увиденный

Евгений Шварц Гастроли в Ленинград
Слэш
Завершён
G
увиденный
мари кай
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
элегия по неслучившемуся. акт письма как единственно возможное прикосновение.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы

`

глаза у сашеньки как у карамельного телёнка-сиротки. прячутся под линзами очков, точно боятся мир наш лицезреть в истинном его, нагом и животном свете. наивнее и чище крещенских простыней в русской церквушке на задворках деревни, доверчивее и прелестнее первого ленинградского снега на златых куполах ипатьевского собора. в такие глаза хочется не столько вглядываться, сколько тонуть в них. беспомощно и беспрекословно, как если бы то было естественнее рождения нашего. как если бы можно было видеть их всякий божий (ох, да что там...) день, как если бы они желали взирать в ответ. однако всё нет, нет и нет. всё «нельзя», «мне пора», «я спешу и занят». у него работа, перевод, поздний час, учёба и чтение. сашенька иногда до нечеловеческого в том жесток. глупый ребёнок, срывающий самые прекрасные цветы в клумбе, лишь бы только на миг подержать их в своих тёплых и нежных ладонях, не задумываясь, с какой тяжестью они будут погибать весь последующий вечер. сиюминутное созерцание красоты вкупе с последующим пренебрежением да избеганием. цветочек от такого не просто сохнет, а давится нечестной крупицей внимания, сморщивается, сжимается остатками былой роскоши и неприступного великолепия, сморчком жалким дохнет, оставаясь вновь один. однако, mon dieu, целая минута блаженства! да разве этого мало на всю жизнь бездушную? да неужели не захлебнуться бы в том, как твердил великий их достоевский? побывать в ладонях сашеньки на шестьдесят ударов сердца, принадлежать ему одному в это чудовищно бездыханное мгновение. стать его в последней строчке путевых неказистых заметок.

***

лимонная заря торшера на безликой бледной тумбочке освещает комнату мазками слепого хмелем художника, не рассчитавшего кислоту оттенка. линиями-лентами тянется по оштукатуренному потолку и шероховатым стенам, гусеницами-косами расплывается вдоль клишированной отельной мебели. саша неловко и стыдливо, как древнеримская весталка, случайно пришедшая на вакханалию, жмётся к краю скрипучего стула с обшитым старушечьей вышивкой сиденьем и всё нервно, панически поправляет концы трикотажной серой безрукавки. взгляд в пол, на брюки с катышками, вспотевшие пальцы. куда угодно, лишь бы не через стол, за стопку книг (манящая запрещёнка с его автографом), только не в прищуренные по-лисьи яхонты. прошло семь минут с прихода в номер трумена, но мерещится, точно прополз сквозь все дантовские круги ада и добровольно, неразумно, страждуще мчишься на повторный марафон. кто узнает — засмеёт. — так вы чудесно владеете языком? — голос у него слаще августовских яблок, сахарнее их и приторнее мёда. запить бы сразу же, да на выбор исключительно полупустые бутылки виски и бренди, покосившиеся на салфеточной скатерти. — похвально для вашего возраста и положения, саша. на имя собственное кадык дёргается мухой, пойманной в склянке, и трумен это замечает (естественно, иначе быть не может) и сам уголком влажного от алкоголя рта кривится в радости. корпусом всего по-женски тонкого и аристократично изящного тела кланяется вперёд, ногу на ногу закидывая, пальцами лилейными барабанит по колену. тихий-тихий грохот отбивается в ушах похоронным маршем солдатов у каменной площади. тук-тук-тук. как реакция — резкий встревоженный кивок и грубовато вымоленное «да, спасибо». чёлка внезапным обмороком спадает на тёмную оправу очков, удушливо вьётся. трумен оттого в искреннем ребячливом восторге. певучим тембром с иностранным акцентом продолжает: — редко встретишь столь талантливое явление. ныне кругом всё случайность да позор, а в вас, мой дорогой, в вас природа и золото. золото в том плане, что родник самоценности и исключительности. вы только подумайте, как было бы то замечательно, коли бы вы и далее шли по этой тропинке, — он чуть прикусывает тонкую губу, задумчиво и по привычке красиво, затем зализывает как наиболее глубокую рану. — недалеко до всемирной известности и признанного счастья. не в них ли вся цель? солнечная жидкость отточенно выливается в излишне искусный бокал и после, задумавшись на одно моргание уставших век, добавляется великодушно в гранёный стакан напротив саши. тот с трудом и стеснением через раз дышит, дежурно берёт его в крепкие руки и зачем-то опять принимается кивать. из слов выкатывается неровный ком плавленых мыслей: — конечно, мистер капоте, вы правы. я с детства думал учиться здесь, ведь и бабушка знала языки. тем более иначе мне не выжить и в люди попросту не пробиться, — клюквенно-кислая усмешка выскальзывает случайно защитной маской и нелепо запивается двойным глотком, чересчур рабочим и жалким. — я бы не прозвал это, как вы выразились, самоценностью, золотом и целью, но неплохо подошло бы слово «неизбежность». неизбежность выбранного пути, только чтобы существовать и быть, не умирать. — умирать? — рыжеватая бровь взмывается вверх, условно, торопливо, из-под тонкого ободка бокала, неумеренно вертящегося в руке; голова любопытной птицей склоняется вбок. — так какой же это выбранный путь, если на чашках весов у вас лежат смерть и бытие? впрочем, неизбежность, конечно... неизбежность того, неизбежность сего. вы пробовали когда-нибудь просто жить? просыпаться в обед с влиянием бренди в голове, горечью табака на подкорке языка и знанием, что можно воплотить в реальность любую вашу прихоть, пускай самую пошлую. никто не узнает, да и я никому не расскажу. к тому же и бога у вас здесь нет, ни одна живая душа подглядывать не станет. трумен капельку язвит, ибо удержаться не может, концом туфель поддевает монолитную ножку стола. скользит им вверх и вниз, замедляется. собеседник его ёжится на краю стула, гадая, куда бы деться, чтобы не задело. задевает, к счастью, всё равно, так что он вздрагивает заметно, прокашливается, бегло выдаёт: — у нас с вами разные понятия о жизни. словно исключительно это и ожидалось, так как мгновенно (нарочито театрально, но пусть) декламируется под стать оперному артисту и на выдохе звонко звучит: — о, нет, нет, не так! — востренький нос горделиво задирается к щадящей на потолке лампочке, запонки на батистовых манжетах сверкают драгоценностями. — о свободе. потому что вы, саша, до горя и слёз скованы, зажаты, закрыты. раскрепоститесь, ведь нельзя же так взаправду молодость свою прожигать, — что произносится труменом почти по-детски капризно и неверяще, покуда зрачки чувствительно и бездонно расширены. — боюсь, в моём случае иначе не выйдет. саша надрессированно поправляет мятый воротник светлой рубашки, даже если незачем, из-под выбившихся русых прядей осторожно поглядывает перед собой. чудится, будто вот-вот набросятся на него и съедят или как минимум до последнего грамма снюхают, книги по полу разбросав да стол к углу откинув, а выходит иначе. точённым плавным жестом приподнимаются с места, обходят кружаще, приговаривая непробованной постанывающей патокой: — ваш случай? ох, этот ваш народный несчастный случай, — подозрительно естественно и скоро эта декадентская фигурка в неприлично кровавой рубашке, заботливом платке вокруг тончайшей белёсой шеи и с серебряными перстнями на костлявых фалангах оказывается за спиной, не хуже, во сто крат лучше самого змия искусителя шепча. — думаете о всех, о совместном будущем, славной жертвенной деятельности. а о себе вы когда-нибудь думали? о том саше, который остался совершенно один, который смог выжить в промёрзшем до скелета ленинграде, который теперь человек с большой буквы, студент, переводчик, сопровождающий первой американской труппы в советском союзе. не абы кто, а сам александр, — «р» грассируется схожим на французский отзвук манер, мячиком от языка отскакивая. по спрятанным одеждой позвонкам шныряет страшный холодок. — так вы думаете, помните о нём? или образ исчез, забылся ласточкой на берегах невы и больше никогда, — пальчиком маникюрным, аккуратным в грудь пониже ключиц утыкается, давит, — никогда не вернётся вот сюда, в это скрытое и опустевшее место? повапленными гробами воцаряется антрактовая пауза, и саша напрягается, плечи сводя и впиваясь зрачками на постороннее вмешательство в личное пространство прочитанного насквозь тела. трумен врождённым олицетворением запретного плода протискивается, писательской жилкой без всяких трудностей режет по необходимым слабостям. у него глаз на подобное набит иль намозолен, иначе объяснить такую магию невозможно. он ниже к притихшему и застывшему гнётся, буквально на ухо уже довольно мурлыча, по слогам, отчётливым как соседские удары за стеной: — так я и угадал. стеклянный стакан из столовой опустошается залпом. любезно подливается ещё. и вновь. и опять. до первых рассветных ленинградских ворчаний.

***

иногда сашеньку от агнца жертвенного с картины сурбарана не отличить. таким же образом по рукам и ногам связан, смиренный до печального и смирившийся до боли с участью собственной. веки прикрыты, подрагивают лишь слегка, а дыхание и подавно замедлено. знает прекрасно, что сделать ничего с судьбой своей не может, предрешено всё за него заранее, расписано в тайной книге то ли создателя, то ли никудышного писаки. такого либо сразу головушки умной и бриллиантовой лишают, либо до последнего испытаниями тяжеленными проверяют: может, справится и хоть что-то годное из него слепится, может, сплюснется в начале пути. под лёд провалится на дороге жизни и не выплывет со дна никогда. благо, сашенька наш здесь спокоен и кроток, рассуждает наподобие античных философов о неизбежности выбранного существования, что до смеха абсурдно, но принимается. он как криво порванные страницы типографской печати, потерянная в кармане пальто сигарета, поджидающее за углом старое такси, способность мыслить. как сосредоточенная вьюга за окном поезда, зудящее желание понравиться, скользкий тротуар поздним вечером. как пустота в сердце, которую нечем заполнить. руки по сей час дрожат от отсутствия его тела в объятиях, словно из привычной колоды карт забрали самую важную и необходимую. без неё ни сыграть, ни пасьянс не разложить, сделать попросту ничего нельзя. да и выбросить тоже. жаль. от неприятной занозы и то меньше боли с раздражением. здесь ни вытащить, ни забыть. теперь всегда возникает его имя, когда хочется расписать ручку.

***

пиво непривычной гадливой горечью ласкает глотку, липнет к пальцам на стенке большой прозрачной кружки, пушистыми облаками пенится. трумен скучающе подпирает угловатое лицо худощавым кулаком, языком непоседливым изнутри бьётся о зубы и щёку, якобы внимательно слушает. саша почти исповедально и впервые ярко да счастливо вещает ему что-то о городе, тайных переулках, незамеченных домах, закрытых магазинах и полуобрушенных музеях. он правда внимает каждому его слову, честно. просто это до безумия скучно и пресно, пока в тот же миг в стороне воют сбитые ритмы и горланят пьяные болезненные песни. таких давно не было видно, чтобы до пространства под хрупкими рёбрами вгрызались. сомнительно и удивительно, потому экскурсионный монолог прерывается недовольным взмахом изнеженной руки. — позвольте, саша, на секундочку замрите, — трумен ногтями постукивает по звонкой поверхности посуды, резко выпрямляясь в спине и откидываясь назад, идеально завязанный галстук незаметно доводит до нечеловеческого совершенства и прячет его под вырезом кобальтового жилета. — не уныло ли вам здесь? мне вот очень, так что и сидеть смирно не могу. не против ли вы развлечься? саша неуверенно прерывает пламенную речь о спрятанном за петропавловской крепостью ряде императорских искалеченных статуй, поправляет ребром ладони сползшие на кончик носа очки. вскоре говорит, задумываясь, стараясь, чтобы перед взором не слишком сильно рябило от сияния лукавой, хитрой усмешки напротив: — чем вы хотите заняться, мистер капоте? тот (явно играючи, выученно как нашкодившее дитя перед родителями) вытягивает розоватые губы, притворно размышляя, вздыхает тягостно и интимно, оголяя манерными жестами фарфоровые запястья, вдруг резво, притом, как всегда, изысканно, приподнимается и садится на край стола, чуть ли не по-бордельному на него заваливаясь. медные локоны горят заговорческим пламенем отражающихся свечных огарков, сшитые на заказ брюки заметно натягиваются на бёдрах. от него пахнет паркеровскими чернилами, напомаженными туфлями, табаком «melachrino» и отчего-то ликёрными вишнями с твёрдыми косточками, которые невозможно прожевать. саша всячески подавляет порыв зажмуриться и отвернуться, поэтому и глядит выжидающе снизу вверх, не зная уже к чему быть готовым за все эти три дня компрометирующего знакомства. с одолжением ему выдыхается почти в самый лоб: — вы пригласите меня танцевать? четверть минуты слышен исключительно басовый гам прочих посетителей заведения и грохот своей же крови, трусливым зайцем скачущей по искривлённым линиям и трубам. саша с сомнением сглатывает и переспрашивает: — извините? под фальшиво обиженное мычание повторяется: — говорю, вы пригласите меня танцевать? или неужто мне придётся первым делать шаг? как неудобно, пожалейте меня, войдите в моё положение, — с каждым словом трумен сгибается к нему всё ближе, на предплечье ловко опираясь, и носом в подозрительной близости от его щеки ведёт. сладковатым дыханием заполняет всё пространство, не стыдясь и не даруя милостыню от непрошеной близости, и нагло наслаждается возникшем положением. в зале кто-то косо на них поглядывает, да молчит, в водочном пару не соображая, действительно ли пред ним столь красочная картина разворачивается, а может, простое опьянённое видение смердит. саша, узнав его неразборчивые доводы, согласился бы с ними полностью, ибо сам не ведает, что творит его неизменно эксцентричный и честно изумительный попутчик. — танцевать? — заведённой (в каких смыслах?) игрушкой повторяет он, растягивая время, дабы выдумать приличный ответ, и, на сколько позволяет пространство, отстраняется, без удовольствия осушая кружку. — я давно не делал этого, не умею, наверное, — на ходу учится врать, вертя между пальцами и обкусанными ногтями кривоватые пуговицы пиджака. смотрит в желтоватые жирные пятна на застиранной до мелких дыр скатерти, старательно не обращает внимания на повёрнутые в их сторону несколько пустых голов. — да и боюсь, у нас такое не принято. скульптурные брови прозаически хмурятся, рождая мелкую морщинку около веснушки на переносице, и трумен неверяще приоткрывает чувственный рот. свободная рука несчастно прижимается к груди, расставленными широко пальцами напоминая звенья средневековой короны. — вам запрещено танцевать? fuck, не может быть! — дрожаще вскрикивает он, всем видом своим походя на оскорблённого святого, имеющего на то, главное, врождённые права. — я многого ожидал от этой изолированной клетки, но чтобы такое... это же нетрудно, — снова резвой лисицей спрыгивает со стола, ветрено покачиваясь, но и то великолепно, и подзывает сашу к себе. тот, не осознавая, руки скрещивает в стальной замок на коленях, бормочет беспомощно: — я не это хотел сказать, — совестливо поднимает на него испуганно-решительные глаза, вскоре опять опуская к грязным паркетным доскам, что заливисто скрипят под весом их отстранённых друг от друга тел. — мы танцуем, часто, как и все, просто не в таких парах. — в каких «таких»? — задаётся абсолютно несведуще, пока мягко поддёргивающиеся узкие плечи и талия, совершенно неподходящие любому другому мужчине, кроме него, подбирают нужный ритм. — ну в этой, нашей... без женщины, — неудачливо бурчит под нос, словно от мигрени болезненно жмурясь, и на вылете, вздохе одном-единственном швыряет. — у нас так не водится, запрещено. сдерживая насмешку острую, трумен шаловливо на месте кружит, чуть не заваливаясь к стене, и еле слышно, но истерично хохочет, тотчас прикрывая плутоватую улыбку виноватым трепетаньем ладони. слабо старается воспроизвести серьёзную гримасу почтения и соболезнования, мгновенно портя все свои и без того пресные старания следующей фразой: — а я разве к вам с намёком? — он дёрганно трёт запястьем нос, впоследствии почтительно руки за спиной складывая, и, не отвлекаясь, стушевавшегося сашу пристально рассматривает. — я только спросил. не лезу же я к вам в постель, — тот ошарашенно переводит затуманенные глаза аккурат в трясину этих прищуренных лисьих янтарей и обыденно обратно к полу втягивает, запоминая все черты и изломы изогнутых временем половиц, покосившихся стульчатых ножек, карнавал посетительской разнообразной обуви. — однако, если сами предложите, я подумаю. ответ приходит необычайно быстро: — к несчастью для вас, не предложу. уж более заливистый смех перекрывает гул кутящих в углу бедняков, и трумен ловко шёлковым платком с позолоченными инициалами протирает сухие уголки циничных глаз, произнося с плачуще-выдуманной растяжкой гласных: — и правда, к несчастью. увы и ах, как вы жестоки, саша. раните моё и без того слабое сердце. и, пряча неуместный кусок покладистой ткани обратно в карман, в тот вечер больше ни разу не заговаривает с ним о танцах. о чём, впрочем, до панической озабоченности жалеет всю оставшуюся жизнь.

***

трумен весь из себя представляет сценически красиво расписанную, однако действительно жалостливо воплощённую людскую слабость. ни злодей даже, ни паяц, ни плут, ни трикстер, а тонкая сломанная веточка, чей главный порок — страх и трусость, возведённые в абсолют и на вершину эвереста. и сколько бы ни гнули его, ни топтали — всё, как и прежде, с гордячкой в плотно сжатых язвительных губах вещает по всему свету о слухах и сплетнях, успевших долететь до его любопытных ушей. он воплощение оставленного родителями дитя в вечной драме и хаосе, причиной которых сам же и является, ибо без того серо и вязко вокруг, как в болоте нескончаемой пустоты. так что хохот, флирт, алкоголь и табак как эквиваленты недостижимого счастья, любви и покоя, замены того и быть не может. коли к нему и прикасаться, то под видом случайности да нечестивого умысла. протянутую открыто и без обиняков на фарфоровом блюдце заботу с расписной каймой он не примет и не поймёт, отшвырнув от себя как можно дальше, точно прокажённый десерт. к нему подступиться труднее, чем к раненому зверю. тот хотя бы попробует, выглянет и принюхается, а трумен и прелестным глазом не поведёт, наскоро сделав вид, будто посторонней попытки помощи и вовсе не было. с ним сложнее, чем с самым привередливым гостем в ресторане. с ним хуже, чем с предателем под одной крышей. да только навязчивая мысль всё не выползает из лепного черепа: он тебя сожрёт — и пусть, лишь бы в радость и не умирал от голода.

***

жеманно кутается в мрачное пальто с воздушным соболиным мехом на воротнике и рукавах и спиной жмётся к стене отеля, зачем-то к тому же (очевидно зная, что его цветочной как стебель шеей любуются) запрокидывает голову и глядит на сплошное марево беззвёздного зимнего неба. художественный изгиб кадыка периодически двигается, привлекая к себе откликающийся взор, тень острых ключиц зазывает. он облизывает обветренные губы, кривя их в подобие радушия, и ласкающим сердца голосом воркует: — холодно как в аду, если бы вместо чертей и котлов там обитали пингвины и айсберги. как вы вообще тут живёте, саша? в своей этой нелепой шапочке и дырявой дублёнке, — осуждающий прищур присовокупляется поднятием аккуратной брови. — у вас наверняка всё замёрзло, если не окончательно отмерло там, — он показательно оглядывает того с макушки до пят, задерживаясь на поясе, и с неясным неприятием сразу же смотрит снова в высь заледеневшего ленинграда, наперекор чему-то своему внутреннему сдерживая усмешку. — или у вас есть тайный способ, чтобы всегда быть горячим? имею в виду в тепле. саша переступает с ноги на ногу, руки в потресканных кожаных перчатках потирая друг о друга, дабы согреть, и хмурится слегка, как если бы ни единого подтекста во фразах трумена не слышал. прочищает горло, оглядывает опустевший сонный переулок, цепляясь изнурёнными глазами за крохи памяти о газетном киоске у перекрёстка: ныне здесь лежат гора влажных досок да ворох комков грязной типографской бумаги. — я привык, — говорит он, протирая вязаным шарфом запотевшие от собственного дыхания линзы. — с детства жил далеко отсюда, в сибири почти, ну вы знаете, ближе к северу, и метель там была целый год, поэтому любая прогулка и игра сопровождались сотнями слоёв одежды и нытьём в костях, — саша ностальгически улыбается, коротко, и вяло качает головой. — постоянные сугробы в полметра высотой, красные щёки и нос, а дома ждал чай, который на деле был простейшей смесью кипятка и опилок. трумен незаметно кривится, каблучком туфель постукивая по ледяной корке бордюра, дрожит хрупкими плечами. у самого как раз привычное бледное лицо облачается в маску кусачего снежного румянца. — но было хорошо, весело даже, — продолжает он, всецело утопая в воспоминаниях далёкого прошлого. верхушка ушанки неторопливо покрывается тонким слоем ветреного порошкового плача. — однажды под лёд едва не провалился в детстве, лет в пять. брат на секунду отвернулся, чтобы снегиря попытаться схватить, а я уже на озере стоял, хотел рыбу там отыскать и бабушке принести для супа. в итоге сам чуть к рыбам на дно не ушёл, благо вовремя какой-то незнакомый мужик меня спас. тягучий мертвецкий вой вьюги окутывает прячущиеся в ночном мраке фигуры, по-матерински обнимая их, и летит дальше, прыгая по сгорбленным позвонкам тусклых уличных фонарей, извергающих из кривых металлических пастей цыплячий свет. трумен неохотно приоткрывает рот, подбирая подходящую реплику для выражения сострадания, но выходит у него привычное неискренне звучащее: — оу, да, печально, — он опускает взгляд к земле, на целую секунду, однако торопливо поднимает его опять, задирая подбородок чуть кверху. зубы тихо, но настырно постукивают об эмаль. — как вы только смогли пережить столь жуткие напасти. и стоите теперь здесь, передо мной, весь такой смелый и мужественный. вами бы гордиться. он отворачивается, чтобы достать из внутреннего кармана пальто именованный портсигар с каменьями на застёжке, и отчаянно крепко сжимает челюстями табак, пока лихорадочно и в ознобе, вздрагивая, отыскивает там же зажигалку. поиск занимает ровно половину минуты, и мелкий рыжеватый, как его волосы, огонёк вспыхивает взаимной искрой между ними. тощие пальцы вцепляются в сигарету с тем же рвением, что утопающий за соломинку. кружевной графитовый дым гладит скулы и веки, выбившиеся из идеальной причёски своенравные пряди, задевает чрезвычайно восприимчивое обоняние саши. он насмотреться на курящего трумена не может, будто перед ним одна из самых величественных картин эрмитажа предстаёт, а не капризный замёрзший иностранец, которому делать в ночи больше нечего, как стоять и разговаривать с ним позади главного входа в отель. чтобы сгладить возникший диссонанс, волнующий до стеснения, он спрашивает, бесцельно теребя петельки дублёнки: — а у вас в детстве были похожие ситуации, мистер капоте? когда вы были на грани жизни и смерти. тот пафосно удивляется, элегантно запястье выгнув, сильнее завернувшись в пальто, и ступает самую малость на полушаг, дабы выпустить табачный пар вперёд и глумливо сбросить хлипкий пепел в опасной близости от чужих локтей. — так мы теперь на исповеди, саша? — имя растворяется вместе с прахом чужеземного «melachrino», горько покалывая язык. — очень необычно, мне нравится. надеюсь, вы будете в роли робкого праведного, а я обольстительного грешника, — и пока сконфуженный собеседник желает хоть как-то оправдаться чуть ли не в тысячный раз, трумен подавляет смех, кончиками пальцев невесомо, словно и не было вовсе, касается его плеча и отходит обратно к стене, делая несколько глубоких затяжек подряд. после них хрипло цедит, разглядывает ухоженные ногти, сжимает свободную руку в кулак. — если же про детство всерьёз говорить... да что там детство, так, обрывки безынтересных дней. вы знали, я, считайте, и вовсе родителей не видел, жил у родственников матери после их развода, постоянно читал и писал... одна скука и монотонность преследовали меня в маленьком городке. делать было нечего, а жизнь казалась унылым занятием. затем отрочество и череда глупых клише: отчим, переезд, разорение семьи и попытки матушки «вылечить» меня от... известного рода предпочтений. какой был балаган и ужас, честное слово. он до фильтра выкуривает сигарету, так что глаза немного слезятся, блестящей плёнкой отражаясь в фонарном блике, и резко, будто обжёгшись, бросает её в снег, притоптывая каблуком. далее больно растирает переносицу, бормочет шёпотом то ли очередное «fuck», то ли что похуже, возобновляет речь: — после работа в нью-йоркском журнале, конфликты, пробы публикации в издательстве, — трумен проводит дрожащей ледяной ладонью по волосам, замирает, словно ловит себя на чём-то неправильном, и прячет непоседливые руки в карманах пальто, выпрямляя спину. — теперь я здесь, как вы можете заметить. начинающий писатель, талантливый журналист, сопровождающий труппу «everyman opera» в неприступном советском союзе. чем не счастье? он тихо хмыкает, прячась в мехах как продрогшая канарейка, и проворно скользит по льду, разворачиваясь к главным дверям отеля и на сашу не взирая вовсе. когда же только доходит плавно до расчищенного дворником порога, то прикусывает щёку изнутри, до всполоха крови и боли, и, заслышав догоняющие шаги позади, с широкой улыбкой бросает через плечо: — поторопитесь, я продрог до костей. у вас же можно принять горячую ванну? коли да, то составьте компанию, наш разговор слишком растрогал меня. и осторожно бредёт дальше, насильно не замечая, как саша с первого его слова в рассказе о детстве затаил дыхание, не тая чуткого внимания и бесхитростного беспокойства в расширенных зрачках. если бы столкнулся с ними напрямую, то некрасиво заплакал прямо посреди улицы.

***

бордовый — цвет августовских вишен, насыщенных синяков в уголках глаз от бессонных ночей, ноющих мозолей на среднем и указательном от многочасового письма, припухших губ. но прежде всего это злополучный оттенок той самой шёлковой рубашки трумена, которую он ежеминутно поправляет (она и так всегда безупречна) и расстёгивает на пару верхних пуговиц. когда он рад, то самодовольно распрямляется, будто ярчайший цветок распускает свои лучшие лепестки, дабы всем в округе показать себя и, может, совсем чуть-чуть похвалиться. когда пьян, то листком на ветру покачивается, отчего ткань вся рябит и скользит по стройному телу его. в печали гнётся, иссыхает буквально, неподвижно сидя на одном месте, в угловом кресле номера, и смотря на всех пустыми, стеклянными глазами — дешёвой подделкой природных красочных яхонтов. был бы скульптором, то вылепил его из воска, чтобы таял от тепла людских рук, смягчался и оживал. забывал про запасы бутылок виски в дорожной сумке, круток табака, упакованных в каждом кармане брюк и пиджаков, пустые сплетни в ресторанах и кабаках. он ведь и сам знает непреложную истину: ему порой так не хватает быть просто кем-то по-настоящему увиденным.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать