Механизм для двоих

Чародеи
Гет
В процессе
NC-17
Механизм для двоих
Шефинета
автор
Описание
Это история не о любви с первого взгляда, а о любви, которая собирается, как сложнейший механизм: деталь за деталью, с трепетом, терпением и верой в то, что даже самое остановившееся сердце можно завести снова, если найти к нему правильный ключ.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Зеркало

      Сегодня его сердце стучало чаще не просто так — был четверг. А в последние четверги сложился новый, негласный ритуал. Он узнал её шаги на лестнице, ещё не видя её. Лёгкие, но отчётливые, не спешащие, но и не медлящие. Кира вошла без стука, но на пороге задержалась, как бы давая ему — и себе — секунду на переход из одного мира в другой. Из мира приказов и отчётов — в мир тикающих механизмов и сосредоточенного покоя. — Иван Степанович, — её голос прозвучал мягче, чем обычно. Не начальственный, а… человеческий. Она поставила на верстак старые настольные часы в деревянном корпусе. — «Янтарь» снова капризничает. Совсем расстроился. — Оставьте, разберёмся, — он отложил пинцет, вытер руки. Взгляд его скользнул по её лицу, выхватывая знакомые детали: легкую тень под глазами, чуть более резкую линию сжатых губ — усталость, но не та, что рождает бурю, а та, что делает человека тихим и чуть более хрупким. Шемаханская не ушла, прислонилась к стеллажу, спрятав руки в карманы жакета, и её взгляд блуждал по его царству — по идеально разложенным инструментам, по схемам, приколотым к пробковой доске, по рядам сверкающих стеклянных банок с мелкими деталями. — У вас здесь… такой порядок, — произнесла она задумчиво. — Всё на своих местах.... всё имеет значение. — Беспорядок — враг не только точности, — тихо ответил Иван Степанович, уже поворачиваясь к маленькой плитке. — Он враг ясности мысли. Он налил воды в чайник, включил конфорку. Звук кипения вскоре заполнил паузу. — Будете чай? — спросил часодей, не оборачиваясь, давая ей пространство для отказа. Молчание за его спиной длилось дольше, чем нужно для простого ответа. Он чувствовал её нерешительность, её внутреннюю борьбу между должностью и простым человеческим желанием передохнуть. — …Да, — наконец выдохнула Кира, и в этом одном слове была целая капитуляция. — Спасибо. Он заварил чай с мятой — тот самый, что пили в прошлый раз. Разлил по двум простым фарфоровым чашкам, поднёс ей одну. Их пальцы не коснулись, но он почувствовал исходящее от неё тепло. Шемаханская взяла чашку обеими ладонями, прижала к груди, глаза её на миг закрылись. Она сделала маленький глоток, и он увидел, как по её лицу пробегает едва заметная волна облегчения. Мускулы челюсти расслабились, плечи опустились на миллиметр. — Мятный, — прошептала она. — Он… успокаивает. — Да, — просто сказал он. — Помогает навести порядок внутри. Пили молча. Этот звук — тихое прихлёбывание чая на фоне мерного тиканья — был громче любых слов. Она осматривала его подвал, и в её взгляде не было любопытства постороннего. Было понимание ценности этого места, этой тишины, этого побеждённого хаоса. На несколько минут директор Шемаханская исчезла. Осталась просто Кира, уставшая женщина, согревающая руки о чашку в тёплом, безопасном убежище. Потом её взгляд упал на синий блокнот. — Вы всё записываете? — спросила она беззвучно, почти губами. — Мысли, — кивнул он, не скрывая. — Идеи, наблюдения.... иногда они ускользают, если не зафиксировать. Она кивнула, как будто это было самым естественным делом на свете. Сделала последний глоток, поставила пустую чашку на верстак с лёгким, почти благодарным стуком. — Спасибо, Иван Степанович. И за чай, и за… убежище. — Всегда пожалуйста, — ответил он, и эти слова означали гораздо больше, чем простую вежливость. Она медленно направилась к выходу, но на пороге снова обернулась. Её лицо было спокойным, почти мягким. — Кстати, — сказала она с лёгкой, непривычной небрежностью. — В столовой, я слышала, сегодня котлеты по-киевски. Говорят, довольно сносные. И, бросив на него быстрый, тёплый взгляд, она растворилась в темноте коридора. Киврин долго стоял, глядя на пустую дверь. Потом его взгляд упал на две чашки на верстаке: её — пустую, с капелькой на дне, свою — ещё полную и на блокнот. Он сел, взял ручку, открыл его на чистой странице и позволил всему, что копилось и болело в нём, вылиться на бумагу. Он писал не о боли мастера, видящего страдание шедевра, а о любви. «Она пришла за тишиной. Не за ремонтом часов. За тишиной, которой нет в её мире. И я дал ей эту тишину. И чашку чая. И несколько минут, когда ей не нужно быть кем-то, кроме себя. Я влюблён в эту её потребность в тишине. В ту усталость, которую она позволяет мне видеть. В то, как она держит чашку, будто это не посуда, а источник тепла для вечно холодных рук. Я влюблён в её взгляд, блуждающий по моим полкам — любопытный, понимающий, почти завистливый. Она видит порядок, который сама не может позволить себе в своей жизни. Я влюблён в эти наши молчаливые чаепития. Они стали главным ритуалом моей недели. Я живу от четверга до четверга, как живут от одного биения сердца до другого. Она сказала про котлеты. Это код. Наш с ней, глупый и прекрасный код. Это значит: «Я помню. Я ценю. Я отвечаю тебе тем же — заботой, пусть и такой маленькой, пусть и замаскированной под случайность.» Я ничего не прошу. Я хочу только этого: быть тем, к кому она может спуститься за тишиной. Быть тем местом, где ей не страшно. Даже если этим всем моим существованием я буду лишь крошечной деталью в огромном механизме её жизни — я согласен. Я буду этой деталью. Той, что тихо тикает в самом сердце, напоминая, что где-то есть покой.» Он писал долго, пока пальцы не заболели от напряжения. Писал о её улыбке, которая появлялась так редко и была так дорога, её смелости, одиночестве, которое он чувствовал кожей. Писал, и ему не было стыдно — это была самая чистая правда его жизни. Закончив, он аккуратно закрыл блокнот, прижал его к груди, прежде чем убрать в ящик стола.

***

      Весь день он возился с «Янтарём». Часы, оставленные ею на прошлой неделе, были упрямы: засорился механизм, требовалась деликатная чистка. Он работал с той поглощённостью, что стирала границы между мастером и механизмом, но на краю сознания всегда тикал другой, более важный метроном — ожидание. Она может зайти. Забрать часы. Или просто… зайти. Четверг — их день. День, когда она спустилась, и они молча пили мятный чай, и она сказала про котлеты. С тех пор его мир вращался по новой орбите, центром которой была её возможная улыбка, её усталый взгляд, её молчаливое доверие. Ближе к вечеру часодей наконец поставил последнюю деталь на место. Закрыл крышку «Янтаря», поправил лак, отполировал дерево корпуса. Часы зашлись ровным, бархатным тиканьем, влившись в хор его подвала. Работа была сделана. Усталость навалилась тяжёлой, но приятной волной. Глаза слипались от напряжения. Он не стал бороться. Прилёг на старый диван в углу, накинув на грудь грубоватое рабочее пальто. Звуки сотен механизмов слились в сплошной, убаюкивающий гул. Сон накрыл его почти мгновенно, унося в мир, где шестерёнки имели цвет её глаз, а тиканье отдавалось эхом её шагов. Было уже поздно, рабочий день давно закончился. Институт стоял в том особенном, пустом затишье, когда тишина становится слышна. Кира Анатольевна Шемаханская вышла из своего кабинета, заперла дверь. В руке она сжимала пустой портфель — предлог был смехотворен, но нужен. «Забегу в подвал, заберу часы, скажу официальное «спасибо» и уйду. Всё. Быстро и правильно.» — её собственные мысли звучали в голове фальшиво, как плохо заученная роль. Она спустилась по лестнице, и каждый шаг отдавался в ней глухим стуком тревоги, остановилась перед знакомой дверью, сделала глубокий вдох, собираясь с духом, и… не стала стучать. Просто нажала на ручку — дверь была не заперта. Тёплый, густой воздух, пахнущий маслом, деревом и им, окутал её. И тишина — не мёртвая, а живая, дышащая, наполненная биением сотен сердец из металла и стекла. И она увидела его. Он спал на узком диване, в позе, говорившей о предельной усталости: одна рука свисала с края, пальцы почти касались пола, пальто сползло, открыв помятый воротник рубашки. Его лицо в свете одинокого ночника было лишено привычной сдержанной силы. Оно было молодым, уязвимым, почти мальчишеским. Длинные ресницы лежали на щеках, губы были расслаблены. Он что-то прошептал во сне, и это было так беззащитно, что у неё внутри что-то оборвалось. Она замерла, словно вкопанная. Портфель выскользнул из ослабевших пальцев и мягко шлёпнулся на пол. Сердце её сжалось от острой, почти болезненной нежности. «Спит… — пронеслось в голове, и эта мысль была полна такой щемящей нежности, что перехватило дыхание. — Он так устал. Из-за моих часов. Из-за меня.Он так… беззащитен. Совсем не тот, каким кажется днём. Он спит здесь, среди своих часов, как страж. Как хранитель.» Она сделала осторожный шаг внутрь, потом другой. Подошла ближе. Смотрела на него, и внутри всё переворачивалось от странной смеси чувств, которых она так боялась. И тогда на неё обрушилось всё, что она неделями сдерживала за ледяной стеной. Страх — не рациональный, а животный, первобытный. Страх перед этой властью, которую он над ней имел, даже не подозревая о том. Он не командовал, не требовал, а просто был. Был тем, к кому её ноги несли сами, вопреки всем правилам и запретам. Он видел её гнев, её унижение, её слабость. А теперь она видела его сон — самое интимное, что может быть у человека. Этот обмен был страшнее любой близости. «Я не могу этого контролировать. Я не могу контролировать то, что я чувствую, глядя на него. Это — слабость. А я не имею права на слабость.» Нежность накатила волной, горячей и удушающей. Её охватило дикое, материнское желание — поправить одеяло, прикрыть его, убрать со лба непокорную прядь волос. Увидеть, как он спит, в его собственном, выстроенном им мире порядка и тишины, было невыносимо красиво. Он чинил её часы. Чинил её разрушенный бумажный порядок. Чинил её ярость, вставая перед ней живым щитом. «Он всё чинит. Молча. Ничего не прося. Какой ценой? Своим сном? Своим покоем?». Тяжёлая, свинцовая гиря в животе напоминла о том, что она эксплуатировала его. Эксплуатировала его мастерство, его тишину, его внимание. Она — директор. Её жизнь — это сплошные обязательства, компромиссы, тонны бумаг и ответственности за сотни людей. Что она может дать ему? Ничего, кроме проблем. Кроме этого тайного, постыдного влечения, которое не имеет права на существование. «Я разрушаю его. Своим присутствием. Своей потребностью в нём. Я — угроза для его спокойной, честной жизни.» Но самым страшным стала жажда — не физическая, а душевная. Жажда этого места, этой тишины, где он был хранителем. Жажда стоять вот так и знать, что он рядом. Дышит. Живёт. Жажда сказать не «спасибо», а «останься». «Позволь мне остаться здесь. Позволь мне просто быть. Без титулов, без масок, без этого вечного, изматывающего напряжения». Жажда протянуть руку и прикоснуться не к подчинённому, а к Ване. К человеку, который стал для неё тихой гаванью в бушующем океане её жизни. Слёзы подступили внезапно, горячим комком к горлу, жгучим давлением за веками. Она закусила губу до боли, сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Нет. Она не плакала, слёзы — это роскошь, которую она не могла себе позволить. Это окончательная капитуляция. Это признание того, что эта… эта любовь (да, она осмелилась прошептать это слово в глубине сознания) сильнее её воли, сильнее её разума, сильнее всего, что она строила годами. Её взгляд, затуманенный невыплаканными слезами, скользнул по верстаку. «Янтарь» стоял на самом видном месте, сияя чистотой. Работа была сделана безупречно. Рядом — две чистые чашки, стоящие вплотную, как пара. И его синий блокнот. Она рванулась к выходу, не в силах больше это выносить. Подняла портфель, выскочила в коридор, захлопнула дверь с такой силой, что стеклянная вставка задребезжала. И тут её прорвало. Она закричала, выплеснув всю накопившуюся боль, ярость на себя, отчаяние и эту чудовищную нежность в одно хриплое, сорванное шепотом восклицание, обращённое к закрытой двери, за которой он спал: — Ваня… За что ты это делаешь со мной?! Голос сорвался, оборвался, в нем не было гнева на него. Только мука от осознания собственной беспомощности, от этой невозможной, запретной связи, от того, что он, просто существуя, просто будучи собой, разобрал её по винтикам и собрал заново в какую-то новую, пугающую конструкцию, где она больше не была просто директором Шемаханской. Она была женщиной. Одинокой, уставшей, влюблённой женщиной, стоящей в тёмном коридоре и не смеющей даже заплакать. Она прислонилась лбом к холодной стене, дыша прерывисто, пытаясь собрать осколки своего самообладания обратно в ледяную, безупречную маску. Это не удавалось. Из-под сомкнутых век выкатилась одна-единственная, предательская слеза. Кира смахнула её с яростью, словно это было оскорбление. Потом она выпрямилась, подняла голову. Лицо её в полутьме было каменным, но глаза горели внутренним огнём боли и осознания. Она больше не могла притворяться, хотя бы перед собой. Шемаханская быстро поднялась по лестнице, каждый шаг отдаваясь в пустом здании. В кабинете она не включила свет, подошла к окну, смотрела на редкие огни города. «Янтарь» она не взяла — остался там, внизу. С ним. «Что же ты со мной сделал, Иван Степанович? — думала она, и губы её шевелились без звука. — Ты не штурмовал крепость. Ты даже не стучался в ворота. Ты просто… поселился под её стенами. Развёл сад. И теперь я не могу не смотреть в окно на этот сад. И мне страшно выйти к нему. И страшно остаться внутри.» Она осознала самую страшную вещь — бежать бесполезно, ведь уже внутри. В том ритме, с которым её сердце билось в такт тиканью отремонтированных часов. В ожидании четверга. В памяти о вкусе мятного чая. В той фразе про котлеты, что стала для неё молитвой. И теперь ей предстояло жить с этим знанием. Жить, каждое утро надевая маску директора и каждую ночь слыша, как в глубине души тикает новая, незнакомая пружина — не сжатая яростью, а заведенная нежностью. И имени у этой пружины было только одно — Ваня. Кира Анатольевна провела трясущимися пальцами по вискам, пытаясь вернуть контроль. «Всё просто. Он — подчинённый. Ты — начальник. Дистанция. Протокол. Больше никаких чаепитий. Часы забрать через секретаря.» Слова звучали в голове, как заклинание, но не имели никакой силы. Потому что она помнила его лицо во сне, помнила тепло его подвала, помнила, как он встал между ней и её собственной яростью, и как после этого в его глазах не было ни осуждения, ни страха, а лишь… тихое понимание. Она просидела так, пока тени за окном не сгустились в полную темноту, а дрожь внутри не утихла, сменившись леденящей, пустой усталостью. Контроль был восстановлен, вернее, надет поверх трещин, как новая, ещё более толстая броня. Шемаханская встала, включила настольную лампу, и жёлтый свет выхватил из мрака только стопки бумаг и блестящую поверхность стола. Она была снова директором — на время.

***

      Следующий день был адом. Совещания, звонки, просроченные отчёты, капризничающее оборудование в лаборатории. Она работала с уже обычной для нее ледяной, безошибочной эффективностью, отдавая приказы, подписывая документы, разбирая конфликты. Её лицо было непроницаемой маской, но где-то на задворках сознания, как тихий назойливый шум, жила одна мысль, одна картинка — он спит, он починил часы, он… Ваня. К концу дня, когда последний сотрудник покинул институт, а в коридорах воцарилась мёртвая тишина, женщина осталась одна в своём кабинете. Усталость была уже не нервной, а костной, пронизывающей каждую клетку. Она отложила ручку, откинулась в кресле. Взгляд её упал на старую чернильницу из тёмного, почти чёрного хрусталя — причудливый анахронизм, доставшийся ей от прежнего директора, человека со странностями. Он утверждал, что купил её у старухи-цыганки, и что она обладает... особыми свойствами. Кира всегда считала это бредом. Но сейчас, в полной тишине, когда разум был истощён, а запретные чувства рвались наружу, древний предмет будто излучал тусклый, едва заметный зов. Жест был почти неосознанным, вызванным глухой, неутолимой тоской. Кира, не думая, резким, отчаянным движением взмахнула рукой над столом и перед ней возникло зеркало. Кира затаила дыхание. Разум кричал о невозможности, но сердце, её израненное, одинокое сердце, затрепетало в груди надеждой — или ужасом. Она наклонилась ближе к этому магическому предмету, и её губы, бледные и сухие, сами разомкнулись, чтобы выдохнуть не приказ, а мольбу, тихую и беззащитную: — Покажи мне его… Она не ожидала ничего. Это был жест отчаяния, сродни желанию удариться головой о стену, чтобы заглушить другую боль. В зеркале возникло изображение. Чёткое, живое, как будто она смотрит в замочную скважину. Подвал... его подвал. Вечерний, освещённый только одной лампой над верстаком. И он. Он стоял, слегка расставив ноги, у открытой створки старого железного шкафчика, где висела его уличная одежда. Сначала он просто снял инструментальный фартук, запачканный пятнами масла и серебристой пылью металла, и аккуратно повесил его на специальный крючок. Потом начал расстёгивать пуговицы на своей рабочей робе из грубой синей бязи. Движения его были привычными, механическими, лишёнными какого-либо кокетства или осознания чужого взгляда. Он делал это так же, как разбирал часы — методично, без лишних усилий. Кира замерла, её собственное дыхание стало поверхностным, почти неслышным. Она была вуайеристкой, вором приватного мгновения, и стыд прожигал её изнутри, но оторваться была не в силах. Вот он стянул первую руку из рукава. Мышцы плеча плавно перекатились под кожей. Потом вторую. И затем, наклонив голову вперёд, стянул робу через голову. Это было не театральное раздевание. Это было просто освобождение от рабочей кожи. Ткань зацепилась на секунду за ухо, он слегка дёрнул головой, высвобождаясь, и роба осталась в его руках, смятая. Он на мгновение задержал её, глядя куда-то в сторону верстака, словно проверяя, всё ли убрал, и в эту паузу он стоял перед её взором обнажённым по пояс. И тогда она увидела. Его спину. Широкие, сильные плечи, не грузные, а именно сильные — такие, что могут долго держать вес, сохраняя точность. Светлую кожу, по которой от вечерней прохлады подвала пробежали мурашки. Чёткий рельеф мышц, двигавшихся под кожей с той же сдержанной, экономичной грацией, с какой двигались его пальцы, собирающие хрупкие механизмы. Узкую талию, контрастирующую с шириной плеч. И… шрамы. Два шрама. Один — длинный, бледно-серебристый, тянущийся через всю левую лопатку, неровный, будто от глубокого, давнего пореза, который плохо заживал. Другой — поменьше, аккуратнее, у самого ребра. Молчаливые следы жизни, о которой она ничего не знала. Истории боли, преодоления, которые он носил на себе так же молча, как носил свою доброту и мастерство. Это был не соблазнительный образ из дурного романа. Это была плоть и кровь. Плотская, дышащая реальность человека, которого она знала только закованным в одежду и профессиональную сдержанность. Увидеть это — было все равно что сорвать крышку с часового механизма и увидеть не абстрактную работу шестерёнок, а их настоящий, физический износ, их блеск, их прожитую историю. — Что я делаю? Боже, что я делаю? Надо прекратить. Прекратить сейчас же. Разум, тот самый, что годами выстраивал неприступные ледяные стены, метался в панике, как зверь в клетке. Это безумие, это профессиональное самоубийство, путь в никуда, усыпанный сплетнями, презрением и крахом всего, что она строила. «Прекратить. Закрыть дверь в подвал навсегда. Вычеркнуть его из поля зрения.» — слова складывались в железные, неопровержимые приговоры. Но в груди, под грудной костью, где-то в самом тёмном и тёплом уголке, уже жило другое знание. Знание о том, как тёплая кожа на его спине, должно быть, отзывается на прикосновение. Знание о том, как под ней играют мышцы, когда он тянется за инструментом. И самое страшное, самое предательское — знание о том, как бы это могло быть, если бы.... Если бы он обнял её. Мысль проникла тихо, как яд, и парализовала волю. Не фантазия о страсти, нет. Что-то куда более простое и от того более невозможное. Кира представила не поцелуй, а просто — его объятия. Как он, молча, без лишних слов, мог бы просто обхватить её. Не как директора, даже не как женщину, а как усталого, замёрзшего в собственной броне человека. Шемаханская чувствовала это кожей, каждой фиброй своего уставшего тела: его руки, большие, тёплые, с едва уловимым запахом металла и мыла, медленно, неуверенно обнимали бы её спину. Его ладони легли бы на её лопатки — нежно, но весомо, прижимая к себе. И она, замершая в этом прикосновении, почувствовала бы всей спиной его грудь, его дыхание, ровный, спокойный ритм его сердца сквозь тонкую ткань рубашки. Её лицо уткнулось бы ему в плечо, в ту самую точку между шеей и ключицей, и она зажмурилась бы, вдыхая его запах — не духи, а просто его, чистый, немного пряный, как осенний лес после дождя. И в этих объятиях не было бы страсти. Была бы тишина. Та самая тишина, что жила в его подвале, но теперь облечённая в тепло человеческого тела. Тишина, в которой можно перестать держать спину прямой, можно обмякнуть, можно закрыть глаза и просто быть, не руководить, не решать, не нести. Просто быть принятой со всей своей яростью, усталостью, страхом и этой нелепой, поздней, запретной нежностью. Этот мысленный образ был таким живым, таким осязаемым, что у неё свело живот от тоски. Она хотела этих воображаемых рук на своей спине больше, чем любого продвижения по службе, больше, чем уважения коллег, больше, чем самой власти. Это было слабостью, позорной, детской слабостью — жаждать просто быть прижатой к кому-то и забыть, кто ты есть. «Прекратить,»— снова зашептал разум, но голос его был уже слабым, полным трещин. — «Как прекратить то, что стало воздухом? Как вычеркнуть того, кто починил не только часы, но и саму возможность дышать без этой вечной, леденящей тяжести в груди?» Она понимала, что не может. Не сможет. Потому что «прекратить» означало бы вернуться в тот мир, где не было этого тихого подвала, этого мятного чая, этого взгляда, который видел её бурю и не испугался. А этот старый мир теперь казался ей тюрьмой, сырой и безысходной. И единственный ключ от неё висел на крючке в подвале, на той самой стене, где висел его промасленный фартук. Видение в зеркале продолжалось. Иван повернулся к шкафчику, и она мельком увидела его профиль, тень на щеке, сосредоточенное выражение лица. Он достал чистую, выглаженную белую рубашку. Движения его были точны. Он вдел одну руку в рукав, потом другую. Плечи скрылись под тканью. Он стал застёгивать пуговицы снизу вверх, его пальцы двигались быстро, автоматически. С каждой застёгнутой пуговицей директор Шемаханская возвращалась в рамки её реальности, а Ваня — простой, уязвимый, настоящий Ваня — снова скрывался за слоями социальных условностей. Когда он застёгнул последнюю пуговицу у горла и поправил воротник, зеркало на столе дрогнуло. Изображение поплыло, как отражение в воде, в которую упал камень. Края видения стали расплываться, темнеть. Кира сидела, не двигаясь, прижав ладонь ко рту. Щёки горели огнём, в ушах стоял гул. Она только что совершило нечто гораздо большее, чем крик в пустом коридоре — подсмотрела, украла мгновение его приватной жизни с помощью какого-то абсурдного, непонятного колдовства. Но чувство, переполнявшее её, было сложнее стыда. Это было потрясение от реальности. Она думала о нём как о явлении, почти бесплотном — о тишине, о понимании, о спасении. А он был человеком с телом, которое работало и уставало, со шрамами, у которых была своя история, с кожей, которая, наверное, была тёплой на ощупь… Она вскочила, отвернулась от стола, подошла к окну. Обхватила себя руками, стараясь унять дрожь. То, что она чувствовала, уже не поддавалось никаким рациональным объяснениям. Это было не влечение. Это было… признание. Признание его человечности во всей её простой, незащищённой, прекрасной полноте. И своей собственной, дикой, неконтролируемой потребности в этой человечности. Она снова подошла к столу, посмотрела на гладкую поверхность. Ничего. Только её собственное, бледное отражение с огромными, полными смятения глазами. Никакого волшебства. Как будто ничего и не было. Но было. Она это видела. И это знание навсегда изменило что-то внутри неё. Теперь он для неё был не просто «Иван Степанович». Он был Ваня — человек со шрамами на спине, который молча чинит её мир, пока она, его директор, украдкой, с помощью чёрной магии, подсматривает за ним, пытаясь утолить жажду, которую уже невозможно отрицать. И от этого осознания её охватил не страх, а странное, трагическое спокойствие.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать