Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Во дворце Эоса омега-принц Пак Чимин задыхается от этикета и ненавистной помолвки с жестоким герцогом.
Ко двору привозят нового шута — высокого мужчину в белой фарфоровой маске. Он не боится говорить правду королю и открыто высмеивает могущественного герцога прямо за столом.
Одного взгляда и нескольких слов хватает, чтобы Чимин понял: этот загадочный шут — настоящая опасность.
Под холодным фарфором маски скрывается нечто, способное разрушить не только его клетку, но и всё королевство.
Примечания
❗️Данная работа полностью сгенерирована ИИ❗️
«Данное произведение является художественным вымыслом, не имеет цели пропаганды нетрадиционных сексуальных отношений, смены пола или педофилии. Все описываемые события носят исключительно сюжетный характер, а персонажи не являются пропагандистами определенных взглядов. Произведение предназначено для лиц старше 18 лет.»
Часть 4
25 мая 2026, 04:55
Покои королевского медика прятались в восточном крыле дворца — самом тихом, самом забытом, куда не долетали ни пьяные вопли с пиров, ни скрежет интриг из тронного зала. Высокие стрельчатые окна выходили в сад лекарственных трав, разбитый лично Тэхеном пять лет назад, и сейчас, в сумерках, ряды розмарина и шалфея казались серым строем молчаливых солдат.
Внутри пахло так, как пахнет только в жилище человека, посвятившего жизнь травам: горьковатый дымок сушеной полыни, сладковатая прель корня солодки, резкая свежесть мятного масла, которое Тэхен капал в ароматическую лампу, чтобы перебить вездесущую дворцовую вонь — смесь крысиного помета, застарелых духов и подгнивающих гобеленов. Ступка из темной меди, потемневшая от времени, мерно постукивала в такт его движениям: вжих-вжих-вжих, пестик крошил сухой корень валерианы в мелкую пыль, и желтоватый порошок оседал на стенках, словно пыльца с крыльев мотылька. Тэхен работал сосредоточенно, чуть склонив голову к плечу, и длинные пряди темных волос, выбившиеся из небрежного пучка, щекотали ему скулу — он то и дело сдувал их с губ коротким сердитым выдохом. Одет он был по-домашнему: простая льняная рубаха с закатанными по локоть рукавами, открывающими жилистые предплечья с въевшимися в кожу зеленоватыми пятнами от сока чистотела, кожаные штаны, протертые на коленях, мягкие туфли без задников. На шее, на простом шнурке, болтались очки в тонкой серебряной оправе — он надевал их, только когда читал при свечах, и сейчас они бессмысленно позвякивали при каждом движении. Красивое лицо его — с точеными скулами, с чуть капризным изгибом губ, с глубоко посаженными глазами цвета темного янтаря — было спокойно, как озерная гладь, но это спокойствие давалось ему усилием. Где-то под ложечкой сосало от нехорошего предчувствия, и он гнал его прочь, вдавливая пестик в ступку с излишней силой.
Дверь отворилась без стука — со стороны сада, через низкую арочную дверцу, которой пользовались только те, кто знал о ее существовании. Тэхен не обернулся. Он узнал эти шаги сразу, по первому же скрипу половицы: чуть неровный ритм, мягкая кошачья поступь, едва заметное припадание на левую ногу на каждом третьем шаге — старый шрам от удара булавой, полученный ещё в юности, когда Хосок служил простым стражником в Нижнем городе и полез разнимать пьяную драку в портовом кабаке. Шрам давно зажил, но походка навсегда осталась чуть танцующей, чуть прихрамывающей, и Тэхен втайне находил это до невозможности трогательным.
— Опять всю ночь не спал, — произнес Чон Хосок вместо приветствия.
Голос у него был совсем не альфий — без рыка, без командных нот. Мягкий, чуть усталый, с легкой хрипотцой, как у человека, который слишком много улыбается и слишком мало говорит о том, что у него на душе. Он снял перевязь с мечом — тяжелую, из толстой бычьей кожи, с бронзовыми заклепками — и с явным облегчением прислонил ее к стене. Потом стащил через голову форменный дублет, оставшись в простой серой рубахе, и Тэхен заметил, как ткань под мышками потемнела от пота, а на спине проступили влажные разводы. Значит, не просто так гонял — парился в полном облачении, скорее всего, муштровал новобранцев на внутреннем плацу. Хосок опустился на деревянный табурет у двери — низкий, неудобный, с продавленным сиденьем, — и вытянул ноги, скрестив их в щиколотках. Сапоги его были запылены, на правом голенище темнело свежее пятно — кажется, кровь, и Тэхен мысленно сделал пометку спросить потом, чья.
— Его Величество гонял гвардию по плацу до рассвета, — продолжил Хосок, потирая переносицу. Жест усталый, почти машинальный, и Тэхен заметил, что пальцы у него подрагивают — то ли от перенапряжения, то ли от того, что он опять забыл поесть. — У него паранойя, Тэ. Ему везде мерещатся заговорщики.
Тэхен наконец поднял глаза от ступки. Смотреть на Хосока всегда было для него особым, ни с чем не сравнимым удовольствием — не тем жадным, собственническим, каким альфы оглядывают омег на балах, а другим, глубоким, как теплая вода, в которую погружаешься медленно и не хочешь выныривать. Хосок сидел, откинувшись спиной к каменной кладке стены, запрокинув голову, подставив горло — абсолютно беззащитный, абсолютно доверяющий, и кадык его чуть двигался, когда он сглатывал. Каштановые волосы, обычно уложенные в аккуратный хвост, растрепались, и короткие пряди липли к вискам и ко лбу, потемневшие от испарины. Скулы его, высокие и острые, сейчас казались высеченными из мрамора — тени в неверном свете масляной лампы делали лицо резче, старше, суровее, чем оно было на самом деле. Но губы — полные, чуть припухшие, с прикушенной нижней губой, как всегда, когда он нервничал, — выдавали его истинное состояние. И глаза. Темно-карие, почти черные в полумраке, опушенные длинными ресницами, совершенно не альфьими — слишком добрыми, слишком теплыми, с морщинками в уголках от вечных улыбок. Сейчас эти морщинки были едва заметны, потому что Хосок не улыбался.
И еще он был красивым — до дури красивым, до сбитого дыхания, до злости, — но красотой, которую не выставляют напоказ. Не такой, как у придворных альф, что мажут бороды маслом и носят золотые серьги. Хосок был красив, как хорошо заточенный клинок: функционально, без излишеств, смертельно.
— Заговорщики ему не мерещатся, — спокойно ответил Тэхен, вытирая руки о льняное полотенце, перекинутое через плечо. — Они реальны. Просто он ищет не там.
Хосок нахмурился. Это было почти неуловимо — легкое движение бровей, тень, пробежавшая по лицу, — но Тэхен научился читать его за те три года, что они были вместе. Не официально, конечно. Официально капитан дворцовой стражи и королевский медик были просто коллегами, которые иногда пересекались по долгу службы. Никто при дворе не знал, что уже два года, три месяца и одиннадцать дней — да, Тэхен считал, хотя ни за что не признался бы в этом вслух, — как Хосок остается на ночь в его покоях. Никто не знал, что капитан стражи, образцовый альфа, гордость гвардии, предпочитает запах сушеной лаванды мускусным духам омег, а на вопрос о женитьбе лишь отшучивается с кривоватой улыбкой. И никто, уж точно никто, не знал, что по утрам Тэхен заваривает ему имбирный чай от хромоты и молча смотрит, как солнце золотит его обнаженные плечи, и чувствует при этом такую щемящую, почти невыносимую нежность, что хочется выть.
— Тэхен... ты опять? — Хосок поднял голову и посмотрел на него в упор.
— Что «опять»? — Тэхен невинно изогнул бровь, аккуратно пересыпая порошок валерианы в стеклянный флакон с притертой пробкой. Движения его были точными, выверенными — годы практики, — но в голос просочилась та особая, чуть насмешливая интонация, которую Хосок ненавидел и обожал одновременно. — Я всего лишь лекарь. Травки, настойки, клизмы по пятницам. Ничего противозаконного.
— Лекарь, который таскает королевские снадобья в Нижний город и раздает их бесплатно, — Хосок прищурился, и в его голосе прорезалась та самая капитанская сталь, которую он обычно прятал за улыбками. — Думаешь, я слепой? Я капитан стражи, Тэхен. Мои люди доносят мне обо всем. Обо всем. В том числе о том, что половина моих гвардейцев прикрывают твои ночные вылазки, потому что их матери и сестры лечатся твоими же лекарствами. Ты хоть понимаешь, что будет, если король узнает?
Он встал. Медленно, без угрозы, но Тэхен почувствовал, как между ними сгущается воздух, становится плотным, почти осязаемым. Хосок подошел ближе — сначала на шаг, потом еще на полшага, — и теперь они стояли почти вплотную, разделенные только деревянным столом, заваленным пучками трав и глиняными горшочками. Тэхену пришлось чуть задрать голову, чтобы встретить его взгляд: Хосок был выше почти на полголовы, и сейчас, в тусклом свете лампы, он казался выше, чем обычно, — плечи развернуты, челюсть сжата, желваки играют под кожей.
Но Тэхен не боялся. Он никогда не боялся Хосока, даже в самые страшные моменты их общей жизни. Это было странно и неправильно — бета не должен чувствовать себя в безопасности рядом с альфой в гневе, это противоречило всем законам природы, но Тэхену было плевать на законы природы. Он скрестил руки на груди — жесте защиты, но не страха, — и прислонился бедром к краю стола, всем своим видом показывая: ну, давай, говори, я слушаю.
— И что же ты сделаешь? — спросил он тихо. Глаза его, янтарные, с золотыми искорками от пламени лампы, смотрели на Хосока с вызовом. — Арестуешь меня? Сдашь королю? Нарушишь присягу?
Хосок молчал. Долго. Так долго, что Тэхен услышал, как потрескивает фитиль в лампе и как где-то в саду, за открытым окном, стрекочет ночная цикада. А потом Хосок вдруг обогнул стол — резко, в два шага, — и схватил Тэхена за плечи. Не грубо, но крепко, так, что не вырвешься. Ладони его, горячие, чуть влажные, легли на лопатки Тэхена, пальцы сжались, комкая ткань рубахи, и он встряхнул его — легонько, как трясут нашкодившего щенка, — и выдохнул в самое лицо:
— Я покрываю тебя уже третий год, идиот. Третий. Год. Если король узнает хоть о десятой части того, что ты творишь, — он казнит меня вместе с тобой. На площади. При всем народе. И знаешь что? — голос его сорвался, дал петуха, и это было так неожиданно для всегда улыбчивого капитана, что Тэхен вздрогнул. — Мне плевать. Слышишь? Мне. Плевать. Я все равно это делаю. Каждую ночь, когда ты уходишь в Нижний город, я выставляю патрули так, чтобы они обходили твой маршрут стороной. Каждое утро, когда ты возвращаешься под утро, пропахший чужими болезнями и дешевым мылом, я сижу в караулке и молюсь всем богам, старым и новым, чтобы ты вернулся живым. И знаешь, почему?
— Потому что ты влюбленный дурак, — прошептал Тэхен, и губы его дрогнули в слабой, почти извиняющейся улыбке.
— Потому что ты — единственное, что имеет смысл в этой проклятой золотой клетке, — Хосок отпустил его плечи и вместо этого взял его лицо в ладони. Осторожно, почти благоговейно. Большие пальцы легли на скулы, поглаживая кожу, и Тэхен почувствовал, какие они шершавые — вечные мозоли от рукояти меча, — но прикосновение было нежным, почти невесомым. — Я ненавижу насилие, Тэ. Всем своим нутром ненавижу. Я ненавижу этот долбаный двор, где омеги — товар, а альфы — цепные псы, которых спускают друг на друга ради забавы. Я ненавижу короля и его улыбочку, и герцога с его сальными шуточками, и всех этих лордов, что хлопают меня по плечу и называют «славным малым», пока их слуги секут крестьян на конюшнях. Я ношу меч и улыбаюсь, потому что иначе сойду с ума — просто встану посреди плаца и заору, и меня упекут в темницу. Но ты... — он прижался лбом ко лбу Тэхена, и их дыхания смешались. — Ты даешь мне причину оставаться здесь. Ты и твои дурацкие травы, и твой дурацкий характер, и твоя дурацкая привычка рисковать жизнью ради тех, кого ты даже не знаешь.
Тэхен закрыл глаза. Он чувствовал, как под веками щиплет — не от слез, нет, он не плакал уже много лет, с тех пор как умер его наставник-лекарь, — а от чего-то другого, чему он не знал названия. От полноты чувств, наверное. От того, что в мире, где всё продается и покупается, где любовь — это разменная монета, а верность — пустой звук, ему достался этот человек. Этот нелепый, слишком добрый, слишком солнечный альфа, который ненавидит насилие и улыбается, даже когда ему больно.
— Я должен тебе кое-что рассказать, — выдохнул он наконец, отстраняясь. Ресницы его дрогнули, открывая взгляд — серьезный, почти мрачный. — О шуте. О Чимине. И о том, что грядет.
Он рассказал всё.
Рассказал, как две недели назад впервые заметил переглядки между принцем и новым шутом — случайно, когда пришел в покои Чимина с вечерней микстурой и увидел, как тот улыбается, по-настоящему улыбается, не вежливой фарфоровой улыбкой придворной куклы, а широко, с ямочками на щеках, с блеском в глазах, — и все из-за какой-то глупой истории, которую Чонгук рассказывал, сидя на полу у дверей, скрестив ноги по-турецки, как простолюдин, и жестикулируя так живо, что тени от его рук плясали по стенам.
Рассказал, как четыре дня назад Чимин явился к нему среди ночи — бледный, с трясущимися губами, запахнув халат на голое тело, — и признался, что скорее примет яд, чем ляжет под герцога. «Тэхен, — сказал он тогда, глядя в одну точку перед собой, и глаза у него были пустые, как у куклы, — Тэхен, ты же лекарь. У тебя должно быть что-то быстродействующее. Что-то, что не причинит боли. Я не хочу боли — мне и так всю жизнь больно». И Тэхен тогда впервые в жизни накричал на него — на своего принца, на своего друга, на того, кому присягал, — накричал так, что охрип, а потом обнял и держал, пока Чимин не перестал дрожать.
Рассказал, как вчера ночью, возвращаясь из лаборатории через сад, увидел их в беседке — омегу-принца и шута в маске, — и они целовались. Не воровато, не украдкой, а так, будто мир вокруг рушился, а им было всё равно. Чимин стоял на цыпочках, вцепившись пальцами в ворот черного камзола Чонгука, и целовал его сквозь фарфор маски — холодный, безжизненный фарфор, — и в этом было столько отчаяния, столько голой, незамутненной страсти, что Тэхен, сам того не желая, замер за кустом жасмина и смотрел, не в силах отвести взгляд. А потом Чонгук отстранился и что-то прошептал — Тэхен не расслышал слов, — и Чимин заплакал, беззвучно, одними слезами, и Чонгук стирал эти слезы большими пальцами, и в этом жесте было столько нежности, что у Тэхена защемило сердце.
— Чонгук — не просто шут, — добавил он, понизив голос до едва различимого шепота и машинально оглянувшись на дверь, хотя знал, что подслушивать некому. — Я понял это по шрамам. Три дня назад он приходил ко мне за мазью от ожога — неловко так, смущаясь, прикрывая лицо, будто я не видел шрамов и похуже. Я заставил его снять рубаху. И, Хосок... это не бытовые травмы. Это следы от кандалов — кольцевые рубцы на запястьях и щиколотках. Это удары плетью — методичные, профессиональные, такие оставляют тюремные надзиратели, а не уличные грабители. Это ожоги от клейма — вот здесь, на левом плече, — хотя само клеймо кто-то вырезал ножом, оставив уродливый шрам. И еще кое-что, — Тэхен замялся, подбирая слова. — Я видел, как они общаются. Намджун и Чонгук. Случайно, пару раз, в дальних коридорах, поздно ночью. Они говорят не как господин и слуга. Намджун обращается к нему с уважением, почти с почтительностью. А Чонгук... он не кланяется. Ни разу. Шут, который не кланяется канцлеру, — это нонсенс. И еще — я слышал обрывок фразы, когда проходил мимо. «Мой принц», — сказал Намджун. «Мой принц, мы не можем ждать дольше». И Чонгук ответил: «Мы ждали пятнадцать лет, подождем еще немного. Дай мне время».
Повисла тишина. Хосок молчал, и Тэхен физически ощущал, как в его голове со скрежетом проворачиваются шестеренки, складывая разрозненные факты в единую картину. Капитан стражи не был дураком — он был одним из самых проницательных людей, которых знал Тэхен, просто предпочитал это скрывать за образом вечного весельчака. Сейчас этот образ треснул, и под ним проступило что-то другое — сосредоточенное, жесткое, почти пугающее.
— Ты уверен, что у них роман, а не просто... интрижка? — спросил он наконец. Голос его звучал глухо, как из-под воды. — Чимин — омега, ему страшно, он ищет защиты. А этот шут — первый, кто отнесся к нему по-человечески. Это может быть просто благодарность. Просто потребность в тепле.
— Я уверен, — отрезал Тэхен. — Чимин влюблен. По самые уши, по самую макушку, так, что светится изнутри, когда думает, что никто не видит. И этот влюбленный дурак собирается отдаться шуту завтра, во время грозы, если я правильно понял их планы. А ты знаешь не хуже меня, что завтра — охота. Официальная королевская охота в горах.
— Охота... — Хосок вдруг побледнел. Так резко, что даже в тусклом свете лампы было заметно, как отхлынула кровь от его лица. — Твою ж мать, Тэхен. Завтра королевская охота. Там будет герцог. Там будет король. Там будет весь этот чертов двор, включая шпионов и соглядатаев. Если их застукают в лесу, одних...
— Их не застукают, — твердо сказал Тэхен, кладя ладонь на грудь Хосока, прямо над сердцем, которое колотилось часто-часто. — Потому что мы им поможем.
— Мы?!
— Ты и я, Хосок. Прямо сейчас. Сегодня ночью. Ты — капитан гвардии, мать твою. Ты составляешь маршруты патрулей. Ты можешь организовать всё так, чтобы горный храм Старых Богов — а я уверен, что они направятся именно туда, это единственное укрытие в том квадрате, — остался без присмотра на пару часов. Никто не заметит. Твои гвардейцы тебе доверяют. А я прикрою Чимина перед королем — скажу, что ему предписан свежий воздух, что мигрени усилились и ему нужен покой вдали от шума. Пошлю с ним пару доверенных слуг из числа тех, кто обязан мне жизнью. Никто ничего не заподозрит.
Хосок отшатнулся, запустил пальцы в волосы, разрушив остатки прически, и сделал несколько шагов по комнате — туда-сюда, как зверь в клетке. Под сапогами скрипели половицы. Тени от его фигуры метались по стенам, искажаясь в свете лампы.
— Ты хочешь, чтобы я участвовал в государственной измене? — спросил он, останавливаясь у окна. Спина его была напряжена, лопатки проступали под тканью рубахи острыми крыльями. — Ты это понимаешь? Связь омеги-принца с простолюдином — уже позор для короны. А если этот простолюдин — вражеский лазутчик? Или, того хуже, законный наследник свергнутой династии, которая пятнадцать лет вынашивает планы мести? Ты вообще представляешь, чем это может обернуться?
— Представляю, — спокойно ответил Тэхен. — Гражданской войной. Смертью невинных. Или — объединением двух королевств без единой капли крови. Смотря как разыграть карты. Но знаешь что? Сейчас меня не волнует политика. Сейчас меня волнует Чимин. Мой друг. Мой принц. Который впервые в жизни полюбил — и полюбил так, что готов умереть за это. И если я могу дать ему хотя бы одну ночь счастья перед тем, как всё полетит в бездну, — я это сделаю. С твоей помощью или без нее.
Он замолчал, переводя дыхание. В комнате снова стало тихо — только цикада в саду заходилась трелью да где-то вдалеке, в караулке, пробили часы. Хосок медленно повернулся. Лицо его было странным — растерянным, но в то же время решительным, как у человека, который только что прыгнул в ледяную воду и понял, что обратного пути нет.
— Знаешь, за что я тебя люблю? — спросил он тихо, подходя обратно к столу и беря лицо Тэхена в ладони во второй раз за этот вечер. — За то, что ты делаешь из меня лучшего человека. Я без тебя был просто солдафоном. Просто улыбчивым дураком с мечом. А с тобой... с тобой я начинаю верить, что можно иначе. Что не обязательно подчиняться. Что можно выбирать. Ладно, — он выдохнул и кивнул, словно ставя точку в долгом споре с самим собой. — Я помогу. Я составлю маршруты патрулей так, что храм на два часа останется без присмотра. Но если нас поймают, — он криво усмехнулся, и в этой усмешке промелькнула тень прежнего, беззаботного Хосока, — я скажу, что это ты меня околдовал своими травами. Буду косить под жертву приворота.
— Идет, — Тэхен улыбнулся в ответ — искренне, облегченно, чувствуя, как гора сваливается с плеч. Привстав на цыпочки, он поцеловал Хосока — коротко, благодарно, с привкусом валерианы на губах. — А теперь иди. Тебе нужно подготовить людей. У нас всего несколько часов до рассвета.
Хосок задержал его — на секунду, на две, просто прижимая к себе, уткнувшись носом в макушку и вдыхая запах трав, такой знакомый, такой родной. А потом отпустил, подхватил перевязь с мечом и вышел в сад через ту же потайную дверцу, растворившись в ночи, как призрак. Тэхен остался один, глядя на флакон с порошком валерианы и слушая, как вдалеке грохочет гром. Гроза приближалась.
Он знал, что завтрашний день изменит всё. Но еще он знал — с холодной, спокойной уверенностью, — что они поступают правильно. И будь что будет.
---
Охота началась на рассвете, как и было запланировано. Внутренний двор замка гудел, как растревоженный улей: конюхи сбивались с ног, подводя лошадей, егеря проверяли своры гончих, затягивая ремни и покрикивая на разволновавшихся псов, слуги носились с подносами, на которых дымились кубки с горячим вином и громоздились горки мясных пирогов для легкого завтрака перед выездом. Солнце еще только вставало из-за зубчатых стен, окрашивая небо в персиковые тона, но жара уже давала о себе знать — лето в Эосе было безжалостным, и даже утренний ветер не приносил прохлады, лишь лениво шевелил вымпелы на башнях.
Кавалькада выехала из ворот дворца, когда солнце уже полностью показалось над горизонтом, и зрелище это было величественное, почти театральное. Впереди ехал король — массивный альфа в алом бархатном плаще, расшитом золотыми нитями, на вороном жеребце, чья сбруя сверкала драгоценными камнями. Лицо его, обрюзгшее, с тяжелой челюстью и маленькими, близко посаженными глазами, выражало скучающее самодовольство человека, который уже много лет не слышал слова «нет». Рядом с ним — герцог, жених Чимина, на сером в яблоках коне, с охотничьим соколом на кожаной перчатке. Сокол был великолепен — белоснежный, с черными кончиками крыльев, — и герцог поглаживал его оперение с той же собственнической нежностью, с какой, вероятно, гладил бы породистую собаку или дорогую любовницу. Сам герцог Кан был мужчиной лет сорока, с лицом, будто вырубленным из куска гранита не слишком умелым скульптором: грубые черты, тяжелый подбородок, тонкие губы, вечно искривленные в презрительной усмешке, и холодные серые глаза, в которых не было ни капли тепла. Он носил усы — тонкие, словно нарисованные углем, — и имел привычку то и дело приглаживать их кончиком пальца, что невероятно раздражало Чимина, хотя тот ни за что не признался бы в этом вслух.
За королем и герцогом следовала целая процессия: придворные в охотничьих костюмах, дамы в специальных амазонках для верховой езды, гвардейцы в полном облачении, егеря с рогами, псари с гончими на поводках, фургоны с провизией и шатрами. Вся эта орава растянулась по дороге почти на полмили, и грохот копыт, лай собак и обрывки разговоров сливались в сплошной гул, висящий над колонной, как облако пыли.
Чимин держался в хвосте процессии. Намеренно — ему хотелось быть как можно дальше от герцога и его сальных взглядов, от короля с его показной заботой, от придворных сплетников, которые уже которую неделю перемывали косточки «опозоренному омеге-принцу». Одет он был в охотничий костюм из темно-синего бархата, расшитый серебряной нитью по вороту и манжетам, с высокими сапогами из мягкой телячьей кожи и коротким плащом-накидкой, заколотым у горла серебряной брошью в виде лилии — символом его прозвища. Костюм этот стоил столько же, сколько годовое жалованье всей дворцовой стражи, но Чимин ненавидел его: бархат был слишком тяжелым, слишком жарким, слишком парадным, в нем хотелось не скакать по лесу, а сидеть на троне с фарфоровой улыбкой и мечтать о смерти. Под костюмом, на голой коже, он носил простой льняной талисман, который Чонгук сплел для него из трав на прошлой неделе, — сухие стебли лаванды и розмарина, перевязанные красной ниткой, — и талисман этот, колючий и пахучий, был единственной вещью, которая доставляла ему радость.
Рядом с ним, по правую руку — по закону шутов, предписывающему держаться рядом с господином на всех официальных мероприятиях, — ехал Чонгук. Его конь, простой гнедой мерин без каких-либо украшений, контрастировал с породистыми скакунами придворных, как сам Чонгук контрастировал с ними всем своим существом. Он сидел в седле расслабленно, почти лениво, но Чимин знал: это обманчиво. Он уже видел, как Чонгук двигается в бою — быстро, текуче, смертоносно, — и знал, что в этой кажущейся расслабленности скрыта пружина, готовая разжаться в любую секунду. Одет шут был, как всегда, в черное: строгий камзол без украшений, высокие сапоги, перчатки, скрывающие шрамы на запястьях. И маска — неизменная белая фарфоровая маска, закрывающая правую половину лица, с прорезью для глаза и рта, гладкая, блестящая, жутковатая в своей неподвижности. Придворные уже привыкли к ней за два месяца и почти перестали замечать, но в первые недели маска вызывала суеверный ужас: служанки шептались, что под ней скрыто лицо демона, а один старый лорд даже потребовал, чтобы шута заставили снять ее, — но Намджун тогда вмешался и что-то шепнул королю на ухо, и вопрос был закрыт.
Чимин украдкой смотрел на Чонгука — на то, как ветер треплет его черные волосы, собранные в низкий хвост, как солнечный свет играет на фарфоровой поверхности маски, как мышцы предплечий перекатываются под тканью камзола, когда он поправляет поводья. И от каждого такого взгляда внутри разливалось тепло — глупое, неуместное, опасное, — но он ничего не мог с собой поделать. Ему хотелось дотронуться. Хотелось взять его за руку. Хотелось, чтобы весь этот чертов двор провалился сквозь землю, оставив их вдвоем. Но вместо этого он держал спину прямо, подбородок высоко и смотрел вперед пустыми глазами, как того требовал этикет.
К полудню добрались до леса. Здесь было прохладнее: кроны вековых дубов смыкались над головой, создавая зеленый полумрак, пронизанный косыми лучами солнца, в которых плясали пылинки. Пахло прелой листвой, грибами и диким чесноком, и этот запах — густой, влажный, живой — был таким непохожим на стерильную духоту дворца, что Чимин невольно сделал глубокий вдох, чувствуя, как расправляются легкие. Охотники рассыпались по лесу, преследуя оленя, которого подняли гончие. Звуки рогов, лай собак, крики егерей — всё это постепенно отдалялось, затихало, растворялось в лесном шуме.
Чимин ждал момента. Сердце его колотилось где-то в горле, ладони вспотели под перчатками, и он то и дело облизывал пересохшие губы, надеясь, что со стороны это выглядит как обычная нервозность перед охотой, а не как предвкушение запретного свидания. Когда герцог наконец отвлекся — на спор с главным егерем о том, чей сокол быстрее берет добычу, — Чимин натянул поводья, разворачивая коня, и пустил его в галоп. Не оглядываясь. Зная, что Чонгук последует за ним.
Они скакали минут двадцать, петляя между деревьями, перепрыгивая через поваленные стволы и ручьи. Лес становился всё гуще, всё диче — здесь уже не было ухоженных троп, только звериные тропки, протоптанные оленями и кабанами. Ветки хлестали по лицу, приходилось пригибаться к шее коня, и Чимин чувствовал, как его аккуратно уложенные волосы растрепались, как бархатный костюм покрылся пылью и мелкими листочками, — и ему было плевать. Впервые за долгое время он чувствовал себя живым. Свободным. Счастливым.
А потом деревья расступились, и он увидел его.
Храм Старых Богов стоял на небольшой поляне, посреди древней дубовой рощи, где стволы деревьев были такими толстыми, что их не смогли бы обхватить и трое мужчин. Это было старое, очень старое место — построенное даже не из камня, а словно выращенное из скалы, с колоннами, увитыми плющом так густо, что они казались живыми, с алтарем в центре, высеченным из цельного куска черного мрамора, исчерченного рунами, значения которых уже никто не помнил. Крыши у храма не было — только остатки купола, обрушившегося века назад, так что алтарь стоял под открытым небом, и солнечный свет падал на него сквозь просветы в листве, рисуя на мраморе дрожащие золотые узоры. Вокруг было тихо — неестественно, звеняще тихо, только где-то высоко в кронах пересвистывались птицы да шумел ветер.
Чимин спешился, не дожидаясь помощи, и замер, глядя на храм широко распахнутыми глазами. Он слышал об этом месте — Тэхен рассказывал, — но никогда здесь не был. Храм Истинных Пар. Сюда когда-то, столетия назад, приходили влюбленные, чьи союзы не одобряли семьи и законы. Здесь заключали браки перед лицом Старых Богов — тех, кто правил миром до того, как альфы придумали династии и политические союзы. Здесь не имели значения титулы и вторичные полы. Здесь имела значение только любовь.
— Откуда ты знал об этом месте? — спросил Чимин, оборачиваясь к Чонгуку, который привязывал лошадей к низкой ветке дуба.
— Я много где был, — коротко ответил тот, не оборачиваясь. Голос его звучал глухо, как всегда, когда он не хотел говорить о прошлом. — Это храм Истинных Пар. Здесь заключали союзы до того, как появились династические браки. Сюда приходили те, кто хотел быть вместе вопреки всему.
Он закончил с узлами и выпрямился. Некоторое время они просто стояли и смотрели друг на друга — разделенные несколькими шагами поляны, залитой солнечным светом, — и в этой тишине было что-то почти священное, почти невыносимое по своей остроте. Чимин видел, как вздымается и опускается грудь Чонгука под черным камзолом, как солнечные блики скользят по фарфору маски, как сжимаются в кулаки его пальцы — он тоже нервничал, он тоже ждал, и от этого осознания у Чимина перехватило дыхание.
Первая капля дождя упала неожиданно. Просто шлепнулась на щеку, холодная, тяжелая, и Чимин вздрогнул, подняв голову к небу. За те несколько минут, что они стояли на поляне, оно успело измениться: золотисто-голубое еще полчаса назад, сейчас оно затянулось тяжелыми, свинцово-серыми тучами, которые наползали из-за гор, как армия захватчиков. Ветер усилился, зашумел в кронах дубов, пригибая ветки. Где-то далеко, на горизонте, сверкнула молния, и спустя несколько секунд донесся глухой, утробный раскат грома.
Потом вторая капля. Третья. Десятая. А через минуту хлынул ливень — стеной, потоками, превращая поляну в месиво из грязи и опавших листьев, заливая черный алтарь, заставляя Чимина взвизгнуть и броситься под защиту уцелевших сводов храма. Чонгук — за ним, в два прыжка, и вот они уже стояли под каменным козырьком, мокрые до нитки, задыхающиеся, глядя друг на друга дикими глазами.
Дождь шумел вокруг сплошной завесой, отсекая их от всего мира. Гроза разыгрывалась не на шутку: молнии полосовали небо одна за другой, гром грохотал так, что дрожали камни под ногами, и в этих вспышках Чимин видел лицо Чонгука — вернее, ту его половину, что была открыта, — и не мог оторваться.
Он был прекрасен. Даже с этой дурацкой маской. Даже с этими шрамами, которые Чимин еще не видел, но знал о них — знал и любил их заочно, как любят старые боевые отметины на теле любимого. Высокие скулы, острый подбородок, прямой нос, темные брови вразлет и глаза — глаза, которые сейчас, в сумраке грозы, казались не карими, а почти черными, бездонными, затягивающими в себя, как омут. И ресницы — мокрые от дождя, слипшиеся в стрелки, — дрожали, когда он моргал, стряхивая капли.
Чимин стоял, прислонившись спиной к холодной колонне, и чувствовал, как камень холодит лопатки даже сквозь промокший бархат. Одежда облепила его тело, как вторая кожа, и он знал, что сейчас выглядит совсем не так, как подобает принцу: волосы прилипли к вискам, с кончиков капает вода, губы дрожат — то ли от холода, то ли от чего-то другого. Но Чонгук смотрел на него так, будто он был самым прекрасным созданием на свете, и от этого взгляда внутри всё переворачивалось.
— Сними маску, — прошептал Чимин. Слова дались с трудом, голос охрип.
— Нет.
— Чонгук...
— Если ты увидишь — потеряешь все, — голос шута дрогнул, и Чимин впервые услышал в нем не привычную сдержанную уверенность, а что-то другое — страх. Настоящий, глубинный, выворачивающий наизнанку страх. — Я не тот, за кого себя выдаю. То, что скрыто под маской... это изменит твою жизнь, Чимин. Безвозвратно. Я не могу. Не сегодня. Не сейчас. Ты еще можешь отступить.
Чимин медленно, на негнущихся ногах, подошел к нему. Каждый шаг давался с усилием — не потому что было страшно, а потому что воздух между ними стал плотным, вязким, дрожащим от напряжения. Он остановился вплотную, так близко, что видел капли дождя на фарфоре маски, видел, как бьется жилка на шее Чонгука, чувствовал его запах — даже сквозь ливень, даже сквозь мокрую одежду: запах кожи, металла и чего-то терпкого, альфьего, от чего у омеги слабели колени.
Протянул руку. Коснулся маски — холодной, гладкой, безжизненной. Чонгук перехватил его запястье — быстро, как змея, — но не сжал, не оттолкнул, просто удержал, не давая стянуть фарфор с лица. Его пальцы, горячие даже сквозь мокрую перчатку, обхватили тонкое запястье Чимина, и омега почувствовал, как бешено колотится его пульс — или это был пульс Чонгука, передающийся через прикосновение, как электрический разряд?
— Ты — единственное, что имеет смысл в моей жизни, — тихо сказал Чимин, глядя ему прямо в глаза. Взгляд его был серьезным, почти взрослым — без обычного капризного блеска, без притворства, без масок. — Я не знаю, кто ты на самом деле. Может, беглый каторжник. Может, вражеский шпион. Может, законный наследник престола — да кто угодно. Мне плевать, слышишь? Пле-вать. Я устал бояться, Чонгук. Я устал притворяться. Я устал быть Лилией Дворца — фарфоровой куклой, которую можно выгодно продать. Когда ты рядом, я — просто Чимин. Просто омега, который рисует паршивые картины, боится грозы и любит запах лаванды. Ты смотришь на меня и видишь меня. Не принца. Не титул. Не династический актив. Меня. И это стоит любой правды. Любой.
Гром ударил так близко, что земля задрожала под ногами, а одна из молний ударила в дуб на краю поляны — они оба вздрогнули, и Чимин инстинктивно прижался к Чонгуку, а тот обхватил его за плечи, заслоняя собой, хотя заслонять было не от чего. Так они и стояли — мокрые, дрожащие, в объятиях друг друга, посреди древнего храма, под аккомпанемент разбушевавшейся стихии, — и Чонгук медленно отпустил его запястье.
— Не сегодня, — сказал он глухо, уткнувшись лицом в мокрые волосы Чимина. — Я открою тебе всё. Клянусь. Но не сегодня. Сегодня... просто побудь со мной. Просто будь. Как в последний раз.
И Чимин понял: что-то грядет. Что-то темное, неотвратимое, страшное. Возможно, завтра их обоих убьют. Возможно, завтра начнется война. Возможно, завтра Чонгук исчезнет, растворится в ночи, как призрак, оставив после себя только талисман из трав и воспоминания о фарфоровой маске. Но сегодня, сейчас, в этом храме, у них есть только этот миг. И он решился.
Он потянулся к застежкам своего охотничьего камзола. Пальцы дрожали, плохо слушались, но он справился — по одной, расстегивая серебряные пуговицы, чувствуя, как мокрая ткань с неохотой отлипает от кожи. Камзол упал на каменный пол с мокрым шлепком. За ним последовала рубашка — тонкий батист, который просвечивал насквозь, — и Чимин остался стоять перед ним с обнаженной грудью, покрытой мурашками от холода, с торчащими сосками, с бьющимся где-то в горле сердцем.
Он знал, что красив. Ему говорили это всю жизнь — придворные, слуги, иностранные послы. «Лилия Дворца», «прекраснейший омега поколения», «жемчужина Эоса». Но сейчас, под взглядом Чонгука — жадным, голодным, но в то же время благоговейным, почти религиозным, — он чувствовал себя красивым по-настоящему. Не как картина. Не как статуя. А как живой человек, которого хотят не за титул, а за то, какой он есть.
— Чимин... — выдохнул Чонгук, и голос его сорвался. — Ты понимаешь, что делаешь?
— Я отдаю себя не шуту, — ответил омега, глядя ему прямо в глаза и начиная расстегивать пряжку его камзола. — Я отдаю себя мужчине, которого люблю. Перед лицом Старых Богов. Там, где нет королей и герцогов. Где есть только мы.
Без проблем. Держи расширенную, откровенную версию их первой близости в храме, с максимальной детализацией ощущений, эмоций и физиологии.
Чонгук больше не сопротивлялся. Что-то в нем сломалось — какая-то внутренняя плотина, возведенная годами дисциплины, мести и одиночества, — и когда Чимин потянулся к пряжке его камзола дрожащими, мокрыми от дождя пальцами, он не отстранился, не перехватил его запястья, как делал всегда. Он просто стоял и смотрел, как тонкие, изящные пальцы принца — те самые, что держали кисть и рисовали пейзажи, которые он потом рвал в клочья, — расстегивают черненую сталь пряжки, как мокрая ткань с неохотой расползается в стороны, открывая его грудь. Его шрамы. Его уязвимость. Чимин делал это сосредоточенно, чуть прикусив нижнюю губу, и ресницы его, мокрые и слипшиеся, подрагивали, когда он поднимал взгляд на Чонгука — будто спрашивая разрешения, будто всё ещё не веря, что ему позволено прикасаться.
Одежда летела на каменный пол с мокрыми шлепками — тяжелый бархат, тонкий батист, кожа ремней. Каждый слой, снятый с тела, был как снятый слой защиты, и когда Чимин наконец остался стоять перед ним полностью обнаженным, Чонгук забыл, как дышать. Просто забыл. Лёгкие сжались, сердце пропустило удар, а потом забилось с удвоенной силой, разгоняя кровь по венам так, что зашумело в ушах. Чимин был прекрасен — не той холодной, фарфоровой красотой, которую воспевали придворные поэты, а другой, живой, настоящей: кожа, покрытая мурашками от холода, светящаяся в сумраке грозы, будто подсвеченная изнутри; острые ключицы, на которых задержались капли дождя и теперь дрожали, готовые сорваться; тонкая талия, которую Чонгук мог бы обхватить двумя ладонями; изящный изгиб бедер, переходящий в длинные, стройные ноги. И между ног — там, где темнели влажные завитки волос, — уже заметно набухшая, потемневшая от прилившей крови плоть, приподнимавшаяся к животу, блестящая от выступившей смазки. Запах Чимина ударил в ноздри — густой, сладковатый, с нотками мускуса и цветущего жасмина, — и у Чонгука потемнело в глазах. Альфа внутри него взревел, требуя взять, присвоить, пометить, но он задавил этот рык глубоко в груди, потому что это был не просто омега. Это был его Чимин.
Чонгук подхватил его на руки, легко, словно пушинку, и Чимин ахнул, обхватив его шею руками. Кожа к коже — горячая, влажная, дрожащая. Он сделал три шага до алтаря и опустил омегу на холодный черный мрамор, и Чимин выгнулся дугой, вскрикнув, когда холод обжег разгоряченную спину, но Чонгук уже накрывал его своим телом, вдавливая в камень, согревая собой, и губы их встретились.
Поцелуй был жадным, глубоким, мокрым — с привкусом дождя и соли. Язык Чонгука протолкнулся в рот Чимина, и омега застонал, подаваясь навстречу, впуская, позволяя исследовать себя изнутри. Их зубы стукнулись — неловко, поспешно, — и оба тихо рассмеялись в поцелуй, не разрывая его, просто выдыхая смех друг другу в губы. Руки Чонгука блуждали по телу Чимина: прошлись по плечам, по выступающим лопаткам, спустились на талию, сжали ягодицы — упругие, округлые, — и Чимин всхлипнул, разводя бедра шире, приглашая. Смазка уже текла из него, скользила по внутренней стороне бедер, и Чонгук почувствовал её запах — густой, пьянящий, — и зарычал низко, утробно.
Он оторвался от губ Чимина и начал прокладывать дорожку из поцелуев вниз: по подбородку, по изящной шее с бьющейся жилкой, по ключицам, где задержался, всасывая кожу, оставляя метку — багровую, заметную, — и Чимин застонал громче, запуская пальцы в его мокрые волосы, сжимая, притягивая ближе. Чонгук спустился ниже, обвел языком сосок — розовый, твердый, сморщенный от холода и возбуждения, — и втянул его в рот, посасывая, прикусывая легонько, и Чимин вскрикнул, дернув бедрами вверх, и член его, уже полностью твердый, истекающий смазкой, мазнул по животу Чонгука. Альфа зарычал в ответ, вибрация прошла через сосок в грудь Чимина, и омега почти взвыл, царапая его спину.
Чонгук переключился на второй сосок, уделяя ему столько же внимания — покусывая, облизывая, посасывая, — пока Чимин не начал умолять. Голос его, обычно мелодичный и капризный, сейчас был сорванным, хриплым, полным отчаянной нужды:
— Пожалуйста... Чонгук, пожалуйста... я больше не могу... просто возьми меня, прошу...
И Чонгук сдался.
Он выпрямился, вставая на колени между разведенных бедер Чимина, и омега впервые увидел его полностью — его возбуждение, тяжелое, крупное, восставшее к животу, с багровой, влажно блестящей головкой и вздувшимися венами по стволу. У основания уже набухал узел — пока не полный, но обещающий, — и Чимин сглотнул, чувствуя, как внутри всё сжимается от предвкушения и легкого страха. Он никогда не делал этого раньше. Он был невинен — и Чонгук знал это, видел в его расширенных зрачках, в том, как он нервно облизал губы, в том, как пальцы его сжались на краю алтаря.
— Я буду нежным, — прошептал Чонгук, и голос его был низким, обволакивающим, полным такого непривычного для него самого тепла. — Я не сделаю тебе больно. Доверься мне.
Чимин кивнул, не в силах говорить, и Чонгук взял его за бедра, чуть приподнимая, подкладывая под поясницу скомканный плащ. Дождь продолжал лить, омывая их тела, и капли стучали по мрамору алтаря, по их коже, по сплетенным телам. Молния вспыхнула где-то совсем близко, на мгновение осветив храм призрачным белым светом, и в этой вспышке Чимин увидел его лицо — маску, всё ещё закрывающую половину лица, — и ощутил острый, почти болезненный укол нежности.
Чонгук опустил руку вниз, пальцы коснулись входа — горячего, влажного, пульсирующего, — и Чимин застонал, подаваясь бедрами навстречу. Смазки было много, очень много, она текла из него ручьем, смешиваясь с дождевой водой, и Чонгук, осторожно, медленно, одним пальцем скользнул внутрь. Чимин ахнул, сжался вокруг него — горячий, узкий, невероятно тугой, — и Чонгук замер, давая ему привыкнуть. Его свободная рука гладила бедро Чимина, успокаивая, большой палец выписывал круги на влажной коже, и он шептал какую-то ерунду — что он прекрасен, что он самый красивый, что всё хорошо, что он здесь, он рядом, он никуда не уйдет, — и Чимин постепенно расслаблялся, позволяя пальцу скользнуть глубже.
Один палец стал двумя, и Чимин зашипел сквозь зубы, чувствуя растяжение — не боль, но давление, полнящее, непривычное, — но тут же пальцы Чонгука изогнулись внутри, находя какую-то точку, о существовании которой Чимин даже не подозревал, и из горла его вырвался сдавленный вскрик, почти визг, а из члена выплеснулась струйка смазки. Чонгук ухмыльнулся — криво, почти злорадно, — и снова нажал на эту точку, массируя, поглаживая её кончиками пальцев, и Чимин забился под ним, хватая ртом воздух, и слова превратились в бессвязный поток стонов и всхлипов.
— Хватит... хватит, я сейчас... Чонгук, пожалуйста...
Чонгук убрал пальцы, и Чимин чуть не зарыдал от потери наполненности. Но тут же почувствовал, как что-то большее, горячее, твердое упирается во вход. Чонгук взял свой член в руку, провел головкой по влажным складкам, размазывая смазку, и начал входить — медленно, мучительно медленно, сантиметр за сантиметром, давая Чимину прочувствовать каждую секунду этого проникновения.
Чимин чувствовал всё. Каждую вену на стволе Чонгука. Каждую пульсацию. Каждое движение его бедер. Он чувствовал, как его тело раскрывается, принимая в себя альфу, как стенки сжимаются вокруг него, обхватывая, втягивая глубже. Это было похоже на откровение. На обретение смысла. На то, ради чего, возможно, он вообще родился на свет — чтобы в этот момент, в этом древнем храме, под дождем, быть вот так наполненным любимым человеком.
Когда Чонгук вошел полностью, до самого основания, и узел уперся во вход, Чимин выдохнул — длинно, прерывисто, чувствуя, как по щекам текут слезы. Это не было больно. Было... правильно. Так правильно, что сердце разрывалось.
— Посмотри на меня, — прошептал Чонгук, нависая над ним, опираясь на локти по обе стороны от его головы. Капли дождя падали с его волос на лицо Чимина. — Посмотри на меня, Чимин.
Чимин открыл глаза — когда успел зажмуриться? — и встретился с ним взглядом. Черные глаза смотрели на него с таким обожанием, с такой голой, незамутненной любовью, что у Чимина перехватило дыхание.
— Я люблю тебя, — сказал Чонгук. — Что бы ни случилось завтра, помни это. Я люблю тебя. Ты — единственное светлое пятно во всей моей гребаной жизни.
И он начал двигаться.
Сначала медленно, почти осторожно, выходя почти полностью и снова погружаясь до самого основания. Каждое движение отдавалось электрическими разрядами по всему телу Чимина, и он стонал в такт, и ноги его обхватывали талию Чонгука, скрещиваясь за его спиной, и пятки упирались в ягодицы альфы, притягивая его ближе с каждым толчком. Мрамор алтаря был холодным под спиной, но Чонгук был горячим внутри, и этот контраст сводил с ума. Дождь заливал их, и вода смешивалась с потом и смазкой, и запахи стояли вокруг такие густые, что ими можно было дышать, как воздухом.
Ритм ускорялся. Чонгук вбивался в него сильнее, глубже, и член его с каждым разом задевал ту самую точку внутри, и Чимин уже не стонал — кричал, срывая голос, не заботясь о том, услышит ли их кто-нибудь. Весь мир сузился до этой точки соединения, до этого скольжения, до этого нарастающего напряжения в низу живота, которое скручивалось в тугую спираль. Чонгук рычал над ним, как зверь, и с каждым рыком узел у основания его члена набухал всё сильнее, и когда он в очередной раз попытался войти до конца, узел протолкнулся внутрь — и застрял там, запирая их вместе, связывая.
Чимин закричал. Оргазм накрыл его, как волна цунами, — ослепляющий, выворачивающий наизнанку, парализующий. Он кончал, и кончал, и кончал, и его собственная сперма выплескивалась на живот, на грудь, смешиваясь с дождем, а тело сжималось вокруг узла Чонгука, вытягивая из него всё до последней капли. Чонгук взревел, уткнувшись лицом в изгиб его шеи, и Чимин почувствовал, как горячее семя наполняет его изнутри, как пульсирует член внутри, как раздувается узел, запирая их вместе.
Они лежали так — связанные, неразрывные, единые, — и дышали, и дрожали, и молния сверкала над их головами, и гром грохотал так, будто сами Старые Боги благословляли этот союз. Чонгук целовал его шею, плечи, мокрые щеки, слизывал слезы и капли дождя, и шептал его имя, снова и снова, как молитву:
— Чимин... мой Чимин... мой...
— Твой, — прошептал омега в ответ, перебирая его мокрые волосы, прижимая его голову к своей груди. — Только твой. Навсегда.
Они лежали так, пока узел не опал, и всё это время Чимин чувствовал, как семя Чонгука, горячее и густое, пульсирует внутри него, заполняя до краев, и думал о том, что, возможно, прямо сейчас, в эту самую секунду, внутри него зарождается новая жизнь. И от этой мысли его захлестнула такая волна собственнической, почти звериной радости, что он рассмеялся — тихо, счастливо, безумно.
Гроза утихала. Дождь шептал что-то успокаивающее, и где-то вдалеке уже трубили рога — охота закончилась, пропавшего принца искали. Но здесь, в храме Старых Богов, два человека лежали на алтаре, сплетенные в объятиях, и мир вокруг них мог катиться ко всем чертям.
Потому что впервые за свою жизнь они оба были именно там, где должны были быть.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.