Gentiluomo, mio diavolo

Формула-1
Слэш
В процессе
NC-17
Gentiluomo, mio diavolo
Стаааася
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Кими украл не те запчасти и попал в лапы к самому опасному человеку Лондона. Джорджу Расселу не нужны лишние свидетели в его криминальном бизнесе. Теперь ему предстоит решить, что делать с мелким воришкой, у которого слишком длинный язык и золотые руки.
Примечания
Ваши лайки❤️ И комментарии💌 Лучшая мотивация для меня продолжать писать! У меня есть тгк с работами: https://t.me/stasyaaaa_FB @stasyaaaa_FB
Поделиться
Читать онлайн Отзывы

Глава I

Просыпаться от того, что на лоб капает ржавая вода с протекших труб — не лучшее, что случалось с Антонелли за всю его жизнь. Когда-то его будил запах свежего хлеба и нежный голос матери. Тогда он еще был ребенком и бежал навстречу неизвестному, не разбирая дороги, но это его не то чтобы сильно волновало. Он строил мечты, идеи, хотел добиться многого, пока жил на берегу моря в теплой Италии, где, как ему казалось, у него все получится. Все пошло наперекосяк в 1912 году. Отец вернулся с войны в Ливии без руки и стал жестче. Когда он только вошел в дом, Кими побежал к нему, радуясь возвращению отца, но тот лишь жестко отшвырнул его еще имеющейся рукой и посмотрел так… как будто Антонелли никогда не был его сыном. Точнее, не посмотрел. Взгляд отца прошёл сквозь него, как сквозь пустое место, и упёрся в стену, где висело распятие. Кими было шесть, и он ещё не понимал, что мужчина, переступивший порог их дома в пропахшей карболкой форме, — не его отец. От отца осталась только оболочка: широкие плечи, крупные руки (теперь одна), тяжёлая челюсть. Всё, что было внутри — смех, тепло, запах соли и машинного масла, — осталось в африканской пустыне, засыпанное песком и залитое чужой кровью. Мать потом шепталась с соседкой на кухне, думая, что Кими спит. «Он видел такое, чего человек видеть не должен, — говорила она, и голос у неё был надтреснутый, как старый колокол. — Говорит, они жгли детей. В тех деревнях. Он не говорит, что они делали с теми детьми, но я вижу по его глазам. Он сам теперь как мёртвый». Кими не понимал, о каких детях речь. Он понимал только, что отец больше не сажает его на колени, не пахнет солью и не называет его «Андреа». Теперь он сидел на стуле у окна, смотрел на море и молчал. Иногда он начинал кричать по ночам — страшно, утробно, как раненое животное. Кими зажимал уши ладонями и молился Мадонне, чтобы это прекратилось. Через год отца не стало. Он просто ушёл в море — на старом ялике, с одной рукой, в шторм. Рыбаки потом говорили, что он не собирался возвращаться. Мать ничего не сказала, только губы у неё побелели и сжались в тонкую линию. Она надела чёрный платок и больше никогда его не снимала. А потом пришли люди из банка и сказали, что дом больше не их. Отец, оказывается, проиграл его ещё до войны — поставил на какую-то аферу, которая должна была сделать их богатыми. Долги, проценты, закладная — Кими не понимал этих слов, но видел, как мать стоит на коленях перед чужим человеком в дорогом пальто и просит дать им хотя бы неделю. Человек в пальто брезгливо отдёрнул полу, чтобы она не касалась её грязными руками. Они уехали в Лондон через месяц. Мать продала всё, что можно было продать — обручальное кольцо, серебряный крестик своей матери, даже отцовский рыбацкий нож, который Кими мечтал взять себе. Билеты третьего класса, трюм, воняющий рыбой и рвотой, семь дней качки, и вот он, семилетний Андреа Антонелли, стоит на причале в Саутгемптоне, вжимаясь в юбку матери, и смотрит на серое небо, которое никогда не кончается. Оно висело над ними, низкое и тяжёлое, как могильная плита, и Кими вдруг понял с ясностью, от которой защемило в груди: солнца больше не будет. Никогда. Лондон встретил их вонью. Она была другой, чем в Италии: не запах тухлой рыбы и соли, а что-то химическое, едкое, смесь угольного дыма, мочи и гниющих отбросов. Тётя Мария, ради которой они пересекли море, умерла за три месяца до их приезда — от чахотки, в работном доме на окраине Кларкенвелла. Им сообщил об этом сосед, не открывая двери, через цепочку. «Итальянцы? — переспросил он, оглядывая их с матерью так, словно они принесли чуму. — Тут таких больше нет. Проваливайте». Мать простояла на пороге ещё минуту, глядя на запертую дверь, и Кими почувствовал, как её рука на его плече дрожит. Потом она развернулась, вытерла лицо ладонью и сказала ровным, чужим голосом: «Пойдём, Андреа. Мы что-нибудь придумаем». Они придумали подвал. Сырую каморку в Ист-Энде, за которую мать платила тем, что стирала бельё хозяину — жирному человеку с фамилией Кроули, который всегда улыбался слишком широко и смотрел на неё слишком долго. Кими ненавидел его с той особенной, чистой ненавистью, на которую способен только ребёнок, понимающий, что мир несправедлив, но ещё не знающий, как с этим бороться. Мать работала. Стирала, убирала, месила тесто в пекарне, мыла полы в пабах. Руки у неё стали красными и шершавыми, на костяшках появились трещины, из которых сочилась кровь, когда она сгибала пальцы. Она никогда не жаловалась. Только иногда, по ночам, когда думала, что Кими спит, она доставала маленькую деревянную фигурку Мадонны — единственное, что не продала — и шептала молитвы на неаполитанском диалекте так яростно, словно торговалась с Богом. Кими выучил английский за год. На улице, в драках, в порту, где мальчишки вроде него толкались за право поднести чей-то чемодан или вычистить трюм за пенни. Он быстро понял: если говоришь с акцентом, тебя бьют. Если говоришь как местный — бьют меньше. Он научился говорить на кокни, как мальчишки из доков, и на итальянском матери, как сын, который помнит, откуда он родом. Два языка, два мира, и ни в одном из них он не был своим до конца. В 1918 году пришла инфлюэнца. Она пришла не как солдаты с винтовками, а как туман — незаметно, беззвучно, просачиваясь в щели и лёгкие. Сначала заболел мистер Кроули, и Кими молился Мадонне, чтобы тот сдох. Потом заболела мать. Она горела три дня. На четвёртый перестала узнавать Кими, звала его именем отца и просила прощения. На пятый — умерла. Это случилось утром, когда в окно подвала пробился первый за месяц солнечный луч. Кими сидел рядом с ней, держа её за холодную, шершавую руку, и не плакал. Он не мог плакать — внутри всё высохло, как земля в Ливии, о которой рассказывал отец. Ему было двенадцать. Когда пришли за телом — двое равнодушных санитаров в промасленных фартуках, — они даже не посмотрели на мальчика, сидящего в углу. Один из них, тот, что помоложе, сказал напарнику: «Ещё одна итальяшка». И они вынесли её, как выносят мешок с мусором, просто взяв за руки и за ноги. Кими остался в подвале один. Он сидел на полу, прижимая к груди деревянную Мадонну, которую мать не выпускала из рук даже в бреду, и смотрел на пустую кровать. От неё ещё пахло болезнью, потом и — едва уловимо — хлебом. Совсем чуть-чуть, как будто память о пекарне всё ещё жила в её волосах. На следующий день он вышел на улицу. У него не было денег на похороны, не было родных, не было ничего, кроме злости. Злость была глубокой, холодной, как вода в Темзе, и она заполнила ту пустоту, где раньше были мечты. Он шёл по Ист-Энду, грязный, голодный, в драных ботинках, и смотрел на людей, которые не видели его. Они никогда его не видели. Для них он был просто ещё одним уличным мальчишкой, итальянским отребьем, которое рано или поздно сдохнет под забором или попадёт в работный дом. Но Кими знал то, чего не знали они. Отец когда-то сказал ему — ещё до войны, до Ливии, до того, как его глаза стали мёртвыми: «Машина, Андреа, она живая. Ты должен чувствовать её, а не просто чинить. Если ты научишься слышать, что она говорит, — ты никогда не пропадёшь. С такими руками, как у тебя, можно подняться со дна». И Кими помнил. Помнил, как сидел у отца на коленях и крутил гайку, помнил запах масла и соли. Он не знал, как подняться со дна, когда у тебя нет ни гроша, ни имени, ни дома. Но он знал, что у него есть руки. И эти руки могли всё. Прошло несколько лет. Кими вырос, вытянулся, хоть и остался мелким по сравнению с местными парнями, зато стал быстрым и жилистым, как уличный пёс. Он воровал, но не для удовольствия — для выживания. Он научился драться: сначала кулаками, потом — ножом, который стащил у пьяного моряка в порту. Он научился чувствовать машины — сначала старый «Форд», который они с приятелем собрали из того, что стащили со свалки; потом двигатели посерьёзнее, когда его стали звать в гаражи «посмотреть, что там стучит». Его руки говорили на языке, которого не знал никто вокруг, и это давало ему преимущество. И он никогда, ни на секунду не забывал, что он чужой. И вот теперь он лежал на продавленном матрасе в той же каморке, где когда-то умерла мать, и ржавая вода капала ему на лоб. Мистер Кроули тоже умер — ещё в 18-м, через неделю после матери, и Кими с мрачным удовлетворением подумал, что его молитвы кто-то услышал. Новый хозяин был не лучше старого, но хотя бы не скалился. Кими платил ему за жильё тем, что чинил его машину, и этого едва хватало, чтобы не оказаться на улице. Ему было двадцать. У него были золотые руки, репутация в подпольных гаражах, старый карбюратор, который он носил с собой как талисман, и долги. Всегда, везде — долги. Он смотрел в потолок с разводами плесени и думал о том, что сегодня нужно сделать. Дел было немного, но все — дерьмовые. Во-первых, разобраться с правой фарой на «Форде». Она мигала, как эпилептик, и он подозревал, что дело не в лампе, а в проводке, которая сгнила ещё в прошлую зиму. Менять всю косу он не мог — дорого, да и где взять медную проволоку в Ист-Энде, не продав почку? Значит, опять скрутка, изолента, мат и надежда, что не загорится. Во-вторых, зайти к Галлахеру и попробовать выбить хотя бы часть денег за прошлый ремонт. Старый ирландец задолжал ему три шиллинга и коробку патронов, и Кими начинало казаться, что он их не увидит никогда. Галлахер был из тех, кто сначала жмёт руку и клянётся матерью, а потом исчезает на месяц и делает вид, что видит тебя впервые. Придётся напомнить. Может быть, даже с ножом — для убедительности. В-третьих, не сдохнуть от голода. Вчерашняя корка хлеба и жидкий чай — это не еда, а насмешка. Денег почти не было, если не считать заначки на чёрный день, которую он берег как зеницу ока. Но до чёрного дня, кажется, оставалось всё меньше. Он сел на кровати, спустил ноги на холодный пол и потёр лицо ладонями. Из зеркала над ржавым умывальником на него смотрел парень с тёмными кругами под глазами и вечной тенью щетины. Кими не выглядел на двадцать. Он выглядел на тридцать, и жизнь, которую он прожил, была длиннее, чем у иных стариков. Он сунул руку в карман и нащупал гайку. Маленькую, медную, ещё родную. Отец дал ему её в четыре года — не для того, чтобы сделать талисман, а просто чтобы занять чем-то блестящим, пока сам копался в моторе. «Держи, Андреа. Это гаечка на счастье. Не потеряй». И Кими не потерял. Гайка прошла с ним через море, через смерть матери, через все ночёвки под открытым небом и драки в подворотнях. Она была гладкой, стёртой его пальцами до блеска, и когда он сжимал её в кулаке, ему казалось, что отец всё ещё где-то рядом. Не тот, что вернулся из Ливии с мёртвыми глазами, а тот, прежний, который пах солью и машинным маслом и верил, что у его сына — золотые руки. В дверь постучали. Кими вздрогнул и выпустил гайку. Стук был не вежливый, а хозяйский — три коротких удара, после которых обычно не ждут разрешения войти. Дверь распахнулась, и на пороге возник мистер Харрис, новый владелец дома. Худой, желчный, с жидкими усами и вечно прищуренными глазами. От него пахло табаком и кислым пивом, и Кими не помнил, чтобы хоть раз видел его трезвым. — Антонелли! — гаркнул Харрис, будто Кими был глухим. — Радуйся, мальчик. Твоя халупа только что подорожала. Кими медленно поднялся, держа руки в карманах. Он знал этот тон. Ничего хорошего за ним не следовало. — Что это значит? — спросил он ровно, хотя внутри уже начинало закипать. — Это значит, что я продал машину, — Харрис ухмыльнулся, обнажая щербатые зубы. — Кризис, мальчик, кризис. Люди без работы, без денег, кому сейчас нужны автомобили? А мне нужны арендаторы, которые платят. Звонкой монетой, а не своими грязными железками. Ты меня понял? Кими смотрел на него и молчал. Внутри что-то оборвалось — тонко, сухо, как струна, которую перетянули. — Сколько? — спросил он одними губами. — Шесть шиллингов в неделю, — сказал Харрис и сделал шаг назад, в коридор. — Начиная с сегодняшнего дня. Не будет денег — выметайся на улицу. Время пошло. Дверь захлопнулась с глухим стуком, и Кими остался один. Он стоял неподвижно ровно пять секунд. Потом резко развернулся и ударил кулаком в стену. Штукатурка хрустнула, костяшки обожгло болью, но он этого почти не заметил. Второй удар пришёлся по спинке стула, третий — в дверной косяк. — Porca troia, figlio di puttana, cazzo! Итальянский вырывался из него яростным, лающим потоком, и ему было плевать, что кто-то может услышать. Он пинал стены, швырнул пустую кружку в угол, и она разлетелась осколками. — Pezzo di merda, ti ammazzo! Он знал, что не убьёт — пока что. Но сама мысль о том, что Харрис стоит там, за дверью, и довольно ухмыляется в свои жидкие усы, пока Кими тут задыхается от бессильной ярости, — эта мысль заставляла его сжимать кулаки до хруста костяшек и мечтать о том, как однажды он прижмёт этого ублюдка к стене и заставит жрать собственные слова. Шесть шиллингов. В неделю. Где он их возьмёт? У Галлахера три шиллинга, которые тот не отдаст. Работы в гараже — на гроши. Воровать? Он и так воровал, по мелочи, чтобы не сдохнуть, но шесть шиллингов — это не мелочь. Это сумма, за которую ломают рёбра. Или убивают. Кими упёрся лбом в холодную стену и закрыл глаза. Дыхание было тяжёлым, рваным, сердце колотилось где-то в горле. — Merda. Выбора не было. Он знал, что выбор был всегда, но сегодня его не было. Он медленно разжал кулак, посмотрел на сбитые костяшки, из которых сочилась кровь, и сунул руку в карман за гайкой. Медь холодила пальцы. «Гаечка на счастье, Андреа. Не потеряй». Он не потерял. Он выжил. Он всегда выживал. Кими поднял голову, посмотрел на своё отражение в мутном зеркале и медленно, почти нежно, провёл большим пальцем по медному боку гайки. — Ладно, — сказал он вслух, и голос его прозвучал тихо, но твёрдо. — Ладно. Значит, сегодня. Сегодня он должен придумать план, сегодня он должен понять что делать со всей его жизнью. В воспаленном от вечного сна в сыром и мокром подвале сознании огнем горело напоминание об украденном сегодня днем дорогом кожанном кошальке, что лежал в комоде. Но Антонели не собирался так быстро открывать его. Это нужно делать ночью или ближе к ней. Когда никакие непрошенные гости, по типу Харриса не заявятся к нему с очередной «радостной» новостью. Он надел старую, потрепанную кожанную куртку. Проверил нож в рукаве. Засунул в карман фонарь с почти севшей батареей. А затем остановился у двери, обернулся на пустую комнату — на продавленный матрас, на разбитую кружку, на тёмные разводы плесени на потолке, — и выдохнул. — Либо я, либо они. И вышел в ночь.

***

Лондон встретил его привычной вонью — смесью угольного дыма, гниющих отбросов и сырости, которая, казалось, пропитала каждый кирпич в Ист-Энде. Ночь не сделала город тише — она просто переключила его на другой лад. Вместо криков зазывал и грохота телег теперь слышались пьяные голоса из пабов, отдалённый собачий лай и плеск воды в сточных канавах, куда сливали всё, что не жалко. В лужах отражались жёлтые огни газовых фонарей, дрожащие и мутные, как глаза больного лихорадкой. Кими шёл быстро, засунув руки в карманы пальто и подняв воротник. Холод пробирал до костей, и он чувствовал, как сырой воздух забивается в лёгкие, тяжёлый и липкий, как вата. Пальцы правой руки сжимали гайку в кармане — старая привычка, которая успокаивала лучше, чем табак. Медь нагрелась от тепла ладони, и он машинально тёр большим пальцем её грани, считая их одну за другой. Раз, два, три, четыре, пять, шесть. Шесть граней. Шесть шиллингов он был должен Харрису. Шесть ударов сердца — и он прошёл мимо очередного тёмного проулка, из которого несло мочой. Улицы Ист-Энда ночью — это особый мир. Днём здесь ещё можно было притвориться, что всё в порядке: женщины торгуются на рынке, дети играют в пыли, грузчики таскают ящики в порту. Ночью же город сбрасывал маску, и под ней обнаруживалось то, что приличные люди предпочитали не видеть. Из подворотен выглядывали проститутки с жёлтыми от болезни лицами и слишком яркой помадой, напоминавшей размазанную кровь. У дверей пабов шатались пьяные, которым уже некуда идти, да и незачем; некоторые лежали прямо на мостовой, и Кими перешагивал через них, не глядя, как через мешки с мусором. В тенях прятались те, кто предпочитал, чтобы их не видели: мелкие воришки, торговцы краденым, беглые должники и просто те, кому не повезло родиться в этом гнилом углу самого гнилого города империи. Крысы шуршали в кучах отбросов, жирные и наглые, размером с небольшую кошку, и Кими привычно пинал их носком ботинка, когда они подбирались слишком близко. Воздух был плотным, как старая простыня, — сырой, холодный, пропитанный запахом грязной воды и копоти. С Темзы тянуло туманом, и он медленно заползал в улицы, стирая границы между домами, превращая газовые фонари в размытые жёлтые пятна. В таком тумане легко было пропасть. Легко было и наткнуться на нож, не заметив, откуда он прилетел. Кими знал это и держался ближе к стенам, где тени были гуще, а шаги — тише. Он не боялся темноты. Он сам был её частью. Он проходил мимо «Королевского якоря» — припортового паба, где собирались моряки, контрабандисты и те, кто не брезговал ни первым, ни вторым. Из приоткрытой двери пахнуло теплом, кислым пивом и жареной рыбой, и желудок Кими предательски сжался, напоминая о том, что корка хлеба и жидкий чай — это не еда, а отсрочка голодной смерти. Он замедлил шаг, бросил взгляд внутрь. За стойкой толстая барменша с красным лицом разливала эль, за столиками сидели люди — те, у кого ещё водились деньги, чтобы платить за выпивку. Кими знал почти каждого. Вон Галлахер, который должен ему три шиллинга и делает вид, что не замечает. Вон Донован, который сдаёт краденое перекупщику на Флит-стрит. Вон Патрик О’Мэлли, старый ирландский пьяница, который когда-то был неплохим механиком, пока виски не сожрало его мозги. Кими мог бы зайти. Мог бы потребовать у Галлахера долг прямо сейчас, при свидетелях, и посмотреть, как старый ублюдок будет выкручиваться. Но тогда пришлось бы драться, а Кими не мог позволить себе драку. Не сегодня. Сегодня у него было дело поважнее. Он пошёл дальше. Свернул в переулок, чтобы срезать путь к докам, и почти сразу пожалел об этом. Звук ударов он услышал раньше, чем увидел их. Глухой, ритмичный стук, который ни с чем не спутаешь, если хоть раз в жизни слышал, как бьют человека. Ботинки по рёбрам. Кулак по лицу. Хриплый, сдавленный вскрик, который обрывается новым ударом. Где-то в глубине переулка, за мусорными баками и штабелями пустых ящиков, кого-то убивали. Или почти убивали — разница в Ист-Энде была чисто технической. Кими прижался к стене и медленно, бесшумно выглянул из-за угла. Фонарь в переулке горел тускло, но света хватало. Трое. Нет, четверо — ещё один стоял чуть поодаль, прислонившись к стене и лениво куря сигарету, будто наблюдал не за избиением, а за скучным театральным представлением. Трое работали. Двое держали жертву — один за руки, другой прижимал голову к мостовой, наступив ботинком на затылок. Третий бил. Методично, без особой злобы, с расчётом — удар, пауза, удар. Так бьют не ради удовольствия, а ради дела. Либо долг выбивают, либо урок преподают. Либо и то, и другое сразу. — Ну что, Флинн, — донеслось до Кими сквозь хрипы жертвы, — может, теперь ты вспомнишь, где деньги? Флинн. Томми Флинн. Кими узнал фамилию раньше, чем разглядел лицо. А когда разглядел — когда тот, кто держал голову, приподнял её за волосы, чтобы его напарнику было удобнее бить, — он увидел разбитое, окровавленное, но всё ещё узнаваемое лицо парня, с которым год назад распил бутылку дешёвого джина на крыше заброшенного склада. Томми Флинн был мелким воришкой. Из тех, кто никогда не поднимется выше карманных краж и перепродажи краденого, но при этом свято верит, что однажды ему повезёт. Он был младше Кими на пару лет, хотя выглядел старше — жизнь в Ист-Энде старит быстрее, чем время. Рыжие, вечно взлохмаченные волосы, усыпанное веснушками лицо, улыбка, которая могла быть обаятельной, если бы не дырка на месте переднего зуба. Кими познакомился с ним в порту, когда обоим было лет по пятнадцать, и они пытались стащить один и тот же ящик сигарет с одного и того же грузовика. Вместо того чтобы подраться, они поделили добычу, и с тех пор пересекались время от времени — в пабах, в порту, на подпольных гонках. Томми не был другом. В Ист-Энде вообще не было друзей в том смысле, в каком их представляют нормальные люди. Но он был своим. А сейчас его избивали трое амбалов, и Кими стоял за углом и смотрел. Удар. Кулак врезался Томми в скулу, и голова мотнулась в сторону. Кровь из разбитой губы брызнула на булыжник, смешиваясь с грязной водой. Томми что-то пробормотал — то ли мольбу, то ли ругательство, — но слов было не разобрать. Тот, кто бил, наклонился ближе. — Что? Я не слышу. Может, погромче? Ещё удар. В живот. Томми сложился пополам, насколько позволяли руки, которые держали его, и издал сдавленный, булькающий звук — так дышат, когда из лёгких вышибли весь воздух. Ноги у него подкосились, но державшие его не дали упасть. Они держали крепко, профессионально — видно, не в первый раз. Тот, что стоял в стороне, затянулся сигаретой, и красный огонёк на мгновение осветил его лицо. Кими не узнал его, но запомнил — на всякий случай. Запоминать лица было привычкой, которая не раз спасала ему жизнь. — Да не тряси ты его, — лениво бросил куривший. — Дай подышать. Если он сдохнет, с кого мы долг спросим? — С его матери, — хмыкнул тот, что держал Томми за волосы. — Хотя с неё взять нечего. Старая пьяница. — Тогда с его сестры. — У него нет сестры. — Тогда пусть живёт. Эй, Флинн! Живой? Томми что-то промычал. Кажется, это означало «да». Или «пошли вы». Или и то, и другое сразу. Кими знал, что́ бы он сказал на месте Томми, и это было бы явно не «простите, я всё верну». Томми был упёртым. Глупым, но упёртым. И сейчас эта упёртость стоила ему рёбер. — Продолжайте, — махнул рукой куривший, теряя интерес. И они продолжили. Теперь уже без слов — только звуки. Хруст. Вскрик. Снова хруст. Кими стоял и смотрел. Он знал, что мог бы вмешаться. Мог бы достать нож — тот самый, что он прятал в рукаве, с узким лезвием и удобной костяной рукояткой. Мог бы зайти сзади, быстро, бесшумно, как он умел, дать одному по почкам, другому — по горлу, пока они не поняли, что происходит. Он дрался лучше, чем любой из этих троих, и знал это. Его учили улицы, драки в порту, ночные потасовки у гоночных трасс, где ставкой была не только гордость, но и жизнь. Он мог бы. Но он также знал, что будет потом. Драка — это шум. Шум — это полиция, даже если полиция подкуплена и предпочитает не соваться в Ист-Энд после заката. А если трупы — то дело серьёзное. И тогда начнут искать, спрашивать, и кто-нибудь обязательно вспомнит, что видел тощего итальяшку, который крутился поблизости. И всё. Конец. Виселица, или каторга, или — в лучшем случае — работный дом, который ничем не лучше каторги. И ради чего? Ради Томми Флинна? Кими вспомнил прошлую зиму. Он попал в облаву в порту — ничего серьёзного, просто оказался не в том месте не в то время. Его скрутили, избили, бросили в камеру на двое суток, пока не выяснилось, что он не при делах. И пока он сидел в холодной, провонявшей мочой клетке, мимо прошёл Томми Флинн. Просто прошёл. Они встретились взглядами — Кими точно знал, что Томми его узнал, — но Томми отвёл глаза и ускорил шаг. Он не стал связываться, не стал спрашивать, что случилось, не попытался передать весточку кому-то из общих знакомых. Просто прошёл мимо, потому что своя шкура дороже. И Кими не винил его за это. Он бы поступил так же. Вот только теперь, глядя на то, как Томми захлёбывается кровью на грязной мостовой, Кими чувствовал не жалость, а странное, холодное удовлетворение. Не злорадство — нет, он не радовался чужой боли. Скорее, это было подтверждение правила, которое он выучил давным-давно: каждый сам за себя. Они все тут были братьями — в хорошую погоду, за бутылкой, когда можно вместе посмеяться над общей бедой и похлопать друг друга по плечу. Но когда наступало время получать по рёбрам, каждый был сам за себя. Братство заканчивалось ровно там, где начинались побои. Тот, что бил, устал первым. Он выпрямился, разминая затёкшую кисть, и сплюнул на мостовую. Томми лежал, скрючившись в позе эмбриона, и тихо, жалобно подвывал — звук, который издаёт побитый пёс, когда уже нет сил даже скулить в голос. Грязь под ним была тёмной и липкой, и Кими не сразу понял, что это кровь, смешанная с водой из лужи. Много крови. — Ладно, хватит, — бросил куривший, отбрасывая окурок в сторону. Окурок упал в лужу и зашипел. — Он своё получил. Если через неделю не принесёт деньги, повторим. С процентами. Он подошёл к Томми, наклонился и что-то сказал ему тихо, почти ласково, как ребёнку. Кими не расслышал слов, но увидел, как Томми вздрогнул всем телом и закивал часто-часто, разбрызгивая кровь с разбитых губ. Куривший удовлетворённо кивнул, выпрямился и махнул остальным. — Валим. Трое ушли в темноту, даже не обернувшись. Четвёртый, тот, что курил, задержался на секунду, поправил воротник пальто и неспешно зашагал следом. Его шаги стихли через минуту, поглощённые сырым туманом и тишиной. Кими остался. Он стоял за углом, прижавшись спиной к холодному кирпичу, и слушал. Томми дышал. Хрипло, с бульканьем — возможно, сломано ребро и пробито лёгкое, — но дышал. Тишина переулка снова стала полной, только где-то далеко лаяла собака да капала вода из водосточной трубы. Кими подождал ещё минуту, убеждаясь, что те четверо не вернутся, а потом вышел из тени. Он не спешил. Остановился рядом с Томми, глядя на него сверху вниз. Томми лежал на боку, подтянув колени к груди, и из его открытого рта вытекала струйка слюны, смешанной с кровью. Глаза у него были открыты и смотрели куда-то в стену. Он был в сознании, но, кажется, ещё не понимал, что избиение закончилось. — Антонелли, — прохрипел Томми, разлепив разбитые губы. Имя прозвучало не как призыв о помощи, а как констатация факта. — Ты… ты видел? — Видел, — сказал Кими ровно. Томми попытался поднять голову, но сил не хватило. Он просто лежал, глядя на Кими снизу вверх, и в его заплывающих глазах мелькнуло что-то похожее на надежду. — Помоги… — просипел он. — Дойду до… до дома… не могу… нога… Кими посмотрел на его ногу. Она была вывернута под неестественным углом. Сломана. Возможно, в двух местах. Без больницы Томми останется хромым до конца жизни, а больница для таких, как они, — это приют для бедных, где лечат хуже, чем бьют, и откуда выходят только ногами вперёд. — Ты знаешь, почему я тебе не помогу? — спросил Кими. Голос у него был тихий, спокойный, как у человека, который объясняет простую истину. Томми молчал. Может быть, не мог говорить. Может быть, уже понял. — Потому что ты бы тоже не помог, — сказал Кими. — Прошлой зимой, в участке. Ты прошёл мимо. Узнал меня и прошёл мимо. Я не виню тебя, Томми. Я бы тоже прошёл. Но именно поэтому я сейчас не помогу. Мы квиты. Томми смотрел на него, и в его взгляде не было ни обиды, ни злости. Только усталость. Такая глубокая, что она казалась почти спокойной. Он знал правила этой игры. Он сам в неё играл. Кими постоял над ним ещё несколько секунд. Потом выдохнул сквозь зубы, длинно и зло, и покачал головой. — Vaffanculo. Он сам не понял, кому это адресовано — Томми, себе, всей этой грёбаной ночи. Но уже в следующую секунду он наклонился, подхватил Томми под мышки и рывком вздёрнул его в сидячее положение. Томми вскрикнул — тонко, сдавленно, — и вцепился здоровой рукой в плечо Кими. Вторая рука висела плетью, явно сломанная или вывихнутая. — Тише, — буркнул Кими. — Заткнись и не ори. Хочешь, чтобы они вернулись? Томми замотал головой, закусив разбитую губу. Кими перекинул его руку через своё плечо и с трудом поднял. Томми был выше его на полголовы и весил прилично, хотя сейчас, мокрый и избитый, казался почти невесомым. Почти. Кими стиснул зубы, приноравливаясь к весу, и они медленно, шаг за шагом, двинулись в сторону от переулка. — Куда? — спросил Кими. — Бейкер-стрит, — прохрипел Томми. — За пекарней. Там ещё вывеска «У Марты». В подвал. Кими знал это место. Дыра ещё хуже, чем его собственная, если такое вообще возможно. Они шли медленно, петляя по узким улочкам, стараясь держаться подальше от фонарей и людных мест. Томми хромал, опираясь на Кими всем весом, и каждый шаг давался ему с трудом. Из разбитого носа капала кровь, оставляя на мостовой тёмные капли, но Кими не обращал на это внимания. Он просто шёл, волоча Томми за собой, и молчал. Молчание длилось до тех пор, пока Томми не заговорил сам. Голос у него был слабый, но ясный — видно, мозги не отбили, и на том спасибо. — Ты не спросишь, за что меня так? — прохрипел он. — Я знаю за что, — ответил Кими, не поворачивая головы. — За долги. За что же еще могут так бить. Томми издал звук, который, наверное, должен был быть смехом, но больше походил на кашель. — А ты догадливый, Антонелли. Да, за долги. Только не мои. Ну, почти. Кими промолчал, и Томми, расценив это как приглашение продолжать, заговорил снова. Его голос звучал глухо, как будто слова пробивались через слой ваты. — Я работал на Рассела, — сказал он, и в этом имени было что-то такое, от чего Кими непроизвольно напряг плечи. — Не на самого, конечно. На его людей. Разгрузка, доставка, туда-сюда. Платили неплохо. Лучше, чем в порту. Но я дурак. — Я знаю, что ты дурак, — сказал Кими. — Дальше. — Стал подворовывать, — Томми сплюнул кровь на мостовую. — По мелочи. Фунт там, два здесь. Они не замечали — у них такие деньги крутятся, что мои крохи как пыль. Я думал, никто не заметит. А они заметили. У них, знаешь, бухгалтерия такая, что каждая монетка на счету. У них всё на счету. Каждый грёбаный пенни. Кими хмыкнул. Он слышал о Расселах. Все в Ист-Энде слышали о Расселах. Семья, которая держала половину восточного Лондона, а то и больше. Заводы, склады, подпольный тотализатор и контрабанда — про них говорили разное, но сходились в одном: с Расселами лучше не связываться. Они не прощали. — И сколько ты взял? — спросил Кими. — Всего-то фунтов пять, — Томми снова попытался усмехнуться, но вышло жалко. — Пять паршивых фунтов. Ради них я… — он осёкся и махнул здоровой рукой, чуть не потеряв равновесие. — Мать болеет. Лекарства, врач… ты знаешь, сколько стоит врач в этом городе? Даже тот, который принимает таких, как мы? Я не мог смотреть, как она кашляет кровью. Я думал, они не заметят. Думал, отдам потом, когда разживусь. А они заметили сразу. Пришли сегодня. Сказали — либо возвращаешь с процентами, либо прощаешься с ногами. Я не смог вернуть. И вот… Он кивнул на свою сломанную ногу, и Кими почувствовал, как внутри что-то холодно шевельнулось. Не жалость — нет. Скорее, узнавание. Он тоже знал, что такое сидеть у постели умирающей матери и думать, где взять деньги. Знал, что такое — когда выбор не между хорошим и плохим, а между плохим и ещё худшим. — Рассел, значит, — проговорил Кими тихо. Имя легло на язык, как кусок льда. Тяжёлое, холодное, опасное. — Ага, — Томми утёр разбитый нос рукавом. — Знаешь, что самое смешное? Я даже не знаю, как он выглядит. Никто не знает. Говорят, он молодой совсем. Говорят, вернулся с войны и у него глаза, как у мёртвого. Говорят, он никогда не кричит. Даже когда приказывает убить. Просто смотрит и молчит. И люди делают. Они свернули на Бейкер-стрит. Запахло свежим хлебом — пекарня «У Марты» работала даже ночью, готовя тесто к утренней выпечке. Этот запах ударил Кими в грудь, как воспоминание: мать, руки в муке, тёплый хлеб на деревянном столе. Он моргнул и отогнал картинку. — Здесь, — сказал Томми, кивая на обшарпанную дверь, ведущую в подвал. Кими помог ему спуститься по скрипучим ступенькам. Внутри было темно, сыро, но хотя бы тепло — видимо, пекарня сверху прогревала стены. Томми рухнул на продавленный матрас в углу и затих, тяжело дыша. Кими постоял над ним, глядя на то, как избитое тело медленно расслабляется, привыкая к относительной безопасности. — Спасибо, Антонелли, — прошептал Томми, не открывая глаз. — Не за что, — ответил Кими. И это было правдой — не за что. Он помог не из доброты, не из жалости, а просто потому, что не смог не помочь. Потому что увидел в этом избитом, грязном парне себя — того, кого били, того, кто крал, того, чью мать унесла болезнь. И понял с тошнотворной ясностью: он и Томми — одна порода. Просто Томми попался, а Кими ещё нет. Пока нет. Он развернулся и пошёл к выходу. — Будь осторожен, — донеслось ему в спину. — Расселы… они везде. У них глаза даже в стенах. Кими ничего не ответил. Он вышел в ночь и закрыл за собой дверь. Запах свежего хлеба ещё какое-то время преследовал его, пока ветер с Темзы не сдул его прочь, оставив только привычную вонь угля и сырости. «Рассел, — подумал Кими, сжимая в кармане медную гайку. — Значит, вот кто держит этот город за горло». Он знал, что где-то в лабиринтах доков стоит склад, принадлежащий этой семье. И где-то там лежат запчасти, ради которых он мог бы пойти на самые заранее провальные поступки и идеи.

***

Утро в Хэмпстон-Холле начиналось одинаково, и Джордж Рассел ценил это постоянство больше, чем что-либо другое. Ровно в шесть утра, когда первые робкие лучи солнца только начинали пробиваться сквозь высокие окна восточного крыла, он уже стоял в своей спальне и натягивал легкую футболку из хлопка. Никакой прислуги. Никакой помощи. Он одевался сам — привычка, въевшаяся в кость ещё на фронте, где не было ни камердинеров, ни чистой воды, ни времени на размышления о том, прилично ли джентльмену завязывать шнурки без посторонней помощи. Спальня была просторной и светлой, выдержанной в холодных серо-голубых тонах. Высокие потолки с лепниной, огромное окно от пола до потолка, тяжёлые портьеры, которые он никогда не задёргивал до конца — ему нравилось просыпаться от света, а не от тьмы. На стенах — пара картин в золочёных рамах (пейзажи, ничего лишнего), массивный шкаф красного дерева, письменный стол у окна. Минимум вещей, максимум порядка. Каждая книга на полке стояла ровно, каждый предмет на столе лежал на своём месте. Хаос был его врагом. Контроль — его религией. Он натянул широкие светлые штаны, взял со спинки стула тонкий свитер — на улице было прохладно, май выдался сырым, — и бесшумно вышел в коридор. Хэмпстон-Холл спал. Прислуга ещё не приступала к своим обязанностям, гости, если таковые имелись, отходили ко сну лишь под утро, и в доме стояла та особенная, хрустальная тишина, которая бывает только в очень больших и очень старых поместьях. Джордж миновал анфиладу комнат, спустился по широкой лестнице, провёл ладонью по перилам красного дерева — привычный жест, почти ритуал, — и вышел через боковую дверь в сад. Утренний воздух пах влажной землёй, скошенной травой и чем-то сладковатым — кажется, зацветали яблони. Сад был ухожен до безупречности, но сейчас, в ранний час, он казался почти диким: туман стелился над газоном, капли росы блестели на листьях, где-то вдалеке пела одинокая птица. Джордж сделал несколько глубоких вдохов, размял плечи и побежал. Беговая дорожка шла по периметру поместья, огибая сад, небольшой пруд и рощицу старых дубов. Джордж знал эту трассу наизусть — он мог бы пробежать её с закрытыми глазами. Сегодня он бежал в лёгком темпе, не торопясь. Мысли текли плавно, ровно, подчинённые ритму шагов. Он думал о предстоящих гонках. Подпольные заезды должны были состояться через два дня, и решение — идти или не идти — всё ещё не было принято. Формально это было развлечением: моторы, скорость, толпа, ставки. Но Джордж никогда не ходил на гонки просто развлекаться. Каждое его появление было заявлением. Люди видели Рассела на трибуне и понимали: он здесь, он смотрит, он контролирует. С другой стороны, именно сейчас, когда бизнес переживал не лучшие времена — кризис, чёртов кризис, который пожирал прибыль, как ржавчина пожирает металл, — показываться на публике было рискованно. Слишком много глаз. Слишком много ушей. Слишком много тех, кто хотел бы увидеть, как Рассел-младший оступится. Он думал о складах в доках, о бухгалтерских книгах, которые вчера вечером проверял до полуночи — цифры не сходились, и это его раздражало. Он думал о Тото Вульфе, австрийском конкуренте, который в последнее время вёл себя слишком нагло, будто чуял какую-то слабину, которой на самом деле не было. Он думал о предстоящем разговоре с управляющим лондонской недвижимостью, о том, что нужно подписать контракт на новую партию виски, о том, что брат снова просил денег на очередную авантюру, и о том, что к концу недели нужно решить вопрос с охранниками в доках — там кто-то воровал, мелочь, но регулярно. Он думал и о своей внешности. Эта мысль пришла, как всегда, незваной. Джордж пробегал мимо пруда, и на гладкой, как зеркало, воде мелькнуло его отражение. Высокий, слишком высокий. Поджарый, но не худой — бег и редкие, но интенсивные тренировки держали тело в тонусе. Светлые волосы, уже чуть влажные от пота и тумана, падали на лоб. Острые скулы, тяжёлый подбородок, серо-голубые глаза. Он отвёл взгляд. Он не любил свою внешность. Не то чтобы он считал себя уродливым — нет, объективно он знал, что далеко не уродлив. Дело было в другом. Его лицо было лицом его отца. Та же линия челюсти, те же глаза, тот же холодный, оценивающий взгляд, который заставлял людей ёжиться и отводить глаза. Джордж-старший был человеком, которого боялись. Человеком, которого ненавидели. Человеком, который оставил после себя империю, построенную на крови, страхе и предательстве. И когда Джордж смотрел в зеркало, он видел его. Каждый раз. Каждое утро. Он ускорил бег, будто мог убежать от собственного отражения. Через полчаса он вернулся в дом, разгорячённый, с ровным дыханием и ясной головой. Быстро принял ванну, переоделся. Футболка и широкие штаны сменились на светло-бежевую рубашку, мягкий свитер кремового цвета из тонкой шерсти и бриджи — тоже светлые, в тон. Он одевался в светлое не потому, что любил этот цвет, а потому, что он был противоположностью тьме, в которой он жил. Маленький акт неповиновения самому себе. Или, может быть, попытка убедить себя в том, что он — не его отец. Что он — другой. В столовой уже накрыли завтрак. Джордж сел за длинный дубовый стол, который явно был рассчитан на дюжину гостей, но сейчас за ним сидел только он один. Перед ним поставили тарелку с яичницей, беконом, сосисками, запечёнными томатами и тостами. Полноценный английский завтрак — ещё один ритуал, от которого он не отказывался даже в самые тяжёлые времена. Чай. «Эрл Грей», без сахара, с каплей молока. Он ел медленно, методично пережёвывая, и одновременно просматривал утреннюю газету. «Таймс», разумеется. Заголовки не радовали: кризис, безработица, забастовки в порту, парламент опять не может договориться. Джордж пробегал глазами колонки, но на самом деле думал о другом. О том, что в Лондоне его ждёт вечерняя встреча с управляющим. О том, что нужно заехать в гараж — его «Мерседес» что-то стучал в двигателе. О том, что в городе, в отличие от Хэмпстон-Холла, не спрячешься за высокими стенами и ухоженными садами. Там, в Лондоне, нужно быть начеку. Всегда. Каждую минуту. Он допил чай, аккуратно промокнул губы салфеткой и поднялся из-за стола. День только начинался, а список дел уже был длиннее, чем он хотел бы. Впереди были бумаги, телефонные звонки, встреча с бухгалтером, потом короткая поездка в город, потом вечерние переговоры. И, возможно, — он ещё не решил, — короткий визит на гонки через два дня. Просто чтобы напомнить, кто здесь главный. Он бросил взгляд в окно. Солнце уже поднялось над садом, разгоняя остатки тумана. День обещал быть ясным. Джордж оправил манжеты своей рубашки и, прокашлявшись, негромко позвал: — Майкл. Ему даже не нужно было повышать голос. Все в этом доме работали как идеально заведённые и отрегулированные часы — результат многолетней муштры, которую начал ещё его отец, а он лишь довёл до совершенства. Водитель оказался перед ним всего за пару секунд, будто стоял за дверью и только и ждал, чтобы показаться хозяину. Возможно, так оно и было. Джордж не интересовался деталями, пока они не влияли на результат. Майкл был старым джентльменом — из тех, чей возраст трудно определить с точностью до десятилетия. Ему могло быть и пятьдесят, и семьдесят: сухое, вытянутое лицо с глубокими складками у рта, седые, аккуратно подстриженные усы, спина прямая, как шомпол, несмотря на годы, проведённые за рулём. Он служил Расселам больше двадцати лет, ещё при отце Джорджа начинал, и за эти годы выучил главное правило: не высовываться и не говорить лишнего. Джордж знал, что по вечерам, за ужином со своей молчаливой женой — тихой, незаметной женщиной, которую никто никогда не видел, — Майкл позволяет себе нелестные высказывания о хозяине. «Мальчишка», — ворчит он, нарезая мясо. — «Строит из себя невесть что. А я ещё его отца помню — вот это был человек». Жена молча кивает, и на этом всё заканчивается. Джордж знал об этом, потому что знал всё, что происходит в его доме и за его пределами, но не протестовал. Брезгливость старого водителя не выходила за рамки его семьи, а значит, не представляла угрозы. К тому же Майкл был чертовски хорошим водителем и умел держать язык за зубами там, где это действительно имело значение. А то, что он ворчал за ужином… что ж, у каждого должно быть хобби. — Доброе утро, сэр, — произнёс Майкл ровным, хорошо поставленным голосом, в котором не было и тени подобострастия. — Машина будет готова к десяти, как вы просили. Джордж кивнул и сложил газету пополам, зажав её под мышкой. Заголовок на первой полосе всё ещё маячил перед глазами: «Беспорядки на южных фабриках: рабочие требуют пересмотра условий». Он пробежал статью за завтраком, но газетчики писали, как всегда, поверхностно — больше эмоций, чем фактов. А факты ему были нужны. Он не принимал решений на основе газетных сплетен. — Как обстоят дела на юге? — спросил он, глядя на Майкла в упор. — Я слышал, бунтовщики с фабрик дают бой. Майкл чуть заметно помедлил, подбирая слова. Он знал, что Рассел-младший не терпел неточностей и пустых домыслов. Если говоришь — говори по существу. Если не знаешь — так и скажи. Но в данном случае Майкл знал. У него были свои источники: старые приятели, с которыми он когда-то служил в артиллерии, родственники, разбросанные по южным графствам, пара бывших сослуживцев, которые теперь работали на железной дороге и слышали всё, что творится в портах и на фабриках. Джордж ценил эту сеть не меньше, чем официальные отчёты своих управляющих. Иногда — даже больше, потому что управляющие имели привычку приукрашивать цифры, а старые солдаты вроде Майкла говорили правду, даже если она была неудобной. — Всё серьёзнее, чем пишут в «Таймс», сэр, — начал Майкл, выпрямившись ещё сильнее, если это вообще было возможно. — Фабрика «Бартон и сыновья» в Саутгемптоне остановилась полностью. Рабочие отказались выходить в цеха ещё в понедельник. Требуют повышения жалования на пятнадцать процентов и сокращения смены до десяти часов. Администрация не идёт на уступки, ссылаясь на кризис и падение заказов. В среду к бастующим присоединились текстильщики из Портсмута — ещё двести человек. Вчера вечером произошла стычка с полицией у ворот «Бартона»: есть раненые, точное число неизвестно, но говорят о троих. — Полиция? — уточнил Джордж, чуть сузив глаза. — Местная или прислали из Лондона? — Местная пока справляется, но начальник гарнизона запросил подкрепление. Если волнения перекинутся на доки, могут привлечь армию. Но это пока слухи. Джордж медленно кивнул, переваривая информацию. Южные фабрики — это не его территория. Его бизнес был завязан на Лондон и восточные графства, и он не имел прямых интересов ни в Саутгемптоне, ни в Портсмуте. Но это не значило, что происходящее там его не касалось. Кризис был как чума: он не признавал границ и расползался по стране, поражая сначала слабых, а потом добираясь и до сильных. Сегодня бунтуют текстильщики на юге, завтра начнут бастовать грузчики в его собственных доках, а послезавтра встанут заводы, и тогда весь его бизнес — легальный и нелегальный — посыплется, как карточный домик. — Что с профсоюзами? — спросил он, переводя взгляд на окно. Солнце уже полностью разогнало туман, и сад перед домом сиял зеленью, умытой росой. Контраст между этим мирным пейзажем и тем, что творилось за его пределами, был почти комичным. — Профсоюзы пока молчат официально, — ответил Майкл. — Но по моим данным, именно они стоят за организацией забастовки. Действуют осторожно, через местные ячейки. Не хотят привлекать внимание раньше времени. Если фабриканты не пойдут на уступки в ближайшие дни, профсоюз может объявить стачку уже от своего имени, и тогда к ней присоединятся ещё как минимум три крупных предприятия в регионе. — А правительство? — Правительство в замешательстве, сэр, — Майкл позволил себе тонкую, почти незаметную улыбку. — Лейбористы в парламенте пытаются использовать ситуацию для давления на консерваторов. Канцлер казначейства вчера выступал с речью, но ничего конкретного не сказал — обычные обещания и призывы к порядку. Реальных мер пока нет, и, честно говоря, сэр, я не думаю, что они появятся в ближайшее время. Слишком много разных интересов, слишком мало денег в казне. Джордж хмыкнул. Это было предсказуемо. Правительство всегда реагировало с опозданием на несколько недель, а когда наконец реагировало, то делало ровно то, чего от него ждали меньше всего. Пока политики спорили в Вестминстере, реальная власть утекала из их рук — в руки таких людей, как Расселы и Вульфы, которые понимали: хочешь чего-то добиться, делай сам. Не жди, пока тебе разрешат. — Хорошо, — сказал он, возвращаясь взглядом к Майклу. — Что с нашими складами в Ист-Энде? Я видел отчёты за прошлый месяц — там недостача. Мелкая, но систематическая. Кто-то ворует. Майкл на мгновение замолчал. Этот вопрос был уже не о далёких фабриках, а о том, что происходило прямо у них под носом. И ответ на него мог стоить кому-то карьеры. А возможно, и жизни. — Мы проверяем, сэр, — сказал он осторожно. — Пока ничего конкретного. Склад в доках — там слишком много людей, слишком много смен. Охрана докладывает, что всё в порядке, но я бы не стал доверять их отчётам слепо. Если хотите моего мнения, сэр, — там нужна внезапная проверка. Не предупреждая никого. Тогда, возможно, мы что-то найдём. Джордж кивнул, но ничего не сказал. Мысль о внезапной проверке уже крутилась у него в голове, и слова Майкла лишь подтверждали то, что он и так знал. Склад в доках. Воровали по мелочи, но регулярно, а это значило, что кто-то чувствовал себя безнаказанным. И безнаказанность эта должна была закончиться. Скоро. Майкл коротко поклонился и исчез так же бесшумно, как появился. Джордж остался стоять у окна, глядя на солнечный сад и думая о том, что день только начался, а проблем уже накопилось на целую неделю. Бунтующие фабрики на юге, которые могли разжечь пожар по всей стране. Профсоюзы, которые играли в свою игру. Правительство, которое бездействовало. Склад, с которого воровали. И гонки через два дня — последнее, о чём ему следовало думать, но почему-то именно они занимали его мысли больше всего. Возможно, потому что гонки были единственным, что напоминало ему о жизни, которая могла бы быть у него, если бы он не родился Расселом. Скорость. Риск. Чувство, когда ты летишь по трассе и всё, что имеет значение, — это машина, дорога и твои собственные руки на руле. В такие моменты он не думал ни о фабриках, ни о кризисе, ни о том, что его лицо — это лицо его отца. Он встряхнул головой, отгоняя ненужные мысли, и направился к кабинету. Впереди было ещё несколько часов бумажной работы до отъезда в город. — Майкл! — позвал он, не оборачиваясь. — Сэр? — Скажи миссис Харрисон, чтобы приготовила термос чая в дорогу. И пусть положит туда имбиря. — Как скажете, сэр. И дом снова погрузился в тишину, нарушаемую лишь тиканьем часов в холле.

***

К полудню Джордж был в Лондоне. Город встретил его привычным шумом: цоканье копыт по мостовой, грохот колёс, крики газетчиков, выкрикивающих заголовки, гудки автомобилей, которые становились всё многочисленнее с каждым годом. Несмотря на кризис, Лондон жил своей обычной жизнью — суетливой, шумной, немного истеричной. Джордж сидел на заднем сиденье «Мерседес», откинувшись на кожаный подголовник, и смотрел в окно. Солнце заливало улицы, отражаясь в витринах магазинов и окнах конторских зданий, и это было почти обманчиво — будто город притворялся чистым и благополучным, хотя все знали, что под этим блеском скрывается гниль. Майкл вёл машину безупречно, как всегда: плавно, без рывков, но достаточно быстро, чтобы не задерживаться в пробках. Они проехали через мост, миновали Сити, свернули на Флит-стрит, где толпились юристы и журналисты, и направились к центру, где у Джорджа была назначена встреча. — Останови здесь, — сказал он, когда они поравнялись с рядом внушительных зданий из серого камня. — Дальше я пешком. Жди меня через час у входа. — Как скажете, сэр, — Майкл притёр машину к обочине, и Джордж вышел. Он поправил костюм. Сегодня на нём был светло-серый костюм-тройка из тонкой шерсти, безупречно скроенный и сидящий по фигуре как влитой. Под пиджаком — жилет того же оттенка, белая рубашка с высоким воротничком, галстук бледно-голубого цвета, завязанный идеальным виндзорским узлом. Запонки с сапфирами, карманные часы на цепочке, начищенные до зеркального блеска ботинки. Он выглядел как человек, у которого есть власть, деньги и уверенность в завтрашнем дне. Отчасти так оно и было. Отчасти — нет. Он шёл по тротуару, лавируя между прохожими. Люди уступали ему дорогу, даже не задумываясь — просто чувствовали, что этот высокий светловолосый джентльмен с холодными глазами не привык ждать. Джордж не замечал их. Его мысли были заняты предстоящей встречей: губернатор Уилкинсон был человеком скользким, себе на уме, и разговор с ним требовал тонкости. Нельзя давить слишком сильно — обидится и затаит злобу. Нельзя быть слишком мягким — решит, что Рассел-младший слаб, и начнёт плести интриги за спиной. Нужно было найти ту самую точку равновесия, в которой Джордж был мастером. Погружённый в размышления, он не заметил мальчишку, пока тот не налетел на него плечом. — Ох, простите, сэр! Простите, ради бога! Парень отскочил на шаг назад и низко склонил голову, прижимая к груди потрёпанную кепку. Он был молод — может быть, лет двадцать, — невысокий, но жилистый, в простой белой рубашке, тёмных брюках и подтяжках. Лицо у него было худое, смугловатое, с тёмными глазами и растрёпанными кудрями, которые торчали во все стороны, будто он только что проснулся и даже не причесался. Обычный уличный мальчишка — из тех, что вечно крутятся в центре в поисках случайного заработка или случайного кошелька. Джордж скользнул по нему взглядом и не увидел ничего, что стоило бы задержать внимание. — Ничего страшного, — сказал он ровно и, кивнув скорее по инерции, чем из вежливости, пошёл дальше. Мальчишка исчез в толпе — так же быстро и бесшумно, как появился. Джордж забыл о нём уже через пять шагов. Здание, в котором располагалась контора губернатора, было одним из тех, что строили в середине прошлого века: тяжёлое, помпезное, с колоннами, лепниной и массивной дубовой дверью, которую приходилось открывать двумя руками. Внутри пахло воском, старой бумагой и дорогим табаком. Джордж поднялся по широкой лестнице на второй этаж, кивнул секретарю — тощему молодому человеку в очках, который при виде посетителя подскочил и тут же скрылся за дверью кабинета, — и через минуту уже входил в просторную комнату с высокими окнами, выходящими на площадь. Губернатор Уилкинсон ждал его, сидя за массивным письменным столом. Это был человек лет шестидесяти, лысый, с пухлыми щеками и маленькими, глубоко посаженными глазами, которые всё время бегали, как у грызуна, почуявшего опасность. Он носил дорогие костюмы, но они сидели на нём плохо — слишком тесно в плечах, слишком свободно в талии, — и это почему-то всегда раздражало Джорджа больше, чем следовало. — Мистер Рассел! — Уилкинсон поднялся и протянул руку. Улыбка у него была профессиональная, широкая, но не затрагивающая глаз. — Рад видеть вас в добром здравии. Присаживайтесь, пожалуйста. Чаю? — Благодарю, не откажусь, — Джордж пожал протянутую руку (ладонь губернатора была влажной, и ему пришлось сделать усилие, чтобы не поморщиться) и сел в кресло напротив стола. Секретарь уже суетился с подносом, расставляя чашки и заварочный чайник. Джордж подождал, пока тот выйдет, и только тогда заговорил. — Я не займу много вашего времени, господин губернатор. Дело, как вы понимаете, касается новых тарифов на грузоперевозки через доки. — Тарифов? — Уилкинсон приподнял брови, изображая удивление, но Джордж знал, что тот уже в курсе. — Но, позвольте, мистер Рассел, это вопрос, который решается на уровне муниципалитета… — Я знаю, на каком уровне это решается, — мягко перебил его Джордж. — Именно поэтому я здесь. Видите ли, господин губернатор, я понимаю, что городская казна нуждается в пополнении. Кризис, безработица, социальные программы — всё это требует денег. И я, как человек, заинтересованный в процветании Лондона, могу только приветствовать разумные меры. Но. Он сделал паузу и взял чашку с чаем, которую поставил перед ним секретарь. Чай был горячим, крепким, с бергамотом. Джордж отпил глоток и продолжил: — Но когда тарифы повышаются на двадцать процентов без предварительных консультаций с теми, кто эти тарифы платит, — это уже не разумная мера. Это… как бы выразиться… сюрприз. А я не люблю сюрпризы, господин губернатор. Особенно когда они бьют по моему бизнесу. Уилкинсон перестал улыбаться. Его пальцы сжали подлокотники кресла, но голос остался ровным. — Повышение было согласовано на заседании совета. Большинство проголосовало за. — Большинство, — повторил Джордж, делая ещё один глоток. — Да, я слышал об этом голосовании. И я также слышал, что некоторые члены совета, которые голосовали «против», по странному стечению обстоятельств не смогли присутствовать на заседании. Кажется, у одного заболела жена, у другого случился приступ подагры, а у третьего… кажется, у него прорвало трубу в доме? Какая досада. Он говорил мягко, почти лениво, и его лицо не выражало ничего, кроме вежливого участия. Но Уилкинсон побледнел. Он понял: Рассел знает. Знает, что голосование было подстроено, знает, что отсутствие несогласных было подкуплено, знает, кто за этим стоит, и знает, кто получил деньги за принятие новых тарифов. И то, что Рассел говорит об этом так спокойно, попивая чай, пугало губернатора больше, чем если бы тот кричал и стучал кулаком по столу. — Мистер Рассел, я уверяю вас… — Не стоит, — Джордж поднял руку, останавливая его. — Я не требую объяснений. Я просто хочу, чтобы вы знали: через неделю состоится следующее заседание совета, и я надеюсь, что на нём тарифы будут пересмотрены. В сторону понижения, разумеется. Скажем… на пятнадцать процентов. Это всё ещё больше, чем было, но я готов пойти на компромисс. Уилкинсон смотрел на него, и в его глазах боролись страх и злость. Страх побеждал. — Я не могу гарантировать… — Можете, — сказал Джордж всё тем же мягким голосом, но теперь в нём зазвенела сталь. — И гарантируете. Потому что если тарифы не будут пересмотрены, мне придётся пересмотреть мои отношения с городской администрацией. А это, боюсь, будет неудобно для всех. Особенно для тех, чьи имена фигурируют в некоторых документах, которые я имел удовольствие изучить на досуге. Он улыбнулся — вежливо, холодно, — и отпил ещё чаю. Уилкинсон молчал. Разговор был окончен, и оба это понимали. Именно в этот момент Джордж, машинально опустив руку к внутреннему карману пиджака, обнаружил, что карман пуст. Кошелёк исчез. На секунду его пальцы замерли. Он не подал виду — ни единый мускул на его лице не дрогнул. Он продолжал пить чай, глядя на Уилкинсона поверх чашки, и мысленно прокручивал в голове весь свой путь с того момента, как вышел из машины. У него было несколько купюр, золотая гинея на счастье, визитная карточка с личным номером и — самое главное — пропуск в цеха. Маленькая ламинированная карточка, которая давала доступ на его собственные заводы. Потерять её было не катастрофой, но неприятностью: придётся аннулировать старый пропуск, выпустить новый, и на это уйдёт время. Хуже было то, что кто-то посторонний мог попытаться этим пропуском воспользоваться. «Где? — думал он, пока Уилкинсон что-то бормотал о своей преданности и готовности к сотрудничеству. — Когда? Я проверял кошелёк утром, перед выходом. Он был на месте. Потом мы ехали в машине — Майкл не мог. Потом я вышел и пошёл пешком…» Мальчишка. Тот самый, в рубашке и подтяжках, который врезался в него плечом и рассыпался в извинениях, прижимая кепку к груди. Классический приём. Джордж мысленно выругал себя. Он был так поглощён предстоящей встречей, что даже не заметил — а ведь знал, знал, что в центре Лондона нужно быть внимательнее. Но нет, расслабился. Позволил себе думать о тарифах и Уилкинсоне, вместо того чтобы следить за карманами. — …я непременно подниму этот вопрос на ближайшем заседании, — донеслось до него сквозь пелену раздражения. — Разумеется, — кивнул Джордж, ставя чашку на блюдце. — Я в вас не сомневался, господин губернатор. Что ж, не смею больше отнимать ваше время. Благодарю за чай. Он поднялся, пожал влажную руку Уилкинсона, обменялся с ним ещё парой дежурных фраз и вышел из кабинета. Только в коридоре, когда за ним закрылась дверь, он позволил себе на секунду сжать челюсти. Кошелёк. Пропуск. Визитка. И мальчишка, который растворился в толпе, как капля в Темзе. «Найду, — подумал он, спускаясь по лестнице. — И пропуск, и мальчишку. В Лондоне никто не исчезает бесследно». Но вслух он ничего не сказал. На лице его снова была маска ледяного спокойствия. Он кивнул секретарю, вышел на солнечную улицу и направился к машине, которая уже ждала его на улице. Майкл стоял у открытой дверцы и, завидев хозяина, вытянулся по стойке смирно. — Домой, сэр? — В гараж, — коротко бросил Джордж. — И поторапливайся. Мне еще нужно позвонить. — он сел на заднее сиденье машины, устало потерев переносицу двумя пальцами. Потеря кошелька было досадным происшествием, которое нужно было поскорее уладить. Он не так беспокоился о деньгах, как о пропуске. Конечно самозванца достаточно быстро обнаружат в цехе, но даже этого времени хватит, чтобы сделать что-то, что не понравится Джорджу, раз мальчишка так ловко выхватил его кошелек прямо из нагрудного кармана.

***

К тому времени, как Кими добрался до своей коморки, на Лондон спустилась почти что глубокая ночь. От Бейкер-стрит идти было по меньшей мере час и все это время Антонели думал о том, что рассказал ему Томми. Расселы были и правда грозой большей половины города, но нищита, вроде парнишки, таких не боялась, а призерала. Богатые люди не могли в должной мере контролировать или как-то манипулировать настолько бедными людьми, и, тем более, иммигрантами. Для манипуляции должнл быть то, что можно отнять. А кроме жизни у Кими небыло ничего стоящего, да и такую жизнь было сложно оценить более чем в пару шиллингов. Он упал на кровать, стянув с себя потрепанную кожанную куртку и несколько минут так и лежал, стараясь дышать через раз, будто специально изображая из себя мертвого. Наконец он поднял глаза на тумбочку, в верхнем ящеке которой, на замке, маленький ключик от которого он носил на нитке на шее лежала сегодняшняя добыча. Дорогой черный кожанный кошелек, полупустой, такие люди не привыкли хранить деньги наличкой или таскать их с собой. Но пару купюр там точно должно быть. Наверняка Кими хватит, чтобы оплатить подвал на пару недель вперед. Кими потянулся и открыл шкафчик, залазя рукой не глядя. Достал кошелек и перевернулся на спину, подняв находку над головой, рассматривая награбленное. Медленно, как будто с каким-то особенным интересом он провел кончиками пальцев по краю кошелька, где кожа была аккуратно отделана желещнвми заклепками, а затем он ноготком поддел замок и открыл находку, с неменьшим интересом заглядывая внутрь. Внутри было темно и тесно, как в любом кошельке, который не набит купюрами до отказа. Кими вытряхнул содержимое прямо на грудь, и на рубашку, ту самую, без заплаток на локтях, выпало три фунтовые бумажки, сложенные пополам, золотая гинея, тихо звякнувшая о пуговицу, и два прямоугольника из плотного картона. Один — белый, с тиснением. Второй — сероватый, ламинированный, с потёртыми уголками. Сначала он взял деньги. Три фунта. Для человека, который носит такой кошелёк, это мелочь, карманные расходы на сигары и чаевые шофёру. Для Кими это было почти месячное жалование, если бы он работал честно, чего он, разумеется, не делал. Три фунта означали, что он может заплатить Харрису за две недели вперёд, и ещё останется на хлеб, чай и, может быть, даже на бекон — бекон он не ел уже месяца три, с тех пор как стащил обрезки у мясника на Кларкенвелле, и вкус этот до сих пор снился ему в особенно голодные ночи. Но Кими был толковым парнем. Он не прожил бы в Ист-Энде до двадцати лет, если бы не умел думать на шаг вперёд. И сейчас, глядя на три мятые бумажки, он уже понимал: отдавать их Харрису сразу нельзя. Ни в коем случае. Этот старый ублюдок только и ждал повода поднять плату. Если Кими заявится к нему завтра утром и выложит деньги за две недели, Харрис мгновенно смекнёт, что у парня завелись средства, и тогда пять шиллингов превратятся в семь, а семь — в десять. Жадность таких людей не имела дна, и Кими знал это по опыту: дай палец — откусят руку. Поэтому он будет действовать иначе. Будет платить раз в неделю, строго оговорённые пять шиллингов, и с небольшой задержкой — на день, на два, — чтобы Харрис думал, будто выжимает из итальянца последнее, наслаждался своими крохами господства и не догадывался, что у Кими есть заначка. Пусть тешится. Пусть считает себя хозяином положения. Кими уже давно усвоил: иногда лучший способ победить — это дать противнику думать, что он выигрывает. Он отложил деньги в сторону и взял золотую гинею. Она была тяжёлая, приятная на ощупь, с профилем какого-то давно почившего короля. Кими покрутил её в пальцах и решил, что это — неприкосновенный запас. На самый чёрный день. В ломбард её тащить глупо — дадут гроши, а вещь ценная. Он спрячет её под половицу, где уже лежали две монеты по шесть пенсов и заржавленный складной нож, который он берёг не для драк, а для работы. Потом он взял визитку. Картон был плотный, дорогой, с рельефным тиснением, которое чувствовалось под подушечками пальцев. Буквы были выведены строгим, элегантным шрифтом — без завитушек, без лишней вычурности, только имя и адрес. Джордж Уильям Рассел Кими прочитал имя один раз. Потом второй. Потом третий, будто надеясь, что буквы сложатся во что-то другое. Они не сложились. — Cazzo. — выдохнул он. — Cazzo, cazzo, cazzo. Он сел на кровати — резко, рывком, будто его ударило током. Сердце заколотилось где-то в горле, и ладони мгновенно вспотели. Рассел. Тот самый Рассел. Тот самый, чьи люди сломали Томми ноги за пять паршивых фунтов. Тот самый, о ком говорили шёпотом даже в «Королевском якоре». Тот самый, у которого, по слухам, были глаза как у мёртвого и который никогда не кричал, когда приказывал убить. И Кими — он сам, своей собственной рукой, двумя пальцами, одним ловким движением — вытащил у него кошелёк из нагрудного кармана. Он посмотрел на свою правую руку так, будто она только что его предала. «Богатенький, — подумал он с истерической усмешкой, которая замерла где-то в горле, так и не вырвавшись наружу. — Просто богатенький. Ну да. Просто самый опасный человек в восточном Лондоне. А ты, Антонелли, даже не посмотрел ему в лицо. Просто прошёл мимо и обчистил, как последнего лоха на Флит-стрит. Brava. Complimenti.» Он сидел на кровати, сжимая визитку в пальцах, и пытался заставить свой мозг работать. Паника — это роскошь. Паника — это то, что губит людей. Ему нужно было думать. Что он знает? Он знает, что обокрал Рассела. Он знает, что Расселы — это не просто семья, это империя, которая держит половину Ист-Энда за горло. Он знает, что Томми избили до полусмерти за пять фунтов, а он, Кими, украл кошелёк у самого главы. Три фунта, золотая гинея и два куска картона. Если его найдут — а Расселы, по слухам, находили всех, кого хотели найти, — ему не просто сломают ноги. Ему сломают всё. Но была и другая сторона. Рассел не знает, кто украл. Он видел Кими долю секунды — мальчишка в кепке, низко надвинутой на глаза, в потрёпанной куртке, одно лицо из тысяч. В центре Лондона таких лиц — как крыс в доках. Чтобы найти Кими, Расселу придётся перевернуть весь город, а у таких людей, как он, есть дела поважнее, чем гоняться за мелким карманником. Может быть, он вообще решит, что кошелёк выпал, потерялся, упал в сточную канаву. Может быть, ему плевать на три фунта и золотую гинею. Может быть. А может, и нет. Кими глубоко вдохнул, задержал дыхание на четыре удара сердца и медленно выдохнул. Потом посмотрел на второй прямоугольник, который всё это время лежал у него на груди, — сероватый, ламинированный, с потёртыми уголками. Пропуск. В цеха. Он взял его в руки и поднёс ближе к глазам. На карточке была печать, номер, название завода и приписка: «Действителен при предъявлении удостоверения личности». И подпись — та же, что на визитке, но более размашистая, деловая. Пропуск давал доступ на производство. На то самое производство, где, по словам Томми, «добра на миллион» и где «каждая монетка на счету». Но также — и эта мысль ударила Кими как молния — на производство, где хранились запчасти. Двигатели. Чертежи. Инструменты. То, что он мог использовать. То, что он мог продать. То, что могло стать его билетом в другую жизнь. Он медленно опустил руку с пропуском и уставился в стену. В голове крутились сразу несколько мыслей, и все они были опасными. С одной стороны, пропуск — это удача. Нет, не удача. Это джекпот. Шанс, который выпадает раз в жизни. С этим пропуском он мог зайти на территорию завода, осмотреться, понять, где что лежит, и вынести столько, сколько сможет унести. Хватит, чтобы покрыть долги, заплатить за жильё, купить новые инструменты и, может быть, даже собрать собственный мотор — тот самый, о котором он мечтал годами, лёжа на продавленном матрасе и слушая, как капает вода с потолка. С другой стороны, пропуск — это смертельная улика. Если его поймают на территории завода с чужим пропуском, никакие оправдания не помогут. Его не просто изобьют — его убьют. Или сдадут полиции, что для таких, как он, было ещё хуже. А если Рассел уже знает, что пропуск украден, и предупредил охрану? Тогда он, Кими, сунет голову прямо в петлю. Он провёл большим пальцем по краю пропуска, чувствуя, как ламинированная поверхность скользит под кожей. Печать была настоящей — он видел такие на документах в порту и знал, что подделать такую в домашних условиях невозможно. Значит, пропуск настоящий. Значит, он открывает настоящие ворота. Значит, у Кими в руках ключ, который может отпереть дверь в другую жизнь. Или в могилу. — Merda, — тихо, почти беззвучно произнёс он. — Cosa ho fatto? Ответа не было. Только тишина в каморке, только капли воды с потолка, только далёкий лай собак где-то в ночном Ист-Энде. Кими сидел на кровати, сжимая в одной руке пропуск, в другой — визитку, и чувствовал, как страх и возбуждение борются в его груди, словно две собаки, которых стравили в яме. Страх говорил: выброси всё, беги, спрячься, забейся в щель и не высовывайся. Возбуждение говорило: вот он, твой шанс, идиот, не упусти его. Ты ждал этого годами — так неужели теперь струсишь? Он посмотрел на пропуск ещё раз. Потом на деньги. Потом на визитку, которую он перевернул лицевой стороной вниз — просто чтобы не видеть эту фамилию, которая жгла глаза. Взвесил всё. Риск. Выгоду. Шансы. Риск был огромным. Выгода была ещё больше. А шансы… что ж, шансы никогда не были на его стороне. Но это не значило, что он не мог их переломить. — Occhio alla penna, — прошептал он сам себе, и в его голосе уже не было дрожи. Он положил деньги обратно в кошелёк. Визитку — туда же, во внутренний кармашек, где она лежала раньше. Пропуск он задержал в руке, ещё раз провёл по нему пальцами, а потом сунул в нагрудный карман рубашки — не в кошелёк, не под половицу, а прямо к телу, где он будет чувствовать его каждый раз, когда сделает вдох. Кошелёк он спрятал обратно в тумбочку, запер на ключик и повесил нитку с ключом обратно на шею. Золотую гинею сунул под половицу, к ножу и монетам. Три фунтовые бумажки сложил и убрал в карман куртки — на завтра, для Харриса. Потом он лёг обратно на кровать, закинул руки за голову и уставился в потолок. Плесень всё так же цвела в углах, вода всё так же капала с труб, и ржавое пятно над умывальником всё так же расползалось, как карта несуществующего континента. Ничего не изменилось. Но в нагрудном кармане его рубашки лежала маленькая ламинированная карточка, и она меняла всё. «Цех работает круглосуточно, — подумал Кими, прикидывая в уме время. — Сейчас около десяти вечера. Смена меняется в полночь. Если я пойду сейчас, то успею проскочить вместе с толпой, и никто не заметит». План был дерзкий, почти безумный, но в его обстоятельствах безумие было единственным разумным выходом. Он сел на кровати и начал одеваться. Лучшая рубашка — та, что без заплаток. Тёмные брюки. Подтяжки — прямо, сегодня он хотел выглядеть серьёзно. Кожаная куртка. Кепка из дорогого твида, которую он стащил месяц назад у пьяного пижона и оставил себе, потому что она ему шла. Он одевался как человек, который идёт на дело, и каждое движение было точным, выверенным, почти ритуальным. Страх всё ещё сидел где-то в животе, холодный и липкий, но теперь он был под контролем. Заперт в клетке, как зверь, которого можно выпустить позже, если понадобится. Когда он вышел на улицу, ночь уже полностью накрыла Ист-Энд. Туман сгустился, и фонари горели в нём размытыми жёлтыми пятнами, как свечи в церкви. Кими видел этот тусклый свет через маленькое окошко под потолком, что выходило аккурат на дорогу, из-за чего солнечный свет почти никогда не попадал к нему, а за день он мог увидеть с десяток, а то и больше различных ботинков, и думая о том, что где-то в этом городе, в дорогом поместье или кабинете с высокими окнами, сидит человек, который даже не подозревает, что его пропуск сейчас пойдет пешком через пол-Лондона в нагрудном кармане уличного мальчишки. И эта мысль, странным образом, придавала ему сил. Оставалось только выйти, только сделать несколько шагов в сторону к своей мечте. Его рука легла на ручку двери, и он замер на мгновение, в последний раз думая о рисках и о том, сколько и что он может потерять, если все пойдет не по плану. Хотя и плана как такогого у Кими небыло, потому что он не сильно-то верил в свою возможность попасть на склад и пробыть там более пяти минут. Может быть, все дело в том, что он переоценивал охрану цеха. По крайней мере, ему хотелось так думать. «Будь что будет, черт с ним, — подумал он, наконец нажимая на ручку. — O la va, o la spacca!» Кими вышел в ночь Ист-Энда, сжимая в руке гайку и надвинув посильнее кепку на глаза. Пропуск жег грудь как расколенный метал, и, казалось, вот-вот доберется и до сердца Антонели. — Еще чуть-чуть, — тихо бубня себе под нос успокаивал себя парень. — еще чуть -чуть и жизнь снова пойдет вверх и меня будет не остановить! Ночь обняла его — сырая, плотная, пахнущая углём и гнилой водой. Он шагнул в неё, как шагают в море с обрыва: не зная, что там, на дне, но уже понимая, что обратного пути нет. Дверь за его спиной закрылась с глухим, деревянным стуком, отрезая прошлое — вместе с продавленным матрасом, ржавыми трубами и запахом плесени, который въелся в стены и, кажется, в его собственную кожу. Улица встретила его тишиной — той особенной, ватной тишиной, какая бывает только в Ист-Энде глубокой ночью, когда даже пьяницы уже расползлись по своим норам, а до рассвета ещё несколько часов. Фонари горели тускло, и их свет едва пробивал туман, оставляя на мостовой размытые жёлтые круги. Кими прошёл сквозь один из них, потом сквозь другой, и каждый раз его тень металась по булыжнику, ломаясь и искривляясь, будто не могла решить, в какую сторону ей исчезнуть. Он не оглядывался. Его ботинки — старые, стоптанные, с трещиной на правом носке — размеренно стучали по мостовой, и этот звук был единственным, что сопровождало его в пути. В голове было пусто — ни страха, ни надежды, только холодная, ясная сосредоточенность, какая приходит перед дракой или перед гонкой. Он знал, что может не вернуться. Знал, что идёт на территорию человека, одно имя которого заставляло людей в Ист-Энде понижать голос. Но он также знал, что если не пойдёт — останется здесь навсегда. Сгниёт в этом подвале, как гниют сотни таких же, как он. Карточка в нагрудном кармане, казалось, снова прожигала рубашку. Она была тонкой, почти невесомой, но Кими чувствовал её каждой клеткой кожи — как чувствуют занозу, которая ещё не начала болеть, но уже напоминает о себе при каждом движении. Он не прикасался к ней. Не проверял, на месте ли она. Он просто шёл, засунув руки в карманы куртки и надвинув кепку пониже, и ночь расступалась перед ним, как вода перед носом лодки. Где-то вдалеке загудел пароход — низкий, протяжный звук, донёсшийся со стороны Темзы. Кими вдохнул поглубже, чувствуя, как сырой воздух заполняет лёгкие, и ускорил шаг. Времени на раздумья больше не было. Только дорога. Только ночь. Только он и то, что ждало его впереди.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать