плавная, такая неторопливая, будто Порко просто ненадолго потерял равновесие; это снова — пытка, и Райнер укоризненно прикусывает его губу, потому что устал терпеть и ждать, пока его перестанут уже изучать и наконец возьмут как следует.       А потом даже сквозь возбуждение понимает: наверное, Порко все-таки исследовал не его, а себя. Свои ощущения.       Как это — быть с омегой: касаться его, целовать, брать, даже не чувствуя запаха, но все равно откликаясь телом, узнавшим свое; как это — испытывать удовольствие, для получения которого не нужны ни привязанность, ни влюбленность, ни даже просто нормальные отношения, но которое сносит крышу так, как не сможет, наверное, самый сильный наркотик.       Порко толкается еще несколько раз, так же медленно — но быстрей и размашистей ему бы и не позволила бы неудобная поза — и Райнер чувствует, что каждое это движение растягивает его еще больше, хотя кажется, что сильней уже некуда, что места в нем больше попросту нет; Порко отрывается от его губ, жадно втягивает воздух, и на мгновение они встречаются взглядами — бестолковыми и невменяемыми.       Ополоумевшие, незапланированно сошедшие с ума друг от друга. Соединенные тонкой нитью слюны между ртами. Позор воинов Марлии.       Райнер сам подается назад, чтобы насадиться на член — и Порко давится и воздухом, и слюнями, и привкусом поцелуя. Кожу на ягодицах натирает ткань от его штанов, пуговицы, болтающийся ремень, но это чувствуется так незначительно и отдаленно, что не сбивает с основных ощущений — близость Порко, запах и наполненность.       Может, все действительно могло быть по-другому. Но слишком много времени они упустили.       И только сейчас между ними не существует соперничества за Бронированного и гибели Марселя — как забытье, пустой сон, где не бегает следом запихнутое днем под сознание; ничего нет, и в этом ничего Райнер принадлежит Порко даже без меток.        Движения ускоряются, Порко то и дело сбивается с ритма, сам, похоже уставший от дурацкого положения тел, все еще придерживающий Райнера за горло; он роняет голову между его лопаток, кусает — прямо через рубашку, будто намереваясь прогрызть ткань насквозь — и кожа на спине влажнеет, пропитываясь его слюной и потом со лба.       Его дыхание громкое, неровное, через рот — между укусами — Порко пыхтит, как загнанный, и в иной ситуации Райнер бы, наверное, искренне удивился: последние годы в выносливости Галлиард уступал только Фингер.       Сука.       Пик просачивается между ними даже сквозь мысли Райнера, и его, не скованного сейчас ничем человеческим, захлестывает ярость, которую он давил; которая, старательно гонимая, облачалась в вину — и только в таком виде Райнер пускал ее в свое сердце.       Но теперь ненадолго, но маски сняты — и Райнер злится. Очень сильно, по-настоящему. И даже не на себя.       Он хочет сбросить с горла ладонь Порко, укусить его самого за пальцы, извернуться, схватить, ударить, хотя бы сказать что-нибудь очень злое, но чтобы тот при этом ни в коем случае не останавливался — ярость и возбуждение питаются друг от друга.       Хочет, но не может пошевелиться, накрытый сильным телом, хотя сам сильнее его в разы; и когда отчаянно глотает новую порцию воздуха, слышит над собой:       — Рай…нер-р…       На языке Порко его имя скатывается в рык и затем тает в сухих и свистящих всхлипах; Райнера усмиряет это, как дикого зверя, и он снова оказывается в ничего, успокоенный только голосом. И даже не успевает осознать, что, кажется, впервые слышит, как этот голос зовет его не по фамилии.       А потом Порко дрожит. Изливаясь внутрь, толкается еще несколько раз, будто по инерции, а Райнер застывает под ним в кошмарном понимании — внутрь — забывая вдруг про их уговор и таблетки, и ужасающая мысль зачать от Галлиарда аж выдирает его из сладкого небытия.       Но в следующий же миг он бегло вспоминает: надо обязательно выпить одну перед сном — и все будет нормально; он снова обмякает, принимая в себя горячее семя — много, что ощущается даже растраханными стенками, теперь заполненными влагой. И даже когда Порко выходит, не задерживаясь внутри, по ощущениям там уже не становится невыносимо пусто.       Он тут же отпускает Райнера. Даже не опускает — бросает, выпрямляясь, и чуть ли не спрыгивает с кровати сразу на середину комнаты. Будто сбегает. Быстро застегивает штаны, но Райнер этого не видит: его голова бессильно и тяжело падает лицом в подушку, потому что затекшую шею он уже не чувствует. Зато очень хорошо чувствует, как из него обильными потеками выходит сперма, которой слишком много, чтобы удержаться внутри.       — Сам, — вдруг гаркает Порко так внезапно и грозно, что Райнер вздрагивает. Кое-как поворачивает голову на голос, с трудом выдирая лицо из складок подушки, но сил и сознания на то, чтобы переспросить, все еще нет.       У Порко разлохмаченные, мокро облепляющие лоб и виски волосы, а кожа покрыта багровыми пятнами. Будто все это время занимался непосильным трудом и перенапрягся; он презрительно морщится и выплевывает:       — Я не буду тебе дрочить.       Райнер выдыхает. Осознавая, что сам он еще возбужден — не получилось так удобно, как в прошлый раз; кажется, именно поэтому Порко уже отпустило и он оказался подальше от постели, а Райнер все еще хочет прижать его обратно к себе. Снова ощутить его прикосновения, запах и даже укусы.       Как только он кончит, помешательство тоже его отпустит и все снова обретет смысл: Порко снова станет ему неприятен, а между ними обратно разверзнется старая пропасть, разделявшая их всегда, но зато на это будет плевать. Будет плевать на все. Будет спокойно.       Надо только…       — Мне нужно вытереться, — говорит Райнер, а лицо Порко сморщивается еще сильней.       — Нечем.       — Тогда принеси что-нибудь. Пожалуйста.       Теперь оно вообще больше напоминает курагу, чем человеческий лик, но Райнер смотрит сквозь пелену возбуждения и видит самое красивое на свете лицо; вот сейчас бы, сейчас схватить его и поцеловать еще раз, провести ладонью по мокрым и жирным от воска для укладки волосам, понюхать, погладить…       И тогда Порко точно его убьет. На этот раз по-настоящему. Потому что он получил свою дозу, и Райнер больше ему не нужен.       Не будет нужен какое-то время.       Порко ничего не говорит — наверное, у него тоже осталось не особо-то много сил, чтобы пререкаться; только скользит взглядом по Райнеру, по всей длине его тела, останавливаясь на все еще обнаженных ягодицах, между которыми блестяще-мокро от семени, облизывает губы и быстро идет к выходу. Щелкает замком, выглядывает — проверяя, нет ли кого в коридоре — а затем Райнер слышит, как хлопает дверь. Он остается один.       Наверное, нужно закрыть за ним или хотя бы прикрыться самому; конечно, Райнер сделал бы это в первую очередь, будь он в ясном уме, но все, на что его хватает — вытащить из-под себя одеяло и положить рядом. То, что в комнату могут зайти в любой момент, он понимает словно сквозь вату, и осознание это присыпается сверху «да кому вечером вдруг можем понадобиться мы с Галлиардом».       Накрыться — слишком жарко, снять одежду — слишком нет сил; Райнер промок от пота и своего, и Порко, а сперма стекает по бедрам, пачкая штаны, которые были в стирке совсем недавно. Придется стирать снова.       Он приподнимается на локте, собираясь перевернуться хотя бы на бок, но сразу же забывает об этом; сразу — как только ладонь неосознанно скользит под рубашку, гладит живот, а затем обхватывает ноющий член.       Раз Порко такой эгоист, то Райнер справится сам.       Рука дергается механически, как он делал уже много раз — хотя не припомнить уже, когда был последний; дело это нехитрое и теперь будет, наверное, быстрое от такого перевозбуждения. Закрывая глаза, Райнер думает о том, что надо бы успеть, пока не вернулся Порко, а между этими здравыми мыслями все еще просачиваются постыдные: о том, как было бы, если бы это сейчас делал именно он.       Райнер не вспоминает — воспоминания сами набрасываются на него: о рельефе ладони, которую он чувствовал на себе совсем недавно и следы которой еще горячо хранит на себе кожа. О пальцах, сжимавших шею сильно, но негрубо и бережно, о сухих, царапавшихся коркой губах и о запахе, которым заполнена комната и память самого Райнера. Свежем и не успевшем растерять насыщенность, даже несмотря на то, что Порко здесь нет.       Он назвал его по имени. Сказал: «Райнер».       Собственная рука вдруг становится чужой и повторяет чужую, странную ласку, которую помнит тело: неловкое очерчивание невидимых линий, потирания и ощупывания, почти точь-в-точь, как оно было; а потом эта же рука так же странно оглаживает головку члена, касается ствола только подушечками пальцев — и процесс утрачивает свою механичность.       Райнер думает о том, как делал бы это Порко: как трогал бы его и какие слова говорил севшим от возбуждения голосом; можно представить, что и сейчас это делает он, что он все еще рядом — прямо над ним — неразборчиво что-то шепчет и ласкает, ласкает, ласкает, пока постепенно сжимающиеся обратно стенки выплескивают его семя — и Порко бы смотрел, он бы точно смотрел на это. На то, что Райнер его.       «Райнер-р».       Вибрация его рыка ощущается на коже.       Оргазм действительно наступает быстро — и собственное семя пачкает ладонь, выливается из нее, пятнает простынь — а Райнер чувствует, что его всего будто насквозь простреливает. Особенно голову, особенно висок: резкая боль настолько явная, что он аж распахивает глаза, пока тело еще дрожит в спазмах. Щурится, привыкая к свету, а потом видит стоящего у постели Порко. И рядом с собой — рулон туалетной бумаги, которым Порко, видимо, запульнул как раз ему в голову.       Райнер даже не успевает почувствовать себя нелепо или снова удивиться тому, что тот бесшумно к нему подкрался. Просто спрашивает:       — Давно ты тут стоишь?       Порко складывает руки на груди.       — Достаточно, чтобы убедиться в твоей самостоятельности, — пожимает плечами. — Молодец, Браун. Аплодировать не буду.       Теперь у него кое-как, но приглажены волосы, а с кожи сошли багровые пятна; теперь он похож на себя прежнего — просто дежурно красивый и уже не аппетитный, не манящий к себе, и Райнер с облегчением осознает, что все позади. Весь этот стыдный пиздец.       Теперь они с Порко снова те же, кем были, и можно продолжать грызться друг с другом, будто ничего и не произошло. Просто забыть.       Но перед этим нужно избавиться от следов.       Райнер сначала вытирает руки, затем — безуспешно пытается промокнуть простынь, на которой уже остались пятна; а потом, наконец поменяв положение спустя столько времени, оттирает с бедер засохшую сперму. От движений изнутри подтекает то, что еще осталось — и хлипкая казарменная бумага тотчас же становится насквозь сырой.       Все это время Порко стоит совсем рядом и наблюдает.       Райнеру не то чтобы стыдно или неловко — ему никак. Никак — сверкать голой задницей перед Галлиардом, вытирая с себя его же семя, которое даже сейчас не кажется противным. В этом плюс их близости: сразу становится плевать на все, что, казалось, не пережить и не вынести; возвращение в какое-то почти изначальное состояние, задуманное природой, когда основные заботы — что поесть и где поспать, а все человеческие тревоги утрачивают всякий смысл и отступают. Даже не являются в кошмарах; даже те, что связаны с Парадизом.       И Порко, стоящий сейчас почти что над ним, — всего лишь тело с именем и какой-то неприятной историей, которая много лет тянется за ними обоими; и даже если он сразу после случившегося все-таки пойдет к Пик, Райнеру будет все равно и на это.       Он комкает очередной клочок бумаги и очень буднично спрашивает:       — Ты не мог сразу сказать, что тебе надо? Без всего этого… Представления.       Порко недовольно фыркает и молча поворачивается боком, а Райнер сам отвечает на свой вопрос: нет, не мог; и он бы тоже не смог, даже если бы от желания скручивал тело и совсем откровенно ехала крыша, потому что — а как? Чтобы переступить грань между человеческим и животным, нужно иметь смелость хотя бы к ней подступиться, решиться на первый шаг, спровоцировать — что-то сделать; и Райнер невольно думает о том, что все-таки благодарен Порко. Уже в который раз. За инициативу.       — Ты же пьешь таблетки?       Райнер смотрит на него снизу вверх, наконец натягивая штаны.       — Да, — кивает на тумбочку. — Приму вторую перед сном. Только воды в нашем кувшине нет, надо сходить набрать.       — Вот и сходишь, — Порко заинтересованно смотрит на тумбочку и замечает сверток с уже остывшим пирогом. — А это что?       Не дожидаясь ответа, берет в руки, заглядывает внутрь, а Райнер поясняет:       — Пирог. С мясом, мама готовила.       — Отлично, — он аж улыбается, довольно встряхивая добычу. — Как раз жрать охота.       Шурша на всю комнату, достает оттуда кусок, кроша фаршем в развернутую бумагу, откуда тот прытко скатывается на пол. Райнер смотрит, как он откусывает от жирного ломтя, жует, округло выпучив щеки — и среди «ничего» и «никак» вдруг прорезывается что-то теплое. Пирог-то, наверное, давно уже остыл, но все равно должен быть вкусным. И надо воды сходить набрать — а то всухомятку вредно.       Наверное, это тепло — от регенерации: на коже остались метки, исчезающие теперь жарко и быстро.       Порко разворачивается, поудобнее взяв оставшиеся куски, и идет к своей кровати — видимо, крошить фаршем уже там. А Райнер неожиданно для себя говорит ему вслед:       — Приятного аппетита.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать