Лунный цветок пустыни

Клуб Винкс: Школа волшебниц Три тысячи лет желаний
Слэш
В процессе
PG-13
Лунный цветок пустыни
Win_win_ka
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
– Ты вызвал меня. – По всей видимости. – Я – Палладиум, джин этой лампы. Тебе причитается три желания, повелитель.
Примечания
Все главы написаны! Просто они будут выходить постепенно)
Посвящение
Моей шизе)
Поделиться
Читать онлайн Отзывы

Глава 1: Дары и золото

Персия дышала жаром даже в сумерках. Солнце уходило медленно, нехотя, словно не желало покидать город, раскинувшийся у подножия древних гор – город, который помнил ещё те времена, когда боги ходили по земле и не считали нужным скрываться. Оно цеплялось за минареты пальцами последнего света, за купола дворца, чья позолота пылала как живой огонь, за верхушки финиковых пальм, что стояли вдоль главной улицы ровным строем, как стражники на посту. И лишь когда небо окончательно потребовало своего – опускалось за горизонт, оставляя после себя пожар красок: алый, оранжевый, пурпурный, лиловый, что медленно, с достоинством съедала наступающая ночь. Авалон наблюдал за этим с террасы уже который год подряд, и каждый раз – как в первый. Это было единственное, что он позволял себе без оговорок: стоять здесь, в этот конкретный час, когда день ещё не ушёл, а ночь ещё не пришла, и просто смотреть. Не думать о границах, о налогах, о засухе на севере и о том, что посол из соседнего царства уже третий месяц тянет с ответом на вполне конкретное письмо. Просто – смотреть. Ему исполнилось тридцать два сегодня. Цифра сама по себе ничего не значила – возраст для правителя не мерило ни мудрости, ни силы. Но что-то в этом числе сидело в груди тихой занозой, которую он не мог ни вытащить, ни забыть. Тридцать два года. Отец умер в тридцать девять, дед – в сорок один. Оба – в войнах, которые сами же и начали, потому что считали силу единственным языком, на котором стоит разговаривать с миром. Авалон войн не начинал.  Он предпочитал книги. Это было источником бесконечного беспокойства для советников, лёгкого недоумения для знати и искреннего облегчения для народа, который при прежних шахах успел хорошо узнать, чего стоит правитель, влюблённый в собственную славу. Авалон читал, задавал вопросы – много вопросов, неудобных, дотошных, таких, от которых советники начинали нервно переглядываться. Авалон мог провести три часа в разговоре с безымянным лекарем о свойствах трав и выйти из этого разговора с таким видом, словно только что получил что-то ценнее любого сокровища из казны. Странный шах, но живой, и страна при нём тоже была живой. – Повелитель, – голос советника Рашида прорезал вечернюю тишину с привычной почтительностью – ни на йоту больше, ни на йоту меньше, – залы готовы. Гости ждут вашего появления. Дары уже доставлены и разложены согласно вашему указанию. – Согласно моему указанию, – повторил Авалон, не оборачиваясь, – это значит, что их сложили в малом зале, а не устроили из этого очередное представление на весь дворец? Короткая пауза – та самая, которую Рашид делал всякий раз, когда хотел сказать одно, а должен был сказать другое. – Именно так, повелитель. – Хорошо. Он ещё раз посмотрел на горизонт, где последний алый язык заката лизнул край неба и погас – окончательно, без сожаления, и развернулся. Рашид стоял у дверей он, давно привык к странностям своего господина и давно перестал тратить на них душевные силы. За десятилетия службы в его глазах накопилось столько всего – столько шахов, столько праздников, столько тихих трагедий и громких торжеств – что читать их было всё равно что читать летопись. Авалон уважал его именно за это: за то, что Рашид никогда не притворялся, будто не видит. Просто молчал о том, что видел. – Долго это продлится? – спросил Авалон, поправляя пояс. – Столько, сколько вы пожелаете, повелитель. – Значит, недолго. Рашид позволил себе едва заметную улыбку – ту самую, которую Авалон научился замечать за годы. Пир был пышным. Иначе и быть не могло – персидский двор умел праздновать так, что само слово «праздник» в других языках казалось бледной тенью. Столы ломились от яств, расставленных с такой тщательностью, что это само по себе было искусством: горы засахаренных фруктов, блюда с рисом, окрашенным шафраном в цвет закатного неба, жареное мясо в корках из трав и специй, сладости, которые таяли на языке прежде, чем успевал их распробовать. Музыканты играли в трёх залах одновременно – струнные, духовые, барабаны, – и звуки переплетались, перетекали друг в друга, создавая что-то живое и непрерывное. Танцовщицы двигались между гостями как живые цветы в ветреный день – лёгкие, яркие, неуловимые. Воздух был густым от благовоний, от смеха, от вина, от десятков разговоров, которые велись одновременно и ни один из которых не был по-настоящему важным. Знать съехалась со всех концов страны. Кто из уважения, кто из расчёта, а кто-то просто потому, что отказаться от приглашения на день рождения шаха было себе дороже – это понимали все, хотя вслух не говорил никто. Авалон сидел на своём месте, пил вино – хорошее вино, он умел это ценить, – улыбался в нужные моменты, произносил нужные слова. Принимал поздравления с той смесью тепла и сдержанности, которая давалась ему легко: достаточно открыто, чтобы не казаться холодным, достаточно закрыто, чтобы не давать лишнего. Это был навык, который он отточил за годы – искусство присутствия без присутствия, и думал о книге, которую оставил раскрытой на столе в библиотеке. Трактат по астрономии – старый, переведённый с языка, который уже никто не помнил в полной мере. Там была глава о звёздах, которые видны только в определённое время года, только с определённых широт, и только если знать, куда смотреть. Авалон дошёл до середины главы, когда за ним пришли с напоминанием о пире, и теперь эта незаконченная страница сидела в голове острым краем. Около полуночи, когда веселье набрало достаточно оборотов, чтобы его отсутствие не бросилось в глаза сразу – или бросилось, но уже никому не было до этого дела, – он тихо поднялся, сказал что-то негромкое соседу справа и выскользнул из главного зала. Коридоры дворца в этот час были пустыми и тихими. Звуки пира доносились издалека – приглушённые толстыми стенами, они превращались во что-то почти абстрактное, в фоновый шум жизни, которая происходит где-то рядом, но не здесь. Авалон шёл по знакомым плитам, мимо знакомых светильников, мимо ниш со статуями, которые смотрели в никуда с одинаковым каменным спокойствием. Он знал этот дворец наизусть – каждый поворот, каждую ступеньку, каждое место, где пол чуть проседал под ногой. Малый зал для даров находился в восточном крыле. Он был именно таким, каким Авалон его помнил: небольшим, без лишней помпезности, с высокими стрельчатыми окнами, через которые сейчас лился лунный свет – холодный, серебряный, совсем не похожий на дневной. Слуги расстарались: дары были разложены аккуратными рядами на длинных столах, каждый на отдельном куске шёлка, каждый с маленькой табличкой, обозначающей дарителя. Авалон прошёлся вдоль них медленно, без спешки, с тем же выражением, с каким ходил по книжным рядам в библиотеке – не ища ничего конкретного, но готовый заметить всё интересное. Золото. Много золота – чаши, блюда, статуэтки, монеты в резных шкатулках. Красиво. Бесполезно. Ткани – тончайшие, персидские, индийские, из далёкого Китая: такие, что казались сотканными из воздуха, и такие, что были тяжёлыми как доспехи и переливались как живое пламя. Оружие, инкрустированное самоцветами – сабли и кинжалы, которые никогда не видели боя и не увидят, потому что слишком красивы для этого. Авалон взял один кинжал, взвесил в руке, оценил баланс. Плохой. Украшение, не оружие.  Клетка с птицей – небольшой, с оперением таких цветов, что казалась сошедшей с персидской миниатюры. Птица смотрела на него с таким достоинством, с таким совершенно неуместным в клетке достоинством, что Авалон мысленно пообещал себе выпустить её завтра же на рассвете. Желательно подальше от дворца. Свитки – это было интереснее. Он взял несколько, развернул: астрономия, медицина, что-то похожее на философский трактат на языке, который он знал плохо, но достаточно, чтобы понять – интересно. Отложил с пометкой в памяти, и тут – в самом углу стола, почти скрытая под краем тяжёлой парчовой скатерти, словно кто-то задвинул её туда небрежно или намеренно – лампа. Авалон остановился. Она была странной, не уродливой – нет, форма у неё была правильная, даже изящная: вытянутый носик с лёгким изгибом, округлое тело, ручка, выгнутая как вопросительный знак, крышка с маленьким навершием в форме цветка. Но среди всего этого великолепия – среди золота и шёлка, среди самоцветов и тончайших тканей – она выглядела чужеродно. Потёртая, старая, металл – то ли бронза, то ли что-то ещё, что-то, чему Авалон не мог дать названия – потемнел от времени так, что почти стал чёрным. Только в одном месте, где кто-то явно пытался её почистить и бросил на полпути, проглядывало что-то иное – что-то похожее на золото, но теплее, живее, чем любое золото, которое он видел сегодня. Он поднял её, лампа была тяжелее, чем казалась. Значительно тяжелее – не так, как бывает тяжёлым металл, а как-то иначе, как будто внутри было что-то, что имело вес сам по себе, отдельно от материала. И тёплой – не от тепла зала, не от того, что лежала рядом с другими предметами. Тёплой изнутри, словно внутри что-то жило. Авалон повертел лампу в руках, провёл большим пальцем по тому месту, где металл светлел – пятно не пятно, просто неровность в потемневшем слое, место, где время отступило на шаг. Потёр – ничего, потёр ещё раз – сильнее, с нажимом, и тогда из носика лампы пошёл дым. Авалон не отступил, это было, пожалуй, первым, что его самого удивило – не дым, не то, что происходило дальше, а именно это: что он просто стоял и смотрел, не делая шага назад, не роняя лампу, не зовя стражу. Разум говорил ему, что это невозможно. Разум говорил ему многое, и чаще всего оказывался прав. Но сейчас разум как будто сделал шаг в сторону и молча уступил место чему-то более древнему и менее объяснимому. Любопытству. Дым был не таким, каким бывает дым от огня или благовоний, он не рассеивался – он собирался. Клубился, густел, тянулся вверх и вбок одновременно, словно искал что-то, к чему можно было прикрепиться. В лунном свете он казался почти серебряным, почти живым. Авалон следил за ним, не моргая, и чувствовал, как что-то в груди – то самое место, где сидела заноза весь вечер – вдруг замерло. Сначала – силуэт. Размытый, зыбкий, как отражение в воде, которую потревожили. Потом очертания начали твердеть – плечи, голова, руки, – обретать плоть и вес и что-то ещё, что было труднее всего назвать словом. Присутствие, может быть. То, что делает человека человеком, а не просто набором черт.  Дым осел. Рассеялся. И перед Авалоном оказался... Юноша. Нет – не совсем юноша. Возраст его был невозможно определить, и чем дольше Авалон смотрел, тем яснее это понимал. Лицо казалось молодым – тонкие черты, высокие скулы, кожа цвета слоновой кости, в которой было что-то от лунного света, что-то от песка в час, когда солнце уже ушло. Но глаза – большие, цвета глубокой воды в колодце, куда не добирается солнце – смотрели так, словно видели не одно столетие. Не с усталостью – нет, усталость бывает у тех, кто не привык, это было что-то другое. Что-то похожее на знание, которое накапливается слоями, как осадочная порода, и становится частью самого существа. Волосы падали до пояса – длинные, прямые, цвета расплавленного золота, которое ещё не успело остыть. Не жёлтые, не рыжие – именно золотые, с тем живым металлическим блеском, который в лунном свете казался почти неправдоподобным. Уши – острые, чуть выступающие сквозь пряди, придававшие всему облику что-то нечеловеческое – не пугающее, а просто иное, как бывает иным всё, что принадлежит другому миру. Одежда – свободная рубаха из ткани, которой Авалон не мог дать названия, и такие же свободные штаны, всё это держалось на нём с ленивой небрежностью, как будто одето было тысячу лет назад и с тех пор так и осталось, потому что незачем было менять. Он завис в воздухе – буквально завис, ноги не касались пола, – на уровне глаз Авалона, и молча смотрел. Авалон тоже молчал, смотрел на джина – потому что это был джин, в этом не было никаких сомнений, это знание пришло само, как приходит знание о том, что огонь горячий, без необходимости объяснять – и замечал детали. Замечал, как он держит руки: чуть напряжённо, чуть собранно, не угрожающе, но готово. Как смотрит – прямо, не отводя взгляда, но в этом взгляде было что-то, что Авалон не мог прочитать сразу. Что-то привычное и усталое одновременно. Выражение человека, который знает, что сейчас произойдёт, и заранее к этому готов. Который уже много раз стоял вот так – перед новым лицом, в новом месте – и уже знает, чем это заканчивается. Потом юноша моргнул – медленно, как кот, которому нет нужды торопиться, – и произнёс голосом, в котором было что-то от звука струны, натянутой до предела: низкий, ровный, с призвуком, который Авалон почувствовал скорее в груди, чем услышал ухом. – Ты вызвал меня. – Не вопрос. Констатация. – По всей видимости, – согласился Авалон. Снова пауза. Палладиум смотрел на него – внимательно, оценивающе, с той профессиональной точностью, с которой, наверное, смотрят на нового хозяина после многих хозяев. Считывая. Сортируя. Готовясь. – Я – Палладиум, – сказал он наконец. – Джин этой лампы. Тебе причитается три желания, повелитель. Последнее слово прозвучало ровно, без интонации – ни почтения, ни иронии, ни горечи. Просто слово. Слово, которое он произносил уже очень много раз, которое давно перестало что-либо значить само по себе и превратилось в часть ритуала, в первую строчку текста, который всегда одинаков. – Назови первое. Авалон смотрел на него, на усталость в этих невозможных глазах – не поверхностную, не дневную, а ту, что живёт глубоко, в самом основании, и уже не болит, потому что к ней привыкли. На то, как Палладиум держался – прямо, с достоинством, но в этом достоинстве было что-то от брони. Что-то, что надевают не для красоты, а для защиты. На то, как он произнёс повелитель – именно так, как говорят слово, давно потерявшее смысл, но не потерявшее веса. Как говорят его люди, которые научились не ждать ничего хорошего от тех, кому это слово адресовано. Что-то в груди у Авалона сдвинулось. Не жалость – нет, жалость была бы неправильным словом, слишком лёгким, слишком простым для того, что он почувствовал. Что-то более сложное. Что-то похожее на то ощущение, которое бывает, когда открываешь очень старую книгу и понимаешь, что она хранила в себе что-то важное очень долго, в темноте, в тишине, и никто не приходил прочитать. – Хорошо, – сказал он медленно. – Первое желание. Палладиум чуть подался вперёд – едва заметно, почти неуловимо, готовясь. – Расскажи мне о себе. Тишина опустилась на зал как ткань – мягко, полностью, накрывая всё разом. Палладиум долго смотрел на него, с выражением, которое Авалон теперь мог прочитать именно потому, что оно было слишком явным, слишком неожиданным для того, кто явно привык не показывать ничего лишнего – и именно поэтому не успел его спрятать. Растерянность – настоящая, живая, незащищённая растерянность. – Это... – начал джин и остановился. Что-то прошло по его лицу – быстро, как тень от облака. Он попробовал снова, тщательнее: – Это твоё желание? В голосе не было иронии. Не было недоверия в привычном смысле. Был вопрос – искренний, почти беспомощный в своей искренности, вопрос человека, который не понимает правил игры, в которую его только что позвали играть. – Это моё желание, – подтвердил Авалон ровно. Он отошёл к окну – тому самому, через которое лился лунный свет – и опустился в кресло, поставив лампу на подлокотник рядом с собой. Аккуратно. Бережно, как ставят вещи, которые имеют значение. Потом посмотрел на Палладиума – спокойно, открыто, без той оценивающей пристальности, которую джин, судя по всему, привык встречать. – Садись, если хочешь, или зависай – как тебе удобнее. – Короткая пауза. – И рассказывай. Палладиум завис на месте ещё несколько секунд, а Авалон не торопил. Он умел ждать – это тоже был навык, выученный за годы. Умел сидеть тихо и давать пространству быть пространством, не заполнять его словами из вежливости или нервозности. Он просто смотрел на джина – на золото его волос в лунном свете, на острые уши, на руки, которые медленно, очень медленно переставали быть напряжёнными. Потом Палладиум опустился на пол. Медленно. Словно не вполне понимая, зачем это делает. Словно тело приняло решение раньше, чем разум успел его обдумать. Он сел – не на пятки, как сидят слуги, а по-другому, подтянув одно колено к груди, – и посмотрел на Авалона снизу вверх. В его глазах всё ещё была растерянность, но под ней – очень глубоко, как свет под толщей воды – было что-то ещё. Что-то похожее на осторожное, почти невозможное любопытство. За окном Персия спала под луной. Пир в главном зале шумел и не думал заканчиваться – смех, музыка, звон кубков, голоса, которым не было дела до того, что происходит в восточном крыле. А в малом зале для даров шах сидел в кресле у окна и смотрел на джин с таким искренним, незащищённым интересом, что тот не знал, куда от этого взгляда деться. Палладиум помнил многих хозяев. Тех, кто брал его красоту как берут то, что им причитается. Тех, кто тратил желания жадно и быстро, не глядя ему в глаза. Тех, кто смотрел на него как на вещь – красивую, полезную, но всё же вещь. Такого – не помнил ни одного. И именно это было страшнее всего остального.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать