Прожитые

Фемслэш
Завершён
R
Прожитые
тётя Оля
автор
Описание
Есть в Отделе тайн библиотека, где каждая книга – чья-то жизнь, прожитая по-настоящему, в одной из тысяч вариаций. Читать можно любую. Нельзя одного – повлиять на написанное. Гермиона приходит сюда как учёная. И остаётся ею ровно до того мгновения, когда открывает крыло Беллатрикс Лестрейндж.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава пятая. Дни, которых она не считала

Гарри пришёл к ней домой в четверг – она узнала, что это именно четверг, только от него, потому что сама уже давно не следила за днями недели. Он стучал долго, и Гермиона отрешённо слушала этот стук со своего привычного места у окна, где сидела с остывшим чаем, к которому так и не притронулась, медленно раздумывая о том, открывать ли вообще. Если прежняя Гермиона распахнула бы дверь уже на втором ударе, то нынешняя взвешивала, стоит ли Гарри тех минут, которые она могла бы провести иначе; и сам этот расчёт, когда она его в себе заметила, должен был её ужаснуть, но почему-то не ужаснул, что оказалось несомненно хуже всякого страха. Когда она всё-таки открыла, он стоял на пороге, и по его лицу она увидела саму себя – ещё до того, как он успел произнести хоть слово. Он смотрел на неё, и в его глазах плескался неподдельный испуг. Тогда Гермиона ясно поняла, что выглядит дурно – что болезненно похудела, что под глазами залегло то, чего там никогда не было, и что в квартире за её спиной все сильнее стоит запах нежилого. — Ты не отвечаешь уже месяц, — сказал Гарри. «Месяц», — безэмоционально повторила она, медленно перекатывая слово и пробуя его на вес. Месяц там, снаружи, тогда как внутри это могло быть чем угодно: за это «что угодно» она успела прожить столько чужих лет, что давно потеряла им счёт, а вместе со счётом потеряла и сцепление между внутренним временем и внешним, и теперь они вращались каждое само по себе, не задевая друг друга. — Я работала, — сухо сказала она. В этой односложной фразе правда и ложь слились в одной оболочке, однако Гарри всё-таки почувствовал между ними грубый шов. Войдя, не дожидаясь приглашения, он прошёлся глазами по комнате – по непрочитанным письмам на полу, мимо застывшей фотографии родителей на полке, мимо чашек с засохшими ободками чая, – и обернулся к ней; и она отчётливо увидела, как он собирает все эти мелочи в одну картину, и как сильно увиденное его пугает. — Над чем? — спросил он. — Над чем именно ты работаешь, Гермиона? Скажи мне. Ты пропадаешь в Отделе тайн сутками, никто тебя не видит, и твой начальник уже написал мне – мне, понимаешь? – только потому, что сам не знает, что с тобой делать. Что ты там нашла? И вот именно в этот миг Гермиона совершила то, чего не делала ещё никогда в жизни: она солгала Гарри, не оставив ни единого повода усомниться в своих словах, глядя прямо ему в глаза и не мигая. — Темпоральную аномалию, — невозмутимо ответила она. — Слабую. Я картирую её свойства, и это тонкая, кропотливая работа, требующая невиданной сосредоточенности; да, я запустила быт, и да, мне жаль, что я напугала тебя. Но это лучшая работа в моей жизни, Гарри, и я близка к прорыву. Просто дай мне закончить. Он долго молчал. Он наверняка хотел поверить – она видела, как сильно он этого жаждет, ведь поверить было куда легче, чем в то, другое, для чего у него пока не находилось сил, – и он действительно почти поверил. А Гермиона просто стояла, выдерживая его взгляд, и отстранённо, словно издалека, думала о том, что лжёт поистине мастерски, и что у неё к этому жуткий талант. — Закончи, — сказал он наконец, тихо. — И возвращайся. Хорошо? Просто... возвращайся. Он обнял её на пороге, и она ответила на это объятие с опозданием в один удар сердца – таким, чтобы он ничего не заметил, но таким, чтобы непременно заметила она сама. От него всё ещё пахло улицей, дождём и живым миром, в котором существуют четверги и в котором нормальные люди стучат в двери, ожидая ответа; Гермиона на миг задержала в себе этот запах, показавшийся распахнутым окном в комнате, где она давно забыла о существовании воздуха, – и тут же равнодушно его отпустила. Когда дверь за ним окончательно закрылась, она ещё немного постояла в прихожей, напряжённо прислушиваясь к тому, что по всем законам должна была бы сейчас чувствовать: стыд, тревогу, безудержное желание побежать следом, всё рассказать и умолять вытащить её отсюда. Она честно поискала всё это в себе. Но нашла только нетерпение, ведь Гарри отнял у неё целый вечер, а этим вечером она собиралась навестить библиотеку. *** О родителях она в те дни пыталась думать как можно реже, бережно откладывая эти воспоминания – как сама призналась себе ещё тогда, у фотографии, – на самый конец, однако книгу о них всё-таки нашла. Вышло это почти случайно: искав очередную версию Беллатрикс, она свернула не туда, как сворачивала теперь часто, доверяясь рукам и ногам куда больше, чем плану, – и внезапно оказалась в чужом крошечном крыле всего в две полки, где на корешках стояли два имени, которые она когда-то носила в сердце прежде всех прочих. Отец и мать; их версии, жизни, в которых они оставались самими собой – простыми дантистами в английском пригороде, до смешного спорящими о пустяках, тихо стареющими и каждый год ездящими в отпуск в Девон. Она сняла одну книгу и нашла в ней то, чего одновременно искала и больше всего боялась: жизнь, в которой у них была дочь по имени Гермиона. Ту самую жизнь, в которой эта девочка не стирала им память, не отправляла на другой край света под вымышленными именами и не вырезала себя из их прошлого ради их же безопасности, позволив им стариться, помня её. Гермиона прожила один их вечер – обычный, невыносимо скучный и несомненно бесценный: отец чинил что-то у раковины, мать звала ужинать, а взрослая дочь, приехавшая на выходные, накрывала на стол и привычно пререкалась с матерью о соли. Там не происходило ничего, совершенно ничего, и именно это было тем главным, что она навсегда отняла у настоящих своих родителей и у самой себя ради войны, которая уже давно кончилась. Вынырнув, она не плакала, потому что давно прошла эту стадию. Она сидела на полу нового маленького крыла, зажатая между отцом и матерью, которые в этой конкретной книге её помнили, и каждой клеткой чувствовала, как библиотека делает с ней то, о чём предупреждал старик, – вот только делала она это не так, как он предупреждал. Он говорил о худшем мире, о том, что нельзя показывать человеку лучшее; Гермиона же сидела и с ошеломляющей ясностью понимала, что библиотека вовсе не показывает «лучшее» как соблазн, а просто молча кладёт рядом твою жизнь и ту, которой никогда не было, – кладёт великодушно, ни к чему не принуждая, и отходит. И этого оказывается довольно: сравнения никто не навязывает, его делаешь ты сам, и однажды начав, уже не можешь перестать. Она медленно поставила книгу обратно и пошла к Беллатрикс, потому что у родителей было слишком честно и больно, тогда как у Беллатрикс боль была другого свойства – её безумно хотелось, к ней тянуло, она согревала; и Гермиона добровольно выбрала ту боль, которая грела. В тот день она поняла о себе ещё одну неприятную и точную вещь: горе по родителям всегда требовало от неё действий – встать, всё исправить, вернуться и попытаться, – тогда как тоска по Беллатрикс не требовала ничего. К Беллатрикс можно было только приходить и читать, ничего не делать и ни за что не отвечать, и именно в этом крылась вся разница и вся захлопнувшаяся ловушка: живая жизнь постоянно требует, тогда как прожитая – лишь безропотно принимает. И Гермиона, за эти недели окончательно разучившаяся отвечать хоть за что-нибудь, теперь всегда выбирала только то, что ничего с неё не спрашивало. *** Старик сидел за столом, и она почти наверняка прошла бы мимо – в последние разы она неизменно проходила мимо, снедаемая нетерпением поскорее добраться к полкам, – но он сказал ей прямо в спину, уверенно и не повышая голоса: — Снаружи прошёл ещё месяц. Гермиона остановилась. — Я знаю. Гарри сказал. — Внутри прошло больше, гораздо больше. Вы прожили здесь столько чужих лет, что ваше время начало стремительно рассыпаться. Вы разве не заметили, что выходите отсюда всё более усталой, потому что ваше тело стареет по внутреннему счёту, а вовсе не по внешнему? Пока это не слишком опасно, но у всякого «пока» есть свои границы. Гермиона обернулась и впервые за долгое время посмотрела на свои руки по-настоящему, так, как если бы смотрела на чужие: на тыльной стороне правой кисти проступила тонкая морщинка, которой наверняка не было ещё этой зимой. Волос, случайно упавший на рукав, оказался длиннее, чем должен был отрасти за месяц, и в нём – она недоверчиво поднесла его ближе к глазам – белела одна седая нить, которой просто неоткуда было взяться у девушки её лет. Снаружи прошел ещё месяц, но руки верно сообщали о годах: она прожила чужие жизни настолько полно, что они впечатались в её тело так же, как откладываются настоящие, и тело упрямо вело свой собственный счёт, даже не думая сверяться с календарём. В прежние недели она непременно ответила бы дежурное «я понимаю», как говорила ему много раз до этого – легко, ничего не вкладывая, словно пустое вежливое слово, – но сейчас оно подошло к губам и так и не сошло с них. Она промолчала именно потому, что больше не понимала. Точнее, она всё ещё понимала умом – чётко и ясно, как привыкла понимать всё на свете, – но это понимание больше не имело ни малейшей власти над тем, что она делала: она знала, что планомерно губит себя, знала это в мельчайших деталях куда лучше старика, – и всё равно шла к полкам. Между знанием и реальным поступком пролёг глухой, непреодолимый разрыв, которого прежняя Гермиона, искренне верившая, что знать значит мочь, не сумела бы даже вообразить, – а эта, нынешняя, теперь в нём жила. — Раньше вы говорили «я понимаю», — заметил старик, внимательно глядя на неё. — Раньше я думала, что понимать – это хоть что-то значит, — сказала Гермиона. Это был самый первый по-настоящему честный ответ, который она дала ему за всё это время, и впервые в лице старика мелькнуло не привычное бездонное терпение и не снисходительная жалость, а нечто третье, очень похожее на узнавание, – будто она наконец произнесла вслух те самые слова, которых он от всех покорно ждал и почти ни от кого не слышал. — Вот теперь, — тихо произнёс он, — вы стоите у того самого края, о котором я говорил вам в первый вечер. Наступил тот день, после которого понятие «домой» навсегда перестаёт быть словом; я ведь говорил, что вы его не заметите. — Он тяжело помолчал. — Заметить его можно исключительно так, как вы сделали это сейчас, – ясно поняв, что само понимание больше ничего не меняет. Это и есть он. Гермиона замерла, пока свет вокруг оставался неизменно неярким, а где-то за её спиной терпеливо ждало крыло – бесконечное, обволакивающе тёплое, ставшее её собственным и сотканное из её безраздельного внимания. — И что мне теперь делать? — спросила она, внезапно услышав в своём севшем голосе то, чего в нём не было прежде ни разу: ни привычного вызова, ни жадного любопытства учёного, а лишь простую человеческую просьбу о помощи – тихую и, возможно, последнюю. — Уйти прямо сейчас, — спокойно сказал старик. — Встать, выйти в коридор не оборачиваясь, найти своего друга и честно рассказать ему всё. Наглухо закрыть эту дверь снаружи и больше никогда её не искать. Это можно сделать; это пока ещё можно. Сегодня это можно в самый последний раз. — А завтра? — А завтра вы неминуемо спросите меня, есть ли особая книга лично о ней. — Старик сказал это бесстрастно, просто называя то, что видел впереди так же ясно, как видел всё позади. — И я отвечу вам. И вы непременно её откроете. И вот тогда дороги назад уже точно не будет. Гермиона долго и тягостно молчала, прекрасно зная, что он прав: она знала это тем же самым бессильным знанием, которым постигала всё в последнее время, – кристально точным и больше не имеющим над ней ни капли власти. — Почему вы вообще меня предупреждаете? — вдруг спросила она. — Вы ведь говорите это всем, вы сами сказали – всем без исключения, и все всё равно остаются. Тогда зачем это нужно? Какой во всём этом смысл, если он ни разу ни на ком не сработал? Старик медленно поднял на неё глаза, и в них плескалось что-то невыносимо старое и нечеловечески усталое. — Исключительно чтобы потом, — произнёс он, — когда вы будете целенаправленно идти вглубь, вы шли туда, чётко всё зная; чтобы никогда не могли сказать, будто вас не предупредили. Это совсем немного, но это единственное, что я вообще могу дать тем, кого уже нельзя удержать: ясное знание о том, что именно они выбрали. Поймите, невыбранная гибель – это просто слепое несчастье, тогда как выбранная – это уже судьба. Я вовсе не спасаю вас, госпожа Грейнджер; я лишь перевожу ваше несчастье в вашу личную судьбу. Большего здесь не дано никому, и мне в том числе. Гермиона смотрела на него не отрываясь и впервые всерьёз подумала о том, кто он такой, как именно сюда попал и почему у него – единственного на всю эту бесконечную библиотеку – нет своей книги. Этот вопрос поднялся из глубины и так и не сошёл с её губ: она до дрожи испугалась ответа, сама до конца не понимая почему. — Я подумаю, — сказала она вместо этого. Старик опустил глаза к столу: он слышал этот ответ много раз, от многих, и отлично знал ему цену. — Конечно, — сказал он. — Подумайте. Гермиона вышла в коридор, села за свой стол в гулком, пустом Отделе тайн, достала чистый пергамент и обмакнула перо, чтобы написать Гарри – всё рассказать, попросить вытащить её отсюда, как советовал старик, – но перо так и высохло над пустым листом. Она просидела так, может быть, час, написав за это время лишь одно слово – «Гарри», – и смотрела на него, не зная, что именно прибавить, какими словами объясняют такое, поверит ли он и захочет ли вытаскивать ту, что предпочла чужие жизни его дружбе. А потом отложила перо, встала и пошла обратно – не домой, не к Гарри, а тем коридором в тупик, к двери, которая всегда оставалась тёплой. Она сказала себе, что только спросит, задаст лишь один вопрос: есть ли такая книга, – ведь спросить ещё не значит прочесть.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать