Auf Wiedersehen, Геллерт

Роулинг Джоан «Гарри Поттер» Гарри Поттер Фантастические твари
Гет
В процессе
NC-17
Auf Wiedersehen, Геллерт
Kind_Radish
автор
Описание
Грин-де-Вальд победил. Магическая Европа лежит под сапогом нового режима, а Коллегия Очищения прочесывает города в поисках предателей крови. Том Реддл, лучший следователь Коллегии, получает назначение в Париж. Он еще не знает, что там его ждет нечто более интересное, чем архивные папки. Ее зовут Нагайна. Она примадонна, роковая красавица и, если верить слухам, тайная пособница «Ордена Феникса»— кучки безбашенных смертников, объявивших войну режиму. Что ж. Охота начинается.
Примечания
Привет, мои хорошие! Вы читали «Гарри Поттера»? Смотрели «Бесславных ублюдков»? Если нет, то ничего страшного, сейчас все объясню «Бесславные ублюдки» —это фильм про Вторую мировую, где наша реальная история идет лесом. Там есть горящий кинотеатр, скальпы, обаятельный офицер СС с и еврейская девушка, которая мстит красиво и под горючую пленку. В общем, Тарантино взял наш двадцатый век и собрал заново, смешно, страшно и совершенно гениально. Это AU по мотивам данного фильма. Мы берем мир, где в «Фантастических тварях» Грин-де-Вальд не проиграл, а стал президентом МКМ и ввел новый порядок. На дворе 1947 год. Идет охота на магглорожденных, предателей крови и всех, кто не вписался в Светлое будущее. А посреди всего этого безобразия выживают наши герои. Что тебя ждет: -Том Реддл в роли Ланды. Вежливый, обаятельный, с улыбкой, от которой хочется аппарировать куда подальше. -Нагайна в роли Бриджит. Примадонна магического театра и женщина-загадка у которой за плечами такое прошлое, что лучше бы и не спрашивать. -Орден Феникса в роли «Ублюдков». Отряд отбитых авроров-смертников под командованием молодого Аластора Грюма. -Грин-де-Вальд в роли фюрера. Сами понимаете, финал ему светит соответствующий Важное: Я, автор данного безобразия, категорически против нацизма, расизма, фашизма и любых других «измов», после которых люди в красивой форме начинают строить планы в кабинетах, а заканчивают там, где заканчивать совсем не хочется. Приятного чтения! ❤️
Поделиться
Читать онлайн Отзывы

Слово джентельмена

Мира умела считать до ста. В обычной жизни это была настоящая суперспособность. Папа все говорил: «Мира у нас умница, до ста считает, а я в ее годы только до двадцати и умел». Мама смеялась и гладила ее по голове. В обычной жизни умение считать до ста означало, что ты большая, что тебе можно доверить накрывать на стол: разложи вот четыре вилки, четыре ножа, проверь, всем ли хватило салфеток. Можно было считать ступеньки на крыльце, или звезды в небе, или печенья в жестяной банке и даже съесть одно, пока мама не видит. Но в темноте это не помогало. В темноте цифры становились пустыми, отскакивали от стенок и возвращались ничем. Мира досчитала до ста три раза, а три раза по сто, это же триста. Потом она попробовала до тысячи. Тысяча — это десять раз по сто, очень-очень много, так много, что должно хватить на целую вечность. Но на семистах двенадцати она сбилась, потому что рядом что-то зашуршало и цифра выскочила из головы. Она начала заново. Раз. Два. Три. Темнота, жадная до ужаса, съедала цифры, не давясь и не жуя, просто заглатывала целиком, как удав из энциклопедии, которую папа показывал ей однажды вечером. Удав разевал пасть, раз! И кролика больше не было. Вот так и темнота: раз и цифры нет. — Тш-ш-ш, — сказала мама, хотя Мира не издала ни звука. Ни всхлипа, ни шепота, ни шороха одежды. Только мысли и страх, который был таким громким, что, наверное, гудел на весь простенок, как холодильник, что Мира однажды видела в гостях у магловской тетушки. Тот гудел, гудел, гудел и все делали вид, что не замечают. Странно. — Тш-ш-ш, моя хорошая. Мама всегда знала, когда Мире было страшно. Это было как магия, только без палочки. Даже когда она старалась дышать ровно, как учил папа: вдох — раз, два, три. Выдох — раз, два, три. Как будто просто лежишь в своей кровати и ждешь, когда утро постучит в окно. Но здесь не было кровати. Здесь не было окна. Здесь были только стены — близко-близко, с двух сторон. Мира знала это, потому что однажды, еще в самом начале, попробовала вытянуть руки и локти уперлись в кирпичи сразу с обеих сторон. Стены были холодные, и от этого холода страх становился еще больше, все рос, поднимался к самому горлу. Поэтому Мира больше не трогала стены. Она сидела, прижав локти к бокам, и старалась занимать как можно меньше места. Как мышка. Как будто если стать достаточно маленькой, можно совсем исчезнуть. Они сидели в простенке. Так сказала мама. «Это как игра, как прятки. Только это очень, очень тихие прятки». Мира и правда любила прятки. В старом доме, еще до того, как они переехали к дяде, она пряталась везде: в шкафу, среди маминых платьев; в корзине для белья, где простыни были еще теплые после сушки на солнце; и даже под папиным письменным столом, зажав в кулачке конфету, стащенную с кухни, и смеясь так, что липкий кулачок дрожал. В том доме прятки кончались тем, что папа говорил громким, притворно-сердитым голосом: «Куда же подевалась моя дочь? Неужели она пропала?» И Мира вылетала из укрытия с криком: «Я здесь! Я тут!». Папа подхватывал ее на руки и подбрасывал к потолку, и она летела, как птица, и мир был огромный, светлый, смешной. Здесь не было папы. Здесь не было потолка, до которого можно долететь. Здесь и смеяться не хотелось. Они сидели в простенке очень долго.Мира забыла, когда они сюда залезли. Время в темноте вело себя тоже неправильно. Вчера? Позавчера? Ей казалось, что прошла целая жизнь. Что она родилась здесь, в этой щели между стен, и вся ее прошлая жизнь просто приснилась. Сначала она задавала вопросы. Папа говорил, что Мира похожа на маленькую сову, которая все время ухает: «Почему?» и «Когда?» и «А что будет, если?..» — Когда мы выйдем? — спрашивала она. — Скоро, — отвечала мама. — Почему папа не с нами? — Папа занят. — Можно зажечь свет? На этот вопрос мама не отвечала ничего да только прижимала Миру к себе крепче. В простенке пахло старой известкой и пылью. Когда она проводила пальцем по полу, на подушечке оставался серый налет, мелкий и сухой, как мука. Еще пахло мышами. Мыши шуршали где-то глубоко, за кирпичами, и Мира представляла их: серые комочки с розовыми ушами и глазами-бусинками. Раньше она боялась мышей, а сейчас же она почти завидовала им: мыши хотя бы могли бегать, они были свободны. Но больше мышей Мира боялась того, что было снаружи. Того, из-за чего они сюда и залезли. Она плохо понимала, что происходит. Взрослые в последние дни говорили шепотом, обрывками, словами, которые не складывались в понятную картинку. Как кусочки паззла, который рассыпался, а половина деталей исчезла под диваном.

«Регистрация»

Слово было похоже на «реестр». Папино слово из тех времен, когда он работал в Министерстве и приходил домой усталый, с кипой пергаментов подмышкой, и говорил: «Сегодня весь день вносил данные в реестр».

«Облава»

Это слово пахло лесом и, наверное, охотой. Мира представляла дядечек в высоких сапогах и с ружьями наперевес, как на картинке в журнале. Но мама, говоря это слово, вздрагивала, как от удара.

«Комиссия по чистоте»

Чистота — это хорошо. Мама всегда говорила: «Мой руки перед едой» и «В чистой комнате и думается чисто». Но когда дядя Амонд произносил эти слова, он кривил рот так, будто у него болел зуб.

«Коллегия Очищения»

А вот это слово было самым страшным. Мама выдыхала его быстро, сквозь зубы, точно хотела поскорее от избавиться. — Они проверяют родословные, — сказал дядя Амонд в тот вечер, когда папа не вернулся домой. Мира сидела на лестнице в пижаме, ей полагалось уже спать, но она спустилась попить воды и застыла на верхней ступеньке, услышав голоса в гостиной. — И контакты с обычным миром. Все, кто хоть как-то причастен к жизни за пределами волшебного общества, стали врагами народа. Сказанное повисло в воздухе, и Мира, сколько ни пыталась, не могла понять, как папа, который каждое воскресенье пек оладьи с черникой и пел смешные песенки, перевирая слова, мог быть «врагом народа». Что воообще за слово такое? Мама заплакала тогда. Мира никогда раньше не видела, чтобы мама плакала. У мамы были сухие, теплые глаза, которые всегда улыбались, даже когда губы не улыбались. А тут она вдруг сломалась. Мира тогда так испугалась, что залезла прямо под стол. Под столом было темно и пыльно, пахло гуталином от папиных ботинок и старой газетой. Она сидела там, обхватив колени, пока дядя Амонд не заглянул под скатерть, не вытащил ее бережно и не сказал: «Не бойся, маленькая. Мы что-нибудь придумаем». Дядя Амонд придумал простенок. Это была его идея, ведь дядя Амонд был особенным человеком: он жил в двух мирах одновременно. Когда-то, еще до войны, до всех этих страшных слов, он работал архитектором в магловском мире и знал, как строят настоящие дома. Знал, что в старых домах между стенами, в том месте, где дымоход огибает кладовую, остаются пустоты. Он расширил одну из них магией, по ночам, когда соседи спали. Пробил ход из кладовой, так что и не заметишь, если не знаешь, куда смотреть. Постелил на пол старое одеяло, сделал крошечную полочку для свечи и спичек и сказал: — Если что, вы знаете, куда идти. Он сказал это так спокойно, будто речь шла о том, куда положить запасной ключ или где стоит банка с печеньем на случай гостей. Они пошли туда три дня назад, когда в дверь постучали первый раз. Стук был громкий, но какой-то... вежливый. Три удара костяшками по дереву. Мира потом долго думала об этом стуке. Если бы стучали кулаком, то было бы понятнее, конечно. Если бы ногой, ну еще понятнее. Но этот стук был как у гостя, который пришел на чай и точно знает, что ему откроют. Дядя Амонд выдохнул длинно и ровно, поправил воротник рубашки, одернул манжеты. Он делал все медленно, как будто давал себе время. Потом сказал: «Идите. Сейчас. Быстро». Мама подхватила Миру и потащила в кладовую. Мира успела оглянуться — дядя Амонд стоял в прихожей, прямой, как палка, и смотрел на дверь. Он не боялся. Нет, неправда: боялся, но не показывал. Сначала из простенка было слышно все. Голоса в прихожей говорили слишком вежливо, точно взрослые, когда хотят, чтобы ты не боялся, а ты от этого боишься еще больше. Или как доктор, который говорит: «Будет немножко больно, но ты же у нас храбрая девочка». И ты уже знаешь: если он так говорит, будет не немножко. Дядя Амонд отвечал спокойно. Мира слышала его сквозь стены. Только в самом низу, там, где слова заканчиваются и начинается дыхание, что-то дрожало. Совсем чуть-чуть. Потом раздался треск. Мира никогда не слышала, как ломается человек. Оказывается, это звучит почти как ломающаяся мебель — такой же влажный, противный хруст, только намного тише. И после него наступает тишина. Грохот. Что-то падало, стул, наверное, или книжная полка. Мира знала каждую вещь в этом доме, она могла по звуку угадать, что именно сейчас разбилось. Ваза в коридоре, зеркало в прихожей, то-то еще… она не успевала угадывать. Крики. Не дяди Амонда, ведь дядя Амонд молчал. Кричали они, те, что ворвались в дом. Кричали слова, которых Мира не понимала: может быть, заклинания, может быть, просто ругательства, но голоса были злые, веселые, разгоряченные, как у мальчишек, которые мучают кошку. А потом дядя Амонд что-то сказал и тут же замолчал на полуслове. Мира хотела закричать. Воздух уже поднялся из живота в грудь, уже собрался в горле, горячий и колючий, но мама зажала ей рот ладонью. Ладонь была мокрой. От слез, от пота, от страха. Соленая влага попала в уголки губ. — Тихо, тихо, тихо, — шептала мама прямо в ухо, и ее губы дрожали, а дыхание было рваным, горячим. — Ради всего святого, тихо. Мира затихла. Она научилась этому за три дня. За три дня можно научиться, наверно, чему угодно, если от этого зависит жизнь. Она научилась дышать беззвучно, плакать без всхлипов, сидеть неподвижно так долго, что тело сначала немело, затем горело, а потом переставало чувствоваться совсем, и оставалась только голова в пустоте, точно воздушный шарик на ниточке. И Мира думала: если ниточка оборвется, то она улетит? Ну, может быть, к папе? Но снаружи не уходили. Они были там все эти дни. Мира знала, что их несколько, ведь она различала шаги. Тяжелые, грузные шаги старшего. Более легкие, суетливые шаги двоих подчиненных. Те то и дело бегали из комнаты в комнату, что-то передвигали, суетились, переговаривались вполголоса. Иногда они говорили о непонятном: о каких-то рейдах, о том, что «в Лидсе взяли шестерых», о донесениях, которые нужно отправить в Министерство. Иногда смеялись — громко, грубо, и этот смех просачивался сквозь кирпичи, как вода сквозь трещину на чердачной крыше. Иногда они ели и Мира слышала звон посуды, слышала, как наливают что-то в стаканы, как ножи стучат по тарелкам. Запах жареного мяса просачивался даже в простенок и у Миры сводило живот. Она не ела три дня. Мама давала ей сухари, которые успела сунуть в карман. Первый она съела в первый день. Второй — во второй. Третий и четвертый мама разделила пополам сегодня утром, и каждая половина была размером с большой палец. — Мама, — прошептала она, когда живот скрутило особенно сильно, — я хочу кушать. — Я знаю, моя хорошая. Я знаю, — мамина рука легла ей на голову, погладила по спутанным волосам. — Потерпи. Мы скоро выйдем. — Скоро — это когда? — Скоро. — А когда они уйдут? Мама не ответила. Мира прижалась к ней крепче. Мама была единственным теплом во всей вселенной. От нее пахло сладкими, ванильными духами, которыми она пользовалась когда-то, в другой жизни, той, где были окна и двери, где были свечи на обеденном столе и горячий ужин по вечерам, где папа еще приходил домой, пахнущий уличным холодом и типографской краской. — Я хочу к папе, — сказала Мира. Мама вздрогнула. Мира почувствовала, как ее руки на секунду сжались сильнее, а потом расслабились. Медленно, неохотно. — Папа… — мама запнулась. Мира услышала, как она сглатывает, как воздух застревает у нее в горле, — папа сейчас не может прийти. — Почему? — Потому что он далеко. — Он уехал? — спросила Мира, и в ее голосе вспыхнула надежда. Если папа уехал, он может приехать обратно, так ведь? Он уже уезжал раньше в командировки, в Лондон, в Эдинбург, в какие-то города с трудными названиями, которых Мира не запоминала. — Да. — Когда вернется? Мама молчала долго. Так долго, что Мира начала считать про себя, думая, что мама не ответит вовсе, что ответа нет, как не было ответа про свет и про «когда они уйдут». Но потом мама заговорила. — Папа сделал очень важное дело. Он защищал нас. Тебя и меня. Он спрятал наши имена из списков, которые составляют плохие люди. И за это ему пришлось… уйти. — Надолго? Мама выдохнула. Мира почувствовала тепло на своей макушке. — Навсегда. Мира не поняла. Нет, она знала, что такое «навсегда». У нее была рыбка, золотая, с пышным хвостом, похожим на кружевную салфетку. Рыбка умерла, когда Мире было четыре года, и ей сказали тогда: «Она уплыла навсегда». Мира поплакала и забыла. Но папа — это же не рыбка. Папа — это папа. Папа наоборот был всегда. Он был как солнце, как небо, как воздух. Ну Как могло небо уйти навсегда? Глупость какая. Она открыла рот, чтобы спросить еще что-то, но в этот момент снаружи раздались шаги. И они были другими. Не такими, как те, что гремели по дому последние дни. Мама замерла. Мира почувствовала, как ее большое, теплое сердце вдруг остановилось на целую секунду, а потом забилось часто-часто, загнанно, словно мотылек, что бьется летними вечерами о стекло лампы. Шаги приближались. Они шли через гостиную, коридор и остановились у двери в кладовую. Тишина. Густая, плотная, как кисель. Мира зажала рот ладонью. Она не дышала. Не двигалась. Она стала маленькой-маленькой. Меньше мыши, меньше пылинки, меньше цифры «один», с которой все начинается. Если ты «ноль», тебя не существует. Если ты «ноль», тебя нельзя найти. А потом раздался голос: — Выходите. Мира ожидала услышать что-то страшное. Рык, хрип, грубый окрик, как у тех, кто ломал мебель и смеялся. Но голос был молодым. Очень молодым. Так говорили, наверное, старшие ученики в школе, когда Мира с мамой проходила мимо. И еще оченнь красивым — глубоким, ровным, как у диктора по радио. И очень, очень спокойным. — Выходите, — повторил голос. — Я знаю, что вы там. Мама не двигалась. Мира чувствовала дрожь в ее руках. Чувствовала, как на шее, прямо под щекой, бьется жилка. Чувствовала, как ее дыхание становится рваным, частым, но мама не произносила ни звука. Она держалась. Из последних сил и за двоих. Голос вздохнул. Это был почти человеческий вздох, какой-то даже… разочарованный? Точно вздыхает учительница, когда Мира неправильно отвечает на вопрос. — Я понимаю, — сказал голос. — Вы напуганы, у вас есть на это причины. Мои коллеги бывают чрезмерно усердны, они создают много шума и беспорядка, — слово «беспорядок» он произнес с легкой брезгливостью, как будто шум и беспорядок оскорбляли его лично, — а это непрофессионально. Пауза. Шорох ткани. — Я не причиню вам вреда, — сказал голос, и это прозвучало так просто да буднично, что Мира на секунду почти поверила. — Я просто хочу задать вам несколько вопросов. Тон был мягким, обволакивающим, почти нежным. Как патока, которую мама добавляла в имбирное печенье: льется медленно, густо, золотисто, и кажется, что слаще ничего на свете нет. От этого голоса хотелось расслабиться, поверить, выйти из темноты и увидеть наконец, кому принадлежит такой красивый тон. И именно поэтому мама вжалась в стену еще сильнее. Она знала то, чего Мира еще не понимала. — Вас зовут Хоста Флетчер, — продолжал голос. Теперь в нем появилась новая интонация — деловая, собранная, как будто он зачитывал список покупок. — В девичестве Хортон. Ваш муж — Майкл Флетчер, был магглорожденным. Ваша дочь — Мира Флетчер, полукровка, вторая степень. Ваш брат — Амонд Хортон, был чистокровным, но, увы, — слово «увы» он произнес почти соболезнующе, — предателем крови, укрывавшим нежелательных лиц и имеющим прямые контакты с маглами. Мама дернулась. Вырвался Короткий, судорожный вдох, который она не успела подавить. Воздух вошел в нее с тихим, влажным звуком. Этого хватило. — Вот вы где, — раздалось по ту сторону, точно с улыбкой. — В простенке за кладовой. Ваш брат был архитектором, так ведь? В мирное время строил дома для магглов. Очень предусмотрительно. Очень... изобретательно, — проговорил он прямо нараспев. — Жаль, что он не предусмотрел, что я умею считать. Тишина. Даже мыши затихли. — Я умею считать, — повторил голос. Теперь в нем слышалась гордость. — Количество жильцов по регистрационным записям, количество тел после рейда, количество порций еды на кухне. У вас три стула, миссис Флетчер. Один для вас, один для дочери, один для брата. А тел мы нашли только одно. Значит, двое где-то прячутся. Простая арифметика, верно? Мама молчала. Мира прижималась к ней, и слезы текли по щекам. она не знала, плачет ли мама тоже, ведь в темноте было не видно. — Я мог бы вытащить вас силой, — продолжал голос. — Поверьте, это несложно. Пара заклинаний и ваше убежище превратится в ловушку. Стены сомкнутся, пол уйдет из-под ног. Вы окажетесь снаружи быстрее, чем успеете закричать. Я видел, как это работает. — Короткая пауза. — Неприятное зрелище. Но это... грубо. А я предпочитаю, когда люди выходят сами, понимают, что игра окончена и принимают неизбежное с достоинством. Это вызывает уважение, понимаете? Шаги теперь двигались вдоль стены. Медленно. Размеренно. Туда. Сюда. Туда. Сюда. Мира считала шаги, чтобы не сойти с ума. — Я даю вам минуту. Ровно минуту. Потом я уйду и тогда вы будете говорить уже не со мной, а с теми, кто ждет наверху. Пауза. — Вы слышали, что они делают с теми, кто не выходит? — спросил голос. — Я слышал. Это очень неприятно. Они не такие терпеливые, как я. Не такие аккуратные. Они не задают вопросов, им неинтересны ответы. И именно поэтому я предлагаю вам сделку. Вы выходите сейчас. Добровольно, с достоинством. Я задаю вам вопросы, вы отвечаете. А в обмен на сотрудничество я гарантирую, что с вами и с вашей дочерью будут обращаться... корректно. — Последнее он выделил, произнес четко, по слогам. — Это немало. Поверьте, в нынешние времена это очень, очень немало. Мама дышала часто-часто. Мира слышала, как она сглатывает. Как открывает рот. Как закрывает его снова. — Тридцать секунд, — сообщил голос. Мира хотела закричать. Забиться в истерике, заколотить кулаками в стену, вырваться, убежать, сделать хоть что-то, но не могла. Тело больше не слушалось. Она застыла и только слезы текли по щекам, капая на грязную мамину кофту, оставляя темные дорожки. — Двадцать. Мама пошевелилась. Первое движение за много минут. Ее теплые, мягкие руки задвигались: по голове, спутанным волосам, по спине, по плечам. Запоминали. — Десять. — Я выйду, — сказала мама. Ее голос был хриплым, сломанным, совсем-совсем чужим. Но он прозвучал громко. — Прекрасный выбор, — отозвались по ту сторону стены с искреннем удовольствием. — Я знал, что вы разумная женщина, миссис Флетчер. — Только... — мама запнулась. Мира услышала, как она провела языком по пересохшим губам, — только обещайте, что мою дочь не тронут. Что ей не сделают больно. — Мамочка, нет, — прошептала Мира. — Тихо, моя хорошая. Тихо. Все будет хорошо. — Я обещаю, — ответил голос по ту сторону, — С ней ничего не случится. Слово джентльмена. Мама поцеловала Миру в лоб мокрыми губами, солеными от слез. Потом отстранилась. Мира вцепилась в нее: в кофту, в плечи, в волосы, во все, до чего могла дотянуться. Она держалась изо всех сил, из последних, которые были, но мама мягко разжала ее пальцы, один за другим. — Я тебя люблю, — сказала она одними губами, без звука. И отвернулась. Мира услышала, как она шарит руками по стене, нащупывая потайную доску, которую дядя Амонд так тщательно подогнал. Доска отъехала и в простенок хлынул свет. Он был нестерпимым. Острым. Мира зажмурилась, перед глазами заплясали разноцветные круги. После трех дней в темноте даже тусклый свет кладовой казался настоящим огнем. Она проморгалась, и когда слезы отступили, мама уже была снаружи. — Здравствуйте. Меня зовут Том Марволо Реддл. Я следователь Коллегии Очищения. Очень приятно познакомиться с вами лично. Мира смотрела в щель. Она видела кусочек кладовой: старые полки, заставленные банками с вареньем, метлу в углу, пыльную тряпку на гвозде. Мамину спину — прямую, напряженную, в кофте, которая когда-то была такой нарядной, а теперь покрылась разводами и серой пылью. И еще она видела край чужой мантии. Черной, дорогой, безупречно чистой, ни пылинки, ни складочки. Часть руки — длинные пальцы, бледная кожа, с перстнем на мизинце. И ослепительно белую ленту, повязанную на рукаве выше локтя. Странный знак венчал ее: треугольник, круг да палка. Простой, как детский рисунок. — Вы обещали, — сказала мама. Голос ее дрожал, но она стояла прямо. — Вы обещали, что с ней ничего не случится. — Я помню, — ответил Реддл. — И я держу свое слово. Но сначала несколько вопросов. Пройдемте в гостиную? Там удобнее. И чай, кажется, еще не остыл. Шаги. Две пары. Одна — легкая, заплетающаяся, неровная: мама шла так, будто земля уходила у нее из-под ног. Вторая — четкая, уверенная. Они удалялись, и с каждым шагом Мира теряла маму все больше. Она считала шаги, как будто это могло ее вернуть. Дверь кладовой закрылась. Голоса стихли. Мира осталась одна. Простенок стал больше. Или это Мира стала меньше. Воздух по-другому касался кожи: раньше он был общим, согретым маминым дыханием, а теперь чужим, потягивающим сквозняком откуда-то изнутри стен. Запах ванили истаял, и остались только пыль, мыши и холодный кирпич. Мира сидела в углу, обхватив колени руками, и считала. Раз, два, три. До ста, снова до ста, потом до тысячи. Счет помогал. Пока ты считаешь, ты не думаешь. Пока ты не думаешь, тебе не так страшно. Она досчитала до тысячи и начала заново, и еще раз заново, и еще. Она ждала, что скрипнет дверь кладовой. Что доска отъедет в сторону, впуская полоску света. Что мамин голос, усталый, но теплый, скажет: «Все, моя хорошая, можно выходить. Мы выиграли в прятки». Но мама не возвращалась. Вместо нее вернулись шаги. Те же самые: легкие, четкие, уверенные. Сначала далеко, в глубине дома, потом все ближе и ближе. Дверь в кладовую открылась с тихим скрипом. Шаги пересекли комнатушку, остановились прямо у стены, за которой она сидела, и Мира услышала чужое дыхание сквозь доски. Она замерла. Вжалась в дальнюю стену, забилась в угол, в самый пыльный и темный, куда даже мыши не заходили. Но сердце стучало так громко, что ей казалось, его слышно сквозь кирпичи. — Мира, — сказал голос. Он произнес ее имя иначе, чем мама. Мама произносила «Мира» как что-то мягкое: Ми-ра, с нежной растяжкой посередине. Этот человек произносил «Мира» четко и коротко. — Тебя ведь так зовут? Мира Флетчер. Мира молчала. Она прикусила губу так сильно, что почувствовала вкус крови, соленый и железистый. Она не издаст ни звука. Ни за что. Она будет сидеть тихо, как мышка, и он уйдет. Он обязательно уйдет, ему надоест, он подумает, что здесь никого нет. — Твоя мама очень волнуется за тебя, — продолжал голос, и в нем появилась новая, заботливая нота. Так говорила соседка, миссис Эллиот, когда приходила посидеть с Мирой, пока мама была в магазине, а дядя Амонд в обычном мире. — Она там, в гостиной. Ей задают вопросы и она все время оглядывается на дверь. Понимаешь, Мира? Ей страшно. Но не за себя. Ей страшно за тебя. Пауза. Шорох ткани. Мира почувствовала, как воздух в простенке едва заметно качнулся, принеся с собой чужой запах: что-то хвойное, что-то похожее на мамины духи, но резче и холоднее. А потом он присел на корточки. В щели показалась белая полоска — лента с треугольником, кругом и палкой, а чуть выше нее серебряные пуговицы на черной мантии, надраенные до блеска. Свет из кладовой упал на них, и по простенку пробежал крохотный солнечный зайчик. — Знаешь, что бывает с детьми, которых находят в таких вот прятках? — спросил голос. — Их забирают отдельно от мам. Маму везут в одно место, ребенка в другое и они больше никогда не видятся. Ни-ког-да. — Он разбил это слово по слогам, как на уроке чтения. — Это страшно, правда? Мира зажмурилась. Она не хотела слышать. Не хотела представлять «разные места» и маму, которая оглядывается на дверь. Она хотела проснуться. Чтобы все это было сном. И простенок, и три дня без еды, и шаги, и этот голос. Чтобы она открыла глаза, а за окном утро, и папины оладьи пахнут на кухне, и мама напевает смешную песенку из радио. — А есть другой путь, — Мира сквозь зажмуренные веки почувствовала, как свет изменился: наверное, он наклонился еще ближе. — Ты выходишь сейчас. Сама. Без криков, без слез., как большая девочка. Я отвожу тебя к маме и вы будете вместе. Что бы ни случилось потом, вы будете вместе. Я тебе это обещаю. Тишина. — Ты же любишь маму? Она тебя любит. Очень. А ты ее? И тут Мира всхлипнула. Она не хотела, но всхлип вырвался сам, громкий, позорный. За ним еще один. И еще. Она плакала —не беззвучно, как научилась за эти три дня, а в голос, взахлеб, по-детски, захлебываясь слезами и соплями. Потому что она любила маму. Потому что если есть хоть один шанс, что они будут вместе, она должна его использовать, даже если это ловушка, даже если он обманет, даже если… — Конечно, любишь, — мягко сказал голос, и в нем разливалось теплое и сытое удовлетворение. — Поэтому ты сейчас выйдешь. Потому что если ты не выйдешь, маму увезут одну, и ты никогда не узнаешь, куда. И она никогда не узнает, что с тобой. Она будет плакать, Мира. Долго-долго. Каждый день. Мира открыла глаза. Свет из щели резанул по зрачкам и те во мгновение сузились до маленьких точек. Она смотрела в эту щель, на белую повязку и серебряные пуговицы, и ненавидела их так, как никогда никого не ненавидела раньше. Она поползла вперед. Колени дрожали, приходилось опираться на руки, и ладони скользили по пыльному полу. Она дотянулась до края доски, нашарила край, надавила и в простенок хлынул свет. Мира прикрыла лицо ладонью. Пальцы были серые от пыли, с черными каемками под ногтями. Свет обжег веки, пробился сквозь них оранжевым. Она осторожно, по миллиметру, приоткрыла глаза, проморгалась. — Вот и умница. Кладовая качнулась перед глазами. Пыльные полки с банками. Метла в углу. И пятно на полу у самого выхода из простенка. Темное, бурое, с неровными краями, похожее на кляксу, которую поставили и не вытерли. Раньше его не было. А потом она увидела его. Он был очень высокий. Мире даже пришлось задрать голову, чтобы увидеть его лицо, и шея отозвалась болью после трех дней в тесноте. Черная мантия сидела на нем как вторая кожа. Серебряные пуговицы тускло поблескивали. Волосы были темные, гладкие, зачесанные назад, и лицо… Лицо было красивое. Прямо как у принца из книжки со сказками, той, с золотым обрезом и картинками, где принц скачет на белом коне и спасает принцессу из башни. Он улыбался. У него была очень хорошая улыбка. Теплая, добрая, ласковая. От такой улыбки хотелось улыбнуться в ответ. Мира поймала себя на том, что уголки ее губ дернулись, прежде чем она их остановила. Он не взял ее за руку. Не схватил за плечо, не толкнул в спину, а просто отступил на шаг и жестом, точно принц, указал на дверь, пропускал вперед как гостью. В дверях кладовой уже стояли двое. Такие же черные мантии. Один — высокий и тощий, с кадыком, который ходил вверх-вниз, когда он сглатывал. Второй — пониже, коренастый, с бегающими глазками, которые ни на чем не задерживались дольше секунды. Лица у обоих были равнодушные. Коренастый протянул руку, взял Миру за плечо и повел. — Мама, — прошептала Мира. Никто не ответил. Пальцы на плече сжались чуть крепче. Она шла через коридор. Дом, который она знала всю жизнь, стал чужим. Перевернутый стул лежал на боку, задрав ножки, как мертвый жук. Книги с полок были сброшены на пол. Некоторые раскрытые, страницами вниз, смятые, будто по ним прошлись сапогами. Стекло хрустело под подошвами сандалей. Со стен исчезли фотографии и теперь остались только светлые прямоугольники на выцветших обоях. Каждые два шага Мира оборачивалась. Черная мантия все еще стояла у двери кладовой. Его лицо было в тени, только белая повязка светилась в полумраке коридора, как поплавок в темной воде. В гостиной было светлее. Послеполуденное солнце заливало комнату настоящим золотом. От этого было еще хуже и неправильнее: солнечный свет и разгром. Стол был завален бумагами — пергаменты, папки, какие-то списки с печатями. На каминной полке, где раньше стояла фотография Миры с родителями, теперь ничего не было. А у камина стояла мама. Она была белая как простыня, губы сжаты в тонкую линию, плечи расправлены. Мама стояла прямо, гордо, как будто ее не сломали. И когда мама увидела ее, Миру, которая вошла в гостиную с чужой рукой на плече, грязную, заплаканную, в кофте, пропахшей пылью и мышами, лицо ее сломалось. По-другому не скажешь. Сломалось пополам, как сухая ветка, и из трещины хлынуло все сразу: облегчение, ужас и любовь. Огромная, всезаполняющая, абсолютно безусловная любовь. — Мира, — выдохнула мама хрипло. Наверное, она кричала, пока Мира сидела в простенке, или спорила, или просто выплакала весь голос до дна. Рука на плече Миры исчезла. Коренастый отступил в сторону, и Мира побежала. Она не помнила, как пересекла комнату, просто в один момент стояла у двери, а в следующий уже врезалась в маму, вцепилась в ее кофту обеими руками, зарылась лицом в колючую шерсть, пахнущую ванилью и потом и еще чем-то кислым. Мамины руки обхватили ее, прижали к себе так крепко, что стало трудно дышать. Одна рука легла на затылок, вторая на спину, между лопаток, и Мира почувствовала, как мамины пальцы дрожат и никак не могут успокоиться. — Тихо, моя хорошая, — прошептала мама в ее волосы, и ее губы были теплые и мокрые. — Тихо. Ты здесь. Ты со мной. Ты здесь. Мира заплакала. Ей было все равно, кто слышит. Ей было все равно, что подумают люди в черных мантиях. Мама была здесь. Мама была теплая. Мама была живая. Ей никогда в жизни не было так хорошо и страшно, как в эту минуту. — Уведите, — раздался голос. Мира дернулась, как от удара. Она совсем забыла о нем. Забыла, что он здесь. Но голос — спокойный, ровный, будничный, вернул все на свои места. — Обеих, — добавил он, обращаясь к коренастому и тощему. — В распределительный центр, а дальше пусть решает комиссия. Мама прижала Миру к себе еще крепче. — Вы обещали. — Голос мамы дрожал, но она не отводила глаз от Реддла, говоря все быстрее и сбивчивее: — Вы обещали, что с ней ничего не случится. Слово джентльмена. Вы сами сказали. Вы пообещали. Вы дали слово. Реддл медленно перевел взгляд на мать. Потом на Миру. Потом снова на мать. — Я обещал, что с ней ничего не случится, — произнес он наконец, словно что-то до глупости очевидное. — И с ней ничего не случилось. Она не ранена. Посмотрите на нее: ни царапины, ни синяка. Она не испугана сверх необходимого, и обратите внимание, она находится рядом с вами. Вы просили, чтобы ее не тронули и не сделали больно. Я сдержал обещание. Разве нет? Он сделал паузу, чуть склонил голову набок — Я не обещал вам свободу. Не обещал ни вам, ни ей. Мама хотела что-то сказать. Мира видела, как она открыла рот, как набрала воздух для гневных, горьких, бесполезных слов, но Реддл уже отвернулся. Для него этот разговор был окончен. Он прошел к столу, взял верхнюю папку, открыл, пробежал глазами, кивнул своим мыслям. Мира заметила, как его длинные пальцы скользнули по строчкам. Ему было неинтересно. Ему было скучно. — Аппарируйте задержанных, — бросил он через плечо, не оборачиваясь. — Я догоню. Коренастый шагнул к ним. Его пальцы сомкнулись на исхудавшем мамином плече. Мама дернулась, но не закричала. Второй встал позади, замыкая процессию. Мира вцепилась в мамину кофту так, что побелели костяшки пальцев. Она не собиралась отпускать. Никогда. Пусть попробуют только оторвать — она будет кричать, кусаться, царапаться. — Тихо, моя хорошая, — снова сказала мама, но теперь ее голос звучал иначе — не успокаивал, а будто бы прощался. Она гладила Миру по голове, пока коренастый вел их к выходу: через заваленный бумагами стол, мимо опрокинутого книжного шкафа, мимо светлого прямоугольника на стене, где раньше висела фотография. Мира оглянулась в последний раз. Реддл стоял у стола и даже не смотрел им вслед.

***

Том Марволо Реддл перебирал бумаги. Он делал это неторопливо и методично. Протокол обыска — подшит, пронумерован, каждая страница ровно легла под скрепку. Список изъятых артефактов — три позиции: фамильное серебро Хортонов (семь предметов), магический компас без стрелки(сломан, ценности не представляет), колода самоперемешивающихся карт для пасьянса (незарегистрированный артефакт, подлежит конфискации). Заявление свидетеля — соседка из дома номер пятнадцать, миссис Эллиот, шестидесяти пяти лет, чистокровная вдова, подтверждает, что видела в доме маглов.Невероятная проницательность. Впрочем, старуха сделала свое дело, а остальное его не касалось. Все по форме. Все как у людей. Ни единой помарки и отступления от протокола. Реддл любил порядок. В мире, где все вокруг, и начальники, и подчиненные, и допрашиваемые руководствовались эмоциями, инстинктами да дурно понятым патриотизмом, он руководствовался методом. Ведь метод не подводил, редко ошибался и не создавал вокруг себя этот до ужаса раздражающий хаос. Он пробежал глазами последний лист, и губы его беззвучно шевельнулись, повторяя казенную формулировку: «На основании вышеизложенного, дело номер сорок семь дробь три считать закрытым. Задержанные направлены в распределительный центр Северного округа для дальнейшей классификации». Вскоре дверь скрипнула. Реддл не обернулся. Он узнал бы эту походку из тысячи: тяжелый шаг, которым Бернс бессознательно компенсировал неуверенность, и характерное посапывание, которое тот издавал всякий раз, когда хотел о чем-то спросить, но не решался. Сколько Реддл его знал, Бернс всегда хотел о чем-то спросить и всегда не решался. То и дело приходилось вытягивать из него вопрос клещами или ждать, пока созреет. Через мгновение на пороге возник Бернс собственной персоной. Тощий, запыхавшийся, раскрасневшийся после аппарации, с капелькой пота, дрожащей на самом кончике длинного носа. Он явно аппарировал в спешке, желая отрапортовать побыстрее и подавлял одышку. Грудь его ходила ходуном, но Бернс изо всех сил старался дышать размеренно. Получалось плохо. — Следователь Реддл, сэр. — Голос у Бернса был чуть выше обычного — надо думать, волновался. — Задержанные доставлены. Протокол готов. Дело закрыто. — Прекрасно. Он переложил папку из одной стопки в другую. Чисто механическое движение, просто чтобы руки были заняты. Бумаги на столе лежали так, как он их оставил: ровно, строго параллельно краю столешницы. Бернс помялся. Реддл чувствовал его колебание кожей. Вот сейчас Бернс переступает с ноги на ногу, вот сейчас он открывает рот, чтобы что-то сказать, вот сейчас закрывает. Снова открывает. Реддл мог бы ускорить процесс, но он не торопился. — Сэр... можно вопрос? — Задавайте, Бернс. — Реддл наконец обернулся и оперся бедром о край стола, скрестив руки на груди. — Я насчет соседнего дома, сэр. Там магглы. Три человека. Они видели, как мы аппарировали. Прямо у крыльца. Среди бела дня. Реддл посмотрел на него долгим взглядом. Лицо его выражало ровно ту степень заинтересованной скуки, которая заставляет подчиненных чувствовать себя идиотами, но не настолько, чтобы обидеться и уйти. Это было искусство, и Реддл бесспорно владел им в совершенстве. — Три маггла в Йоркшире увидели, как четверо человек возникли из воздуха на лужайке перед домом. И вы полагаете, Бернс, что хоть один из них скажет себе: «Ага! Волшебники! Надо срочно звонить в полицию»? Бернс замялся. Мысленно он уже явно прокручивал эту сцену. — Ну... нет, сэр. Наверное, они скажут себе... — Они скажут себе: «Померещилось», — закончил Реддл. Он оттолкнулся от стола и сделал пару шагов к окну, за которым серело английское небо. — Магглы, Бернс, обладают совершенно уникальной способностью: Они не верят в то, чего не понимают. Ум мага, столкнувшись с необъяснимым, пытается найти объяснение. Ум маггла, как существа низшего — отрицать, что необъяснимое вообще существует. Это их самая очаровательная черта. — Он помолчал, глядя на мокрую лужайку, на покосившийся забор, дым из трубы соседнего дома. — И, пожалуй, единственная, ради которой их стоило бы оставить в живых, если бы решал я. Он улыбнулся. Уголки губ приподнялись ровно настолько, чтобы Бернс не мог определить, шутка это или нет. И именно эта невозможность определить заставляла нервничать больше всего. Бернс издал нервный смешок. Получилось сипло. — Заметанием следов перед ротозеями занимаются специальные бригады, Бернс, — продолжил Реддл, отворачиваясь от окна. — Обливиаторы. Слышали о таких? Хорошие ребята. Скучная работа, но и у них есть свои маленькие радости. А мы с вами занимаемся более тонкой работой. Я предпочитаю, чтобы мои подчиненные делали то, что у них получается хорошо, — он сделал паузу. — У вас хорошо получается протокол. Займитесь протоколом. Он уже хотел отпустить Бернса коротким кивком, а тот даже взялся за дверную ручку, с явным облегчением, но тут взгляд Реддла упал на конверт с сургучной печатью, лежавший поверх остальных бумаг. Сургуч был бордовый, с оттиском Министерской печати, теперь носившей три буквы «М» в треугольнике пронзенным палочкой. Конверт вскрывали аккуратно, ножом для бумаг, край был ровный, как по линейке. Предписание о переводе. Прибыло вчера утром — Реддл помнил, как сова уронила его на подоконник вместе с остальной корреспонденцией, и конверт лег поверх «Ежедневного пророка» с кричащим заголовком «ГРИН-ДЕ-ВАЛЬД: ТРЕТИЙ ГОД НОВОГО ПОРЯДКА». — Ах да, Бернс. — сказал Реддл едва ли не лениво. — Задержитесь. Тот, уже взявшийся за дверную ручку, замер. Пальцы разжались. Он обернулся с выражением легкой тревоги на лице, словно нашкодивший ученик, которого окликнули, когда он уже думал, что урок окончен. — Вы, кажется, бывали в Париже? — Реддл поднял конверт за угол, разглядывая печать. — Я? — Бернс моргнул. Вопрос застал его врасплох. — Нет, сэр. То есть да, сэр. Бывал. Один раз. В позапрошлом году. Сопровождал задержанного. — Он оживился, радуясь, что может дать конкретный ответ. — Того самого, Кристофера Вуда, который пытался вывезти грязнокровок по поддельным документам. Помните? Его еще в Марселе взяли. — Помню, — кивнул Реддл. — И как вам Париж? Бернс явно не ожидал вопроса о своих туристических впечатлениях от начальника, который еще минуту назад с ледяной вежливостью объяснял ему, что он дурак. Он замялся, переступил с ноги на ногу, и половица под ним жалобно скрипнула. — Ну... красивый город, сэр. Башня эта. Эйфелева, которая. Днем-то она не очень, железяка как железяка, а вечером огни зажигают, и красиво. Сена. Мосты эти... как их... с золотыми лошадями который — Александровский мост, что ли? — Он осекся, поняв, что увлекся, и добавил торопливо: — Но я не особо разглядывал, если честно, сэр. Мы там всего на сутки были: доставили Вуда в управление, переночевали в общежитии при отделе, а утром порт-ключом обратно в Лондон. Даже круассанов не попробовал. — Жаль. Говорят, в Париже прекрасный магический театр. — Да? — Бернс оживился. Ему явно льстило, что начальник, сам Реддл! Говорит с ним о чем-то помимо протоколов, рейдов и магглов. — Не знал, сэр. Я в театр-то вообще не ходок. У нас в Шеффилде был один, еще до войны, и мама меня водила, когда я мелкий был. Так там такое показывали — тоска смертная. Два часа эльфы поют на кельтском, а ты сиди и делай вид, что тебе интересно, и воротник давит, и ботинки жмут. Я после этого театр невзлюбил. — Парижский магический театр — это не эльфийские баллады, Бернс, — сказал Реддл с оттенком легкого снисхождения. — Я разбирал почту, прежде чем отправить ее в архив, и видел программку. Там играет одна актриса, — он помолчал, и его голос приобрел тот отстраненный, задумчивый тон. — Впечатляет. — Это которая... — Бернс наморщил лоб, силясь вспомнить. Мысль видимо двигалась в нем медленно. — Про которую в газетах пишут? Ну, та, что играла Изольду в том самом спектакле? У нее еще волосы темные и глаза такие... ну, вы знаете. Красивая такая, да? — Красивая, — согласился Реддл. — А имя у нее чудное, — продолжал Бернс, воодушевленный тем, что попал в точку. — Как-то по-восточному. Не нашенское. Нага… Наги… Нагайна, что ли? Реддл чуть склонил голову набок и посмотрел на Бернса с новым, непривычным выражением. Как будто впервые заметил, что у подчиненного есть голова на плечах, а в голове что-то кроме опилок и протокольных форм. — Нагайна, — повторил он. — Именно. Без фамилии, только имя. Как у античных богинь. — Он помолчал. — Вы следите за театральной хроникой, Бернс? Не ожидал. — Да нет, что вы! — Бернс замахал руками с такой энергией, что едва не сшиб со стола стопку бумаг. — Я же говорю, я не по этой части. Просто болтают всякое. В столовой, после рейдов. Соберутся ребята, ну, знаете, как это бывает. Нальют чаю, расстегнут воротники и давай языками чесать. У кого страшнее рейд прошел, у кого смешнее. И про нее тоже болтают. — И что же болтают? Бернс подался вперед и понизил голос, хотя в пустом доме их никто не мог услышать. В его глазах загорелся огонек сплетника, который дорвался до благодарного слушателя и теперь не мог остановиться. — Да ерунду разную, сэр. Вы же знаете, как у нас любят: чем страшнее байка, тем лучше. Некоторые специально придумывают, чтобы потом пересказывать. У нас в отделе есть один парень, Доггет, так он вообще утверждает, что своими глазами видел грима в Бирмингеме. Грима! В Бирмингеме! А ему говорят: «Доггет, это была просто большая собака», а он: «Нет, я точно видел, у него глаза светились». А глаза у каждой кошки светятся, если Люмусом посветить. Вот и с Парижем так же. — Конкретнее, Бернс. — Ну, говорят, что в Париже какое-то подполье, сэр. Вроде как тайное общество. Не просто разрозненные ячейки, а целая сеть: явки, пароли, связные. Называют себя... — он запнулся, наморщил лоб, вспоминая, — «Орден Феникса», что ли. Или «Общество Феникса». Феникс — это птица такая, которая сгорает и заново из пепла рождается. Символ, значится. Реддл усмехнулся одними уголками губ. — «Орден Феникса». Звучит как название второсортного приключенческого романа. Что-то в мягкой обложке, за два сикля на вокзальном лотке. «Тайна Ордена Феникса». «Месть Ордена Феникса». «Орден Феникса наносит ответный удар». И что же делает этот «Орден»? Взрывает поезда? Подделывает паспорта? Расклеивает листовки на стенах Министерства? — Да Мордред его знает, — Бернс пожал плечами. — Одни говорят — агитация, листовки, саботаж по мелочи: то склад зачарованной посуды подожгут, то сову с донесением перехватят. Другие — что они за грязнокровок вступаются: прячут их, переправляют за границу, подделывают генеалогические древа. Представляете, сэр? чтобы грязнокровки сошли за полукровок. Третьи вообще несут, будто у них там целая армия, тренированные боевики, и они уже дважды покушались на Верховного. — Бернс осекся, будто вспомнив, с кем говорит и о ком, и тут же исправился: — На Грин-де-Вальда, в смысле. На Верховного Мага. — Я понял, о ком вы, Бернс. — Короче, брехня, сэр. — он поскреб нос длинным пальцем. — По мне, так вообще этот «Орден»просто страшилка. Ну, как Мальдиктус-оборотень из детских сказок: не то змей, не то волк, не то женщина, которая превращается в чудовище, когда разозлится. Или как Смерть с косой — приходит за плохими детьми. Люди придумывают, потому что боятся. А когда боишься, во что угодно поверишь. — Вы в него не верите? — Я? — Бернс ухмыльнулся. — Сэр, я в прошлом месяце лично участвовал в облаве на «ячейку сопротивления», которая оказалась тремя старыми девами, с перепою обсуждавшими политику. Вы бы их видели: три сестры, всем за семьдесят, в чепцах, у камина с бутылочкой хереса. «Ох, этот Грин-де-Вальд, — говорит одна, — совсем распустил своих молодчиков». «А помнишь, — говорит вторая, — какой Дамблдор был красавчик в молодости?». «Да какой он красавчик, — говорит третья, — он еще в школе был выскочкой». Посудачили бабки и все. А в рапорте это раздули до «подпольной ячейки, распространявшей антиправительственные настроения». У нас так любят. Скучно без заговоров-то. — Скучно, — задумчиво повторил Реддл. Он машинально поправил перстень на мизинце — повернул его вокруг пальца, привычным, давно отработанным жестом. Кольцо было массивное, серебряное, с крупным черным камнем, в глубине которого, если приглядеться, что-то едва заметно мерцало. Бернс знал эту привычку. В отделе говорили: «Если Реддл крутит перстень — жди грозы». Но сейчас лицо начальника оставалось расслабленным, даже мечтательным. — А при чем тут актриса? — спросил он вдруг, и голос его вернулся в деловой регистр. — А? — Вы сказали, что болтают о ней в столовой. В связи с чем? Прима магического театра и террористическое подполье не самая очевидная пара. Актрисы обычно заняты другим: бенефисы, поклонники, цветы в гримерке, скандалы в прессе. Откуда такой интерес? Бернс хмыкнул, радуясь, что может блеснуть осведомленностью. — Так она же красавица, сэр! — Он произнес это так, будто одно это слово все объясняло. — А у нас в отделе половина мужиков на нее облизывается. Вы бы видели: приносят старые газеты с ее фотографиями, вырезают, на стенку вешают. Как мальчишки. Вот и плетут разное, мол, неспроста такая женщина одна в Париже живет, не может быть, чтобы просто играла на сцене. Обязательно шпионка. Или роковая соблазнительница, которая вербует агентов прямо в постели. Или и то, и другое. — Он хихикнул и тут же осекся, сообразив, что перешел на казарменный тон. — Я так думаю, сэр, ребята просто хотят ее в чем-нибудь подозревать, чтобы был повод допросить лично. Ну, вы понимаете. Реддл тихо рассмеялся. Смех у него был негромкий, сухой, похожий скорее на выдох через нос, чем настоящий смех. Но глаза на секунду потеплели. — Логика, достойная наших доблестных кадров, — сказал он. — Если женщина красива — она непременно шпионка. Если не шпионка, то значит, роковая соблазнительница. Если ни то, ни другое значит, хорошо маскируется. — Он покачал головой. — Интересно, применяют ли они этот принцип к собственным женам? — Не, к женам не применяют, — с готовностью подхватил Бернс. — К женам у нас принцип другой: если красивая, то значит, точно ведьма. Он осекся, поняв двусмысленность. Повисла пауза и Бернс покраснел. Густо, до корней волос, до кончиков ушей, до самой шеи, исчезающей в воротнике черной мантии. — В смысле, — забормотал он, — в плохом смысле ведьма, не в нашем. В смысле, которая пилит. Которая... ну, вы поняли, сэр. Извините. — Я понял, Бернс, — прервал его Реддл. — Спасибо за разъяснения. Весьма... исчерпывающие. Он взял со стола конверт с сургучной печатью, сложил его пополам и небрежно сунул в портфель. Движения были точные, экономные, отточенные до автоматизма: сложить бумги, папки, перья. — А вы, значит, в Париж, сэр? — решился спросить Бернс, кивая на портфель. — Реорганизация отдела дознания при парижском управлении, — сухо сказал Реддл. — Кому-то в Министерстве показалось, что их следователи работают спустя рукава. Срывают сроки, теряют бумаги, проявляют недопустимую... мягкотелость. Требуется человек с опытом и твердой рукой, чтобы навести порядок. — Так это ж повышение, сэр! — Бернс просиял, будто повышение дали ему самому. — Парижское управление — это же не чета нашему северному округу. Там и бюджет другой, и штат, и полномочия. Поздравляю! — Посмотрим. — Реддл защелкнул замки портфеля,. — Париж есть Париж. Французы не любят, когда англичане указывают им, как работать. Они скорее саботируют собственное расследование, чем позволят приезжему его раскрыть. — Он взял портфель за ручку, взвесил в руке. — Придется проявить... дипломатичность. — А театр-то, сэр? — Бернс, осмелев, шагнул ближе. — Сходите на актрису эту? Раз уж все равно в Париже будете? Реддл остановился. Поправил левую манжету, потом правую. Проверил, ровно ли сидит белая повязка с треугольником, кругом и палкой — символом, который три года назад был знаком избранных, а теперь стал униформой. И вдруг улыбнулся открыто, почти по-мальчишески. Эта улыбка была неожиданной, и Бернс на секунду забыл, с кем разговаривает, улыбнувшись в ответ. — Как знать, — сказал Реддл. — Возможно. Он помолчал, и улыбка стала чуть шире да лукавее. — Как думаете, Бернс, она дает автографы? Бернс захлопал глазами. Вопрос был настолько не в духе Реддла, настолько... человеческий, что он не сразу нашелся с ответом. Он представил эту сцену: Реддл, который только что с ледяным спокойствием отправил мать с ребенком в распределительный центр, стоит у служебного входа с программкой в руке, и какая-то капельдинерша объясняет ему, что мадам Нагайна не дает автографы после спектакля. Картина была настолько абсурдной, что Бернс чуть не рассмеялся. Благо в последни момент опомнился и прочистил горло: — Не знаю, сэр. Актрисы же, они... наверное, дают. Если попросить вежливо. — Я всегда прошу вежливо, — сказал Реддл. — Это мой метод. Он взял портфель и направился к выходу. Черная мантия взметнулась и тут же опала. Шаги прозвучали по коридору, пересекли прихожую, замерли на секунду у двери и стихли. Дверь закрылась с вежливым щелчком. Бернс остался в пустой гостиной один. Он постоял с минуту, глядя на дверь, за которой исчез начальник. В комнате было тихо, только половицы поскрипывали, да где-то в глубине дома капала вода из незакрытого крана. Чужая мебель, чужие фотографии на стенах —маггловские, неподвижно застывшие в вечном «сейчас». Чужой остывший чай в треснувшей чашке. Чужой бардак да пыль. — Автограф,— пробормотал он себе под нос и покачал головой. — Надо же. А я-то думал, у него вместо сердца — часы. Он хмыкнул и тут же поежился от запоздалого осознания собственной смелости. Сказануть такое, пусть даже в пустой комнате, пусть даже шепотом... Если бы Реддл услышал, он ничего бы, наверное, не сделал. Даже не обиделся бы. Просто посмотрел бы этим своим взглядом, от которого хочется провалиться сквозь землю, и что-нибудь этакое произнес, обязательно вежливое, обезоруживающее, после чего три дня ходишь и гадаешь, оскорбил он тебя или похвалил. Бернс передернул плечами, отгоняя мысль. Ну его к Мордреду, этого Реддла. Пусть теперь парижане с ним мучаются. Он одернул мантию, машинально проверил, ровно ли сидит повязка на рукаве, хлопнув по плечу и побрел к выходу. На крыльце, правда, задержался. Вытащил из кармана мятую пачку папирос, вытряс одну, прикурил от кончика палочки. Крошечный огонек вспыхнул и погас, оставив после себя дрожащую струйку дыма. Бернс глубоко затянулся, глядя на серое-серое небо. Оно было низкое, тяжелое, плакавшее мелким, противным дождем. Вдали, за пеленой мороси, грохотал поезд, перестуком колес на стыках рельсов. Бернс проводил его взглядом. Поезд шел на юг, к Лондону, а может, и дальше, к побережью, к паромам и континенту. Туда, где не сеет этот вечный йоркширский дождь. Он вздохнул и бросил окурок в мокрую траву. Тот зашипел, погас да вскоре вымок.Через мгновение воздух сомкнулся с тихим хлопком. На крыльце осталась только тишина. Дождь усилился, забарабанил по крыше, потек по водосточной трубе. В доме номер семнадцать по Сейдж-лейн мыши в простенке за кладовой снова зашуршали — осторожно, деловито, осваивая опустевшее темное пространство. Солнце, на мгновение выглянувшее было сквозь тучи, спряталось обратно и медленно покатилось к вечеру. А где-то далеко-далеко, за полями и реками, за Беркширскими холмами, за проливом Ла-Манш, зажигал огни вечерний Париж. Город театров, заговоров и случайных встреч, которые, как мы знаем, случайны только на первый взгляд.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать