Ты будешь живым

Слэш
Завершён
R
Ты будешь живым
Mr.Culper
автор
gelata_fly
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Жан возвращается из гетто Ребелио совершенно разбитым.
Примечания
Плейлист к работе (под что писалось): Attack on Titan S4 — Sasha's Theme Attack on Titan S4 — Gabi and Falco's Theme [Emotional] Kohta Yamamoto — Zeek's Plan Jack Trammell — Sail Duncan Laurence — Slowed Arcade First Aid Kit — Rebel Heart
Поделиться
Отзывы

Часть 1

Логически мыслить — это правильно, а логически жить — нет. “Станция на горизонте”. Эрих Мария Ремарк.

      Далёкий рассвет падает на веки, будто лазаретная перевязка — на кожу. Рассвет отзывается во рту вкусом ночного виски и растерянного похмелья. Жан хмурится не в меру раньше, чем открывает глаза. В голове потрескивает. Смутный солнечный свет первых протрезвевших от полночной влаги часов слабо просачивается сквозь незашторенные окна. Сколько времени? Не больше половины шестого утра, это точно.       Воспоминания о минувшем дне наваливаются все разом. Жан поднимает было тяжёлую, напичканную свинцовой усталостью голову от подушки, но тут же роняет её обратно, не в силах противиться бешенному шквалу образов перед мысленным взором.       Ночь. Гетто Ребелио. Объявление грёбаной войны.       В воспоминаниях Жана призрачным силуэтом, освещённым прожекторами со всех сторон, вырисовывается Вилли Тайбер; правда и ложь на его губах — подталкивающая к войне пропаганда. В ушах всё ещё стоит грохот разнесённого Эреном дома; разнесённого на камни, на обломки, на куски человеческой плоти, что ещё секунду назад были не плотью и уж точно не кусками или ошмётками, а живыми людьми; разнесённого прямо за сценой, вместе со сценой, вместе с площадью.       А потом были выстрелы и крики. Запах пороха, титанов, крови. Взрывы расцветали в кромешной тьме огненными розами. Грохот разрушений и воркование военного дирижабля забивались в кости неудержимой дрожью. Пальцы сжимались от отчаяния в кулаки. Пальцы сжимались на рукоятке пистолета. В запястье била отдача, а во вражеские лица — его, Жана, пули. В лёгкие вдыхался смрад наступившей отныне (и на горло) войны. Перед глазами кирпичные здания складывались, как карточные домики, а из окон ударной волной выбивало стёкла. Звон и грохот. Отдача и ветер. А в лицо летела кирпичная крошка и стеклянная пыль. И сердце неспокойно стучало в висках и под кадыком. И тревога не отпускала до самой посадки на дирижабль. И... Саша.       Саша.       — Чёрт, — шепчет Жан, прикрывая ладонью лицо, словно пытаясь так защититься от собственных воспоминаний.       Ощущение тёплых простыней под и вокруг его обнажённого тела затмевается другими: дрожью в руках, гулом дирижабля в ушах, пожаром внизу, в городе, далеко под ними. Жан почти против собственной воли воскрешает в памяти события прошедших суток: ночь, Ребелио, дирижабль.       Чёрное, как дым, небо струилось за крохотными оконцами. А Жан только и думал, как же отрадно, что все вернулись живыми и невредимыми.       — Не хочу никого обидеть, но вы, ребята, для меня важнее остальных, — сказал тогда накинувшийся с объятиями Конни. — Вы мне... как брат и сестра.       Конни крепко прижал их с Сашей к себе со спины, не заботясь о неудобном снаряжении, неудобной позе и недовольстве Жана. Флок хвалил Луизу. Микаса с Армином отправились в соседний отсек уставшие, но заметно расслабившиеся. Посреди возившихся со снаряжением солдат, дружеских похлопываний по плечу, подбадриваний и негромких разговоров, мельтешения лиц и рук, оружия и униформы — посреди всей этой суматохи островком непоколебимого спокойствия замер капитан Леви.       Жан замер тоже. Лёгкое недовольство и неловкая растерянность, вызванные искренним признанием Конни, испарились бесследно. Улыбка так и просилась накрыть губы, отрисовать свой узор, облечь в физическое выражение бурю внутренних переживаний. И Жан позволил этой улыбке родиться. Это послабление, думал он в то время, как на самом деле его улыбка стала полной капитуляцией.       Леви смотрел на солдат из своего отряда так, будто они были не столько его подчинёнными, сколько подопечными. У Леви был взгляд отца, взиравшего на собственных детей с тщательно скрываемой теплотой; взгляд неравнодушного старшего брата, присматривавшего за оравой непоседливых мелкашей. И ладно, что эти самые мелкаши были на три-четыре головы выше и шире в плечах, что они были уже давно не детьми, что они только что убивали и взрывали, кромсали на куски и целились даже в гражданских, если те казались угрозой. Леви всё равно смотрел на свой отряд с бесконечной заботой, надёжно прикрытой холодным покровом ответственности.       Перед тем, как Леви скрылся в головном отсеке вслед за Микасой, Жан успел поймать его взгляд: короткий, уверенный, снисходительно-подбадривающий. Тёплый почти. Взгляд был адресован Жану — лично ему в руки, в душу, — как если бы Леви специально разыскал его лицо среди прочих. Будь у Жана внутри сливовое дерево, оно бы точно расцвело.       Сердце сжалось от накатившей нежной тоски. Губы закололо от желания поцеловать.       Всё же, как подумал тогда Жан, четыре года под началом капитана Леви — это немалый срок. Четыре года — это очень много в их коротких жизнях, в их бесконечно длинной борьбе. И четырёх лет оказалось вполне достаточно для проверки подлинности испытываемых чувств.       Поначалу Жан полагал, что волнение в сердце могло быть продиктовано юношеской порывистостью, как это случилось у него в отношении Микасы; подозревал, что его ослепило впечатлительно-романтичное восхищение перед сильнейшим воином человечества; негодовал, вдруг он стал заложником собственного возраста, физиологии, жажды разделить вздох с другим человеком в омуте сумасшедшей близости, какую военный устав бы никогда не позволил. Однако многочасовой самоанализ и холодный рассудок привели Жана к утешительным выводам: чувство, свившее гнездо под рёбрами слева, было самым настоящим из всех. Оно сплавилось из уважения и преданности, доверия и схожести взглядов, единомыслия и жгучего влечения. Жан был рад носить в себе это чувство.       Его любовь оказалась не порывом, а осознанным выбором вдумчивого сердца.       Жан проводил фигуру Леви взглядом, не ослабляя на губах крохотную улыбку. Он позволил серьёзности и сконцентрированности на миг отступить от штурвала самообладания.       Может быть, из-за давно проанализированных чувств и этого короткого капитанского взгляда, схожего с водой для накрепко влюблённого Жана, словно странствовавшего в беспредельной пустыне четырёх лет, момент, когда марлийская кандидатка в воины пустила ту самую пулю, был окончательно и бесповоротно пропущен? Может быть, всё же таился какой-то милосердный смысл в военном уставе, запрещавшем иметь личные симпатии в армии? Эти драгоценные секунды едва тёплого взгляда согрели Жану сердце, однако подкосили его внимание. Эти драгоценные секунды стали фатальными для Саши, потому что Жан задержался, заметил марлийку слишком поздно.       Жан не без содрогания вспоминает, как два удара сердца спустя был готов её, девочку, ребёнка, убить.       Что же война сделала с ним? Со всеми ними?       Ему кажется, что стук рухнувшей на пол Саши он уже никогда не забудет.       Невыплаканные слёзы в сухих глазах завяли гипсовым венком где-то на сердце. Вставшие от ужаса на затылке волосы ощущались множеством игл, вонзённых в мозг. Суровое осознание ситуации на скованном языке и в перехватившем горле отзывалось удушьем при взгляде на Сашу с пробитой грудью. Бинты алели. Кровь не останавливалась.       Ведя марлийских детей к Ханджи в головной отсек, Жан до крайности остро осознал, что это конец:       — Честно говоря, я не думаю, что Саша выживет.       Жан поочередно оглядел всех присутствовавших в отсеке людей: и Ханджи, и Армина с Микасой, и Зика, Елену, Эрена. На Эрена смотреть не хотелось совсем. Кулаки чесались оставить отпечатки костяшек где-нибудь у того на скуловых костях. Жан уставился в одну точку, позже вскинувшись лишь раз и для того только, чтобы с морозным ужасом оглядеть Конни, а потом непреднамеренно перехватить сузившийся от внутренних переживаний взгляд Леви.       Было что-то до мрачности печальное в том, как Леви сжимал губы в непроницаемую линию.       Саша умерла, забрав с собой в неизвестность остатки чужих сердец. Жан не плакал, как Конни, Микаса или Армин. Не смеялся, как Эрен. Жан просто смотрел перед собой. И столько было ледяной скорби в его душе, столько отчаяния и безысходности, столько горечи и кипящей жидким огнём ярости. Столько солёной боли, что и во всех слезах мира было не отыскать.       Прагматичная рассудительность и здравый смысл не позволили Жану впасть в истерику. В груди заледенели языки адского пламени эмоций. В голову настойчиво лезли мысли о неправильности всего произошедшего. Несправедливо. Бескомпромиссно.       Безвозвратно.       Всё это было лишь глупой, чудовищной нелепостью: ребёнок застрелил солдата, развязанная непонятно кем война отняла у Жана подругу. Что это? Смерть за смерть?       Или случайность?       И тогда Жан подумал, что, будь всё случайностью, то на месте Саши мог оказаться буквально кто угодно. Конни. Флок. Он сам. Или Леви. Да хоть тот же Эрен. Но почему-то умерла именно Саша. И Жан отчаянно пытался понять, в чём смысл и есть ли он вообще.       Если не считать тихих рыданий и всхлипов, в отсеках стояла тишина; большинство солдат хранили гробовое молчание. Лишь дирижабль продолжал гудеть и урчать до самой посадки.       Жан сжимает переносицу почти до боли. За окнами клубится рассвет. В голове беспокойным роем пчёл жужжат воспоминания.       Прошлой ночью они наконец-то, после стольких месяцев, вернулись на Парадиз. Прошлым утром они похоронили Сашу. А потом... что было потом?       Жан вспоминает Николо и мистера Брауса. Вспоминает пасмурное небо, рыдавшее о павших храбрецах со свежими могилами. Но отчётливее всего в памяти Жана искрится его собственная реакция: осмысление случившегося, боль в груди и злость на Йегера за отвратительный план, за то, что эгоистичный ублюдок втянул их в неверный бой неправильной войны. Жан вспоминает Сашу и как потом неизбежно сжимал кулаки и зубы, понимая, прекрасно понимая, что виноват не Йегер со своими причинами и тайным умыслом — каким бы тот ни был, но всё же, умысел, если не смысл, обязательно был. По крайней мере, думал тогда Жан, Эрен виноват не во всех грехах минувшей ночи.       Виноват и он сам.       Жан не спас Сашу: не уследил, не прикрыл.       Не защитил.       Эти мысли преследовали Жана до самого вечера, красной нитью расчертив механические действия: запереть марлийских детей в камере, написать отчёт, затолкать в глотку еду почти через силу, встретиться с друзьями.       Жан слушал беседу Конни и Армина, искал объяснения случившегося среди фактов, винил себя за смерть Саши. Делать несколько дел сразу — это он умел.       — Мы должны быть готовы остановить Эрена, — убеждённо констатировал Конни, всматриваясь в беспроглядность позднего вечера за окном. — И даже убить, если потребуется.       В ответ Жану хотелось спросить, с каких пор они готовы убивать собственных друзей? Едва ли он когда-либо думал так об Эрене, но всё же... всё же.       Они вчетвером мрачно сидели в крохотной библиотеке. Микаса хмурилась на слова Конни. Армин искал разумное решение последствиям спрессовавшихся в дерьмо обстоятельств, чужих поступков и выборов. Жан, как и всегда, старался рассуждать здраво. Он снова и снова воскрешал в уме содержание писем Эрена. Пытался понять чужой замысел или хотя бы причины. И снова спотыкался, потому что его мысли неизбежно сворачивали на другую дорогу, накатывали на берег угрюмости и печали.       В такие моменты Жан старался отвлечься от дурного, вызывая в памяти какой-то скупой, но приятный эпизод, связанный с Леви: короткие разговоры после заданий, мирное исследование Марлии и, неизменно, те несколько недель, что они прожили в деревенском доме ещё до коронации Хистории. А потом Жан опять думал о Саше, теперь лежавшей в скромном гробу на военном кладбище, думал о Марко, который, до того, как оказаться в таком же гробу, назвал его прагматиком. Таким Жан был и таким намеривался остаться. Холодный рассудок лучше, чем горячая ненависть. Меньше ошибок, больше пользы. Вон, за примером ходить далеко не надо: Эрен был горячим, как пекло. И отнюдь не в хорошем смысле. Жан... оставался собой.       Только боль от этого никуда не уходила.       Прощались перед отбоем молча. На душе было скверно. Душа будто заплутала в потёмках, иссохла в клетке, где железные прутья — скорбь, а холод тюремной камеры — отчаяние. Жану казалось, что атака на гетто Ребелио и смерть Саши разделили его жизнь на “до” и “после”. Как будто кто-то провёл черту, разломав жизнь на две совершенно не сходившиеся теперь половины.       Наверное, так ощущалась горечь утраты.       За окном изнывал истлевший вечер в глубоких многочасовых морщинах. Спать не хотелось. Жан отправился на склад в поисках бутылки чего-либо более крепкого, чем его нервы. Он был выжат до основания, выпит до дна, измучен и опустошён сильнее, чем все угольные шахты в мире, чем все пересохшие реки и озёра, чем все когда-либо продавленные в соковыжималках фрукты. Жан упорно не давал горю ход, но всё же, нацепив на лицо замкнутость и отрешённость, обессиленно прогибался под тяжестью эмоциональных и умозрительных переживаний.       В душе Жана — выжженная борьбой пустыня.       За тусклым позвякиванием перебираемых бутылок с алкоголем он не заметил тихих шагов.       — Бессонница? — хмыкнув, поинтересовался Леви.       Мужчина прислонился к дверному косяку, равнодушно наблюдая за тем, как Жан, мгновенно подобравшись, спешно отдал честь, впрочем, не выпуская бутылки из рук.       — Так точно, сэр.       Леви снова хмыкнул, будто сообщая: у меня тоже.       — Вольно.       Леви подошёл к полкам, где стояли коробки с чаем, безучастно перебрал их. Замер. Что-то застыло в его напряжённых плечах. Жан нутром чувствовал что. Он не отличался особенной проницательностью, но за четыре года смог выучить все имеющиеся в арсенале оттенки жестов этого сильнейшего человека. Равнодушным или бесчувственным Леви не был. Смерть Саши и на него повлияла.       Возможно, гадает Жан, лёжа в постели и мучаясь от рассвета, именно поэтому капитан тогда повернулся и сказал, кивая на бутылку с виски:       — Возьми две.       И жестом указал следовать за ним.       Кем, собственно, был Жан, чтобы отказываться?       Кабинет Леви встретил их полумраком, который тускло пронизывала одиноко сжавшаяся на столе лампа. Здесь Жан бывал и не редко, и не часто, а попросту от случая к случаю. Обычно, чтобы получить какое-либо военное распоряжение. И несколько раз, чтобы, не то по приказу, не то по просьбе, поделиться с Леви собственными соображениями насчёт их отряда или текущего положения дел. Жан не единожды убеждался, что у них с капитаном гораздо больше общего, чем со всеми остальными. Не эгоистичные индивидуалисты, не беспросветные идеалисты, не наивные мечтатели, они просто заботились о своих людях. Ни больше ни меньше. Казалось, они оба были теми островками серьёзности в Разведкорпусе, на которых всё держалось. Приземлённые реалисты. Не на верхушке власти, но и не в самом низу. К ним прислушивались. Их уважали.       И они уважали друг друга.       Жан уставился на бутылку в своей руке. Он бывал в кабинете Леви не редко и не частно, а попросту от случая к случаю — но никогда для того, чтобы пить.       И уж точно никогда, чтобы пить так отчаянно, будто пытаясь утопить боль в одурманивавшем бронзовом виски.       Леви пил не меньше, чем Жан, но пьянел до очевидности медленнее. И Леви молчал. Только согласно и мрачно кивнул, когда Жан поднял свою бутылку:       — За Сашу.       Стаканы они так и не достали. Да и зачем?       Что было дальше, Жан, потерев переносицу, вспоминает с чувством досады и неловкости. Вечер в памяти смазывается алкогольной размытостью. Он не может понять, как от партизанского молчания его вынесло на обширный монолог? И почему Леви его не заткнул, не выставил взашей, не попытался отрезвить холодным комментарием или обыкновенной пощёчиной? Леви просто слушал. И пил. И слушал, не перебивая.       Наверное, в какой-то момент это начало сводить Жана с ума. Но это в памяти не удержалось.       — Когда я шёл в армию, — признался Жан, — я не думал, что всё так получится.       Виски таял на языке терпким, как слёзы, и резким, как сахар, вкусом. Виски развязывал язык, пропитывая его спиртом и чем-то ещё — хрен разберёшь. Жан продолжил, словно сорвавшись в какую-то яму. За одним словом последовало другое, за одной мыслью — следующая, и вот уже Жан выговаривал, не останавливаясь, всё, что на душе накопилось за последние четыре, пять или даже девять лет:       — Марко... мой друг сказал однажды, что я — прирождённый лидер. Он заставил меня поверить в это. И меня, и других. И я старался быть лидером для своих друзей: на вылазках за Стены, на операциях внутри них, в Шиганшине, в порту, в Марлии. Только вот лидер должен всегда понимать, что и зачем он и его люди делают. Но это понимание от меня с каждым днём всё дальше и дальше. Что мы делали? Убивали титанов. Зачем? Чтобы выжить. А что мы делали потом? Убивали людей. Зачем? Причина та же: выживание.       Леви молчал.       — Знаете, капитан, многие из нас годами ждали какого-то прозрения, чуда, а в итоге всё сводилось к грёбаной буханке хлеба и овощной похлёбке. Еда была нашим единственным маленьким чудом. Еда и наше собственное живое дыхание. А Саша... она любила не хлеб, а мясо. И теперь сама она тоже — всего лишь кусок разлагающегося мяса, который гниёт в земле. Она там, там... рассыпается на плоть и кости. Тело Саши распадается на прах и тлен под тем проклятым могильным холмом! Тело без души...       Жан хватанул несколько резких глотков из бутылки, где уже и так оставалось меньше половины. Мир куда-то плыл, а Жан ловил его силой воли в фокус внимания. А потом мир снова уплывал, как только горло окатывал очередной глоток. Душа дрожала от горя. Рассудок искал хоть какой-то смысл. Подсказку. Зацепку.       — Это моя вина. Я... не досмотрел. Упустил. Это я подвёл её, капитан. Подвёл Сашу.       Со стороны Леви раздался тихий вздох. Не то несогласный, не то понимающий. Жан стиснул зубы. Он не стал бы плакать, какой бы болезненной ни была эта рана на сердце. Рана, которая, он был уверен, уже не затянется никогда.       Но, возможно, лучше бы он плакал? Возможно, так было бы легче?       Только вот глаза и ресницы как назло оставались сухими, а слова в глотке, наоборот, не просыхали, не застревали, обнажая перед Леви всю его душу, все мысли, всё существо Жана со всеми потрохами, всеми “за” и “против”, всеми его дурными умозрительными выводами.       — Эта проклятая борьба, эти титаны, эта Марлия и пропаганда в столичных газетах, оружие, кровь, ложь и обман, лозунги и тайны, недоверие и чрезмерная доверчивость, и кровь, и увечья, и смерть, и кровавая смерть, и смерть вперемешку с кровью, и опять, и снова — всё это сделало из нас, молодых, столетних стариков. Мы больше не молодежь, капитан Леви. Мы только-только начали жить лишь для того, чтобы получить пулю в грудь. Мы могли бы полюбить этот огромный неизведанный мир на Континенте, но нам пришлось отстреливаться от него остервенело и бескомпромиссно. Никто из нас этого не хотел. Саша этого не хотела! Марко... ему бы тоже было противно. Первое же разорвавшееся громовое копьё на этой сраной войне было не в Ребелио и не в экспериментальном лагере командора Зоэ. Оно было в наших ёбаных молодых сердцах!       Жан прикусил щёку со всей силы, пытаясь остановиться, но это, конечно же, не помогло. Отчаяние выплёскивалось наружу, как кипяток из переполненного чайника. Жан прислушивался к собственным ощущениям, анализировал все последние годы вместе взятые, а потом по отдельности. Раскладывал каждое событие на перечень фактов, рассматривал то с одной, то с другой стороны. Жан откидывал чувства, облачаясь в серьёзность, точно в доспех, но именно его серьёзность давила на него похлеще, чем разбитые надежды — на мечтателя.       Перед глазами всё плыло неспешными кругами. Но силуэт Леви оставался до одури неподвижным, ясным, точным. Будто всё оставшееся в трезвости внимание концентрировалось на самом важном, на самом единственном. На дорогом для сердца.       Для жизни.       — Война, — продолжил Жан, поднимая взгляд на молчаливого собеседника, — отвратила нас от молодости, от любви, прогресса и созидания. Мы уже давно не те зелёные юнцы, которых вы выбрали в свой отряд, о которых вы заботились в своей скупой, армейской, снисходительно-холодной манере, — Жан сглотнул, как будто собирался кинуться грудью на амбразуру, но упорно продолжил свою пьяную, отчаянную во всех отношениях исповедь, сложившуюся из фактов, анализа и горя: — В той манере, которую я люблю в вас сверх всякой меры.       Леви не дрогнул, не изменился в лице. Ничего не ответил. Только его пальцы сжались на горлышке бутылки чуть сильнее прежнего. А Жана несло дальше и дальше:       — Вам странно это слышать? Поверьте, ещё страннее для меня говорить об этом! Но если не сейчас, то когда? Я понял это благодаря Саше. Когда в неё выстрелили, я... на секунду я не поверил собственным глазам. В это сложно поверить до сих пор: прошло ещё так мало времени. Только утром мы положили Сашу в сырую землю и отдали ей последнее прощание. Там, на кладбище, теперь выдолблено её имя. На камне. На камне, капитан. На холодном и сыром камне.       Жан догнался последним глотком виски и отставил бутылку в сторону.       — Это не победа, капитан. Это не победа, когда всё вот так.       Перед глазами качалось, но в голове прочно засело всё ещё трезвое здравомыслие. Жану казалось, что его мысли истончились, превратились во что-то удивительно чёткое. Он продолжил:       — И тогда, на кладбище, я подумал: допустим, я останусь в живых. Но буду ли я по-настоящему живым после всего? Что это за жизнь такая, где мы — тени собственных былых слов и улыбок? Я не готов, я не хочу быть бесчувственным мертвецом. Я не хочу смотреть на мир глазами Эрена Йегера. Уверен, у него есть свои причины вести себя так. У каждого из нас свои причины. А я просто... не хочу умирать, пока не скажу вам всю правду.       Вспоминая тот короткий тёплый взгляд в дирижабле, Жана вдруг оглушило осознанием, что, вероятно, Леви уже обо всём давно известно. И о его чувствах, и о его внутренней борьбе, и о желании близости — хотя бы объятий, — и о причинах его четырёхлетнего молчания. Жан больше не видел смысла всё это скрывать. Но он видел колоссальное напряжение во взгляде Леви и смятение в его хмуро изломанных бровях.       — Да и вообще... я не хочу умирать. Но жить, безмолвствуя, ещё хуже. Если я не признаюсь, не выложу все карты перед вами, как на суде, не открою правду своего сердца, то в чём тогда смысл? Зачем мне скрывать свои чувства? Разве это правильно? Разве мои слова сделают кому-то из нас хуже? Да разве может быть хуже, чем сейчас?       Жан, повинуясь какому-то инстинктивному порыву, опустился возле Леви на колени, на пол. В голове проскользнула истеричная мысль, что всё, Жан, ты сошёл с ума.       Но это было не сумасшествие. Это было отчаяние. Опустошённость. Переполненность.       — Скажите мне, капитан, почему всё, что я видел за свои двадцать лет, — это отчаяние, боль, смерть и страх перед будущим, которого мы такими темпами безвозвратно лишимся? Почему власти одного народа настраивают его против другого? Почему лучшие умы одной половины человечества придумывают оружие для истребления другой? Почему в мире так много блядского бесчеловечного дерьма? И почему в этом паршивом мире я нашёл в себе силы для чувств к вам, но не могу найти силы, чтобы перестать обвинять себя в смерти Саши?       — Жан...       — Скажите! — взмолился Жан, накрывая и сжимая чужую руку в своей. — Скажите же, почему вы так просто позволяете говорить мне все эти вещи? Почему не уходите? Не отталкиваете меня? Прошу, капитан, просто ударьте меня по лицу, и тогда, возможно, мне станет легче! Тогда, возможно, я снова начну мыслить объективно и рационально. Ударьте меня, пожалуйста, ударьте, но не давайте мне надежды в этом абсолютно безнадёжном мире, где любовь Саши и Николо не имеет больше никакого смысла, и где моя любовь к вам, очевидно, так же бессмысленна, как и всё остальное.       Жан уткнулся лбом в колено Леви и тихо, очень тихо закончил:       — Не давайте мне повод для ещё более сокрушительного отчаяния.       На душе было невыносимо. Жан чувствовал, как внутри дрожала взрывчатка. Ещё одна смерть, ещё одно потрясение, ещё одно хреново предательство — и он просто взорвётся, разнесёт всё вокруг к чертям собачьим. Но в первую очередь — он разнесёт самого себя.       Секунды шли, а облегчение от признания в любви так и не пробило ему грудину. Легче не стало.       Стало пусто и тихо.       И только собственное сердце стучало где-то там, где уже давно должен был раскрошиться ледяной камень, осесть пепел или просто размокнуть от багрового окровавленная дыра.       Молчание затягивалось. И Жану уже начало казаться, что он пил в одиночестве, что всё это произошло исключительно в его пьяном воображении, но вдруг чьи-то руки мягко погладили его по волосам.       Жан просил об ударе, а получил ласку. Ресницы были немного влажными, но всё же недостаточно, чтобы это считалось чем-то серьёзным. Пальцы в волосах были мозолистыми и приятными на прикосновения. К рукам Леви хотелось прильнуть. Вернее, к одной руке; другую Жан всё ещё сжимал в своей ладони.       Какое армейское богохульство, думал он. Какое неуставное святотатство.       — Тебе не кажется, что это нечестно? — спросил Леви, внезапно, ловко и резко поднимая лицо Жана за подбородок, заставляя смотреть себе в глаза.       Жана бросило в дрожь и жар от ощущения цепких пальцев на коже, на костях нижней челюсти.       — Капитан?..       Леви высвободил руку и немного отпихнул Жана от себя; он выглядел странно. Если бы Жан увидел такое выражение глаз у любого другого человека, то решил бы, что тот борется с самим собой. Будто ответственность столкнулась с чем-то другим. Жан даже назвал бы Леви растерявшимся, если бы это был не Леви.       — Я не буду бить тебя по лицу, как ни проси.       — Капитан, я...       — Выметайся.       Рассвет становится чуть более очевидным за окнами. Жан, вспоминающий события прошлой ночи, отнимает ладонь от лица и тяжело вздыхает. Ну вот зачем он так? Наговорил старшему по званию невесть что. Нёс какую-то чушь о молодости, о войне, о любви. На кой хрен? Теперь Леви на него даже не взглянет.       Стыд и позор.       Неловкость и досада прокрадываются в раздражённый изгиб бровей. Жан давит желание самому себе врезать, за десять секунд успев двести раз спросить, кто ж его дёрнул за язык на все эти откровения?       Жан решает, что валяться дальше, раз уже он проснулся, смысла нет, и пусть ещё рано, и плевать на похмелье. Но стоит только попытаться сесть, как Жан осознаёт, что что-то не так. Что-то мешает. Этим чем-то оказывается небрежно перекинутая поперёк его талии рука. Только теперь Жан понимает, почему доселе ему было так тепло. Остатки воспоминаний выбивают из лёгких весь воздух безжалостнее удара.       — Выметайся, — сказал тогда Леви, а Жан, совершенно опустошённый смертью Саши и своими признаниями, послушался.       По Леви и в лучшие дни было сложно понять, в каком он расположении духа, а теперь и подавно. Кроме напряжения Жан в нём не заметил ничего. На секунду ему почудилось какое-то трогательное сомнение и даже нерешительность в лице капитана, но ведь это Леви, напомнил себе Жан. И замер уже у самой двери. Влекомый нежной дрожью в окровавленной дыре под рёбрами, он произнёс:       — Простите, капитан Леви. Наверное, я был не прав, но я чувствую, что должен был... должен самому себе и конечности наших жизней. Я действительно должен был сказать, как сильно люблю вас.       Дверная ручка словно сама легла в ладонь, немного онемевшую от эмоций и алкоголя. Жан, глубоко вздохнув — точно это должно было помочь, но не помогло, — уже собрался было выйти в коридор, но дверь внезапно и громко захлопнулась прямо у него перед носом: Леви закрыл её точным пинком.       — Да почему же ты никогда не можешь завалить ебало в нужный момент, Кирштайн?       — Потому что это важно. Даже если это глупо.       — Я ни слова не сказал о том, что здесь глупо, а что нет. Я даже сам не могу понять, действительно ли это глупо, — Леви развернул Жана к себе резким рывком. — Но что я понимаю наверняка, так это то, что это нечестно.       — Капитан?       — Ты просишь не давать надежды, а сам-то сейчас взял и вывалил на меня все свои чувства, этой самой надеждой просто раздавив!       И так же, резким рывком, Леви впечатал Жана в свои губы. Не то агрессивно, не то нежно. Разница в росте осязалась буквально. Леви тянул Жана за затылок вниз, а Жан, наоборот, бескомпромиссно обняв за талию, тянул Леви вверх, на себя. А потом... потом были и бездонный поцелуй, и чужие пальцы в волосах, и расстёгнутая рубашка, и смежная с кабинетом спальня Леви.       Жар под кожей, отчаяние в венах, страх перед будущим и алкоголь в крови.       Была ночь и были настойчивые горячие руки. Были чужие колени на его, Жана, боках. И был Леви, который двигался на его члене, то запрокинув лицо к потолку, то лихорадочно кусая губы — свои и Жана. И было тихо; пахло потом и виски, сексом и костром двух сплетённых тел. Жан мгновенно вспоминает тугую скользкую тесноту вокруг своего члена, вспоминает сильные руки, сдавливавшие его плечи до синяков. Вспоминает, как целовал кадык и покусывал ключицы Леви, и как толкался навстречу, придерживая за бёдра, и как горел, не сгорая.       И как же это было хорошо.       Хорошо до дрожи.       А теперь комнату заволакивает рассвет, а Жан всё в той же капитанской спальне, а сам капитан лежит рядом, обнимая и согревая со спины. Жан тупо смотрит на чужую руку на своей талии. В это он может поверить ещё меньше, чем в смерть Саши. Повинуясь безумному порыву, Жан гладит костяшки пальцев на руке Леви, проверяя, точно ли нет у него галлюцинаций с похмелья.       — Уже проснулся, сопляк? — сипло со сна спрашивает Леви, потираясь носом где-то между лопатками Жана.       Потрясённый всем случившимся, Жан резво разворачивается и опрокидывает Леви на спину. Он всматривается в лицо человека, которого любит безмолвно и безнадёжно, любит сердцем и разумом все последние четыре года. Всматривается, боясь увидеть жалость, осуждение или протрезвевшее осознание. И только потом до Жана доходит: это же Леви. Не стал бы он спать с ним просто из-за виски или из-за... ситуации. Чтобы проверить свои самые сладкие опасения, Жан склоняется вперёд и мягко целует мужчину под собой.       Ему отвечают мгновенно.       И у Жана уже второй раз за последние шесть часов срывает крышу. Он целует Леви несдержанно, глубоко и почти жадно. Целует до стука зубов, до грубых объятий, до кривой усмешки на губах Леви.       — Какой же ты напористый, — цыкает тот.       В глазах Леви не остаётся ни песчинки сна, а его колени скупо, как-то по-армейски, но плавно и откровенно разъезжаются в стороны, позволяя Жану вклиниться меж его ног: кожа к коже, вздох ко вздоху. Жан дуреет. Он целует Леви в шею, в ключицы, кусает рёбра до сангиновых отметин.       Дуреет безвозвратно.       Кожа у Леви на вкус как бронзовый виски, как свежий воздух, как разогретый под августовским солнцем камень. От него пахнет какой-то природной чистотой, немного потом, мужественностью и силой. И желанием. Леви чуть несдержанно выдыхает, когда Жан касается языком его члена, когда посасывает головку, когда насаживается горлом, заставляя капитана сгрести его растрёпанные волосы на затылке в кулак. Но Леви не давит, не принуждает, не торопит. Сжимает зубы, расслабляет хватку и мягко-мягко массирует кожу головы, пока Жан осваивается.       Это странно, осознаёт Жан, вбирая глубже. Не то чтобы у него много опыта, но странно ему не то, чем он теперь занят. Странно, что Леви так легко отдался ему ночью и отдаётся сейчас. Жан, будучи неисправимым реалистом, никогда не фантазировал, что было бы, окажись он с Леви в одной постели. Не фантазировал, нет. Просчитывал вероятности? Да. Определённо да. Вероятности подсказывали, что Леви мог бы оказаться в постели кем угодно, но не принимающей стороной. Не вяжется это с его образом сильнейшего воина человечества.       Но вот он лежит под Жаном, позволяя тому буквально всё.       Жан с усердием доводит дело до конца, заставляя Леви выгнуться и кончить. А потом Леви аккуратно тянет его за пряди волос вверх и глубоко целует, деля свою сперму на них обоих. Не брезгливо. Упоительно. Жан случайно почти замечает в складках простыней флакон с маслом и вопросительно вздёргивает бровь.       — Ц-ц, — усмехается Леви, оглаживая крепкие плечи Жана, — ночью ты не спрашивал.       А в глазах у Леви — желание, чернотой затопившее радужку. Он смотрит на Жана — такого высокого, юного, хорошо сложенного за годы упорных тренировок, — и будто бросает вызов. Он смотрит на Жана так, как иные смотрят на грушевый пирог. На подарок. На самую вожделенную в мире мечту. А ещё Леви смотрит буквально снизу вверх, смотрит на горой нависшего над ним Жана, смотрит на их осязаемые пропорции. И, кажется, Жан начинает понимать, что их различия в росте Леви попросту заводят.       Так вот оно что, думает Жан: Леви нравятся те, кто повыше. И речь тут совсем не про высоких женщин. То, как Леви оглаживает его мускулы, давит на пресс, изучает бока и бёдра, притягивает за ягодицы, оказывается красноречивее любых слов. У Леви во взгляде — скупое восхищение и обжигающее желание. Предостережение. Вызов. Непоколебимая уверенность военнослужащего.       У Леви плотно сомкнутые губы, когда Жан, перепачкав в масле обе ладони и завершив подготовку, толкается вперёд, осторожно и медленно.       Странно и умопомрачительно заниматься любовью вот так: на рассвете, в чужой спальне, опираясь на собственные трясущиеся руки, ловя губами чужие вздохи.       Леви не стонет. Выгибается и поддаётся навстречу толчкам Жана, обнимает его бока коленями и позволяет, разрешает, доверяет себя любить такого: распластанного, но сильного, отдающегося, но психологически ведущего. Жан дуреет от всех этих незримых контрастов, от того, что капитан остаётся капитаном даже в постели. Жану кажется, что это не он входит в гибкое литое тело до основания. Что это не он целует чужие бритые виски и слушает, как спинка кровати бьётся о стену, а кожа — о кожу.       Но это он, а капитан Леви — под ним.       Кажется, что вместе с праведным потом и солью их близости наружу испаряется напряжение и отчаяние, вина и отрешённость. Кажется, что любовь размазывается внутри патокой, заливает водой пересохшую пустыню, заволакивает приятным туманом весь рационализм, логику, практичность. И вот теперь, на пике эмоционального и физического восхождения, Жана накрывает, оглушает, освежает до маленькой внутренней смерти.       Рассвет разбрасывает по небу яркие розовые брызги в тот самый миг, когда Жан толкается в последний раз, а Леви кусает его плечо до крови. И оба они содрогаются от оргазма, расслабляются от утолённой близости, от разделённых чувств.       Закрывая Леви в надёжных объятиях, Жан так не к месту думает, что смерть — дело случая, дело нелепой шутки судьбы, дело одной безобразной секунды. Жан не хочет, отчаянно не хочет, чтобы кто-то из них умирал. Но Жан — реалист. Он рассматривает все возможности и вероятности. Только от этих вероятностей — чудовищно высоких — сердце сжимается до размера гравия. Сердце ноет и болит, потому что Жан не хочет выпускать Леви из объятий и вступать в новый день, в старую борьбу, в войну, которой нет конца и края уже долгие сотни и тысячи лет.       Жан готов продать душу, лишь бы остаться с Леви в этих блаженных минутах навсегда. И Жан, вспоминая Марко, Сашу и всех павших товарищей, вспоминая жгучую неприязнь к этому новому непредсказуемому Йегеру, вспоминая невинные жизни, оборванные титанами и людьми, кровь и смерть, агонию, месиво плоти и костей, впервые за прошедшие годы крепко зажмуривает повлажневшие до серьёзности глаза. А потом Жан вспоминает горячие поцелуи Леви, его отлитую бронзой нежность, окрыляющее единомыслие, и, кажется, ломается окончательно. Жан тихо плачет, уткнувшись капитану в изгиб плеча и шеи.       Молодость берёт над рассудительностью верх на несколько неспешных минут, которые полнятся объятиями, успокаивающими поглаживаниями по спине и ласковым ворчанием Леви. И никакая разница в росте никогда не сможет перечеркнуть того, с какой взрослой и безоговорочной ответственностью капитан держит Жана в своих объятиях. Это попечение красноречивее любых ответных признаний.       Комната окрашивается в пурпур и золото.       — Кирштайн, завязывай, — говорит Леви, скупо, почти нерешительно, но нежно целуя Жана в висок, потом в щёку, потом в скулу. — Нам пора.       — Мир не рухнет, если мы полежим здесь ещё немного.       Леви едва слышно обречённо вздыхает. И они лежат секунд десять в полной тишине. Жану до дрожи приятно лежать с Леви вот так. Тепло и надёжно. Так безмерно хорошо, что ещё чуть-чуть — и рёбра треснут от внутреннего трепетного волнения.       — Но однажды нам придётся встать, Жан.       — Однажды — да.       — Не хочу цитировать Эрена, но надо двигаться вперёд. Так что давай, подъём.       К огромному сожалению Жана, время не замирает в безвременье. Душа у него на месте. Они поднимают себя в новый день.       Рассвет сменяется полуднем, полдень — закатом. Дела валятся на Разведкорпус одно за другим. День превращается в карусель событий, отчётов и встреч с высшими военными чинами. Что-то надо решить с Эреном. Что-то надо решить с Зиком. Что-то надо решить с тем, что же сказать журналистам, собирающимся у ворот главного штаба. Что-то надо решить с собственной жизнью, а у Жана совершенно нет никаких идей.       Однако, к огромному его облегчению, Леви решает этот вопрос за него.       — Я уезжаю, — говорит он и указывает на экипаж, в котором вальяжно уселся Зик, — смотреть за тем бородатым ублюдком.       Жан улыбается. Сердце сдавливает дурное предчувствие и тяжесть потрясений последних дней, но он улыбается. Может быть, у них была только одна ночь и больше не будет ничего. Может быть, они видятся в последний раз, ведь Жан понятия не имеет, что их ждёт. Жизнь такая сука, такая бесчеловечная шутница. Но Жан ей благодарен за краткие часы счастья и близости. Он сохранит их в воспоминаниях, как островок спокойствия и безмятежности в их беспокойном и мятежном мире. Жан не надеется на продолжение.       Жан просчитывает вероятности.       — Спасибо вам, капитан.       — За что?       — Вы не ударили меня по лицу.       У Жана на языке тлеет желание сказать больше: за то, что выслушали, за то, что ответили на мои чувства, за нашу ночь, за вас, за всё. За надежду. Но он готов поспорить, что Леви и так всё безошибочно читает в его глазах.       — Ц-ц.       Со всей серьёзностью Жан отдаёт честь. В глазах у него со всей очевидностью тихо мерцает искреннее вдумчивое чувство. Леви кивает. А Жан отправляется в штаб. В душе дышит августовский ветер. На сердце и больно, и радостно.       — Эй, — раздаётся три шага спустя.       Обернувшись, Жан видит, как за непробиваемым спокойствием Леви таится странная нерешительная решимость.       — Ты будешь живым.       — Капитан?       Жан не сразу понимает, что имеет в виду Леви, но осознание настигает его вместе с чужим — бесконечно заботливым — обещанием:       — Обязательно выживи, Кирштайн. А я сделаю всё, что в моих силах, чтобы после всего ты чувствовал себя по-настоящему живым.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать