Памятник мёртвому вождю

Повесть временных лет
Слэш
В процессе
NC-17
Памятник мёртвому вождю
well.lv.gsfnzb
автор
Описание
Все события начиная от кровавого воскресенья, вплоть до нашего времени.
Примечания
Это очень острая работа, показывающяя огромное количество исторических событий. Никого не хотела оскорбить, это просто видение событий от лица персонажей! !Много стекла! Да простят меня любители москвабургов🥺
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Революция

Петроград. Февраль – март 1917 года. В тот год зима не хотела уходить. Сугробы лежали вдоль Невского проспекта серыми, почерневшими глыбами; очереди за хлебом змеились от булочных, и в морозном воздухе стоял непрерывный гул голосов — не громкий, но настойчивый, точно гудение потревоженного улья. Александр проходил мимо этих очередей и чувствовал их кожей: голод, усталость, медленно закипающую ярость. Он и сам выглядел не лучше. Бессонные ночи оставили тени под его пепельно-серыми глазами, аристократическая стройность стала граничить с худобой, и даже кудрявые каштановые волосы, обычно уложенные с безупречным столичным лоском, теперь лежали небрежно. Он почти не бывал дома. Он ходил по городу — своему городу, — и слушал. Слушал разговоры в очередях, слушал шепотки в казармах, слушал, как на Выборгской стороне собираются рабочие кружки. — Хлеба! — кричали женщины у булочной на Литейном. — Хлеба дайте, ироды! Городовой переминался с ноги на ногу, не зная, что делать. Александр прошел мимо него, чувствуя, как внутри нарастает уже знакомая тупая боль — предвестница катастрофы. Двадцать третьего февраля она прорвалась. Это началось не вдруг, а как-то исподволь: сначала забастовка на Путиловском заводе, потом женские демонстрации, потом — лозунги. «Долой войну! Долой самодержавие! Хлеба!» Александр стоял на углу Невского и Садовой, когда мимо него текла бесконечная толпа, и каждая нога, ступавшая по мостовой, отдавалась в его теле. Он не мог уйти. Он должен был быть здесь. Он был этим городом — городом, который восставал сам против себя. К вечеру на улицы вывели казаков. Александр видел, как они гарцевали на лошадях, но что-то изменилось: казаки не бросались на толпу с шашками. Они переглядывались с рабочими. Иные улыбались. И Александр почувствовал — нет, не боль, а странное, головокружительное ощущение, — что власть, старая власть, уже висит на волоске. — Домой идите, барин, — буркнул ему какой-то мастеровой, задев плечом. — А то затопчут ненароком. — Я не барин, — тихо ответил Александр, но его уже не слушали. Он не спал четверо суток. Двадцать седьмого февраля, когда учебная команда Волынского полка отказалась стрелять в демонстрантов и перешла на их сторону, Александр почувствовал это как электрический разряд, прошедший от казарм до самого сердца. Его тело — город — больше не принадлежало империи. Оно принадлежало революции. К вечеру он добрался до Царского Села. Александровский дворец встретил его тишиной — страшной, неестественной тишиной, какой не бывает в домах, где живут счастливые люди. Часовых у ворот уже не было. Прислуга попряталась. В коридорах гулял сквозняк, и где-то далеко плакал ребенок — кажется, цесаревич Алексей. Император был в Ставке, в Могилеве, и не мог вернуться: железные дороги были перекрыты восставшими. Императрица заперлась в своих покоях с детьми, и только старшая княжна вышла к Александру — бледная, с красными от слез глазами, но все еще державшая спину прямо. Она встретила его в малой гостиной, той самой, где двенадцать лет назад он кашлял кровью на паркет. — Александр Петрович, — выдохнула она. — Вы пришли. — Я всегда прихожу, — ответил он, беря ее холодные руки в свои. — Как вы? — Страшно. Папа не едет. Мама молится. Говорят, в городе бунт... Это правда? Он посмотрел в ее глаза — ясные, испуганные глаза ребенка, который еще не понимает, что его мир рушится, — и не смог солгать. — Правда. Но не бунт. Революция. Слово прозвучало как приговор. Он оставался во дворце до второго марта — дня, когда пришло известие об отречении. Это известие он тоже почувствовал прежде, чем прочитал телеграмму: странная, тянущая пустота в груди, словно оборвалась невидимая нить, связывавшая его с Романовыми почти двести лет. Империя кончилась. Вечером он позвонил в Москву. Его пальцы дрожали, когда он набирал номер. — Миша. — Саша. — Голос Михаила был сух и деловит, и что-то в этом голосе уже было не то. — Слышал новости? — Я в Царском. Император отрекся. За себя и за сына. Миша... они арестованы. Вся семья. Короткая пауза и вздох. Потом — холодный, почти равнодушный ответ: — Их время вышло, Саша. Наше — начинается. — Что? — Александр сжал трубку так, что побелели костяшки. — О чем ты говоришь? Они — моя семья! И твоя тоже, Миша, ты забыл? Ты молился в их соборах, ты венчал их на царство! — Я ничего не забыл, — голос Михаила стал жестче. — Именно поэтому я знаю: они довели страну до ручки. Слабость, безволие, Распутин... Хватит. Народ решил. Я с народом. — Ты с народом? — Александр почти кричал. — Ты — Москва! Ты — сердце России! А сердце не выбирает сторону, оно просто качает кровь! Куда ты теперь покачаешь ее, Миша? На штыки? Молчание. — Я позвоню позже, — сказал Михаил, и в трубке раздались гудки. Александр стоял с трубкой в руке и смотрел в стену. Впервые за двести лет он не понимал, что чувствует Москва. Связь, всегда бывшая такой ясной и прочной, вдруг затуманилась, словно между ними опустилась пелена. Он все еще любил Михаила — отчаянно, безнадежно, — но того Миши, которого он знал, больше не было на другом конце провода. Там был кто-то другой. Петроград. Октябрь 1917 года. Лето и осень семнадцатого года прошли для Александра как в тумане. Временное правительство заседало в Зимнем, принимало резолюции, произносило речи — и ничего не делало. Война продолжалась. Хлеба не прибавлялось. Солдаты дезертировали с фронта целыми эшелонами, и поезда, приходившие на Николаевский вокзал, были забиты вооруженными людьми, не желавшими больше воевать. Александр чувствовал, как его город наполняется этой опасной, взрывоопасной массой. Михаил приезжал в Петроград дважды. Оба раза — по делам, оба раза — холодный, деловой, чужой. Они почти не говорили. Когда Александр пытался завести разговор о Романовых (семья все еще находилась под арестом в Царском, потом в Тобольске), Михаил обрывал его коротко: «Не сейчас». Когда Александр тянулся к нему ночью, он отворачивался к стене. — Ты меня больше не любишь? — спросил однажды Александр в темноту. Долгое молчание. Потом — глухой, незнакомый голос: — Я тебя люблю. Но сейчас не до этого. Идет борьба. Ты либо с революцией, либо против нее. Третьего не дано. — А если я не хочу выбирать? — Тогда выберут за тебя. После этих слов Саша, обхватывая себя руками, отворачивался, не желая больше вести разговор. Октябрь начался с дождей. Нева почернела и вздулась; ветер гнал по улицам мокрые листья и обрывки прокламаций. Большевики, еще недавно бывшие горсткой заговорщиков, теперь открыто готовились к захвату власти. Александр знал это — не из газет, а по тому, как напрягался его город, как сжимались улицы и набухали площади готовой прорваться яростью. Двадцать пятого октября он был в Зимнем дворце. Не потому, что поддерживал Временное правительство, — он уже никого не поддерживал. А потому, что не мог быть в другом месте. Зимний был его сердцем — старым, имперским сердцем, — и если ему суждено было умереть, Александр хотел быть именно здесь. Выстрел «Авроры» прогремел в девять часов вечера. Александр стоял в одном из боковых коридоров, когда звук докатился до него. Это был холостой выстрел — он знал это, — но для него он оказался страшнее любого боевого. Страшнее картечи у Нарвских ворот. Страшнее пулеметных очередей на фронте. Саша резко зажал руками виски от пищащей боли. Боль была мгновенной и чудовищной — словно две раскаленные иглы вонзились в зрачки. Он вскрикнул, схватился за лицо, упал на колени. Пальцы нащупали что-то мокрое, липкое — не кровь, нет, но какую-то влагу, сочащуюся из глаз. Мир вокруг мерк. Сначала — яркая, ослепительная вспышка. Потом — серый полумрак. Потом — тьма. Полная. Абсолютная. Вокруг гремели выстрелы, топали сапоги, кто-то кричал «Сдавайтесь!», и юнкера, защищавшие дворец, бросали оружие. Александр полз по полу, вытянув руки, натыкаясь на опрокинутую мебель. Он слышал звуки, но не видел их источника. Запахи — пороха, сырости, страха — стали вдруг невыносимо резкими. Но света не было. Сколько времени прошло, он не знал. Чьи-то руки подхватили его, подняли, потащили куда-то. Голоса спрашивали: «Кто такой? Почему в штатском? Ранен?» Он не отвечал. Он только шарил вокруг себя руками, пытаясь понять, где находится. — Отведите его в лазарет, — сказал кто-то. — Контуженый, видать. В лазарете, устроенном в одной из комнат Зимнего, ему промыли глаза. Фельдшер — молодой, усталый, пахнущий карболкой, — долго светил в зрачки фонариком и наконец вынес вердикт: — Ничего не понимаю. Глаза целы. Никаких повреждений. Но вы не видите? — Нет, — ответил Александр. — Темно. — Контузия, наверное. Психическое. Бывает. Александр не стал объяснять, что он не человек и контузия тут ни при чем. Он просто сидел на койке, сжимая край матраса, и пытался привыкнуть к тьме. Мир, который он видел двести четырнадцать лет, исчез. Остались только звуки, запахи и прикосновения. Михаил приехал через три дня. Александр уже был дома — в своей квартире на Мойке. Слуги разбежались, и он жил один, с трудом передвигаясь по комнатам, натыкаясь на мебель, опрокидывая стулья. Он научился считать шаги — от кровати до двери, от двери до стола, от стола до буфета, — но все равно каждый выход из спальни был испытанием. Когда в прихожей раздались шаги, он узнал их сразу. — Миша. — Саша. — Голос Михаила звучал странно: в нем была тревога, но и что-то еще, что-то жесткое, незнакомое. — Мне сказали, что ты ничего больше не видишь. — Да. — Как это случилось? — «Аврора». Холостой выстрел, революция. Я был в Зимнем. Шаги приблизились. Александр почувствовал тепло чужого тела — Михаил стоял совсем близко. Потом большая, горячая ладонь легла ему на щеку. Это прикосновение было почти нежным, и от этой нежности, забытой за последние месяцы, у Александра перехватило горло. — Ты видишь что-нибудь? — спросил Михаил. — Ничего. Темнота. — Может, пройдет. — Может быть, — ответил Александр, хотя не верил в это. — Миша... что происходит? Я чувствую, что ты меняешься. Ты другой... — Разве? — рука на его щеке напряглась. — Я не знаю. Я же не вижу. Но я чувствую. Ты стал... другим. Михаил убрал руку. Его шаги зазвучали по комнате — он ходил из угла в угол, и в этой ходьбе была какая-то новая, хищная энергия. — Да, я изменился, — сказал он наконец. — Страна меняется. Народ просыпается. Мы строим новый мир, Саша. Ты понимаешь? Старый мир рухнул, и это правильно. Он был гнилым. Он заслужил смерть. — Старый мир — это я, — тихо сказал Александр. — И ты. Мы — часть его. — Ты — может быть. Я — нет. Москва всегда была с народом. — Москва всегда была со всеми, — возразил Александр. — В этом и есть твоя суть. Ты сердце. Ты не можешь выбрать одну руку и отказаться от другой. Михаил остановился. В комнате повисла тяжелая тишина. — Посмотрим, — сказал он наконец, и это было страшнее любого проклятия. Москва. Июль 1918 года. В середине июля Михаил приехал в Петроград без предупреждения. Александр услышал его шаги на лестнице — быстрые, решительные, — и сразу понял: что-то случилось. — Собирайся, — сказал Михаил с порога. — Мы едем в Москву. — Зачем? — Надо. Александр не стал спорить. Он уже научился понимать, когда возражения бесполезны. К тому же, он все еще любил Михаила, несмотря ни на что, и часть его души — глупая, слабая часть — надеялась, что в Москве, в доме Михаила, все наладится. Что они снова станут теми, кем были до войны, до революций, до всего этого кошмара. Он позволил усадить себя в автомобиль. Всю дорогу до Николаевского вокзала он молчал, прижавшись лбом к холодному стеклу и чувствуя, как город — его город, его тело — ускользает от него. Петроград оставался позади, и Александр чувствовал это как новую, пока еще смутную боль. В Москве Михаил поселил его в своей квартире и тут же исчез — дела, заседания, борьба. Александр остался один в незнакомом пространстве, которое нужно было изучать заново: считать шаги, запоминать углы, привыкать к запахам. Дом Михаила пах иначе, чем его квартира на Мойке, — не старым деревом и книжной пылью, а чем-то более тяжелым, тревожным. Или, может быть, это сама Москва пахла теперь иначе. В Екатеринбурге дела обстоят иначе. Вечером семнадцатого июля Костю вызвали от уралсовета. Обычное поручение. Расстрел заключённых, дело грязное, но без этого новый мир не построишь. После получения указаний, Костя направился к отряду красноормейцев, где во главе стоял Яков Юрковский. Ближе к ночи, отряд вышел в путь. Странное предчувствие смущало Костю, хоть морать руки в крови, для него стало обычным делом и святым долгом. Прийдя на место, вдруг ударило осознание — тут отбывают ссылку Романовы.. Поворачивать назад поздно, руки дрожат. Остальные красноармейцы были в прекрасном расположение духа. Заключённую семью и 4 слуг разбудили. Под предлогом эвакуации, их завели в подвал. Но тут прозвучал приговор Уралсовета. Все достали оружие, Костя дрожащими руками схватил револьвер. По окончанию приговора, Николай успел произнести лишь пару слов. Александра Фёдоровна, обняла сына и закрыла ему глаза. — Господи, прости их, не ведают что творят.. Раздались выстрелы, Костя закрыл глаза, и наотмаш выстрелил, моля бога, посторее это закончить. Он выстрелил в Ольгу, прямо в грудь, она лишь успела бросить на него свой беззащитный взгляд. Не добил, она ещё живая, лежала плача от боли. Заплакал юный царевич, в объятьях, прикрывшей его, уже мёртвой матери. Николай упал одним из первых, в нём было больше всего пуль. Царевича Алексея прикончили выстрелом в упор. Остальных добили штыками. Обои и полы залиты в крови. Как и руки всех здесь присутвующих. Костя не может забыть взгляд княжны, его разрывает на части от содеянного. Он мыл руки в этом же доме, но по настоящему отмыть их, уже не получиться никогда. Несчастный Саша, он его больше никогда не простит. Ведь это его семья, он знал каждого из них с самого детства. Выйдя из душного подвала, Костя бежал сломя голову по улицам, ему везде виделся этот взгляд, чудовищно разьедая сердце. Ноги сами вели его, и посреди ночного города, перед ним возвысился ипатьевский монастырь... Здесь пару веков назад, Романовых призвали на царство, именно здесь началось их правление, здесь и закончилось. Костя остановился. Не мог больше бежать, от своих грехов не убежишь. Медленно, почти благоговейно, он шёл в храм. Уже моля бога и раскаиваясь о произошедшем.. Но храм был закрыт, и свой крест, он будет нести всю жизнь, один... Москва. 1918. Июль. Ночь на семнадцатое июля он запомнил навсегда. Он лег рано — слепота отучила его от вечерних занятий. Уснул. А потом проснулся от боли. Такой боли, какой не испытывал даже в Кровавое воскресенье. Она была повсюду. В груди, в животе, в руках, в ногах — словно его тело пронзали десятки штыков одновременно. Он кричал, катаясь по кровати, срывая простыни, и во рту стоял вкус крови — той крови, что проливалась сейчас за тысячи верст от него, в подвале Ипатьевского дома. Император. Императрица. Царевич. Княжны. Доктор. Слуги. Он чувствовал каждую пулю. Каждый удар штыка. Каждую каплю крови, впитывающуюся в грязный пол. И — самое страшное — он чувствовал того, кто стрелял. Костя. Константин Уралов, его друг детства. Верный, надежный, простой Костя, который никогда не сидел без дела и никогда не предавал. Костя, который теперь стоял в подвале Ипатьевского дома и стрелял в детей, которых Александр знал с пеленок. — Костя... — прохрипел Александр, впиваясь ногтями в матрас. — Костя... зачем?.. Ты же мой друг... а теперь... ты стреляешь... в детей... Слепые глаза текли. Не слезами — кровью. Густая, темная кровь сочилась из-под сомкнутых век и заливала подушку. Дверь распахнулась. Шаги — быстрые, тяжелые. Михаил. — Саша! Саша, что с тобой? — Ты знал, — выдавил Александр. Голос его был хриплым, срывающимся. — Ты знал и увез меня. Михаил замер. В комнате повисла тишина — только тяжелое, хриплое дыхание Александра разрывало ее. — Знал, — тихо сказал Михаил. — И увез. — Почему? — Потому что ты не должен был это чувствовать там. В своем городе. Это бы тебя убило. — А здесь не убьет? — Александр засмеялся — страшным, лающим смехом, в котором не было ничего от радости. — Ты думаешь, расстояние что-то меняет? Я их чувствую, Миша. Я чувствую их всех. И я чувствую Костю. Моего друга. Моего друга, который стрелял им в головы. Ты знаешь, каково это? Михаил молчал. Александр слышал только его дыхание — тяжелое, неровное. — Где он сейчас? — спросил Александр. — Кто? — Костя! Где Костя? — В Екатеринбурге, — глухо ответил Михаил. — Он... да, он был там. Я не знал, что вы настолько близки. — Мы дружили двести лет. — Александр перестал смеяться. Его голос стал глухим и безжизненным. — Двести лет, Миша. Я учил его читать. Он учил меня работать. И теперь он — убийца. А ты знал и не сказал мне. Ты знал и увез меня. Он повернулся на бок, спиной к Михаилу. Кровь из глаз все еще сочилась, и он чувствовал ее соленый, металлический вкус на губах. — Уходи. — Саша... — Уходи, — повторил он. — Я не хочу тебя видеть. — Ты же слепой, — горько усмехнулся Михаил. — Ты никого не видишь. — Вот именно. А теперь уходи. Шаги. Дверь закрылась. Александр остался в темноте — своей вечной, бесконечной темноте, — и плакал по мертвым детям, по убитому императору, по преданной дружбе и по любви, которая на его глазах превращалась во что-то страшное и неузнаваемое. Москва. 1918–1924 годы. Он не уехал. Ему было некуда уезжать. Петроград — его родной город, его тело — умирало. Промышленность встала, жители разбегались, особняки пустели. В марте восемнадцатого года правительство большевиков переехало в Москву, и Александр почувствовал это как новое унижение: его лишили столичного статуса, как лишают звания провинившегося офицера. Москва снова стала главным городом страны. Михаил торжествовал. — Так и должно было быть, — сказал он однажды, вернувшись из Кремля. — Москва — сердце. Всегда была и всегда будет. А ты... ты отдохнешь. — Я не устал, — ответил Александр. — Устал. Ты просто не замечаешь. Он действительно не замечал. Слепота отняла у него не только зрение, но и способность следить за собой. Аристократический лоск исчез. Одежда сидела небрежно, волосы, которые теперь было некому стричь, отросли до плеч и путались. Он двигался по дому Михаила медленно, ощупью, выставив вперед руки, и часто опрокидывал вещи. — Да стой ты на месте! — рявкнул однажды Михаил, когда Александр в очередной раз задел локтем чашку, и она разбилась об пол. — Ты как слон в посудной лавке! — Я же не вижу! — огрызнулся Александр. — забыл что-ли? — Я ничего не забыл! — Михаил резко встал, и Александр услышал, как его шаги приближаются. — Но ты мог бы хотя бы стараться! Ты просто сидишь целыми днями в темноте и жалеешь себя! А мир вокруг строится! Новый мир! И ты даже не пытаешься в нем жить! — Я не хочу жить в твоем новом мире, — глухо сказал Александр. — Он пахнет кровью. Звук пощечины опередил боль. Голова Александра дернулась в сторону; он покачнулся, схватился за край стола, чтобы не упасть. Щека горела. В ушах звенело. Тишина. Долгая, страшная тишина. — Саша... — голос Михаила дрогнул. — Саша, я не... — Не подходи ко мне, — Александр взял Мишу за рукав, защищаясь. Он впервые в жизни боялся Михаила. Боялся по-настоящему, физически. — Не трогай меня. — Я не хотел... — Не трогай меня! Михаил отступил. Его шаги — теперь медленные, тяжелые — удалились. Хлопнула дверь. Александр опустился на пол. Он сидел среди осколков разбитой чашки, прижимая ладонь к горящей щеке, и не плакал. Глаза были сухими. Слезы кончились в ту ночь, когда он узнал о расстреле. Так началась новая эра их отношений. Михаил бил его не часто — раз в несколько недель, когда накатывало особенно сильное раздражение, когда очередная ссора переходила черту. Ему по нраву было видеть своё превосходство, над бывшей и гордой столицей. Моральное унижение заставляло Сашу начать шугаться каждого телефонного звонка или стука в дверь. Но каждый раз после этого он возвращался, обнимал его в темноте, гладил по волосам и молчал. Он никогда не извинялся. Но Александр чувствовал в этих прикосновениях какую-то отчаянную, больную любовь — любовь, которую Михаил не мог выразить иначе. И он оставался. Потому что все еще любил. Потому что помнил того Мишу, который когда-то целовал его в петербургской спальне и говорил: «Ты — мой город». Потому что верил: когда-нибудь революция кончится, и Миша вернется. Шли годы. Красные глаза Михаила становились все более пугающими — теперь, когда зрение Александра частично восстановилось и он мог различать силуэты и блики, он иногда ловил на себе этот красноватый отсвет, и по спине пробегал холод. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году умер Ленин. Александр почувствовал это как глухой, далекий удар — не особенно болезненный, но значительный. Он знал Ленина. Тот был чужаком, пришлым элементом, не вписанным в его городскую душу. К тому же, его брат был участником террористической фракции "народная воля" и участником покушения на Александра 3, за что был арестован и казнён через повешение. Может смерть брата наставила Ленина на путь революции.. Михаил стоял на трибуне во время траурной процессии. Александр — в своих новых круглых очках с толстыми стеклами, которые немного возвращали ему зрение, — стоял в стороне. Он видел только смутные пятна: серое небо, темную массу толпы, красный флаг, который колыхался над трибуной. А потом Михаил объявил: — Петроград переименован в Ленинград. Это было как пощечина. Хуже, чем пощечина. Это было как клеймо, выжженное на коже. Ленинград. Город Ленина. Памятник мертвому вождю. Александр не возражал вслух. Он просто стоял и слушал, как его имя — его прежнее, имперское, данное при рождении, — исчезает навсегда. Сначала он был Санкт-Петербургом. Потом Петроградом. Теперь — Ленинградом. Три имени, три эпохи, три разные жизни. И каждая следующая была страшнее предыдущей. Вечером он сидел в комнате, которую Михаил выделил ему в своей московской квартире, и вертел в пальцах старую, потертую книгу — атлас Москвы, тот самый, что он читал когда-то в своей библиотеке. Страницы пахли пылью и временем. Александр не видел букв, но помнил каждую строчку наизусть. Дверь открылась. Шаги Михаила — он узнавал их из тысячи, даже сейчас. — Саша. — Да. — Ты злишься на меня? Из-за переименования? Александр покачал головой: — Я не злюсь. Я уже ничего не чувствую, Миша. Ты отнял у меня все. Мою любовь. Семью. Зрение. Друзей. Имя. Что еще тебе осталось взять? Михаил долго молчал. Потом подошел, опустился на колени рядом с его стулом и уткнулся лицом в его ладони. Александр почувствовал, как его пальцы намокают от слез — горячих, быстрых, неожиданных. — Я не знаю, что со мной происходит, — прошептал Михаил. — Я сам себя не узнаю. Саша... я боюсь.. вдруг я с тобой что-то сделаю.. Александр не нашел в себе сил ответить. Он просто сидел, позволяя Михаилу плакать в его ладони, и думал о том, что даже чудовища иногда вспоминают, кем они были когда-то. Но это ничего не меняет. Чудовище остается чудовищем. И любовь к чудовищу не спасает. Она только делает боль невыносимой. За окнами выл ветер. Москва хоронила вождя. Ленинград рождался в муках. И два города — оставались вместе, потому что не умели друг без друга. Пока что...
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать