Пэйринг и персонажи
Описание
Нацистская Германия, 1941 год. Наруто - офицер СС, комендант концлагеря, Саске - представитель неполноценной расы, подлежащей тотальному уничтожению.
Примечания
В апреле 2009 года я "увидела" эту Вселенную для них, и позволила ей выйти через меня. Я до сих пор не уверена, хорошо это или плохо. Замысел состоял в том, чтобы взять невозможные условия (и внешние, и внутренние), которые исказят их до неузнаваемости, а потом через любовь, родившуюся вопреки всему, привести их к себе. Результат меня уничтожил. ПОЭТОМУ. Вам надо сильно подумать прежде, чем читать эту историю; она останется с вами навсегда.
Rightless
05 июля 2026, 03:29
Наруто
Щелк. Щелк. Щелк. Единственные звуки, которые раздаются в сонном, ленивом воздухе комнаты. Наконец закончен просмотр отчетов по планомерной очистке нации. Для этого есть отдельные люди, но разве я здесь не для того, чтобы держать все под контролем? Щелк. Тихо и спокойно. Как надо. Здесь все, как надо – и мебель темного дерева, и нарочитая графичность, угловатость линий, и небольшое, забранное решеткой окно. Все, как надо мне. Щелк. Смотрю на старый отцовский будильник. Вещь почтенного возраста, но я не помню, чтобы его когда-нибудь относили в ремонт. Да и как иначе, ведь это часы моего отца. Они прошли с ним Первую Мировую, и, в отличие от отца, дожили до Второй, чтобы работать на его сына. То есть на меня. Щелк. Мне всегда это в них нравилось: не «тик-так», а одиночные щелчки, тихие, четкие клацанья, которые подстраивают тебя под свой размеренный, плавный ход, помогают планировать и подчинять себе практически все. Щелк. Кроме времени. Но если суметь упорядочить все вокруг себя, время будет работать на тебя. Мне это известно, как никому – здесь, в нескольких десятках километров от Берлина, каждый находится на своем месте. Наверное, не все этим довольны, впрочем, меня это не волнует. Объемы работы поражают. Они распаляют желание сделать еще больше, еще лучше, сделать так, чтобы мир все-таки стал идеальным. Германия – для немцев, тут уже ни у кого нет сомнений. Весь мир – для немцев, в этом скоро тоже все убедятся. Благодаря мне и подобным мне. Именно отсюда начинается тот мир, чистый мир, который принадлежит высшей расе. Несколько тысяч отбросов в бараках, и горстка тех, кто эти отбросы уничтожает. Санитары. Только немцы могут справиться с утилизацией такого огромного количества гнили, только наш учет и контроль отсечет эту гангрену, выжжет ее с лица земли. Впрочем, не стоит забегать вперед. Наше учреждение – обычный трудовой лагерь. Здесь отбросы могут приносить пользу Родине, моей Родине, разумеется. На самом деле средняя продолжительность жизни в лагере от трех до шести месяцев. Не моя вина в том, что мусор так не приспособлен для нормального труда. Свиньи, что с них взять. Но даже свиньи должны подразделяться по категориям. Моя задача состоит в том, чтобы дело не скатывалось до уровня первичного хаоса. Возможно, он и был началом всего, но для меня хаос означает лишь одно: конец. Я знаю, что раньше большинство лагерей были «дикими», размещенными где попало: в бывших казармах, казематах, заброшенных фабричных зданиях, полуразрушенных пустующих замках. Недисциплинированный персонал и отсутствие всякой системы. Изменить это под силу лишь человеку железной воли, немцу до мозга костей. Я потираю затекшую шею и встаю, бросив последний взгляд на стопку бумаг. Темпы утилизации растут. Хорошо. Сложив руки за спиной, подхожу к окну: стекла будто и нет, настолько оно отполировано. Надо же. Свиньи, а ведь могут, если захотят, навести чистоту. Из окна хорошо просматривается аппельплац, бараки, четкие, пересекающиеся под прямыми углами улицы. Упорядоченность. Завершенность. Людей, вызывающих мое искреннее восхищение, немного. Я рано понял, что называться высшим существом и быть им – вещи едва ли не диаметрально противоположные. Перед моими глазами всегда был пример того, каким должен быть настоящий солдат, и мало кто выдерживает сравнения с тем образом, который по сей день является для меня путеводным. Теодор Эйке, разработавший единую систему концлагерей, один из тех, кого я могу поставить на одну ступень с отцом – моим эталоном. Эйке был главным инспектором концлагерей и командиром охранных подразделений СС, именно он придал местам превентивного заключения для противников нашего режима их сегодняшнюю форму: высокий забор из колючей проволоки, сквозь который пропускают ток высокого напряжения, через каждые 75 метров - наблюдательная вышка с обзорной площадкой под крышей. Прищурившись, можно разглядеть практически все, вплоть до ворот. Ворота лагеря – вытянутое в длину одноэтажное здание с башней посередине, где находится обзорная площадка и стоят мощные прожектора, за колючей проволокой и вышками – широкая, хорошо просматривающаяся нейтральная полоса. В одном из крыльев здания находятся апартаменты дежурного по лагерю офицера СС, в другом – карцеры для штрафников. Сразу за воротами начинается аппельплац, где выстраивают заключенных. За ним ряды бараков для узников, а также бараки, где помещался лазарет, прачечная, кухня и крематорий. Вся власть в лагере сосредоточена в руках коменданта, на пост которого назначается штурмбанфюрер или оберштурмбанфюрер СС. Человек с более низким званием вряд ли будет способен справляться со своими обязанностями, хотя в его подчинении и находится множество адъютантов, во многом облегчающих управление. Шум во дворе отвлекает меня от мыслей. Что опять не так? Зашедший адъютант, вытянувшись, резко прикладывает руку к козырьку. – Герр штурбанфюрер, прибывшая партия слишком велика. Прикажете освободить задние бараки? Я задумываюсь. Накладка. Накладка есть неприятность. То, что нарушает равновесие, разлаживает систему. Уладим.Саске
Мне повезло. Рядом с местом, где я сижу, брезент, покрывающий кузов, порван. В небольшой грузовик затолкано почти полсотни людей, на колдобинах подбрасывает так, что желудок прыгает к горлу, но мне повезло. В прореху я вижу мелькающую за окном дорогу, яркие, вызывающе радостные краски деревьев, кустарников и чистого неба. Как издевательское напоминание о том, что у меня было и чего уже точно больше не будет. Но если приглядеться, понимаешь, насколько мнима эта радужная картинка: вот в еще невысохшей луже валяется помятый шлем, старый раскидистый вяз разворочен снарядом, и, если извернуться и посмотреть на саму дорогу, видны следы гусеничных танков, словно уродливая, неумелая борозда пьяного крестьянина. Кому это было нужно и зачем?.. Какая теперь разница. Мне повезло еще и в том, что мою семью уже убили. Они не понимают, что развязали мне руки – теперь мне не за кого бояться. Хотя какой толк в этом бесстрашии, все равно мне не удастся никого вернуть. Я должен был возненавидеть вас всех, вашу жестокость, запрограммированную ущербность, неспособность чувствовать, как нормальные люди, но я не умею ненавидеть абстрактно, а индивидуальностей среди вас просто нет. Ненавидеть переезжающий тебя танк – явная бессмыслица. Тихие, испуганные голоса людей вокруг доносятся как сквозь толщу воды. – Что теперь будет... – Я думаю, хуже, чем гетто, места не придумаешь, хорошо, что нас увозят... Увозят, да. Все время все делают за нас. Решают. Раз – ты родился. Это только через десяток с лишним лет выяснится, что ты родился не в том месте, не в то время, не тем. И если тебе больше шести, ты не имеешь права появляться где бы то ни было без повязки со звездой Давида и надписью «еврей». И твои друзья, у которых русые волосы и светлые глаза, сначала просто перестают с тобой разговаривать, а потом с каким-то трусливым восхищением начинают копировать своих чинных чистокровных пап и мам и при виде тебя весело кричать «жид». Говорят, раньше было иначе. Раньше я бы закончил колледж и стал врачом, как отец. Как он, стал бы уважаемым человеком с большой семьей, стабильной работой и уверенностью в будущем, а впрочем... разве что-то изменилось? Я и сейчас пойду по его стопам. Папа... Ему всегда были небезразличны судьбы людей, касалось ли это их здоровья или условий жизни, неважно. Я не знал человека более возмущенного и несогласного с новой идеологией и политическим курсом Германии: «Все эти разговоры про голубую кровь – нацистская чушь. Потроха у всех одинаковые, это я тебе как хирург говорю. Хитрая крыса Адольф надавил на один из основных инстинктов людей, вот почему его идеи и он сам пользуются таким успехом. Человеку свойственно ненавидеть. Дай ему возможность обратить собственную неудовлетворенность на другого, и он пойдет за тем, кто ему эту возможность предоставил, хоть на край света. А если еще и убедить определенные слои в их исключительности...» Тогда я не слушал тебя. Не потому, что не разделял твоих убеждений, не потому, что не был патриотом страны, в которой родился. Просто надеялся, что, не найдя отклика во мне, ты замолчишь, замолчишь, черт тебя дери, ведь ты не мог не понимать, что произойдет, если тебя услышат. СС, СД, СА. Везде и всюду. Тонкая сеть из слежки, стукачества и крючкотворства, покрывающая всю страну, желающая знать о тебе все, стремящаяся уничтожить угрозу в зародыше. Ты не замолчал. Нашел себе других слушателей, и что? Чего ты этим добился, отец? Я думал, может, с началом войны станет легче. Абсурд? Вовсе нет. Они, «высшие», должны были с головой уйти в свою священную войну, но... СС, СД, СА. Везде. И даже в нашем занюханном городишке. Я не верю в судьбу, в какое-то предназначение каждого человека. И отдал бы все, чтобы быть дома в тот день, когда всех вас – тебя, мать, брата и сестер, чинно-благородно попросили проехать с ними для «регистрации». Так просто, буднично, цивильно. Они это умеют. Ты возвращаешься в пустой дом – просто. И ты не можешь в нем жить, потому что «неполноценных» уже переселяют в гетто – буднично. А особо недовольных расстреливают сразу – цивильно. Может, потроха у всех и правда одинаковые, но эти люди, «единственные настоящие люди», не такие, как мы. Я допускаю мысль о силе идеологии, и все же без изначального выверта, без того, что в основе каждого из них, происходящее сейчас не было бы возможным. Дисциплинированная жестокость, нормированное презрение к «недочеловекам», расчетливый фанатизм в каждом шаге, в каждом взмахе руки и отрывистом «Зиг хайль». И в то же время я видел их смеющимися. Видел офицеров СС, подхватывающих на руки маленьких детей, видел военных люфтваффе, галантно целующих руки женщинам. Люди и нелюди в одном плотно слившемся механизме немецкой личности: ненавидеть по приказу, любить, потому что так надо. Система. Система – единственное, что они любят искренне. Вместо души – простые схемы «черное/белое». Черное уничтожить, белое вознести до небес. И даже уничтожение должно происходить по правилам. Сначала отторжение, хлеб по карточкам и маркировка. Измерение всех параметров, вплоть до длины пениса – должны же немцы на деле доказать неполноценность жидов. Интересно, у немцев в 12 лет, когда я проходил эти «процедуры», другая длина?.. Не удивлюсь, если у них и там есть печать «Истинный ариец. Сделано в Германии». Затем изоляция. Через это я прошел уже в одиночестве. Не знаю, смог бы я сохранить хладнокровие, если бы вместе со мной в гетто жили мои сестры. Я прикрываю глаза и вижу их образ перед собой, словно икону: две девочки в пестрых ситцевых платьях… Всегда, сколько их помню, они держались за руки. Наверное, они так и не отпустили ладошек друг друга. Не хочу об этом думать, надо радоваться – они не увидят всего, что будет здесь. Да, да, как же мне везет... После – отгрузка в места, где «все будут ожидать депортации из Германии, работая на благо великой нации». Как раз то, что происходит сейчас. Странные, вялые рассуждения... Мне не понятны их причины. Думать уже поздно, да и мысли эти вряд ли принадлежат мне, они лишь отголоски прошлого, растрепанная, выцветшая под испепеляющими лучами светила книжка с аляповатыми картинками, искрученными страницами. Семья в прошлом, жизнь в прошлом... «Я» в прошлом. Уже не имеет значения. Есть только отупение, та его степень, когда уже не ждешь и даже не ожидаешь, а просто проживаешь оставшееся тебе время, не привязывая события вокруг к себе, и они, обиженные, превращаются в черно-серые кадры сухой хроники, которые можно наблюдать из плотного кокона своего отчуждения, кокона из мутного стекла с налипшим к внутренней поверхности пеплом сгоревшего прошлого. И со временем видно все хуже... Грузовик наконец сбавляет ход. Запах солярки становится ощутимей, гул голосов вокруг возрастает, но я не хочу вслушиваться. Сквозь брезент долетает смех двух немцев. Наверное, они сейчас обходят машину, чтобы открыть запертую дверь. – Я всегда говорил, что эта твоя Ангелика – та еще сука, – раздался низкий хриплый голос. – Точно, – второй солдат, судя по звяканью, перебирает связку ключей. – Ага… – скрежет плохо смазанного замка, громкий щелчок, и в распахнутую дверь врывается ослепительный после долгого пребывания в полумраке солнечный свет. Я вижу только столб пыли. Их черная форма в заставляющем щурить глаза пыльном свете кажется двумя кляксами. Никто не решается выйти первым, и солдаты, почувствовав чужой страх, переглядываются и начинают, кажется, хорошо знакомый обоим ритуал: один подчеркнуто медленно тянется к кобуре, второй, жадно впиваясь взглядом в полумрак кузова, бегающими глазами окидывает всех людей, наконец, указывает пальцем в кожаной перчатке на женщину, сидящую почти у самого входа: – Давай эту, чтобы можно было все разглядеть. Темно, как в заднице у твоей мамаши... – он прищуривается, вглядываясь в распахнутое чрево кузова. Никто не успевает ничего понять. Второй солдат, коренастый, с длинный рваным шрамом через все лицо, затянувшем его левый глаз в вечном подмигивании, неуловимо быстро достает уродливый угловатый пистолет, взводит курок и стреляет. После этого отбоя в желающих выйти нет. Я спрыгиваю на землю и смотрю, как солдат оттаскивает женщину с простреленной головой на обочину: – Гляди, а кровь красная, как у нас... – Первые десять раз это звучало смешно, – отвечает второй эсэсовец, надевая фуражку.Наруто
Выхожу из кабинета, закрываю дверь и смотрю на стоящего рядом адъютанта. – Застегни мундир. – Жара на улице… – Застегни. Мундир. Прикрываю глаза, слыша торопливое «есть». Снаружи и правда тепло и, пожалуй, даже чересчур ярко. Весна в этом году пришла рано, это заметно по сократившейся смертности от воспаления легких, хотя на числе туберкулезников потепление никак не сказалось. Сейчас, в послеполуденные часы, большинство заключенных находится вне лагеря, на работах, и потому серые коробки бараков кажутся покинутым муравейником, единственные обитатели которого – больные, не приносящие никакой пользы и только прожирающие средства страны. – Почему не видно ни одного охранника? – Так ведь все на воротах, сортируют новую партию. – Ясно. Надо освободить места до того, как их распределят, и до того, как остальные вернутся. Теперь я понимаю источник отдаленного шума. Ворота. Разгрузка. – Пять. Пяти офицеров будет достаточно. – Навестим лазарет? – Бараки. Так проще. Адъютант кивает и уходит. В самом деле, гораздо проще убрать один рассадник заразы, чем носить гниль из одного места в другое. Толку освобождать лазарет, чтобы потом заполнить его больными из жилых бараков, которым не хватило коек, если можно просто устранить проблему на месте? И мы еще позволяем им болеть. Оборудуем специальные помещения, тратим время своих врачей. Нет, это не гуманизм. Это просто издевательство над полноценными людьми, уход за дерьмом вместо ухода от дерьма.Саске
Утрамбованная голая земля, одуряющая жара, странно пыльный воздух и серая приплюснутая громада... здания? Больше всего похоже на растрескавшуюся змею, пожирающую свой собственный хвост. На змею, утыканную вышками, на змею со входом в месте, где она заглатывает себя. На гада, переваривающего всех, кто попадает внутрь. И люди вокруг, словно обыгрывая образ, смотрят на громадный комплекс, как кролики. Я чувствую усталость. – Дьявол, опять сжигают днем, невозможно терпеть эту вонь, – сварливо говорит солдат со шрамом. Его напарник задумчиво смотрит на дымящую трубу, торчащую на фоне неба, как обугленный палец, и вместо ответа говорит, обращаясь к нам и указывая на черный провал в стене: – Вперед, ко входу в светлое будущее. Меченый засмеялся. Так же переговариваясь, походя, они направляют спотыкающихся людей ко входу, однако чувствуется, насколько напускная их расслабленность – ленивая расслабленность сытых на первый взгляд хищников, которые готовы запустить когти в трепещущее теплое мясо, стоит только добыче попытаться выскользнуть. Пыль под ногами напоминает пепел: мягкая, серая, гранулированная, сбивающаяся в затейливые хлопья, она покрывает землю ровным слоем, фонтанчиками вздымаясь при каждом шаге. Сюда стекаются потоки неряшливых затурканных людей от многочисленных грузовиков, иногда крытых, иногда нет. Что ж, доставка расходного материала тоже происходит по расписанию, удивляться нечему. По обе стороны массивной пропускной, которая представляет собой монолитное одноэтажное строение, сидят два часовых. Они коротко приветствуют наших конвоиров и скользят по людям пустыми, как окна заброшенных домов, взглядами. Светлые, белесые, не глаза, а аквариумы без рыб, тускло поблескивающие в полумраке подобно нечищеному столовому серебру. Шарканье подметок, сдержанное покашливание и учащенное дыхание, в тесном затененном пространстве все кажется более отчетливым, осознается ясней. Очередь медленно продвигается вперед, к раскрытому проему в стене колючей проволоки, и когда я наконец выхожу из темного зева ворот, на миг не могу поверить глазам: огромное, по-настоящему необъятное пространство, раскинувшееся под ядовитым солнцем в торжествующем бесстыдстве. Оно давит размерами и в то же время ясно дает понять, что ни одна пядь каменистой бесплодной земли не останется вне обозрения: уродливое тело здания-змеи и забор из проволоки утыканы вышками, на ближайшей из которых можно разглядеть неподвижную фигуру возле выключенного днем прожектора. И еще: солдат очень много. То ли дела на фронте обстоят настолько хорошо, то ли у Германии и впрямь нет недостатка в ресурсах – я вижу по крайней мере сотню возле входа с внутренней стороны, и неизвестно, сколько их вообще. Сотня сытых вооруженных военных на несколько сотен измотанных инертных людей. – На проходную, скотины! – орет один из офицеров, загорелый до красноты, усатый, с глубоко посаженными глазами и выпирающей челюстью. Ветер рванул звук его голоса, и он разнесся подобно многогранной уродливой сети, накрыв собой всех, кто стоял в вялом ожидании. Выстроившись по обе стороны от прибывших людей, солдаты тычками дул и окриками направили поток по направлению к неприметному маленькому зданию. Их, этих самых зданий, тут много, очень много, и наверняка за каждым закреплены свои функции. Из-за огромной площади плаца нельзя пока четко разглядеть размеры и расположение построек, их размытые в жарком мареве контуры маячат в отдалении, как рябь в грязной воде. Пленные исчезают в приземистом строении с монотонной скоростью. Медленно продвигаясь вперед, я слышу отрывистые реплики солдат, щурюсь от яркого света и думаю, что здесь делает этот угольный, сотканный из гари дым? Когда ветер доносит его рваные свежими потоками полосы, можно ощутить саму его структуру: шершавый, удушливый, зернистый, будто в нем находится неподдающаяся распаду взвесь. И эта странная пыль в воздухе на много миль вокруг – все отсюда. Что это, какое-то производство? По логике вещей, если лагерь трудовой... Ну да, наверняка. Поначалу удивительно, как неиссякающий поток людей, исчезающих в мелком здании, помещается внутри, ведь никто еще не вышел наружу. Потом я замечаю, что там есть второй выход: всех уводят куда-то в глубины двора, неразличимые из-за толпы впереди и мутного раскаленного воздуха. Что ж, «проходная». Проходная оказалась пунктом, где отбирали последние пожитки, оказывается, не всех, как меня, привезли сюда из гетто, и люди, надеясь на положительные изменения в своей жизни, покорно покидали дома с упакованными чемоданами. Должно быть, все самое ценное укладывалось на дне, скрытое свитерами, взятыми на случай холодной погоды, и повседневной одеждой, чистой, слегка поношенной, с аккуратными следами починки. Все эти чемоданы в грязном, искусственно освещенном помещении без окон отбирались солдатами, которые на все непонимающие взгляды людей отвечали коротким ударом приклада. Если на тебе часы, кольца, браслеты – забудь о них. У меня нет ничего, а у старика с мелко трясущейся головой золотые зубы. Его уводят, и все понимают: зубов у него больше не будет. Осмотр прошел размытым невыразительным пятном: колющий свет лампочек, привыкшие отдавать приказы резкие голоса, начищенные сапоги и черная форма. Удар за то, что с меня нечего взять, одежда, и та недостойна того, чтобы мыть ею полы. Потом на выход, и снова пыльный свет, забитая вяжущей грязью сухая носоглотка. – Шевелись, твою мать! – короткий резкий звук удара где-то в хвосте очереди. Дальше совсем занимательно. На миг я почти верю, что мне дадут помыться, пока не замечаю, что жидкость, плещущаяся в огромном жестяном чане, имеет очень странный запах. То, чем моют туалеты и плиточный пол больниц. Это... это в самом деле отвратительно. Разделив мужчин и женщин, солдаты приказывают всем раздеться, чтобы произвести дезинфекцию – о нет, они не станут делать этого сами, для этого уже есть опытные в таких делах заключенные. Лысая голова, наполовину скрытая под полосатой шапкой, полосатая же роба с выщербленными пуговицами, деревянные башмаки. Скоро я буду выглядеть так же, как и подошедший ко мне паренек лет пятнадцати. На левой стороне груди пришит идентификационный номер, как же без порядка. Чертовы двинутые придурки. Я стаскиваю с себя драный пуловер из свалявшейся за столько месяцев непрерывной носки шерсти.Наруто
Проходим мимо обрабатываемой партии новоприбывших. Достаточно со стороны посмотреть на разницу между нами, и все в момент становится на свои места. Чеканящие шаг германцы в черной форме и невнятная толпа моющих друг друга в дезинфекционном баке недолюдей. Сплошная масса из грязного тряпья и спутанных лохм, которые пока не остригли, я даже не могу вычленить отдельных лиц. Ровно. Однородно. Отвожу было взгляд, и тут замечаю, как один из жидов смотрит на меня, и в грязно-черных глазах нет того, что я привык видеть: страха, окрысившейся бессильной злобы, пресмыкания. Застыв, как на прогулке, эта свинья смотрит на меня с каким-то отрешенным интересом и опоминается, только когда наблюдающий за процессом санобработки солдат бьет его прикладом ружья. Ему этого явно мало. Я теряю толпу из вида, наглость какого-то мусора – не причина для сбавления шага. С ним разберусь потом. Со всеми разберусь. Задачи всегда надо делить по мере их поступления – раз, по степени сложности – два, по первоочередности – три. Сейчас главное – освободить жилые бараки, предназначенные для способных работать и как-то оправдывать свое существование. Дышат воздухом моей Родины. Топчут ее. Жрут. Испражняются. Отвратительно. [Мой сын будет тем, кто очистит свою страну от грязи] Без сомнений, отец, твой сын этим и занят.Саске
Чеканный шаг, приближающийся звук кованых сапог. Оборачиваюсь и натыкаюсь взглядом на группу солдат во главе с, кажется, майором: не вполне уверен, что могу правильно определить звание, в их системе черт ногу сломит. Я увидел его и не смог сразу поверить в то, что человек, изображенный на всех пропагандирующих арийскую расу плакатах действительно существует. Имеются в виду не черты лица, а излюбленное «вождем» сочетание ярких голубых глаз и светлых волос, сочетание, до сих пор лично мне именно в этой форме не встречавшееся. Большинство виденных мной немцев - заурядные мужчины и женщины с русыми, будто припорошенными пылью волосами и глазами разных оттенков серости. С мертвым рыбьим блеском, если они принадлежат офицеру СС или гестаповцу... Многие могут посчитать подобное описание утрированным, но, увидев их воочию, поймут, о чем я. Встречались, правда, куда реже, по-настоящему светлые волосы и глаза, однако в них тоже не было ни насыщенности, ни жизни: льняной беспигментный лоск волос вкупе с водянистой радужной оболочкой. Все. У промаршировавшего же мимо офицера едва прикрытая, дикая жизнь бурлила во всем: и в бронзовой, отполированной ветром коже, и в пластике движений, неуловимая динамика которых делала их, как ни странно, еще более отточено искусственными, и даже каждый волос напоминал не нечто белобрысо-невнятное, а золотую проволоку, помещенную внутрь матовой стеклянной колбы. Цвет. Порода. Глаза – не разведенная рыбьей кровью стылая голубизна зимнего неба, а острые кристаллы вечного льда. И я не знаю, верили ли другие «господа» в то, за что «боролись». Но вот он верил. – Шевели задницей, мечтатель хуев! – резкий окрик солдата прошил воздух, он толкнул меня прикладом ружья под ребра, и я отвернулся, чтобы снять с себя все до конца. Пришла моя очередь стать чистым, как пол в общественном туалете.Наруто
Офицеры выводят еле шевелящуюся биологическую массу, подлежащую истреблению. Они щурятся, стараются не смотреть друг на друга, сухо кашляют и шаркают башмаками, которые после них будут носить новоприбывшие. Эта цикличность завораживает. Маленький дворик между бараками просто создан для стрельбы, тут можно выстроить заключенных вдоль стен и спокойно заниматься своим делом. Сухой треск выстрелов МП–40 и нашпигованные пулями калибра 9 мм головы. Они дергаются и падают костлявыми тюками. Ни криков, ничего. Как животные. Свиньи. Именно поэтому меня неприятно удивляет, что многим офицерам полагается дополнительный паек за их «нелегкий труд». Это в самом деле работа, но разве немцы когда-нибудь боялись работы? Мне противны многие мои подчиненные, носящие черные мундиры незаслуженно. Слабаки. Они все слабаки. Брезгливое презрение – все, чего заслуживают их попойки после массовых казней, трясущиеся руки и расфокусированные мутные взгляды. Для таких как они стоит издать указ: «Не превращаться в кучу дерьма». Если уж они могут убивать по приказу, смогут не заниматься губительным для всякого подневольного человека самокопанием. А еще лучше – действовать по своей воле. Откуда в людях эта двойственность? Ведь есть очевидные вещи. Лидеры и падаль. Естественный отбор. Все просто.Саске
Бараки везде одинаковы, что в гетто, что здесь. Антисанитария, грязь, шаткие двух– и трехъярусные койки с настилом из полупрогнивших досок. Какой-то лозунг про опасность вшей... Точно, вши – переносчики тифа, и вместо дурацких табличек вы могли хотя бы давать людям помыться. Впрочем, ладно, чего уж там. На мне, к примеру, ни одна вошь не выживет после той отравы, которой всех «дезинфицировали». – Ты не удивляешься... Уже был в подобном месте? Парнишка, которому во дворе приказали состричь с меня волосы и сжечь одежду, сидит на соседней койке и внимательно смотрит огромными на исхудавшем лице глазами. Я молчу. Какая ему разница, да и не заметно среди остальных особой жажды к общению... Может, просто в силу возраста он такой... легкоприспосабливаемый. Грязь... Черт возьми, до чего же тут... Вонь вяложивущих тел, наверное, так правильно. Я сажусь на накрытую тощим матрацем кровать, из хлипкой разлезшейся ткани местами торчат пучки соломы. – Тебе лучше выучить свой номер, завтра будут проверять. Никак не заткнется. Как будто можно забыть то, что выбили у тебя на коже грязной иглой, пометив, как на скотобойне. Левое предплечье распухло чудовищно, дергает, прошивает нервы время от времени. Тоже плевать. Скучная-скучная книга, где все предсказуемо, ожидаемо, хотя, надо отдать должное, рука от этого болит ничуть не меньше, и даже появляется некий эффект присутствия. Внезапно я вспоминаю кое-что, что показалось почти интересным, и оборачиваюсь к мальчишке. – На каких видах работ специализируется этот лагерь? Производство компонентов бензина? – Что? Какое... Ты о чем? – разум явно давно не заглядывал в его голову. – Дым, – поясняю я. – От чего? Он вздрагивает, как-то теряется и притихает: – Ты... правда не знаешь? – Уже понял, что бензином тут не пахнет. – Не пахнет. Сжигают-то по старинке, огонь растапливают дровами... – Сжигают? – А ты думал, тебя похоронят и раввин зачтет пафосную молитву? Дымовая труба – единственный путь отсюда. Может, еще будешь работать там, в печи, и сам все увидишь... Если повезет. Если нет, будешь вкалывать на каменоломнях, как большинство. Я завидую тебе, потому что ты еще несколько дней не будешь видеть во сне жратву. Вот мы видим ее каждую ночь... Один парень, он уже мертв, чуть не сжевал свой язык, задремав на утреннем построении. Говорят, в других лагерях есть трава, сейчас же весна, там ее все жуют, чтобы хоть как-то обмануть себя, но тут ни хрена не растет... Он начинает что-то бормотать, я ложусь к его койке спиной, надеясь, что со временем его нытье заглохнет. – Он посмотрел на тебя. Если запомнил – а он никогда ничего не забывает, – это плохо. – О чем ты, здесь некому на меня смотреть... – у меня слипаются глаза, когда он уже отстанет, руку печет нестерпимо... – Неужели не помнишь? Мне казалось, ты его видел. – Ты нормально изъясняться не обучен? – я поворачиваюсь и устало смотрю, как он машинально мусолит во рту грязные пальцы. – Кого я видел? – Коменданта. Ну, того... С таким... Пробирающим взглядом. В ранге штурмбанфюрера. Он здесь всем управляет, и то, как он ненавидит... Нет, не ненавидит. Он... Он – тот, кто делает всю эту брехню про высшую расу правдой. Настоящий, не как мы, понимаешь, что это значит? Тебе очень не повезло, если он заметил, что ты пялился на него. – Штурмбанфюрер – это майор? – Да... Так вот оно что... Комендант. Ему очень подходит быть главным, даже я почти поверил. – Понимаешь, солдаты... Ублюдки, оно конечно. Но их хоть можно понять: кто откажется от того, чтобы унизить других? Да никто. Потому что все одинаковы, все хотят одного и того же. А что на уме у герра коменданта, не понять, ведь живое существо не может быть настолько... как это... неживым? Не... неизменным. Говорят, у него есть статистика, в это слабо верится... Зачем ему опускаться до подсчета убитых... И тем не менее... Он контролирует все. Ты зря на него посмотрел...***
Входишь в режим – это когда подъем в пять утра перестает восприниматься, как что-то необычное. Входишь в режим – когда не помнишь, что ел (здесь, кстати, лучше не помнить), когда не можешь сообразить, слышал ты какую-то реплику год или пятнадцать минут назад. Режим – это толпы полуживых людей, палящее в каменном карьере солнце, деревянные башмаки и прилипающий к спине желудок, а тебе по барабану. Мне еда так и не стала сниться, по-прежнему везет, если послушать болтливого мальчишку, и если его слова звучат не особенно убедительно, то постоянное плямканье, без которого не обошлась еще ни одна ночь, весомый аргумент. – Так странно, что тебя не вызывают... Не просто так, да... – сегодня речь моего соседа особенно бредовая. – Но послушай, почему тебя не вызывают? Мы все через это прошли, и тех, кто прибыл с тобой, тоже время от времени уводят... О, они расскажут все... Все-все-все... Тебе не может так повезти. Его голос звучит как-то обиженно. Не понимаю, о чем он вообще бормочет, да и вслушиваться в это смысла нет. Его вообще нигде нет, и если ты позволяешь себе не искать его больше, то становишься свободен. Часто смысл своего существования находят в других людях, начинают от них зависеть. Единственные «другие», существовавшие для меня, уже не могут вызывать зависимость, как все легко... Стоит лишиться всего, и обретаешь полную свободу, которая, вообще-то, на хрен не сдалась. А это тоже свобода... От свободы... В глазах пляшет. Чувствую, сегодня меня ждет первое сновидение, в котором я ем. – 082739, на выход! – Эй, это ты! За тобой пришли... – меня дергают за замусоленный рукав. Что? Двое солдат, стоящих на выходе, пришли сюда ради одного заключенного? Я был бы польщен, если бы не был занят размышлениями, может ли тошнить желудочным соком.Наруто
Итак, вот он. Недоносок с наглыми непроницаемыми глазами. Сегодня мы с ним поболтаем о том, что можно и чего нельзя. Он больше не пялится на меня, его глаза – прокопченные черные стекляшки наподобие тех, через которые смотрят на солнечные затмения – безучастно скользят по стенам и останавливаются где-то на уровне моих сапог. Допрос. Стандартная процедура по выяснению сведений насчет ополчения, которого нет, и ценностей, которые могли быть спрятаны и не выданы при осмотре на проходной. Конечно, я не занимаюсь всеми заключенными. Но время от времени – почему бы и нет? И как ведь удачно выпало, именно в этом случае может получиться интересно. Он, судя по всему, чего-то не понимает. Я часто с этим сталкивался, еще до войны. Потом, разумеется, все сразу всё поняли, или сделали вид, что поняли, ну а потом им объяснили более доходчиво. Вот она, самоотверженность немецкого народа. Нордический характер. Нельзя делать что-либо просто потому, что тебе хочется. Так поступают только животные. Например, свиньи с закопченными стекляшками глаз, которые думают, что можно смотреть на того, кто несоизмеримо выше, как на часть пейзажа. Сейчас я все-все объясню тебе. Нельзя, чтобы сбой программы подыхал, не отказавшись от своих ложных убеждений. Да, сегодня меня ждет редкое разнообразие. – 082739. Как тебе твой новый дом? Я сижу за столом, внимательно отслеживая его реакции. Ничего. Зрачки неподвижны, видимо, на кабинет уже насмотрелся. Скот. Даже не знает, какую честь ему оказали, допрашивая не в выскобленной, пропахшей лекарствами комнате с остро поблескивающими под ядовито-яркими лампочками инструментами. Я не считаю, что для выбивание дерьма из дерьма нужно особо изворачиваться в средствах. – И кормят отлично, не так ли? – указываю на тарелку с дымящимся отварным мясом. Кажется, его руки слегка задрожали, или это тени так падают? Все же не вижу отклика. Голод его не мучает? – 082739, если не будешь отвечать офицеру СС, сдохнешь еще быстрей. Тебе хочется сдохнуть? После того, как Германия одела и обула тебя, ты хочешь откинуть копыта, не оплатив нашу щедрость? Нехорошо. Я поднимаюсь и подхожу вплотную к заключенному. Выражение его лица не изменилось ни на йоту. Тупое свиное рыло. Отмороженная ублюдочность, зато когда я видел тебя во дворе, ты выглядел совсем по-другому, тебе было любопытно буравить группу солдат своими грязными глазами. – Вот видишь, как тут не подумать, что ты не человек, если я никак не могу добиться ответа. Ну никак. Я огорчен... – короткий, почти без замаха, удар под ребра. Хрипло выдохнув, он сгибается пополам и стоит так, не поднимая головы. – Сейчас я поговорю с тобой на твоем языке...Саске
Жратва мне так и не снится по той простой причине, что заснуть мне не удается. Этот сукин сын мордовал меня, пока не выдохся, стоило ожидать от них подобных развлечений. Мне кажется, если бы он и дальше расспрашивал о чем-то вкрадчивым голосом, мельтеша перед моим носом тарелкой с мясом, я бы просто отключился, но... Что-то в нем не так. Он не наслаждался самим фактом подавления, как это до него много раз делали другие. Хотя внешне герр штурмбанфюрер был воплощением веселого садизма, я знал, что это только поверхностное. Он ищет то, что можно сломать в самой сути человека. Я не умею ненавидеть абстрактно... Поэтому судьба подкинула мне конкретику? Он не отлажен законами общества, не согнут безликой громадой общественного сознания - осмысленный, приносящий глубокое удовлетворение выбор виден в острых гранях ярких глаз, которые выглядят абсолютно застывшими, но не стылостью изломанности и не стылостью отчаяния, а статичностью того, кто нашел все ответы. Удовольствие, но не от власти и не от чужой боли, унижения и неполноценности. Упивание «правильностью» каждого винтика... что ты есть? Нет, это все только в моей голове, зачем наделять обычного психопата в погонах какими-то нереальными качествами? Да хоть все кости мне переломай, ничего не добьешься, тебе нечем зацепить меня, и было бы нечем, даже если бы от меня что-то осталось... У тебя все равно не хватит того, что называют «чувствами», чтобы ощутить фальшивку, пустоту, ты будешь довольствоваться реакциями тела, кровью и болью. А с воспоминаниями о запахе еды мне никаких снов не надо, черт... Единственную вещь, которой запомнился допрос, как раз и надо выкинуть из головы...Наруто
Ничего. Как было, так и осталось. Я зол. Признаю это, и оттого злюсь еще больше. Выражение его глаз не поменялось, хотя он добросовестно судорожно выдыхал, вскрикивал, захлебывался хлынувшей из переломанного носа кровью – меня это не убедило. Он врет. Эта свинья с бледной, не видевшей солнца кожей пытается уверить меня, что он такой же, как все остальные, и в этом его главная вина. Убедительно стонать для меня недостаточно. Я знаю, что ты все равно ничего не понял. Не понял, что ты – ничто, что твоя жалкая жизнь в моем распоряжении. Отец говорил, грязь не способна осознать самое себя – на то она и грязь. Я думаю, у недочеловеков как раз должно хватать соображалки на это. Я думаю, что все надо доводить до конца. Ты меня еще узнаешь, поганое отродье. Еще поймешь, что ты есть и чем ты не имеешь права быть...1923 год, Берлин
– Не вляпайся в грязь, – рослый голубоглазый мужчина в наглухо застегнутом черном френче бросил взгляд на идущего рядом мальчика лет восьми-десяти. Тот, подсознательно копируя отца, сурово посмотрел на серую лужу и старательно обошел ее, тщательно следя, чтобы грязь не коснулась его начищенных ботинок. Было странно видеть здесь лужу, должно быть, она уцелела благодаря тени, которую отбрасывало стоящее рядом здание, и сам факт ее существования наполнил мальчишку сердитой досадой – среди ярких, залитых лимонным солнечным светом домов и разрумянившихся людей грязь казалась помаркой, ошибкой создателя. Впрочем, скоро неприятное ощущение напрочь испарилось из памяти мальчика. Он был слишком счастлив, слишком ошеломлен тем, что впервые в жизни оказался на ярмарке, да еще и с отцом. Все вокруг торопилось жить, все вертелось безумным калейдоскопом звонких голосов, смеха, музыки и слоистого весеннего ветра, который мог быть и ласково-теплым, и прохладным, зябко ерошащим волосы, который доносил запахи сладкой сдобы с корицей, поджаренных сосисок, темного пива, и обрывки разговоров, и хохот пляшущих девушек в национальных костюмах. Наруто украдкой глянул на отца: тот, как всегда, выглядел сосредоточенным и серьезным. И нельзя заливаться смехом, тыкая пальцем в мима, у которого от кривляний потек грим на лице, нельзя вертеть головой, стараясь увидеть все и сразу, нельзя тащить отца в сторону чего-то, привлекшего внимание и сбивчиво делиться впечатлениями, набив рот липкими сладостями, купленными у подслеповатой улыбчивой старушки в магазинчике на углу. То есть в теории можно. Но увидеть вслед за этим укоряющий взгляд выцветших голубых глаз, почувствовать неодобрение столь беспечного поведения, стать для отца не опорой в будущем, а обычным глупым мальчишкой... Недопустимо. Поэтому Наруто пришел к нехитрому компромиссу, который подсказала его юная, не знавшая еще горечи утрат и боли поражений душа: можно наслаждаться происходящим, просто не надо показывать этого. Но радоваться можно. И нужно, ведь, в конце концов, они на ярмарке!.. Мама с трудом уговорила отца на этот шаг: – Только и говоришь о дисциплине. Он и так уже похож на механическую куклу. Да и сам ты света белого не видишь, – она с какой-то щемящей нежностью коснулась щеки мужа тонкими пальцами. Он раздраженно отвел ее руку: – Хорошо. Я свожу его на ярмарку. И чтобы впредь ты не позволяла себе подобного поведения при сыне. Он вышел из комнаты, бросив застывшему возле трехногой табуретки Наруто: – Собирайся, солдат. Того охватило непривычное, сладкое и затягивающее, словно патока, чувство эйфории: – Мам, сегодня папа будет совсем мой? – Если бы... – прошептала она, присаживаясь на корточки рядом с сыном и глядя в его доверчивые, широко распахнутые глаза. – Ты так похож на него... – Я буду, как папа, – гордо сказал Наруто, желая порадовать непонятно почему погрустневшую мать. – Буду воевать и защищать тебя. Папа говорит, что я должен любить только Родину, но я хочу любить и вас тоже, немножко ведь можно, страну и так все любят, да? – Мой мальчик... – женщина притянула сына к себе внезапно задрожавшими руками, прижалась, слушая частый стук маленького сердца. – Мамочка, ну чего ты?.. – Хватит развешивать на нем сопли. Пошли, Наруто. – Отец, уже полностью одетый, посмотрел на жену пустым взглядом, крепко сжал руку мальчика чуть выше локтя и повел на улицу. Слова про грязь были первым, что от него услышал Наруто, до этого отец, казалось, ушел глубоко внутрь себя, отгородившись от окружающего мира стеной безупречной вежливости. Он подвел сына к круглому столику, стоявшему рядом с помостом, на котором плясала молодежь в национальных костюмах, помог взобраться на высокий рассохшийся стул и внимательно посмотрел на него: – Что она тебе наговорила? В Наруто шевельнулась смутная тревога, противный осклизлый комок, холодный и гадкий, как лягушка. – Что... я похож на тебя, – он уставился на деревянную поверхность стола с многочисленными кругами от пивных кружек. – И все? – Да. – Давай еще по одной! – сидящие за соседним столиком мужики загоготали, помахивая толстостенными опустевшими кружками с пышным кружевом осевшей на стенках пены. Реплика относилась к пухленькой веснушчатой девушке в длинном переднике, которая зарделась, когда рука одного из одышливо пыхтящих пропойц шлепнула ее по мягкому месту. Отец бросил на них презрительный взгляд. Потом спросил: – Ты что-нибудь ответил? – Ответил, что буду, как ты… – Именно. – Светлые глаза загорелись холодным фанатизмом. – Ты вырастешь и станешь таким, как твой отец. Ты повзрослеешь и дашь пинка всем, кто того заслуживает, очистишь мир от падали вроде этой, – он указал рукой на пьяниц. – А с матерью я еще поговорю. Чтобы не смущала тебя ненужными разговорами. Серьезно поговорю… Наруто внутренне сжался, краски вокруг поблекли, звуки обернулись тягучей какофонией. Он знал, чем заканчивались подобные «разговоры». Пляшущие на поскрипывающем пыльном помосте парни в коротких черных шортах, девушки – светлые косы, румяные щеки, расшитые яркими узорами юбки вразлет… Все это ушло, перекрытое воспоминанием маминых слез, щекочущих шею дорожками пощипывающей влаги.Саске
Через полтора месяца меня начинает интересовать не только «не выплюну ли я пару зубов сегодня утром», и «можно ли работать с трещиной в ребрах». Нельзя, но как-то получается. Я думаю о том, на что готов пойти отдельный человек, чтобы сломать другого. Вопрос «зачем» в данном случае не стоит, хотя... довольно занимательно, в самом деле – а зачем ему это? Для расслабления мог бы выбрать кого угодно, так почему я? Ледяная вода. Вывихнутые суставы. Исполосованная скальпелем спина, разодранные связки. Кровоподтеки, от которых не можешь открыть глаз и гематомы, проходящие неделями - если проткнуть вену, можно долго любоваться на графитово-черные, иссиня-фиолетовые, розовато-грязные, наконец, желто-зеленые разводы разлившейся и свернувшейся под кожей крови... Каждый раз - перерывы в пару недель, и каждый раз - пытливый, настороженный взгляд, который ищет и не может найти чего-то, что и заставляет его приказывать доставить меня в свой кабинет снова и снова. Я не понимаю смысла вопросов, даже если забыть, что со смыслами у меня не сложилось - я скажу все, что хочешь услышать, придурок, еще бы понять, чего тебе надо? Да, я дерьмо, а ты вершина эволюции, что дальше?! Что еще ты хочешь услышать?! Что?!Наруто
Это все не то. После первого раза я решил, что мне показалось. Недочеловек не может ничего скрывать, это факт. Так почему он никак не поймет очевидного? Он кричал, что он кусок дерьма, грязь, ничтожество. Извивался от боли. Но я не верю. Словно мои пальцы соскальзывают по гладкой оболочке, и мне никак не проникнуть, не разорвать его изнутри. Выблядок, ты хочешь заставить меня сорваться и грохнуть тебя? Я не могу проиграть, а это будет провалом. Исключений нет: если происходит ошибка хоть в одном случае, значит, накрывается вся идея. А моя идея для меня – все. Поэтому я выверну тебя наизнанку, я докажу, что ты такое же списанное в утиль порченое мясо, как и все вокруг. Документация не сходится. Некоторое время я тупо смотрю на неприятно белые листы с колонками цифр, но пытаться найти ошибку после трех проверок не представляется возможным. По крайней мере, сейчас. Надо разгрузить голову, выйти, что ли, на воздух… У стены неподалеку замечаю Вернера, адъютанта, который, заметив меня, торопливо козырнул. Я подхожу к нему и смотрю на заполненный пленниками аппельплац. Вернер закуривает, с прищуром наблюдая за утренней муштрой заключенных. 082739 тоже здесь. Естественно, он здесь. С вправленными суставами. Стоит, как ни в чем не бывало. Начинаю злиться. – Эти розовые нашивки выглядят здесь донельзя нелепо, – процедил адъютант, сплевывая застрявший в зубах табак. Нашивки – часть системы. То, что служит делу порядка, всегда имеет вес для настоящего солдата. Для настоящего. – Все отбросы выглядят нелепо и ненужно. Но пока они здесь, без сортировки не обойтись. – Задумчиво смотрю на почти «мусульманина» в розовой нашивке педераста. «Мусульмане» – такое определение мы даем заключенным, которые находятся на последней стадии истощения, они – первые кандидаты на утилизацию, толку с них, как с козла молока. Правда, есть одна загвоздка – их худосочные немощные тела плохо горят и тормозят процесс биологической чистки. – Даже в смерти эти свиньи ухитряются напакостить, – я не заметил, как сказал это вслух. Вернер усмехается: – Ты про «мусульман»? Я слышал, в Аушвице утилизируют в два раза больше трупов, чем раньше - фокус в том, чтобы с двумя мужскими телами сжигать одно женское. Из-за повышенного содержания жира дело идет куда веселей. – Разумно. Педераст подошел к 082739 и что-то зашептал ему на ухо. Тот с искаженным отвращением лицом отшатнулся. – Гляди-ка, они даже тут не оставляют надежд на перепихон, – засмеялся Вернер. – Помнишь дело Рема? – Я и самого Рема помню. «Шапки снять! Шапки надеть! Кругом!» – чеканит стоящий перед строем заключенных офицер. – Говорят, Рема замели как раз за… – Его замели, потому что СА, во главе которых он стоял, не во всем соглашались с Фюрером. Но он действительно был гомосексуалистом, если тебя это так интересует, – я пристально смотрю в серо-зеленые глаза немца. И вспоминаю все. Его фразы, ничего на первый взгляд не значащие, сказанные походя. Его интерес к личным досмотрам заключенных и случайные – а случайные ли? – прикосновения, в которых не было никакой нужды. И многое, многое другое. Щелк-щелк-щелк. Кирпичики обрывочных данных и невольных наблюдений в момент собрались в монолитную, соединенную раствором логики стену. – Видел, как жид от него шарахнулся? – его голос дрожит, когда он пытается перевести разговор в другую плоскость. – Не удивительно. Для обрезанных нет ничего священней их задниц. Ты что, тоже был бы не прочь засадить тому еврею, дружище? Во мне кипит холодная ярость, я тихо, ласково проговариваю слова с вежливой улыбкой, но по моему пустому взгляду адъютант понимает, что ничем хорошим этот разговор для него не закончится. – Я просто хотел сказать… – Убирайся. Если завтра не хочешь разгуливать в такой же нашивке цвета свежего мяса, убирайся отсюда. Он торопливо гасит бычок и исчезает. Я даже не успеваю отследить его перемещения. Возможно, отчасти потому, что слишком занят. Такие события не сразу укладываются в голове. Я должен все обдумать. Не глядя на неумело марширующих ко входу узников, возвращаюсь в кабинет, методично закрываю дверь, подхожу к столу со стопкой бумаг на краю, сажусь. Медленно придвигаю кресло. Повторение привычных действий всегда действовало на меня успокаивающе. Кладу руки на отполированную прохладную поверхность и смотрю прямо перед собой, пока перед глазами не начинают плясать точки. Вот. Теперь можно думать. Итак, то, что среди немцев полно тех, кто для здорового будущего должен быть устранен – не новость. Обнаружить что-то вроде этого рядом с собой значит обнаружить еще одну промашку. Как будто я не знал, что даже люди с чистой кровью неодинаковы. Знал. Знал и не видел. Если среди настоящих людей есть скоты, значит ли это, что среди свиней могут быть особенные... Мне тяжело собраться с мыслями. В последнее время я вообще мало что стал замечать – возвращается то, о чем я уже и думать забыл, и... В моей жизни нет неясностей, так почему? Почему эта тяжелая нездоровая пульсация, тугой душащий обруч на голове снова становятся привычными? Значит, есть червоточина... И даже можно сказать, где именно и в чем. Бессознательно сжимаю кулаки. Я разберусь с этим. Сегодня же.Берлин, 1929 год
Угловатый, нескладный подросток с хмурым взглядом подошел к читающему газету мужчине с посеребренными сединой висками. – Отец. – Да? – мужчина отложил газету и внимательно посмотрел на сына. – Скажи, как узнать, что ты не ошибся при выборе, – парень смотрел с вызовом, весь какой-то нервный, встрепанный. На загорелой коже рук блекло багровели разбитые костяшки. – Всегда нацеливайся на самую вершину. Есть главная цель, самое сильное желание - но помимо главного существует много того, что отвлекает, заставляя тебя растрачиваться на несущественное. Пример: если хочешь научиться хорошо стрелять, надо заниматься каждый день. Хорошо стрелять – твоя основная цель, самое важное в данном случае желание. Мелкие же прихоти, заставляющие отлынивать от занятий, есть то, что сбивает с пути, то, что надо отсечь, если хочешь выиграть. – Но разве можно выиграть, если твой выбор окажется ложным? – Если он правдив для тебя, не имеет значения, каким он кажется остальным. Ты должен уметь верить в свою цель, убивать сомнение, потому что всякое сомнение разжижает, размягчает изнутри, делает из тебя студенистое подобие человека, колеблющуюся мразь, рефлексирующее дерьмо. Сомнение подобно яду паука, который растворяет все внутренности своей жертвы, прежде чем сожрать. И оно начнет тебя жрать, это неотвратимо. Все, что ты из себя до этого представлял, будет высосано с мерзким хлюпающим звуком. Никогда не дай этому произойти. Без сожалений, без оглядок, без допущений, ты станешь безупречным, несокрушимым… Что ж, Наруто знал это. С самого раннего возраста мысли, расходящиеся с идеологией отца, поднимающиеся мутной, как речной ил, массой, всегда раскачивали его внутреннюю упорядоченность, входя в диссонанс с впитанными установками, расшатывали сами основы мировосприятия и тугой ударной волной били в голову. Почему отец так жесток с мамой? Впервые задумавшись над этим, он, шестилетний тогда ребенок, слег на неделю с мигренью, которую ничто не могло вылечить. Мама любит папу… Как это? Что это?.. Почему, ведь он… И черви сомнений заполняли его изнутри, расползались склизкими ручейками, забивали артерии и пульсировали в висках, не давая кислороду дойти до мозга. Все, что не укладывается в систему – заведомый проигрыш, боль и слабость, ощущаемая на всех уровнях. Потому он отсек их. Закрыл в подрагивающем, тянущем, как открытая рана, сердце и выкинул ключи. Обшил его снаружи тем, что было ясно и понятно. Небо. Земля. Вот враг. Распыли его на молекулы вместо того, чтобы копаться в себе. Забыть и убрать, ради страны, ради нации, ради той части себя, которая нужна его народу. Так правильно.Саске
Отупев, можно позволить себе плыть по течению. Когда ты не понимаешь ничего, когда твой разум истощен и все затянуто мутным маревом, некоторые мелочи воспринимаются с поразительной ясностью. Я, например, думаю про медный купорос. Я видел его днем... На построении... Он смотрел на меня, переговариваясь с одним из своих адъютантов, знакомая морда, он как-то заглянул во время одного из допросов... Какой-то он сегодня... Чем-то даже похож на меня, тоже отупел? Я вижу, как он медленно подходит ко мне, а думать могу только о медном купоросе. Знаете, герр комендант, однажды я выращивал кристаллы купороса... Пронзительно-синие, четкие, завораживающие... И ядовитые. У них точь-в-точь оттенок ваших глаз, поэтому лучше в них не смотреть, если не хочешь отравиться. Нет, я что-то путаю, на кристаллы можно было смотреть... Плотно сжатые губы, суженые до точек зрачки, четко обрисовывающий контуры тела мундир – все это неуловимо-молниеносно приближается... Удар. Я полежу так, вы не против? Ничего, что моя кровь снова запачкает ваш пол? Простите, но что вы еще ждали от такой свиньи, как я?.. Чего вы ждали?.. Чего?.. От второго удара у меня проясняется в голове. Быстрей бы сдохнуть.Наруто
Чертов щенок. Сегодня я не уйду, пока не разберусь со всем этим до конца. Он падает, как куль, на пол и лежит, не шевелясь, не смотря на меня, дыша еле-еле. Как всегда. Почему боль не задевает тебя так, как надо? Почему она не меняет тебя? Я же вижу, ему больно. Что мне сделать, чтобы... Как мне уничтожить в нем то, чего не должно быть в неполноценных, то, что даже лучшие из людей не могут себе позволить? Оно там. Внутри, я знаю это. Судорожное дыхание, залитое полузапекшейся кровью лицо. Как мне найти и устранить в нем... Ради себя. Ради стабильности, порядка. [Для них нет ничего священней...] Нет ничего священней... Бред, конечно, но я помню отвращение на его лице. Я помню его ужас. Вот тогда меня проняло, вот тогда я поверил. Ты почувствовал гадливый страх, когда обритый педераст предложил тебе попихаться? Значит, здесь твоя настоящая жизнь. Отсюда я тебя и поломаю. Черт... Голова взрывается болью, из-за сплошного, окрашенного багрянцем тумана становится сложно соображать. Сука, до чего ты меня довел. Сука. Ставлю его раком, расстегиваю брюки и спускаю полосатые штаны заключенного. Левая сторона головы раскалывается, протягивает щупальца боли под глаз, за ухо, оседает тяжелой мутью в затылке. Я придвигаю его к себе и упираюсь в белую задницу. У меня встал. У меня стоит на животное. Ты расплатишься за это. За все ответишь.Саске
Его дыхание всегда такое мерное... Под него можно отсчитывать время, звучало бы так же отвратительно, как его дряхлые, щелкающие, как плоскогубцы, часы. На несколько секунд он застывает, и на меня падает черная тень, я валяюсь в ней, как в луже, пытаясь понять, что на этот раз пришло в его полоумную башку. Он заставляет меня опереться на колени, зачем, разве не удобней избивать лежащего? Прохладная мертвая кожа перчаток на моей спине... Стаскивает с меня одежду, и я чувствую, как мне в задницу тыкается что-то горячее и твердое, это... – Чертов урод! Отвали от меня! Дергаюсь, уже понимая, что этот козел хочет со мной сделать, но он сдавливает мне шею стальными клещами и наваливается, вспарывая меня изнутри. – Нет! Нет, не надо! Не... Аааа!.. Шею сдавливает сильней, меня начинает мутить, и я надеюсь, что потеряю сознание, но этого не происходит - он продолжает вдалбливать в меня свой член, и это жуткое, разрывающее ощущение становится моим новым купоросом - я плохо представляю, где я и что происходит, чувствую лишь раздирающую боль, противоестественность, нереальность, затмившую все настоящее... Меня концентрирует на этом, клинит. Его дыхание не сбивается... А я не могу даже кричать, нагревшиеся об мою кожу перчатки сдавливают гортань, и только булькающий хрип раздается в вязком воздухе, только прошивающее болезненной заполненностью чувство остается во мне, и, кажется, я слышу угрожающе приглушенный треск своего кокона, гроба, в который я хотел уйти больше всего, и из которого меня сейчас выдергивает этот псих, трахая на грязном холодном полу.Наруто
Мокрые вспотевшие ладони в поскрипывающих перчатках, вздрагивающая спина, матовые отблески света на бледной коже. Сначала он орет от боли, потом, с полным осознанием происходящего, его крик окрашивается тем, что я хотел из него выжать, заполняет всю комнату, мечется, отражаясь от стен, распадается на мелкие острые осколки с неровными краями, и в каждом из них - отчаяние, безысходность, бессилие. Все настоящее. Искреннее, прорывающееся даже сквозь хрип, и - обруч спадает, проблема решена, я выиграл, а ты... Ты... Ты сделал из меня... Эта мысль приходит мне в голову одновременно с оргазмом, приторно-горьким, судорожным, неприятно бьющим в пах воспаленным жаром. Я отстраняюсь от полупридушенного заключенного и не могу оторвать глаз от своего члена. В крови. Я достал свой член из задницы недочеловека, жида, я, тот, кто всегда знал, как поступить, не нашел другого выхода, кроме как оттрахать до потери пульса какого-то мальчишку. Кажется, руки мне не вполне подчиняются, я застегиваю брюки и пытаюсь сообразить, что теперь с ним делать, пожалуй, можно свернуть ему шею, или... Он дрожащими пальцами натягивает штаны и переворачивается на спину, поморщившись, сглатывает, впивается своими непроницаемыми гляделками, и выражение его лица начинает меняться.Саске
Непрекращающаяся тянущая боль раскручивается спиралью, выбивает все мысли, кроме одной: меня опустил тот, кого я ненавижу, меня заставило жить его тошнотворное желание... Когда все кончается, я едва нахожу в себе силы перевернуться, хочу видеть лицо ублюдка... И я вижу в нем куда больше эмоций, чем обычно, настолько дико видеть его глаза живыми, полными того, чего я от него менее всего ожидал. Резко выделяясь на побледневшем под загаром лице, ярко-голубые глаза выражают лишь одно: страх.Наруто
Дерганное, с едкими слезами злости и отчаяния в углах глаз его лицо вновь принимает обычное отмороженное выражение, и, если он скажет хоть слово, клянусь, я прострелю ему башку. Не могу видеть этих глаз... Что он во мне увидел, ничтожество, мразь, которая не может знать... Понимать... Я отшатываюсь, в каждый висок будто вдавили по пальцу, я должен выбраться отсюда, я со всем разберусь, просто мне надо подумать, если я подумаю, я решу, все решу, всегда можно найти правильный путь... Дверь, коридоры, ночной воздух, наполнивший легкие агрессивной свежестью, гулко стучащее в ушах сердце. Не разбирая направления, бегу, словно в этом мое спасение. Отец, почему я не нашел ответа? [Не вляпайся в грязь] Легкие саднит, горло царапает, во рту появляется металлический привкус. Я выше их всех, так почему? Все не так, все еще больше не так, он не ломается, он... Что он?! Что в нем заставляет меня сходить с ума от злости, невыразимого бешенства, слепой ярости?..Саске
Странная штука время. Иногда оно проталкивает тебя через события с такой скоростью, что невозможно не израниться об них, ускоряется, скачет, а затем растягивается резиновой лентой и погружает тебя в вечность, надоедающую неизменность. Но сейчас я знаю, что даже вечность не бесконечна. Его главная ошибка в том, что я жив, что вот уже месяц с лишним я не вижу его глаз. Почему он ничего не сделает, чтобы избавить себя от меня, я ведь не могу верить в то, что он просто забыл. [Он никогда ничего не забывает] Помнишь, думаешь? Интересно, какое основание ты найдешь для этого, и есть ли оно вообще, судя по прошедшему отрезку времени, подобное поведение в кодексе высшей расы явно не упоминается. Страх. Твой страх, урод, стоит того, чтобы пожить еще немного. Мне любопытно. Он – олицетворение немецкой системы, чистейший, абсолютный ариец, и я буду смотреть на его неизбежные сумерки из первого ряда.Наруто
Как-то в детстве я подавился куском хлеба. До сих пор помню это ощущение, когда проглатываешь больше, чем можешь переварить, и давишься, когда крошки царапают пересохшее горло, тесто комком встает в гортани, которая начинает покрываться слизью, чтобы кусок проскочил. А потом еще долгое время не можешь отдышаться, открываешь рот, будто выброшенная на берег рыба, и ничего не видишь из-за пелены едких слез. Почему так произошло? Потому что я был неосмотрителен. Уже тогда я пообещал себе, что больше такого со мной не случится, что я всегда буду рассчитывать свои силы. Мне понадобилось больше месяца, чтобы переварить кусок той ночи, чтобы как-то протянуть к ней хрупкие нити обоснования - хотя бы для себя. Однажды я уже наблюдал подобное поведение. Я знал человека, которому нравилось находиться рядом с другим – хотя тот, другой, был жестким, холодным и равнодушным. Меня злит подобное сравнение. Я не могу, не смогу, как та, что была рядом с отцом до конца. Как та, которую мне не велено было любить. Как та, что была моей матерью.Саске
Все-таки вызвал. Спокойный, собранный, но... Чего-то не хватает... или что-то, наоборот, появилось? Я пытаюсь понять это, глядя на его безукоризненно чистую, отглаженную форму и задумчиво-усталое лицо. Вчера тоже кого-то выебал, притомился, герр штурмбанфюрер? Урод, садист, насильник. Какого черта ты выглядишь, как человек? Он поднимает на меня налитые кровью глаза и произносит: – Давай. Скажи мне. – Сказать что? – А тебе нечего сказать? Задумываюсь. Я бы мог сказать, что он пидор, не сдержавшийся даже с падалью, я бы мог сказать, что при сборке его мозгов Господь забыл половину деталей, я бы мог сказать, что... Но я молчу. – Есть хочешь? Снова жратва, пошли по кругу? – Хочешь. Ешь. Он махает рукой на стол и смотрит куда-то в сторону. Я бы мог сказать и про бонусы для тех, кто предоставил его члену временное пристанище. Политическое убежище, блядь. Он начинает говорить. Изредка глядя на меня, спокойным голосом рассказывает что-то из истории, объясняет ход войны, описывает успехи на востоке. Не знаю, как к этому отнестись.Наруто
Я жду, когда это скажет он. Почему он молчит? Давай, я хочу полностью проиграть, все лучше, чем находиться в подвешенном состоянии. Скажи, что я поимел тебя. Скажи, что я совал член тебе в задницу, и кончил в нее же, скажи, что ты чувствовал мой кайф. Скажи, что ты чувствовал хоть что-то... Скажи, и я проиграю. Да, мне нравится, когда этот пленный рядом. Словно видишь все впервые. После всего я не могу воспринимать его, как обычного заключенного, и признаю это, потому что осознание своих ошибок – первый шаг на пути к их исправлению. Разобраться можно во всем, и в том, почему я больше не хочу измордовать черноглазую мразь так, чтобы он признал свою слабость, тоже. Я пойму, почему мне хочется, чтобы он стоял передо мной, опустив взгляд. Почему мне кажутся необычными косточки его ключиц. Почему я рассказываю ему о превосходстве германцев, о мире, который наступит после этой войны, о том, как все будет, наконец, правильно. Правильно. То, что я вижу в его глазах смазанные отражения той ночи – неправильно, но с этим я разберусь. Чтобы понять какое-то явление, нужно его наблюдать. И я наблюдаю его, когда есть время. Загадки человеческого разума у нас решаются просто: любые отклонения истребляются. Нервные, сумасшедшие, одержимые подлежат уничтожению. Старые, калеки. Гомосексуалисты, относящиеся в равной степени к сумасшедшим и калекам. Если ты не способен решить неувязки в своей голове, Родина сделает это за тебя. [Мир, чистый от грязи... Ты сделаешь его таким, ты, мой сын] Я никогда не боялся тебя, отец, потому что в тебе все было понятно и доступно. Отклонение от норм – наказание, четкое выполнение обязательств – молчаливое одобрение. Я боялся за нее. За ту, к которой нельзя ничего чувствовать, за ту, которая любила тебя до безрассудства и никогда не руководствовалась логикой - как она вообще стала твоей женой? Как ты оправдал этот поступок перед собой, или ты компенсировал его пренебрежением к ней? Тогда, возможно, оно было ненастоящим. Но в тебе, отец, не может быть ненастоящего. В тебе не было сомнений, я это знаю точно. Поэтому я найду ответ, ты подскажешь мне его, как делал это всегда.Берлин, 1934 год
Темная спальня, полная запахов лекарств и тяжелого, спертого духа затяжной болезни стала последним пристанищем для подкошенного на Первой Мировой мужчины. Долгие годы отравление газом, который в качестве химического оружия впервые применили французы, подтачивали его изнутри, но он никогда ничего не говорил, не обращал внимания на приступы удушья, круги перед глазами. Не лечился, и потому теперь сгорал, умирал долго и страшно. Высокий крепкий парень в форме присел у изголовья кровати, глядя в воспаленные, прикрытые тяжелыми веками глаза. – Наруто… Я рад, что могу оставить тебя в стране, у которой наконец появился достойный лидер. Который уже начал освобождать страну от загнившего налета нечистых... – Отец, почему они терпят такое отношение? – Потому что свиньи. И сами знают это. Ты бы стал выносить такое? – Нет. – Правильно. Твоя исключительность проистекает не из изначально выгодного положения в обществе, а изнутри. Даже находясь в позиции угнетаемого, ты бы вбил зубы своих противников в их же слюнявые глотки. А среди недолюдей нет ополчения, потому что им самим ясно: с ними поступают так, как они того заслуживают. – Но почему они выглядят, как… – парень запинается о взгляд отца. – Почему они так похожи на людей? – Паршивые овцы тоже не всегда резко выделяются из стада. Наша задача – чувствовать их. – И устранять, – лицо парня просветлело, расслабленное, с застывшими спокойными глазами, лицо человека, усвоившего самый главный урок и нашедшего, наконец, свое место в жизни. – Да. Мой сын сделает так, что его дети будут жить в чистом, правильном мире… – мужчина закашлялся, мелко вздрагивая и прижимая к шелушащимся губам скомканный хлопчатобумажный платок, на белой ткани которого лениво расцвели яркие маки кровавых пятен. – Из-за жидов мы проиграли. Не смотри на официальные итоги, на Брестский Мир и прочую ересь. Мы проиграли, когда пошли на уступки большевикам. Ими тоже правят евреи… Они наводнили все эшелоны власти, проникли в высшие структуры Германии и сделали простых честных немцев расходным материалом в своих махинациях... Но ты, чистокровный германец, ты этого так просто не оставишь. Мой сын, истинный ариец, будет очищать свою страну от паршивых жидов... И Наруто чувствовал, что это правильно. Раньше, много раньше он понял все свои детские заблуждения и навсегда отвернулся от того мальчика, у которого была полная семья. Нет, мама, я не могу тебя любить. Даже «немножко». Если я позволял тебе обнимать себя, если лицемерил, внешне стараясь во всем слушаться отца, а внутренне обмирал и тянулся к тебе, то это всегда причиняло тебе боль. Он причинял. Почему ты плачешь, мама?.. Да, он умер, что с того? Слезы никому не нужны. Привязанности слишком дорого обходятся, любовь заставляла тебя терпеть боль и равнодушную жестокость, вот видишь, отец был прав, с теми, у кого правильно расставлены приоритеты, не происходит незапланированных разочарований и потерь. Не плачь, мама... Мамочка...Саске
Чернильные сумерки чужой души. Дешевой и заурядной – такую поправку я сделал в самом начале, но придерживаться ее оказывается все сложней... Ты можешь ходить по земле и оставаться чистым, но стоит пойти дождю, и все ее тайны, вся грязь сразу станет очевидной, чавкающими очажками гнилостной влаги оплетет лодыжки, заставляя завязнуть, и уже не отпустит. Меня больше устраивало, когда он был высохшим, твердым, как гранит, грунтом, и я не могу поверить, что стал ливнем, который размыл все, что казалось незыблемым, который превратил прочный фундамент в затягивающую трясину. Страх. Что он означал, помимо того, что он впервые делал это с парнем? Что он ощутил... ко мне? Или в себе? Я слышал треск, но мой ли гроб раскололся тогда? Или он ломает себя через меня, и ему просто не хватает сил признаться даже себе, что это все неправильно, его жизнь – пустошь, тупик. Изначальный выверт - а перекрутили его гораздо сильнее, пережали, и - получили идеально отлаженную машину. Но за совершенство всегда приходится платить – в данном случае после оплаты осталась искореженная сердцевина, которая по каким-то причинам не почернела и не отвалилась, которая и толкает его на саморазрушение - подсознательно, невольно. Не меня он тогда трахал. Не меня ломал, не мне пытался доказать, что его выбор - в сторону плоского одномерного существования – единственно верный, что нет иного пути, а значит, надо идти по нему до упора, поверить в этот уродливый мир рабов и господ с силой, которая сможет выкорчевать без остатка ту часть тебя, для которой вы не придумали места. Вот почему он так ненавидит тех, в ком замечает малейшее потакание всему, чего сам лишился, вот почему он не может простить мне того, что их идеология не пустила во мне корни подобно омеле. Я только одного не понимаю: как в нем уцелела живая часть, если он не допускает двойственности?.. А жизнь в нем точно есть, долго подавляемая, вязко бурлящая багряно-бурыми загустевшими струями, жизнь гротескная и губительная. Он говорит со мной... Зачем-то. Каждый раз предлагает еду, видимо, дань наклонностям палача. Он даже кажется человеком, и это страшно. Вроде решившей поболтать о том о сём гильотины. В основном это твердые, абсурдно аргументированные высказывания о величии немецкого народа: о тактике блицкриг, о новом пространстве на востоке, о зачистке территорий и эйнзацгруппах. Сначала он избивал меня до полусмерти, теперь решил убедить в своей правоте красноречием, да только ведь он сам уже не верит в то, что говорит, а для меня эта пропаганда всегда была нонсенсом. И довод против моих возражений один: приказ заткнуть пасть.Наруто
Он все время как-то переставляет акценты, переиначивает смысл, прикидывается, что ничего не осознает. – Зачем тебе так важно быть выше? – Ты задаешь глупые вопросы. – То есть у тебя нет ответа? – Для чего тебе его знать? – я задумчиво смотрю в его странно смягченное приглушенным светом лицо. – Чтобы понять... – Меня? Неравенство всегда было нормой, теперь ясно? – Нормальность, возведенная в абсолют, уже ненормальна. На тебе это очень хорошо отслеживается... Также – если уж говорить о нормальности – ты считаешь происходящее сейчас нормальным? А вашего лидера? Он – нормален? Факельные шествия, мишура символизма, орел, лавровый венок, свастика... К чему все это, прагматизмом и приземленными понятиями здесь не пахнет. Я хмурюсь. – Это другое. Это магия единения нации. – Это примитивное запудривание мозгов, перекроенное на военный лад шаманство. – Замолчи.Саске
Однажды он произносит, внимательно глядя на меня: – Недавно в Берлине приняли окончательное решение. Знаешь, какой самый главный вопрос волнует Фюрера? О да, ночами не могу уснуть, думая о самом главном психопате века. – Еврейский. Еврейский вопрос был решен, – он скрещивает ноги в лодыжках, барабанит пальцами по краю стола. Что?.. – Какой вопрос? – Видишь ли, руководство Германии долгое время не могло решить, перекрывает ли польза от неполноценных рас наносимый ими вред. – К чему эта игра словами? – я усмехаюсь, опять он не понимает, что через это меня не зацепить. – Давай перейдем с общего на частное: я скоро подохну, ты это хочешь сказать? "Окончательно решение еврейского вопроса" – посмотреть бы в глаза маразматику, придумавшему этот термин. Я думаю об этом, засыпая под стоны, вскрики и вездесущее чавканье, кто-то уже грезит набитым желудком. Он ведь не просто так это сказал, просто так у него не бывает. Значит, есть цель, осталось лишь понять, какая... Может, я бы и понял, если бы не думал о другом: мне больше не больно находится с ним рядом. Не больно телом. Это похоже на течение горной реки: взяв начало, она вырывается из стонущей громады мшистой скалы, бурными порогами проносится по высокогорным лесам, пенными хлесткими потоками срывается по уступам мягкого сланца вниз, с размаху бьет звенящими каплями по сонным травам лугов, промывает в них русло и становится рекой долины, спокойной, чистой, неторопливой. Сорвавшись, он тоже успокоился, и такие перемены мне нравятся все меньше. Покалывание. Знаешь, как лечат обморожение? Ни в коем случае не теплом - иначе от болевого шока может не выдержать сердце. Обмороженную часть растирают снегом, искрящимся на солнце хрустящим мягким сахаром. Подобное подобным, и потому любое тепло убило бы меня, а полное ненависти отвращение оказалось как раз подходящей для реанимации температуры. Но мне-то этого не нужно. Вновь хотеть жить, вновь во что-то верить, находить смысл… Со смыслом придет зависимость... Нет, я хочу смотреть на его крушение, я не хочу принимать участия в черно-серой хронике, не хочу, чтобы изображение становилось выпуклым, фактурным... Каким оно стало в ту ночь. Через пару недель информация о принятии «решения» каким-то образом распространилась среди заключенных, это слышно по их перешептываниям, полным нервного страха. Как будто произошло что-то глобальное, смешно подумать. Тут каждый день кто-то умирает, от голода, болезней, непосильной работы, побоев, – не все ли равно, если процесс чуть ускорится? Какая разница, какой смысл... – Ты хотел бы выбраться отсюда? – спрашивает мальчишка на соседней койке. С тех пор, как я его знаю, он отощал еще больше, и, кажется, все остатки жизни ушли в огромные глаза, которые смотрят жадно, исступленно. – Что? – Выбраться. Освободиться. Вдохнуть полной грудью... Нормально поесть... Опять он о своем. Достал, и ведь мне казалось, что на определенной стадии начинаешь забывать чувство голода, почему с ним не так? – Или ты не хочешь жить, 082739? Наши... собираются уйти отсюда, – шепчет он, придвигаясь к самому краю своих нар. – Не понимаю, о чем ты. – Тебе последние мозги на допросах отбили? Скоро всех порешат. Поэтому многие решили бежать... – Это раньше кому-то удавалось? За последние три месяца я, да и ты тоже, видели уже нескольких беглецов, болтающихся на плацу с табличками «Привет-привет, мы снова с вами». Ловят всех. И всегда. – В этот раз все иначе. Кто-то из заключенных подкупил охранника, я не знаю, чем, но это, согласись, может сработать. Я отворачиваюсь к стене и закрываю глаза. Освободиться... Вдохнуть полной грудью... Ты, мелкий, просто не знаешь, что есть нечто большее, чем не ограниченный колючей проволокой простор и жратва. И тот, у кого это есть, может смеяться над твоим воздухом, свободой, и жизнью...Наруто
В конце концов, он не первая неувязка, встретившаяся мне. Хотя не помню, чтобы раньше приступы мигрени были такими сильными. Я сделаю так: пусть он просто уйдет. Когда побег организовывает сам комендант - разумеется, через десятые руки, никто и не заподозрит, - можно не сомневаться в его успешности. Не уснуть. Сегодня мне не уснуть. Если все пройдет, как надо, я избавлюсь от этого наваждения, ведь он все равно наверняка умрет. Последний раз я видел его два дня назад. Моя голова тогда напоминала тяжелый шар, полный ядовитой крови, разносящей заразу. Он сидел, прислонившись в стене, и в его поведении не было ничего необычного, разве что некоторые слова... Хотя от него, с его нелогичным мышлением, это ожидаемо. – Зачем людям, подобным тебе, нужна семья? – под его глазами залегли глубокие тени, делая их похожими на провалы могил с осыпающимися черной землей краями. – Ты не знаешь элементарного? В семье рождаются дети – основа любого народа. – И все? Что такое, по-твоему, семья? Я помню свое раздражение в тот момент. Куда он ведет? – Вообще семья – ячейка общества. – Меня не интересует «вообще». Что она для тебя лично? Ему хочется это знать. Что-то, касающееся только меня. Я задумываюсь. Нет, мне на самом деле интересно, что я думаю по этому поводу. – Отец и мать? В его глазах появляется какое-то странное, смутно знакомое выражение. Так смотрят на неизлечимо больных близких. Нелепое сравнение. В любом случае, узнать, что скрывалось за этим взглядом, мне не дано. Больше я не буду чувствовать необъяснимого, стесняющего все во мне покоя, когда я мог просто смотреть на него, и думать, что ему... Я действительно что-то такое думал? А еще вспоминал биение жилки на белой шее, когда я сдавливал его горло, вспоминал тесноту вокруг своего члена и сумбурное, дикое наслаждение, окрашенное пряностью запретного, грязного. Наслаждение, какого никогда не было ни с одной из женщин. Я мог бы сделать это с ним еще раз... еще один только раз, и пусть у меня разрывается голова, в которой отбивают симфонию боли молоты из стали. Наверное, сейчас он в толпе грязных тощих жидов, пытается добежать до более-менее пересеченной местности, ведь вокруг лагеря на много миль лежат только вытоптанные поля. Барак номер шесть. Я хочу увидеть место, где он жил. Куда уходил от... меня. И откуда сбежал. Я додумываю эту мысль, застегивая мундир и натягивая перчатки.Саске
После сегодняшнего вечера в нашем бараке осталось меньше трети «населения», и я думал, уснуть будет проще, но в голове вот уже третий день крутится разговор двухдневной давности. «Семья – ячейка общества... Семья, чтобы преумножать население страны...» Глупые, жадные дети. Вы отсекли все, что мешало на пути к цели, но без этого самого «всего» само достижение цели теряет всякий смысл. Все ведь настолько очевидно... Тем, у кого есть то, о чем вы забыли. Тем, у кого оно было... и снова есть. Без болтовни моего соседа уснуть и правда легче, я почти теряю связь с реальностью, когда слышу сначала в отдалении, подобно раскатам грома, затем все ближе четкие, взрывающие кисельную тишину шаги. Оставшиеся люди сразу зашуршали, пытаясь прикинуться мертвецки спящими. Для выяснения подробностей о сбежавших, если о побеге уже стало известно немцам, слишком уж редкие шаги, маловато человек... Может, он там и вовсе... один?Наруто
Солдат, охраняющий этот сарай, слишком сонный, чтобы как следует удивиться мне. Я прохожу внутрь и закрываю дверь, до, собственно, «спальни» надо преодолеть еще длинный коридор. Боковым зрением замечаю, как стелятся стены, придвигая дверь конюшни со списанной биомассой. Я ведь даже не знаю, на какой койке он спал, что за идиотская затея. Распахиваю дверь и вглядываюсь в заставленное хлипкими настилами помещение. Не... Не могу в это поверить. Он здесь. Недалеко от входа, слева, на нижней койке. Смотрит на меня как тогда, в самый первый день... – Почему ты здесь? – меня охватывают облегчение и злость – еврейские свиньи, которые нужны были для массовки, сбежали, и теперь будут жить. – А ты почему здесь, герр комендант? – его черные глаза пытливо впиваются в мои, наверняка непонимающие и потемневшие. В бараке очень тихо. Очень. Значит, почти никто не спит. Спертое зловоние немытых тел, застарелой крови, мочи и дерьма. Почему-то я заметил это только сейчас. – Иди за мной. – Я сжимаю кулаки до скрипа кожаных перчаток. Они пахнут терпкой горечью. Интересно, если бы у меня были перчатки из его кожи, как бы они пахли тогда? И хотелось бы мне почувствовать этот вкус на языке, вот как сейчас? Занимательный вопрос.Саске
Он пришел сюда. Я не задаюсь вопросом «зачем», как не задаюсь им, когда выхожу за ним в коридор, когда он защелкивает дверь и оборачивается. Купорос... Отчего-то я вспоминаю эту ассоциацию и время, когда она пришла мне в голову. Я думаю, что хотел бы еще раз услышать треск оболочки, даже если ради этого придется... Он толкает меня к стене, не глядя в лицо, и меня будто окатывает теплой водой, мысли улетучиваются, я разворачиваюсь, касаюсь ладонями шершавой холодной поверхности. Сомнений быть не может, я слышу приглушенное позвякивание пряжки ремня и чувствую, как с меня стягивают штаны. Руки... Кожа без перчаток, он снял их, и теперь стаскивает с меня верх, проводит по спине, тепло чужого дыхания бьет в основание шеи... Надавливает ладонью, заставляя нагнуться, я ощущаю жар и не могу понять, его он или мой. Когда боль ожидаема и предсказуема, когда ее предчувствие не замешано на страхе, восприятия совершенно другое. Я помогу тебе сломать себя, и хотя сейчас ты разрываешь меня, осознание, что тебе от этого будет хуже? лучше? по-другому. Да, это перекрывает все... Как странно, когда через боль раскрывается вяжущее тепло, охватывающее всю нижнюю часть тела. Как странно, что я забываю о самой боли, когда слышу, как его дыхание сбивается, когда через жесткие прикосновения чужих пальцев на моей спине я чувствую его пробивающийся экстаз, как с каждым движением мне все меньше хочется, чтобы он остановился...Наруто
Мне казалось, после признания самому себе в том, что мне нужен этот неполноценный, что-то прояснится. Казалось, после второго раза, получив то, что хотел, и отдавая себе отчет в своих действиях, станет легче, я буду меньше об этом думать. Но он все дальше, и у меня теперь на него даже меньше прав, чем было, когда я мог убить его тело, но не мог достичь внутреннего содержания. Почему, заполняя мысли, оживая, перечеркивая собой всю мою предыдущую жизнь, он не становится понятней? Почему, вызывая его все чаще, я не могу позволить себе коснуться его, или я жду, что он сам попросит меня поиметь его, нет, я не могу всерьез так думать. Конечно, он видит от меня только боль, но ничего не говорит, по-прежнему его слова касаются абстрактных тем, по-прежнему я с каждым разом убеждаюсь, что не могу понять и разделить ни одной его мысли.Саске
Странно, что меня начинает доставать всё это. Я знаю, я не единственная твоя ошибка, и знаю, что ты специально искал меня, чтобы сломаться, так какого хрена? Почему ты пытаешься закрыть все, что происходит, в темный чулан своих промахов? Ты бы не смог настолько упиваться порядком и контролем, если бы внутри тебя не было бардака... маленького чулана, полного нестыковок. Почему ты цепляешься за старые чертежи своей жизни, сделанные кем-то, кто тебя даже не знал? Пошли к черту лекала, по которым можно было не задумываться о себе, как об отдельном человеке со своими потребностями и мыслями... Где они, твои мысли? Я хочу говорить с тобой, а не с напичканной вашими догмами куклой. У меня все меньше времени, чтобы достучаться до него, каждый раз я слышу отрывистые щелчки старого будильника и думаю, что мне не удастся заставить его понять самое главное. Почему мне так необходимо это сделать – вопрос другой. Почему я опять не могу разграничить себя-себя и себя-физическую составляющую, тоже не суть, основное сейчас не это... Но знаешь, мне было гораздо легче, когда ты избивал меня и мне было плевать на то, что там у тебя в голове, потому что раны тела не цепляются, не накладываются одна на другую, не выводят из равновесия так, что начинаешь говорить то, чего говорить не следует... по крайней мере, пока ты не поймешь.Наруто
Сегодня он еще больше, чем обычно, молчалив. Я думаю о том, что у меня снова стала сходиться документация, что я остаюсь собой, а потом – о том, как заходящее солнце обливает его кожу, наделяя ее такими оттенками, что мне хочется подойти и сесть рядом с ним на пыльный пол, и молчать с ним, и притворяться, что все это – норма. Хотелось ли отцу такого? Нет. Я жду боли, почти чувствую, как она ползет по моему позвоночнику вверх, чтобы чумной крысой свить в голове гнездо из моих мозгов. Ничего не происходит, это странно. – Ты был на фронте? – он прерывает молчание неожиданным, как всегда с ним бывает, вопросом. – Нет. – Значит, ты ни черта не знаешь о войне, ты не торчал в развороченной на скорую руку земле, глядя на лениво катящиеся танки... – Вынужден огорчить. С моим званием в окопах не торчат, для этого хватает идиотов. – Всегда найдутся те, кто подставит задницу вместо тебя, не так ли? – Почему ты вообще спрашиваешь об этом? – Просто задаюсь вопросом, проявил бы ты свое обычное равнодушие, глядя на парящие в воздухе рыхлые комья внутренностей. На лопающиеся от взрывной волны глазные яблоки и барабанные перепонки, на открытые переломы, полные жирных копошащихся личинок, потому что лекарств нет, морфий на вес золота, и всем на все плевать. Сохранил бы ты выражение превосходства на своем красивом лице, если бы видел подорвавшегося на мине парнишку, которого буквально вывернуло наизнанку, и он ошалело пытается запихнуть назад собственные кишки, эти толстые, подрагивающие, синевато-бледные лианы в сетке кровеносных сосудов, полные дерьма и волочащиеся за ним наподобие шлейфа невесты. Когда он рухнет, убирать будет некому. Некому и некогда. Сколько их там, раздувшихся от жары, наполняющих все вокруг сладковатым, тошнотворным запахом гниения, покрытых мозаикой мягких трупных пятен... – Не понимаю, зачем ты мне это рассказываешь и откуда знаешь. – Мой отец был военным врачом... Пообещай не смотреть на мой труп, – внезапно говорит он, отстраненно глядя куда-то, где перед его глазами плывут окопы и разодранный взрывами чадный воздух. Я впиваюсь пальцами в подлокотники кресла. – Ты часто думаешь о смерти? – Просто не хочу, чтобы ты пялился на меня, когда я стану окоченевшим мясом с засыпанными песком глазами и дыркой вместо носа. А вообще мне все равно. – То есть смерть тебя не пугает? Зато твоя смерть пугает меня, идиот. Почему ты не сбежал? Он резко поднимается на ноги и впивается в мое лицо полубезумным взглядом. Беспокойный, колкий, злой. Весь трясется от непонятной мне ярости, выплевывает: – Боюсь ли я умереть? А что такого ужасного меня может ждать потом? Молчишь? Ответь, ведь тебе известно все, разве нет? Расскажи мне про великого Фюрера и всеобщее благо, или убеждать у тебя получается не так хорошо, как трахаться? Все еще нет слов? Тогда отвечу я: то, что будет после – ты же веришь в жизнь после смерти? – ничто по сравнению с этим адом. Мне в детстве не рассказывали, что свиней вроде меня за грех родиться трахают такие вот создания с волосами цвета солнца. С небесными глазами и безупречным профилем... Не рассказывали, что я буду кайфовать от члена в жопе и хреново чувствовать себя оттого, что он там редко бывает. Стоп. Он... – Тебе... тебе было... – Было. Если ты про боль. Тебя это заботит? Ты поэтому больше не накачиваешь меня? Какая в твоих поступках логика?! – его голос срывается, я хочу, чтобы он замолчал, потому что своими словами он уничтожает все, что я каждый раз с трудом выстраиваю, пытаясь снова стать тем, кем можно было бы гордится. – Нельзя быть собой наполовину, когда ты это поймешь?! Быть против лицемерия и самому являться его абсурдным апофеозом - не слишком ли многого ты хочешь?! Тебя. Сейчас я хочу тебя. – Подойди. Саске... иди ко мне.Саске
Он... знает мое имя. И он никогда не раздевается, максимум снимает перчатки. И расстегивает ширинку, как сейчас... А на мне уже ничего, и, откинувшись в кресле, он рассматривает меня, как рассматривают что-то, помимо воли приковывающее взгляд, хотя нестерпимо хочется отвернуться. Тебе хочется отвернуться? – Ближе. Судя по всему, вставать он не намерен. Ты сделал мне одолжение, достав из брюк свой член? Опять полуправда, полууступки самому себе. Подожди...Наруто
Другой полюс человека без сомнений – вот он. Значит, тебе тоже было хорошо... Разумеется, иначе секс между мужчинами тогда не имел бы смысла. Интересно, что ты можешь чувствовать, кроме проникающего в тебя постороннего предмета? Тебе нравится ощущать меня внутри?.. Он кладет руки на мои плечи, ставит колени по обе стороны моих ног, взбирается на кресло и, не отрывая взгляда, начинает медленно опускаться. Сложно контролировать себя, поэтому я контролирую его, обнимаю, замедляя движение, чтобы хотя бы в этот раз не было крови. Ассоциации с кровавой дизентерией, как еще одно подтверждение грязи всего этого. [Ты никогда не совершишь поступка, порочащего твое происхождение] Закрываю глаза. Только не сейчас... Чувствую, как он вздрагивает, зажимается, дергается: – Хватит... Хватит себя бояться, черт подери! – Заткнись... – А ты заткни, – шипит он, когда я вхожу до упора, придерживаю его руками, ощущая, как он расслабляется все больше, как плотное кольцо вокруг моего члена становится легким, ласкающим сжатием. – Ладно, можешь не замолкать. Можешь даже кричать, мне всегда нравились твои вопли. Он усмехается, сильнее сжимает мои плечи и начинает двигаться, осторожно выдыхая, закусив губу. Мне настолько хорошо, что сложно соображать, но только сейчас я смогу понять, что чувствует он, сейчас можно наблюдать за ним, за тем, как он двигается, как задерживается, опускаясь, будто не хочет, чтобы я выходил из него, как изгибается, направляя мой член в какое-то место, которое заставляет его хрипло дышать, сильнее сжимать мои плечи, насаживаться глубже... – Саске... Я кладу ладонь на его затылок, притягиваю к себе и касаюсь влажных искусанных губ. Это совсем не так, как целовать шлюх. Не так, как прижиматься к чистоплюйски поджатым губам порядочных фрау. У них на уме или деньги, или успешное замужество, ты же думаешь только обо мне, я чувствую это, раздвигая твои губы языком, проводя им по небу, всасывая твой язык, мягкий и влажный. На несколько бесконечный секунд ты замираешь, полностью переключившись на поцелуй, потом отрываешься, и я вижу твои порозовевшие щеки, блестящие глаза, которые закрываются, когда я снова погружаюсь в тебя до упора. Святые небеса, если он чувствует хоть десятую часть того, что ощущаю я...Саске
Интересно, сколько у него было партнеров до меня. Конечно, были, воздержание до свадьбы у них не соблюдается. А вот у нас да, поэтому я не знаю, как это – быть с кем-то... так. Это грех, содомия, мерзость, но почему я не верю в эти слова? Потому что говорят, что мы рождены во грехе. Разве жить – грех? Хотя терять голову от того, что тебя имеют, наверняка ненормально. Теряешь голову – это когда ты обнаруживаешь, что можешь чувствовать другого в себе неведомыми ранее мышцами, поверхностями, органами. Когда в тебе двигается член и ты до хруста вправленных костяшек цепляешься за черную жесткую ткань мундира, пытаясь сдержать желающую выплеснуться пронзающую сладость, изолировать ее распространение, ее вскипающую, почти невыносимую силу, перекрывающую все нервными всполохами острого наслаждения. Какая, к чертям, сдержанность. Я трахаюсь с офицером СС, и мне хорошо, кто бы знал, насколько... Трусь возбужденным концом о застегнутую рубашку, и мне невероятно-великолепно-восхитительно. Глаза в глаза, огромные зрачки на светлом фоне потеплевшего, поплывшего синего льда, и я кончаю, кажется, от одного этого взгляда, прижимаюсь к нему и не могу отдышаться, вздрагивая от пульсирующих волн оргазма, постепенно затихающих в расслабленном теле, выходящих прохладным соленым потом опустошенности... Положить голову на его плечо, постепенно восстанавливая дыхание. Разомкнуть кольцо рук, потому что обнимать его осознанно – табу. Хотя он меня обнимает, водит пальцами по спине, выпирающим позвонкам, сжимает, и я слышу, как гулко бьется его сердце. Его сердце бьется...Наруто
Мысль всегда казалась мне показателем того, что ты человек. Эмоции – хаос, вычленить допустимые всегда можно было, лишь обдумывая, осмысливая себя. Фильтруя. И я никогда раньше не мог понять, как это – не думать. Как воспринимать мир, только ощущая, принимать, не осознавая, мне ведь совсем не обязательно анализировать каждый твой жест, каждый оттенок голоса, чтобы чувствовать и понимать. Словно мелодия, вычленение отдельных нот которой разлаживает целостное восприятие при первом прослушивании, но, уловив основную мелодику и ритм, осознание нюансов раскрывает, дополняет, заставляет что-то на первый взгляд простое играть множеством граней. Жаль, что я не успею рассмотреть их все... Сколько это может занять? Год? Десять? Всю жизнь? Он перехватывает мою мысль, внезапно сказав: – Это даже хорошо, что его нет. Я по-прежнему не могу скинуть с себя оцепенение, потому озвучиваю то, что никак не идет из головы: – Времени? Он улыбается: – Ты понял, о чем я, именно потому, что его нет. Другие могут позволить себе не слышать друг друга, но они, в конечном счете, умирают в глухоте. – Если бы было время, если бы были другие условия... Перебивает: – Нельзя владеть всем. – А если все для тебя концентрируется в одном? Я сижу рядом с ним на полу, глядя на четко обрисованный темным фоном мебели профиль. Низший уровень? К черту. Уровней только два: тот, где есть он, и тот, где нет меня. Я не собираюсь возвращаться туда. Дико - сжигая мосты, некоторые потом пытаются повернуть время вспять, бегут по горящим трухлявым доскам, уже источенным язычками черно-оранжевого пламени, отчаянно рвутся назад, потому что им кажется, что их выбор неверен, что они сами остались там, за горящими стропилами. Но если им все-таки удается вернуться назад, себя они уже не находят. Потому что прошлого нет. Тебя, каким ты был секунду назад - нет. И закрывать глаза из страха перед будущим – глупость. – Тогда... у тебя заберут это, – он смотрит на книжную полку. Что там так привлекло его внимание? Щелк. Я задумываюсь. – Кажется, я всегда знал, что всего сразу не бывает. – Те, кто знают, стараются распылить, раскидать свое «все» по разным привязанностям, людям, вещам, чтобы, потеряв одно, у них осталось хоть что-то, чтобы не утратить, не... – Не уйти самому. – Да. Наруто... У тебя... – Я никогда не умел распыляться. Никогда. – Ты не боишься ошибиться? – А ты? Он молчит, заглядывает мне в глаза, а потом спокойно произносит: – А я не ошибся. – Вот так просто? Ты можешь верить во что-то слепо, без доказательств? – А ты поверишь в Бога, только если он докажет тебе свое существование? – Но ведь он доказал... – я притягиваю его к себе, прижимаюсь губами к коротким черным волосам. У меня впервые в жизни есть что-то свое. То, что не нужно моей стране, и в этом главный недостаток, потому что это ей слишком не нужно. Чужая жизнь, ее так легко оборвать, не правда ли? Сколькие перестали дышать по моему приказу? Я не помню точной цифры, да и плевать на них всех. Мне нужен только он один, это так много? У страны миллионы ненужных ей недочеловеков, я столько сделал для нее, и она все равно не отдает мне одного-единственного... За всю пустую перечеркнутую жизнь, я понял это, когда Саске спросил меня про мой возраст. – 27? 27 лет жить для идеи? – недоверчивый взгляд. – А сколько тебе? – Девятнадцать. – Девятнадцать... и у тебя уже ничего нет. – Девятнадцать, и у меня уже есть все... Настоящее так недолговечно. Все постоянно стремится к завершению, события подталкивают друг друга, и ты не можешь уследить за ними, не можешь сказать, что и как происходит. Я бы, наверное, смог, но мне нет никакого дела до происходящего вокруг. Я знаю, что это ошибка, но уже сделал их столько, что еще одна ничего не изменит. Если тебя расстреливают, не все ли равно, сколько пуль пробьет тебя насквозь, три или тридцать? Все равно. Поэтому мне все равно, когда я вижу, как строится «душевая», все равно, когда я подписываю докладные о поставке циклона б, белых шариков синильной кислоты. Хотя я понимаю, что это напрямую относится к тебе. Хотя первое испытание назначено на завтра. Хотя твой барак вошел в список... Мне кажется, по моим бегающим глазам ты понимаешь все. Но молчишь по-прежнему, а еще ты теперь так часто улыбаешься... Смотришь мне в лицо, и... Раньше ты был похож на пыльный хрусталь, хрупкий и потускневший, и я даже не знал, что ты можешь так сиять, ты... ты... – Я не могу позволить себе быть слабым, сила – фундамент власти. – А ты знаешь, в чем сила? Истинная, настоящая? Не в умении достигнуть самого желанного. Сила познается в умении отказаться от того, чего хочешь больше всего на свете... – Не сбежав, ты отказался от свободы. Какой толк в том, что ты сильный, если все равно ничего не изменить. – Я, Наруто, такой же слабак, как и ты. Не сбежав, я как раз не отказался от того, чего хотел больше всего. – Я не слабак. – Ты бы в самом деле позволил мне уйти? – Нет... Мы все равно выиграли, верно? Обставили их всех. Отец, можешь мной не гордиться, мне все равно. Единственное по-настоящему важное находится сейчас за дверью, в моей спальне. Я уже полчаса пытаюсь как-то собраться с мыслями, прижимаюсь затылком к холодной двери, зная, что там, за ней, меня ждешь ты.Саске
Я жду. Не знаю, чего именно, поэтому разрешаю себе ждать его, замираю, вглядываясь в детали незнакомого помещения, никогда еще не видел комнаты, где он спит, а теперь могу лежать в его кровати и вспоминать, как он отмывал меня от грязи в душевой, как привел сюда, как ушел, не взглянув в мою сторону. Не видно ничего, кроме синевато-серых теней, условно обозначающих предметы, и кажется, сама комната чуть плывет, размытая сизой дымкой помещенной внутрь нее ночи, тихо вздыхает, колеблется, опутывает собой, желая спрятать, затереть тебя среди своих смазанных красок, сделать частью себя и забрать у всех. Но я не могу уйти... один. Тишина комнаты странная, живая, дышащая. Потому пронзающее ее податливое эфемерное тело «клац» воспринимается с повышенной болезненностью, со странной, до дрожи, до изматывающей напряженностью неприязни. Ненавижу эти часы. Зачем он принес их сюда? Злорадное тиканье – разве такое бывает? У них бывает... Открывается дверь. Беззвучно, словно смотришь на картинку... Не хочу. Я здесь, я не наблюдаю, я живу. Поначалу кажется, будто пространство просто выпадает в черную дыру проема, но вот медленно проступают, вырисовываются растушеванными тенями линии его плеч, торса... И я бы мог смотреть на этот силуэт вечно, но... Клац. Черт... И он тоже напоминает бесшумно-вздыхающую ночь, ее единственную самостоятельную часть, которая пришла окутать меня своим пьянящим душным туманом - настолько неуловимо меняет он свое положение в пространстве и оказывается рядом, присаживается на пол возле постели, напряженно ищет что-то в моем взгляде своим, сосредоточенным и вопрошающим. Протягивается ко мне чем-то, что я не могу распознать, и потому не могу ответить так, как надо... Трудно.Наруто
Ты лежишь передо мной. Такой спокойный, отрешенный. Желанный. И я понимаю, что больше ничего не будет. Эти немногие часы, сложенные из обманчиво медленно падающих в вечность секунд – все, что у меня осталось. Я бы хотел сказать «у нас», но так и не знаю, чувствуешь ли ты то же самое. Щелк. Щелк. Отцов будильник. Не это я хочу слышать сегодня. Я не могу не приблизиться. Ты, это все ты. Я чувствую твой взгляд, чувствую, как он тянет, держит, не отпускает. Дергает внутри. Больно...Саске
Хочу что-то сказать, чтобы убрать, уничтожить эту сковывающую наэлектризованность между нами, и в то же время испытываю болезненное удовольствие от оттягивания момента, когда он накроет меня с головой, и я захлебнусь, смываемый волнами его, всегда такого исступленного, желания. Только вот сейчас от него не заметно и следа. Такой чужой, такой другой, такой... правильный. Он осторожно берет мою руку и, опустив глаза, медленно целует запястье, скользит по ладони кончиком языка, касаясь загрубевших мозолей, по очереди берет пальцы в рот, то щекоча губами, то слегка прикусывая... У меня сбивается дыхание. Казалось, между нами было уже все, но к такой ласковой неспешной откровенности я не был готов, видеть такое от него... Я сошел с ума? Он ложится рядом, сопровождаемый шелестом прохладных шершавых простыней, и, обхватив меня за запястья, притягивает мои руки к себе, кладет их на свои плечи, прикрывает глаза и прижимается твердыми губами к моим, пересохшим и полуоткрытым. Неторопливая искушенность, сладкая, растягиваемая медлительность взаимных ласк языка и губ, мягко массирующие, щекочущие, сжимающие затылок пальцы... Я... понял. В последний раз... Это последний. В последний раз он... Ты. Наруто. Ты больше не хочешь трахаться - ты хочешь заниматься любовью, словно у нас впереди вечность. Хотя так и есть... Закрываю глаза, полностью абстрагируясь от мира реальности, остаются только чистые ощущения, яркие, новые, незнакомые, изучающие, какие-то скурпулезно-нежные прикосновения осторожных пальцев, неторопливые касания прохладных губ...Наруто
Я хочу упасть в тебя. Взять тебя так, чтобы ты забрал меня тоже, забрал меня всего, и тогда мне больше не нужно будет возвращаться. Взять всем, чтобы отдать всё. Руками, губами, членом. Всей кожей. Сердцем. Саске... Я не умею объяснять того, что не подчиняется классификации. Тебе придется понять самому. Давай поймем друг друга до конца, я так хочу, чтобы ты стал моим... Отстраняюсь от него, и он откидывается на подушки, выгибается, подается вперед, раздвигая ноги. Я хочу запомнить каждую черточку твоего тела, хочу прочувствовать тебя до мельчайших оттенков, от мягких матовых граней до ослепляющих вершин изучить твое наслаждение, такое необъяснимое, невероятное...Саске
Это пытка. Обычно момент, когда он входит в меня, самый болезненный, но сейчас я думаю, что ожидание сведет меня с ума. По-прежнему смотрю внутрь себя, и я знаю, что ты сейчас надо мной, чувствую, как ты касаешься меня, но не проникаешь. Так изматывающе-медленно... Гладкая головка трется... Играет. Кажется, я сейчас попрошу тебя прекратить это издевательство, только не знаю, смогу ли выдавить хоть слово, горло будто стянуло веревкой. Тебе ведь тоже хочется... Давай же... Да...Наруто
Едва начав проникновение, я останавливаюсь, пробуя, запечатывая в памяти подрагивающее ощущение мягкой рельефной поверхности, которая расходится, медленно принимая меня на всю длину, так, что я могу начать последнее падение, одно на двоих, одно, накатывающее, подобно приливному валу и проходящее через обоих, сплавливая в единство подрагивающих ресниц, теплого дыхания и скачущего пульса. Я думаю о том, становятся ли ощущения острее от осознания того, что все это в последний раз. Падение, но, кажется, ты падаешь быстрее меня, ускользаешь, отдаляешься... Почему ты никогда не смотришь на меня в эти моменты? Я хочу видеть. Хочу чувствовать. Знать. Ты очень бледный... Очень. Глаза плотно закрыты, и ты не произносишь ни звука, когда я вжимаюсь в тебя. Мне становится страшно, мне страшно, что это наваждение, что ты уже мертв. – Саске... Посмотри на меня, Саске. Черные, ничего не выражающие глаза. Я останавливаюсь. Меня душит тупая обида, непонимание, боль: – Почему?! Почему ты ничего не чувствуешь, блядь?!Саске
Меня выносит куда-то, и я настолько замыкаюсь в водовороте собственных ощущений, что не сразу ощущаю дрожь, прокатившуюся по твоему телу мягкой покалывающей волной. Ты сбиваешься с ритма, прерывисто, неглубоко дышишь: – Почему ты ничего не чувствуешь, блядь?! Даже так. Не чтобы я делал все, как надо тебе, а чтобы я делал, как хочу, и хотел, как хочешь ты. Кукловод-неудачник... Ты наконец осознал, что, сколько не приматывай стальных нитей к живому человеку, ты не сможешь заставить его повиноваться себе, и вместо балета выйдет лишь уродливая пляска, жалкий суррогат, больше похожий на агонию, который никого не обманет. Но я прощаю тебя... ведь ты больше не хочешь любить куклу, да и, если по совести, не хотел никогда. Вообще любить не хотел... Они лопаются с тихим треском истлевшей ткани, уже далеко не стальные, твои смешные в своей наивной жестокости нити-фиксаторы. Опадают шелковыми ленточками отжившей себя преграды, которая сама стала помехой. И я не боюсь потерять направление в обрушившейся свободе, потому что точно знаю, чего ты хочешь. Смотри на меня... Видишь? Видишь. Ты прижимаешься к моим губам, прикусываешь их до боли, до соленой терпкости, приподнимаешь мои бедра, теперь я касаюсь простыни только лопатками, и, изменив угол проникновения, наконец, попадаешь в ту самую точку, которая... Будто твой член касается моего изнутри, выскальзывая и вновь проникая – сильнее, ощутимей, быстрее. Знаю, чего хочешь, и хочу того же, чувствуя сминающую волю, пробирающую до самого нутра дрожь, которая возрастает с каждым толчком, с каждым твоим выдохом, я хочу забрать тебя, сжать так, чтобы ты навсегда остался внутри. – Скажи... Скажи мне... Ты... – Да...Наруто
Блеклый, скомканным дымом занимающийся рассвет. Он ушел. Я не могу позволить себе забивать голову мыслями об этом, сегодня прибудут наблюдатели из Берлина для того, чтобы записать результаты промышленного использования циклона б. Разве в Биркенау показатели не были зафиксированы? Или это обязательная процедура для всех лагерей? Я отвлекаю себя этими мыслями... Обман, самообман. Правда в том, что я мог спасти его, отказавшись от него. Правда в том, что уже слишком поздно. И в том, что все будут пялиться на моего... На мой смысл. Мой воздух. Вот почему я не смог отпустить его. Только не бойся, Саске. Никто не сможет тебя сломать, если это не оказалось по силам даже мне. Не бойся, потому что я верю в жизнь после смерти, помнишь, ты сам это сказал. Я для тебя, и если ты уйдешь, все уйдет.Саске
Удивительно, но они в самом деле думают, что их ведут в душевую. Наверное, ты в чем-то прав насчет того, что люди разных национальностей... различны. Солдаты необычайно оживлены, одно это должно было насторожить заключенных – но нет, все спокойны, их отупевшие взгляды похожи на коровьи. Видишь, я рассуждаю, как ты. Если бы я был таким же светловолосым немцем, мы бы смогли быть вместе. Мне наплевать на истребление моего народа, но разве этим людям есть до меня дело? Ты, только тебя я хочу, и если бы я был таким же, голубоглазой элитой, частью ордена «Мертвая голова», я бы мог разговаривать с тобой на виду у всех, мог бы находиться рядом, пить с тобой пиво, и таких ночей, как сегодня, было бы столько, что даже ты сбился бы со счета. Нет, если бы я был тем, кому по вашим понятиям можно жить, между нами ничего бы не было возможно. Как и если бы ты был одним из нас, хотя представить это еще сложней. Все стало возможным только из-за невероятного стечения множества факторов, в основном с твоей стороны, потому что я... со мной все просто: я влюбился. Может, и ты бы так смог, но у тебя никаких «просто» не бывает, я помню. Огромный аппельплац, яркое солнце и дымный воздух, как тогда, вечность назад. И снова я в толпе, которую куда-то направляют, только в этот раз я не вижу тебя во дворе. Если бы я мог, зная, как будет, вернуться назад, поступил бы я по-другому? Отчасти да. Только вот не надейся, что я бы сбежал – даже если бы ты выталкивал меня за ворота, я бы вцепился в твои чертовы хромовые сапоги так, что ты, и пристрелив меня, не смог бы разжать моих пальцев. Мы входим в предбанник недавно построенного здания, нового, чистого, нелепого здесь. Солдаты направо и налево раздают приказы зычными веселыми голосами: – Разденьтесь и запомните место, куда кладете свою одежду... Номера... Бирки... Вот она, душевая, которая совсем не душевая. Я вхожу и становлюсь у стенки, не обращая внимания на все плотнее толпящихся вокруг людей. Все больше и больше, пока не становится так тесно, что невозможно стоять, не прижавшись к кому-либо. До чего мерзкое ощущение, когда тебя касается чужой человек, если только это не... Меня будто бьет током. Он рядом. Я поднимаю голову и почти сразу нахожу то, что искал: маленькое темное оконце, как вы продуманно все оборудовали... Дверь «душевой» уже давно закрыта, я осознаю копошение людской массы вокруг, но не могу оторвать взгляда от темного проема: – Ты обещал не смотреть, Наруто.Наруто
Я комендант, а значит, должен быть здесь. Среди независимых наблюдателей, среди разработчиков метода, среди суетящихся вокруг солдат в черной униформе. Я ненавижу их всех. В маленьком окне ты, только ты, твое лицо белое, как стена, у которой ты стоишь. Обнаженный. И у меня больше не встает на тебя, будто мой член уже знает, что ты труп. Я ненавижу и его тоже. Внезапно ты вздрагиваешь, поднимаешь глаза: – Ты обещал не смотреть, Наруто. Сюда долетает лишь гул голосов свиней, окружающих тебя, и я могу разобрать твои слова только по движению губ: - Du… hast... mir... vergesprochen... Сверху, из душевых отверстий, на пол сыплются неправильной формы грязно-белые шарики циклона б, похожие на гранулы жирного домашнего творога. А я не могу оторвать взгляда от твоего лица, от четких линий бровей, от плотно сомкнутых губ. [Я не ошибся] Теперь, когда все сказано, мы можем дойти до конца. Ты же не думаешь, что можешь сбежать от меня?.. Помещение заволакивают клубы испаряющегося яда, грязь вокруг тебя кашляет, вопит, беспорядочно дергается в поисках выхода. Нет его, нет... Ты опускаешь голову, судорожно, мелко вздыхаешь и закашливаешься. Я не разбираю ни слова из того, что вылетает из глоток находящихся вокруг, мне кажется, что я там, с тобой, мне так трудно дышать, глаза щиплет нестерпимо. Обещал... Обещаю. Я закрываю их, чувствуя, как две едкие, будто кислота, дорожки прочертили две борозды на моей коже. Вопли задыхающихся становятся все громче, но я знаю, что ни один из голосов не принадлежит тебе. – Герр комендант, что с вами? – резко раздается прямо возле моего уха. Смотрю на подполковника – один из независимых наблюдателей, властный, привыкший получать ответы на все вопросы. Такой, каким когда-то был я. – Не твое дело, ублюдок. Я разворачиваюсь и выхожу. Никто из немцев не издает ни звука. Странно было слышать такое от одного из вас? Теперь все мозги сломаете, но у вас все равно нет того, что смогло бы помочь вам понять хоть что-то... Чтобы задать вопрос, надо знать большую часть ответа, потому вы так и закончите... В темноте. Крики, стенания, карабкающиеся друг на друга недолюди, голые, отвратительные. Пыль на моих сапогах. Огромный комплекс лагеря кругом, работающий и деловитый. У всех есть какое-то дело. Только у меня ничего нет. Часы в кабинете, и те принадлежат отцу. Мебель – казенная, жизнь – для общества, семья – для нации. Оружие – табельное. Парабеллум. «Готовься к войне», я изучал латынь. Щелк. Я думал, что подчиняю себе время. Я сам ему подчинялся. Я подчинялся всему, пропуская правила и законы через себя, я думал, что действую по своей воле. Нет. По своей воле я действую сейчас. Подожди совсем чуть-чуть, сейчас... только заряжу. Красивые у него пули. Я никогда не показывал тебе оружия почему-то. Ты улыбаешься, ерошишь чернильные пряди волос – такими длинными я видел их, только когда впервые посмотрел на тебя, и свитер на тебе сейчас тот же, тонкий, обнимающий плечи и спину мягкими черными складками. У меня дрожат руки. Нетерпеливо передергиваешь плечами и уходишь куда-то, оборачиваясь и хитро смотря на меня. Подожди меня, Саске, подожди... Холодное дуло. Влажный висок. Становишься прозрачней и с издевательским хмыканьем таешь, теряешься среди трав и шумящих деревьев. Стой, черт бы тебя побрал. Стой... Иди сюда... Будь моим, Саске... Выстрел. Щелк. Щелк. Щелк...Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.