Per aspera ad astra

Формула-1 Рид Рейчел «Жаркое соперничество» Рид Рейчел «Гейм Чейнджерс» Жаркое соперничество
Слэш
В процессе
NC-17
Per aspera ad astra
Evelina_meow
автор
Описание
Столкновение двух звёзд — это процесс, при котором две звезды приближаются друг к другу и под действием силы тяжести сливаются в один объект большего размера. Такие события могут иметь различные последствия в зависимости от типа звёзд, их массы, температуры и других факторов.
Примечания
Телеграмм-канал по моему творческому процессу. Там можно найти интересные факты, новости, дополнения по фанфику. https://t.me/Per_aspera_ad_astra_sua или по названию: Per aspera ad astra Образы Ильи и Шейна в Главе 6 https://disk.yandex.ru/d/2Mw1E6Zfm0JQrw
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава одиннадцатая. Век, который стал золотым.

Шейн приехал в клинику в очередной раз — утром, без звонка, без предупреждения, как всегда. Но в этот раз, когда он вошёл в палату, он сразу понял: что-то изменилось. Илья сидел на краю кровати, одетый не в больничную пижаму, а в свои вещи: чёрную футболку, джинсы, берцы. Рядом с кроватью стояла сумка — небольшая, потрёпанная, та самая, в которой Илья когда-то приехал в Лондон. На полу лежала трость — новая, чёрная, лакированная. Шейн остановился в дверях. Смотрел на сумку, на трость, на Илью, который сидел, выпрямив спину, и смотрел на него. В палате было пусто — исчезли лишние стулья, исчезли цветы, исчезли аппараты. Только кровать, тумбочка и украденное кресло, которое Шейн так и не забрал. — You're leaving, — сказал Шейн. Это не был вопрос. (Ты уезжаешь.) — Today. (Сегодня.) — Where? (Куда?) — London. Home. (Лондон. Домой.) Шейн смотрел на сумку. На потёртую кожу, на заржавевшие молнии. Илья не купил новую. Он не покупал ничего нового. Он брал с собой только то, что имело значение. — When? (Когда?) — In a few hours. (Через несколько часов.) Шейн хотел спросить, почему Илья не сказал ему раньше. Почему не позвонил. Почему не написал. Но он уже знал ответ. Потому что Илья не умел просить. Потому что Илья не хотел, чтобы его провожали. Потому что если бы Шейн знал, он бы приехал раньше, и тогда.. Шейн не дал себе закончить эту мысль. Алексей, стоявший у двери, тихо вышел, оставив их вдвоём. Илья поднялся, опираясь на трость, и подошёл к окну. Широкий подоконник из белого камня был достаточно большим, чтобы на нём можно было сидеть. Он сел, похлопал по месту рядом. Шейн сел. Они смотрели на Альпы — зелёные, бесконечные, с белыми шапками на вершинах. Облака плыли низко, почти касаясь скал, и в утреннем свете горы казались нереальными, нарисованными на холсте художником, который никогда не видел войны. — How come you've calculated the day I'm coming? — спросил Шейн, затягиваясь. (Как ты угадал день, когда я приеду?) Илья усмехнулся. Усмешка была тёплой, почти домашней. — I'm engineer. (Я инженер.) Шейн ударил его в бок — не сильно, скорее для проформы. Илья засмеялся — коротко, хрипло, и Шейн почувствовал, как внутри оттаяло что-то, что он не знал замёрзшим. — You thought I didn't notice, — сказал Илья. — You thought your visits has... no system. (Ты думал, я не заметил. Ты думал, в твоих приездах нет системы.) — They don't. (Её и нет.) — They do. From the first month. (Есть. С первого месяца.) Он затянулся, выпустил дым в открытое окно. — You came on odd days. That... how you say... reduced options. (Ты приезжал по нечётным числам. Это... как сказать... сократило варианты.) — You're not serious. (Ты не серьёзно.) — I'm engineer. I'm always serious. (Я инженер. Я всегда серьёзен.) — You're a freak. (Ты урод.) — You came on days when you had no matches. No wins, no loses. Just... off days. (Ты приезжал в дни, когда у тебя не было матчей. Ни побед, ни поражений. Просто... выходные.) — I could've been training. (Я мог бы тренироваться.) — You don't train on days after the press. I saw you. After the bad interviews, your eyebrow do this... — он изогнул бровь. — And you roll your eyes. Three. Four times. Depends on how many stupid questions. (Ты не тренируешься в дни после прессы. Я видел тебя. После плохих интервью у тебя бровь делает вот так... И ты закатываешь глаза. Три. Четыре раза. В зависимости от количества тупых вопросов.) Шейн замер. — You're making this up. (Ты выдумываешь.) — You have... как это сказать... face with subtitles. (У тебя... как сказать... лицо с субтитрами.) Шейн ударил его снова — в плечо, на этот раз сильнее. Илья закашлялся, споткнувшись на затяжке. Шейн выхватил сигарету у него изо рта. — Now you lost it, — сказал Шейн. (Теперь ты её потерял.) — Give it back. (Верни.) — Say something nice. (Скажи что-нибудь приятное.) — I'm engineer. (Я инженер.) Шейн снова ударил его. Илья засмеялся. Шейн отдал сигарету. Они курили молча. Дым смешивался с утренним туманом, который поднимался от подножия гор. — You noticed all of this, — сказал Шейн. Не вопрос. (Ты всё это заметил.) — I notice everything. (Я замечаю всё.) — Why? (Почему?) — Because you're loud. (Потому что ты громкий.) — That's not why. (Не поэтому.) — Then why do you think? (А почему, по-твоему?) Шейн не ответил. Он знал, что если скажет, то уже не сможет забрать слова обратно. Они докурили. Илья спустился с подоконника, опираясь на трость. Шейн остался сидеть, сжимая в пальцах окурок. — I guess you don't need me here anymore, — сказал Шейн. (Наверное, я тебе больше не нужен.) — I never needed you here. (Ты никогда и не был мне нужен.) — Liar. (Лжец.) — As always. (Как всегда.) — You could've left a month ago. You stayed. (Ты мог уехать месяц назад. Ты остался.) — I had nowhere to go. (Мне некуда было ехать.) — You have London. (У тебя есть Лондон.) — London is not a place. It's an idea. (Лондон — не место. Это идея.) — That's the dumbest thing you've ever said. (Это самая глупая вещь, которую ты когда-либо говорил.) — Probably. (Вероятно.) Шейн спрыгнул с подоконника, взял свою сумку. Илья стоял у кровати, опираясь на трость, и смотрел на него. — So this is it, — сказал Шейн. (Значит, вот и всё.) — This is it. (Вот и всё.) — I won't say I'll miss you. (Я не скажу, что буду скучать.) — I won't say it either. (Я тоже не скажу.) — Good. (Хорошо.) — Good. (Хорошо.) Шейн подошёл к двери. Остановился. — You have my number, — сказал он. (У тебя есть мой номер.) — I do. (Есть.) — Don't use it. (Не пользуйся им.) — I won't. (И не буду.) — Good. (Хорошо.) — Good. (Хорошо.) Шейн вышел. Дверь закрылась. Илья стоял, сжимая в руке трость, и смотрел на закрытую дверь. Он не знал, что Шейн, уже в коридоре, прислонился лбом к холодной стене и стоял так минуту, две, три. Он не знал, что Шейн хотел вернуться, открыть дверь, сказать что-то, чего не говорил никому. Он не вернулся. Илья остался один.

***

1986 год. Илья Розанов ушёл из спорта. Не официально — никаких пресс-конференций, никаких прощальных туров, никаких слов, которые можно было бы вырезать и повесить в рамку. Короткое заявление от команды Williams: «В связи с травмой, полученной на Гран-при Сан-Марино, Илья Розанов завершает карьеру пилота Формулы-1. Команда благодарит его за вклад и желает скорейшего восстановления». Три предложения. Илья прочитал и усмехнулся. Он знал, что пишут про него в прессе. «Конец эпохи», «Русский дьявол повержен», «Слишком молод, слишком самоуверен, слишком быстро». Таблоиды рыдали и злорадствовали. Газеты печатали фотографии аварии, раз за разом, кадр, где его тело вытаскивают из кокпита, повторяли как заклинание. Кто-то писал, что он никогда не встанет. Кто-то — что он заслужил. Кто-то — что это была карма. Илья всё это видел и молчал. Он хотел временно уйти в тень, и исчез. Не давал интервью, не появлялся на публике, не отвечал на звонки от тех, кто звонил только потому, что хотел услышать, как он плачет. Но он не плакал. Он лежал в своей лондонской квартире, в дырявой футболке и старых трениках, курил и смотрел в потолок. За окном шёл дождь, капли стучали по железной крыше мансарды. Где-то далеко внизу сигналили машины, смеялись люди, жила жизнь. А он лежал, ходил по кругу и собирал себя заново, как разбитую машину, которую никто не хотел ремонтировать, кроме него самого. Квартира была всё той же. Маленькая студия на мансардном этаже старого викторианского дома. Окно во двор-колодец, куда никогда не заглядывало солнце. Стены выкрашены в бледно-жёлтый цвет, который в темноте казался серым. Пол скрипел, на плите вода закипала целую вечность, а холодильник шумел как больное животное. На подоконнике стояла пепельница и банка из-под растворимого кофе для окурков, на полу стопками лежали книги и журналы, на стенах — карта трасс Формулы-1, которую он нарисовал сам, и фотография матери в рамке. Он никого не пускал в эту квартиру. Даже Джон Уотсон, его лучший друг в Лондоне, бывал здесь всего несколько раз, и то когда Илья был в отъезде и просил проветрить комнату, чтобы не задохнуться от дыма. Это место было только его. Его убежище, его крепость, его дыра, которую он любил за то, что она никогда не требовала от него быть кем-то другим. В почтовом ящике, среди счетов и рекламных брошюр, лежал конверт. Плотный, кремовый, без обратного адреса. Илья открыл его, сидя на полу, прислонившись спиной к батарее, с недопитым кофе в кружке с отбитой ручкой. Внутри оказались фотографии. Бразилия. Ночь, гонка, стрельба по банкам. Он и Шейн на капоте его машины. Шейн курит, его волосы развеваются на ветру, веснушки на скулах почти светятся в темноте. Шейн смеётся, запрокинув голову. Шейн целится из пистолета, а Илья стоит за его спиной, касаясь его рук своими. Шейн спит на пассажирском сиденье, свернувшись в комок, а Илья смотрит на него невидящим взглядом, потому что смотрит не на камеру. Илья перебирал фотографии, и его пальцы дрожали. Не от холода. От того, что он не готов был видеть это сейчас. Не готов был вспоминать ту ночь, когда ему казалось, что он может всё. Он вставил одну из них в рамку. Ту, где они сидят на капоте, и оба смотрят в объектив. Шейн показывает клыки, Илья улыбается — не той улыбкой, что для спонсоров, не той, что для газет, а настоящей, тёплой, почти мальчишеской. Илья поставил рамку на подоконник, рядом с фотографией матери. Они не смотрели друг на друга. Но Илья знал, что они обе там были. И обе видели его настоящим.

***

Илья сидел на полу своей мансардной квартиры. Вокруг — книги, журналы, пепельницы. На коленях — распечатка с банковского счёта. Он смотрел на неё уже минут десять, не веря своим глазам. 4 813 816 фунтов стерлингов. Четыре миллиона восемьсот тринадцать тысяч восемьсот шестнадцать. В долларах — больше семи миллионов. Он сидел на полу, в дырявой футболке и старых трениках, и не знал, куда деть руки. Всё, что он заработал за годы гонок — деньги, которые капали на счёт, пока он спал по четыре часа в сутки, таскал мешки на стройке и разгружал вагоны по ночам, рисковал жизнью на каждом повороте, — лежало перед ним на листе бумаги, который пах типографской краской и ничем больше. Илья рассмеялся. Сначала тихо, потом громче, потом почти истерично, так, что соседи за стенкой, наверное, подумали, что он сошёл с ума. Он смеялся, и слёзы — нет, не слёзы, просто глаза слезились — катились по щекам. Он мог купить квартиру в каждой европейской столице. Мог собрать автопарк из суперкаров и гиперкаров. Мог ни в чём себе не отказывать до конца жизни. Но он не мог заставить себя пройти сто метров без того, чтобы нога не начинала ныть. Он не мог сбегать вниз по лестнице за хлебом, не чувствуя, как штифты в костях напоминают о себе. Он не мог вернуть то, что потерял. Илья затушил сигарету, сложил распечатку вчетверо и засунул её под стопку книг. Деньги никуда не убегут. А он пока ещё не решил, что с ними делать. Может, купить новый диван. Или не покупать. Он встал, опираясь на трость, и подошёл к окну. Внизу шумел Лондон. Ему было двадцать три. Он был миллионером. И он был один.

***

Знакомые, с которыми Илья когда-то разгружал вагоны, нашли ему это место. Полуподвал на окраине Лондона, где не было вывески, не было окон, не было кондиционеров. Только бетонные стены, залитые жёлтым светом, грязный резиновый пол и запах пота, железа и аммиака. Сюда ходили те, кому было плевать на правила. Боксёры, которые не могли выступать на ринге из-за травм, тяжелоатлеты, которых выгнали из федераций за допинг, борцы, которые дрались за деньги в подвалах, беглые заключённые и бывшие военные. Илье было не привыкать к такому обществу. Он в нём вырос. Илья приходил сюда каждый день. В дырявой футболке, старых шортах и берцах, с тростью в руке. Никто не смотрел на него косо. Никто не спрашивал, почему он хромает. Никто не называл его «Розановым» — только «Русским» или просто «Ильёй». Здесь он не был бывшим чемпионом. Он был просто мужиком, который пытался собрать себя заново. Тренер по прозвищу Старый — лысый, с разбитым носом и татуировкой на шее — показывал ему упражнения: приседания со штангой, восстанавливающие мышцы ног; тяги, разгибания, сгибания. Илья делал их, стиснув зубы, не обращая внимания на боль. — Don't be a hero, — говорил Старый. — Be smart. (Не будь героем. Будь умным.) — I can't be smart. My leg is stupid. (Я не могу быть умным. Моя нога тупая.) — Your leg's not stupid. Your head is. (Твоя нога не тупая. Тупая у тебя голова.) Илья усмехался и продолжал. Кирпичи, которые он поднимал в своей квартире, были детским лепетом по сравнению с тем, что предлагал Старый. Илья надевал пояс с тяжелыми блинами и делал выпады, пока нога не начинала трястись так, что он падал. Вставал. Делал снова. Снова падал. Люди в зале не смеялись. Они кивали. Они знали, что такое падать. Через шесть месяцев Илья мог приседать с весом, который раньше поднимал только на пике формы. Через девять — отжиматься на пальцах, не чувствуя дрожи в правой ноге. Через год — бегать. Не долго, не быстро — но бегать. Старый однажды сказал: — You're not here. You're there. (Ты не здесь. Ты — там.) — Where? (Где?) — Somewhere else. In your head. You're still in that car. (В другом месте. В своей голове. Ты всё ещё в той машине.) Илья замер. Сердце на секунду остановилось, пропустив удар. А потом застучало о сломанные в той аварии рёбра. Он почувствовал, как что-то сдавливает грудь, будто немеет. Но штанга на плечах, весившая на тридцать килограмм больше его собственной массы, быстро вернула Илью в реальность, едва не скатившись с плеч. — No, I'm not. (Нет.) — You are. You crash every time you close your eyes. I see it. (Ты там. Ты разбиваешься каждый раз, когда закрываешь глаза. Я вижу это.) Илья не ответил. Он повернулся и ушёл. Но на следующий день он пришёл снова. И продолжал приходить. Потому что Старый был прав. Он был там. В Имоле. Он до сих пор летел в стену. И ему нужно было научиться останавливаться.

***

Williams представила нового гоночного инженера в первом же Гран-при сезона 1987 года, на гонке в Бразилии — той же трассе, где Илья когда-то выиграл, где бразильцы подняли его на руки, где пахло жасмином и жжёной резиной. Он шёл по паддоку медленно, опираясь на трость. Чёрные джинсы, чёрная футболка команды, обтягивающая грудь и плечи так, что каждый мускул был виден. Золотой крест раскачивался в такт шагам. Запах озона — слабый, едва уловимый — тянулся за ним шлейфом. Люди расступались. Журналисты переставали писать, операторы поднимали камеры. Пилоты из младших команд замирали на полуслове. Тот, кто восстал из мёртвых. Терминатор с железными штифтами в ноге. Ахиллес, который учился ходить заново и теперь учил других летать. Нельсон Пике — тот самый, с которым Илья когда-то сражался на трассе и едва не подрался в боксах — шёл навстречу. Он улыбнулся, протянул руку. — I knew you wouldn't stay away, — сказал Пике. (Я знал, что ты не останешься в стороне.) — I didn't have a choice. (У меня не было выбора.) — You always have a choice. You just don't like the other options. (Выбор всегда есть. Тебе просто не нравятся другие варианты.) — Watching you ruin my car is a terrible option. (Смотреть, как ты гробишь мою машину, — ужасный вариант.) Они обменялись коротким рукопожатием. Илья кивнул. Пике кивнул в ответ. Старые напарники. Новые обстоятельства. У него было высшее инженерное образование, которое он получил в Имперском колледже Лондона, диплом с отличием, который лежал в коробке из-под обуви в шкафу. Он не кичился им, но знал: это его билет обратно. Не за руль. В боксы. Теперь он был тем, чей голос пилоты слышали в наушниках. Спокойный, с сильным русским акцентом, иногда путающий времена, но всегда точный в цифрах. Он знал трассы, знал машины, знал слабые места соперников. Его не нужно было учить — он учил других. Инженеры, которые раньше смотрели на него как на пилота, теперь смотрели с уважением. Пилоты, которые сидели в кокпите, слушали его и не спорили. Потому что он был тем, кто выжил. Илья работал в боксах, где его часто видели и фотографировали. Он стоял у мониторов в наушниках, с тростью, прислонённой к стене рядом, и его профиль на фоне белых стен и чёрной электроники казался вырезанным из античного мифа. Он не был гонщиком. Он был инженером. На пресс-конференции после гонки, которую выиграл Пике, Илья сидел в справа, рядом с ним — стратег команды и Нельсон. Вопросы сыпались градом. О гонке, о стратегии, о шинах. Илья отвечал кратко, по делу, с лёгким русским акцентом, который делал его слова чуть тяжёлыми, как он сам. Потом — неизбежное. Журналистка из крупного таблоида, молодая, наглая, с микрофоном, поднялась и спросила: — Mr. Rozanoff, why hasn't anyone heard from you in the last year? (Мистер Розанов, почему от вас никто ничего не слышал последний год?) Илья посмотрел на неё. Усмехнулся. Клыки блеснули. — In my homeland, when someone meddles in affairs that are not their own, they are met with a brutally straightforward saying: 'This is none of your fucking business.' If there's no question about the race, I'm out. (На моей родине, когда кто-то вмешивается в дела, которые его не касаются, ему отвечают коротко и грубо: «А это тебя ебать не должно». Если вопросов по гонке больше нет — я пойду.) Тишина. Журналистка покраснела. Её коллеги заёрзали. Нельсон усмехнулся, прикрыв рот рукой. Илья не ушёл. Он остался сидеть, скрестив руки на груди, и ждать следующих вопросов. Но следующих вопросов в его сторону почти не было. Спрашивали Пике. Спрашивали стратега. Спрашивали о машинах, о регламенте, о погоде. Илья отвечал, когда спрашивали. Отвечал кратко, по делу, осаживая тех, кто решал, что его первая фраза была шуткой. — Mr. Rozanov, do you miss driving? (Мистер Розанов, вы скучаете по гонкам?) — No. I miss winning. (Нет. Я скучаю по победам.) — Do you think you could have won today if you were driving? (Думаете, вы могли бы победить сегодня, если бы сидели за рулём?) — I don't think about things that cannot be changed. (Я не думаю о том, что нельзя изменить.) — But if you could... (Но если бы вы могли...) — If I could, I'd shove that microphone down your throat. To avoid dumb questions, — Илья натянуто улыбнулся, но почему-то никто не усомнился, что ещё одно слово на ту же тему доведёт его до необходимости сделать обещанное. (Если бы мог, я бы запихнул это микрофон вам в глотку. Во избежание тупых вопросов.) Пике тихо дрожал на соседнем стуле, распираемый от смеха. Журналистка сдалась. Пресс-конференция закончилась. Илья встал, взял трость, и вышел из зала, не оглядываясь. А потом случилась гонка в Сан-Марино. Камеры BBC скользили по паддоку перед стартом гонки. Комментатор, старый бетта с запахом табака и кофе, говорил о шинах, о погоде, о шансах команд. А потом камера замерла. И показала Илью. Он стоял, склонившись над столом одного из младших инженеров, и исправлял его ошибку. В наушниках, с планшетом в руке, с тростью, прислонённой к столу. Он указывал на схему пальцем — сильный, уверенный жест. Объяснял что-то — его губы двигались, но слов не было слышно из-за голоса комментатора. Видна была только поза. Илья был в простых джинсах — не брендовых, просто синих, потёртых на коленях — и обтягивающей футболке Williams, чёрной, с белыми полосами на рукавах. Футболка была на размер меньше, чем нужно, чтобы не болталась, и облегала каждый мускул. Плечи, казалось, вот-вот разорвут ткань по швам. Предплечья, покрытые родинками и выступающими венами, напряглись, когда он положил руки на стол. Спина была прямой, широкой, косые мышцы уходили за пояс джинсов, оставляя место для фантазий. Золотой крест раскачивался на золотой цепи, ударяясь о грудь. Трость — чёрная, лакированная — стояла у стола, но Илья не опирался на неё. Он стоял прямо, разогнувшись, перенеся вес на здоровую ногу, и только лёгкий наклон в правую сторону выдавал, что он чувствует боль. Но он не показывал её. Его лицо было сосредоточенным, почти суровым, но в глазах — зелёных, русских, с той тоской, которую не вылечить, — горел огонь. Не тот, что был до аварии. Другой. Тихий. Но не погасший. Камера задержалась на нём на несколько секунд, которые показались вечностью. На следующий день фотография облетела мир. Илья, склонившийся над столом, с тростью у ноги, с крестом на груди. Её напечатали в газетах под разными углами: крупный план лица, план со спины, где видна ширина плеч, план со стороны трости. Журналисты назвали эту позу «The position of the person who solves other people's problems» (Поза человека, который решает чужие проблемы). Кто-то сравнил с Микеланджеловским Давидом, только в футболке и с тростью. Кто-то — с Ахиллесом, который после войны стал учить молодых. Илья читал, усмехался и ничего не комментировал. Он просто делал свою работу. Помле этого пришла новая волна популярности. Она трансформировалась. Илья оставался интересным для публики. Он выжил после аварии, которая должна была его убить. Он научился ходить заново. Он ни разу не показал, что ему больно. Он сделал трость сексуальным аксессуаром. Его сарказм никуда не делся. На вопрос журналиста о том, как ему удалось так быстро восстановиться, он ответил: — I don't know. I just didn't want to die in a hospital bed. It's too boring. (Я не знаю. Я просто не хотел умирать в больничной койке. Это слишком скучно.) — And the leg? (А нога?) — The leg? The leg is fine. It just remembers the accident better than I do. (Нога? С ногой всё в порядке. Просто она помнит аварию лучше, чем я.) Запах озона, гор, мороза — три уровня, редкий, почти наркотический — вызывал головокружение у тех, кто стоял слишком близко. Илья научился контролировать его ещё лучше, чем до аварии. Теперь он мог выпустить его ровно настолько, чтобы омеги замирали на месте, а альфы сжимали кулаки от бессильной зависти. Он остался всё тем же саркастичным, пошлым, галантным ублюдком. Только теперь с сексуальной тростью и шрамами, которые, как говорили женщины и мужчины в интервью, «украшают альфу». Илья не показывал свою травму. Шрамы на ноге были скрыты под брюками, и только папарацци, подкараулившие его на пляже во время короткого отпуска в Италии, смогли сделать несколько кадров. На них была видна правая нога Ильи — длинный, багровый шрам, тянущийся от бедра до колена, и ещё один, поменьше, от колена до щиколотки. Швы, которые давно зажили, но оставили после себя грубую, набухшую ткань. Кожа вокруг была бледной, почти белой, и родинки-созвездия теперь были разлучены этим шрамом, как будто кто-то провёл рукой по звёздному небу и стёр целую галактику. Фотографии вызвали странное сжатие в районе желудка у миллионов читателей. Не жалость. Не отвращение. Что-то другое — восхищение пополам с облегчением, что этот человек выжил и не стесняется показывать следы своего падения. «Rozanov's Scars: The New Face of Beauty», «Wounded but Not Broken», «The Russian Alpha Who Refuses to Hide». Илья читал и усмехался. Но нога реагировала на погоду. На холод она начинала ныть, на дождь — болеть так, что темнело в глазах. После долгих прогулок или интенсивных тренировок она опухала, и Илье приходилось сидеть на полу, вытянув её, и ждать, когда боль утихнет. Он никогда не показывал это. Ни на публике, ни дома, ни даже когда оставался один. Он просто сидел на полу своей квартиры, прислонившись к батарее, курил и смотрел в стену. Нога ныла, и в этом нытье было что-то напоминающее ему о том, что он не вернётся в кокпит. Что он больше никогда не сядет за руль болида. Что каждый его шаг — это победа, но победа, которая даётся через боль.

***

Популярность Шейна была не просто известностью. Это была одержимость. В 1986 году он появился на обложке Sports Illustrated в кружевной майке и с подписью «The Face of a Generation». Журнал разошёлся за два дня. Шейн получил столько писем, что Маркус нанял трёх помощников только для того, чтобы их разбирать. На улицах его узнавали дети и старики. Подростки приезжали в Лос-Анджелес из других штатов, чтобы дежурить у его дома, надеясь на автограф. В Нью-Йорке, во время турне сборной, полиция перекрывала движение, когда Шейн выходил из отеля, потому что толпа фанатов перегораживала улицу. Люди держали плакаты: «Shane, marry me», «I'd let you bite me», «You're the reason I believe in omegas». Шейн улыбался, махал рукой, иногда останавливался, чтобы подписать чью-то футболку или протянутую фотографию. Однажды на заправке в Оклахоме он вышел купить воды, и владелица магазина — пожилая бетта с запахом табака и соли — узнала его и отказалась брать деньги. — You're the one who said that thing about alphas not knowing how to— (Ты тот, кто сказал ту фразу про альф, которые не умеют—) — I know what I said. (Я знаю, что сказал.) — I left my husband after that interview. He wasn't... you know. (Я ушла от мужа после того интервью. Он не... ну, ты понял.) — Sorry? (Сожалею?) — No. Thank you. He was awful. (Нет. Спасибо. Он был ужасен.) Шейн рассмеялся. Хозяйка магазина рассмеялась тоже. Шейн всё равно заплатил. Приглашения сыпались как из рога изобилия. Шоу Дэвида Леттермана, Saturday Night Live, интервью с Барбарой Уолтерс. Он был везде. На Met Gala в 1987 году он появился в костюме от Mugler: кожаные брюки, кружевный топ и длинное пальто из чёрного меха, подбитое серебряной нитью. Таблоиды писали: «Холландер затмил всех». Дизайнеры выстраивались в очередь. Жан-Поль Готье приглашал его на показы, Карл Лагерфельд, который когда-то назвал его «слишком низким для высокой моды», теперь просил его выйти на подиум. — You said I was too short, — сказал Шейн, когда они встретились в Париже. (Ты сказал, что я слишком низкий.) — I was wrong. You're not too short. You're too difficult. But I like difficult. (Я ошибался. Ты не слишком низкий. Ты слишком сложный. Но я люблю сложных.) Шейн согласился. Он прошёлся по подиуму в плаще из чёрного кружева и ничего под ним — только серебряные цепи. Фотографы сходили с ума. После показа Готье сказал: «You're not a model. You're a statement». (Ты не модель. Ты заявление.) На вечеринках Шейн был в центре внимания. Он танцевал с Мадонной, пил шампанское (не глотая, только держа в руке) с Миком Джаггером, курил с Мэрил Стрип, которая спросила, не хочет ли он попробовать себя в кино. Шейн ответил: «I don't need to pretend to be someone else. I'm already pretending to be myself every day». (Мне не нужно притворяться кем-то другим. Я и так каждый день притворяюсь самим собой.) Его скандалы были легендарными. На одном из мероприятий в Лос-Анджелесе к нему подошёл репортёр из консервативного издания и спросил: — Do you think your... lifestyle... is appropriate for a role model for young omegas? (Считаете ли вы, что ваш... образ жизни... подходит для ролевой модели для юных омег?) Шейн посмотрел на него долгим взглядом. — I'm not a role model. I'm a volleyball player. If young omegas want to be like me, they should learn to jump higher and hit harder. The rest is none of your business. (Я не ролевая модель. Я волейболист. Если юные омеги хотят быть похожими на меня, им стоит научиться прыгать выше и бить сильнее. Остальное вас не касается.) Статья на следующий день называлась «Hollander: Not a Role Model. A Revolution.» (Холландер: Не ролевая модель. Революция.) Летом 1987 года Шейн снимался для Playboy. Но не так, как это делали другие знаменитости — с приглушённым светом и мягкими фокусами. Он настоял на том, чтобы съёмка проходила в бассейне, при ярком солнечном свете. Он вылезал из воды — мокрый, с волосами, прилипшими к лицу, с каплями, стекающими по груди, по животу, вниз, за пояс брюк, которые сидели так низко, что казалось, вот-вот упадут. На нём не было рубашки, только серебряные цепи. Флаг остановился на одном кадре: Шейн пьёт из бутылки, запрокинув голову, вода стекает по его шее, по ключицам, по веснушкам на плечах. Капля застыла на кончике его клыка. Продажи номера побили все рекорды. Для Calvin Klein Шейн снимался с актёром Мартином Шиннингом — активным альфой, высоким, блондинистым, с тяжёлым взглядом и запахом дорогих сигар и амбиций. Концепция была проста: Шейн и Мартин стоят вполоборота друг к другу, почти касаясь. На одном из кадров Мартин держит Шейна за волосы — жёстко, почти грубо. Глаза Шейна закрыты. Его лицо расслаблено — не покорно, а отстранённо, будто он где-то далеко. Кружевная майка сползла с плеча, открывая ключицу — с родинками, которые кто-то сравнил с следами от поцелуев. Вторая фотография из этой серии — Шейн сидит на стуле, Мартин стоит за его спиной, его рука лежит на горле Шейна. Не сжимает — просто лежит. Шейн смотрит в камеру, и в его взгляде нет страха. Только вызов. Журнал назвал съёмку «The Art of Submission» (Искусство подчинения). Шейн в интервью сказал: «It's not about submission. It's about trust. And I don't trust anyone. But I can pretend.» (Дело не в подчинении. Дело в доверии. А я никому не доверяю. Но я могу притвориться.) Он врал. Он знал, что врал. Но вера в то, что его фотографии заставляли миллионы людей чувствовать себя живыми, была головокружительной.

***

В начале 1987 года Шейн получил предложение, от которого нельзя было отказаться. Vogue Italia, главный редактор, та самая Анна Винтур, которая ещё не была легендой, но уже была тираном, пригласила его на обложку. Маркус позвонил Шейну и сказал: — Vogue. Italy. Cover. Anna Wintour. She asked especially for you. (Vogue. Италия. Обложка. Анна Винтур. Она попросила именно тебя.) — What does she want? (Чего она хочет?) — She didn't say. She just said: 'Bring the omega who looks like he could kill you and then cry about it.' (Она не сказала. Она просто заявила: «Привезите того омегу, который выглядит так, будто может убить вас, а потом плакать об этом».) Шейн усмехнулся. — Tell her I'm available. (Скажи ей, что я свободен.) — Of course, you're available! Such opportunities are not given up. (Конечно ты свободен! От таких возможностей не отказываются.) Париж, студия на Avenue Montaigne, март 1987 года. Белые стены, цементный пол, запах озона от мощных ламп и фиксажа от проявленных плёнок. Студия была стерильной, холодной, как операционная. В воздухе висело напряжение — здесь работали не с людьми, а с образами. Шейна привезли рано утром. Маркус, который обычно ворчал о контрактах и гонорарах, на этот раз молчал. Он знал: Vogue — это не про деньги. Это про статус. Лицо обложки — тебя запомнят навсегда. Шейна не спрашивали, хочет ли он. Ему сказали: «Ты будешь сниматься». Он не спорил. В гримёрной пахло дорогой косметикой и чужими амбициями. Стилисты кружили вокруг него, как акулы, нанося тональный крем, подводя глаза, выщипывая брови. Шейн сидел в кресле и смотрел в своё отражение. Оно не принадлежало ему. Оно принадлежало им — тем, кто будет решать, как его увидят миллионы. Визажистка посмотрела на стилиста. Тот кивнул. Шейн вышел к камерам. Свет был жёстким, белым. Фотограф — мужчина-бетта с сединой на висках, в чёрной водолазке и с неизменной сигаретой в зубах, — говорил мало, только направлял жестами. Ассистенты меняли декорации: белые простыни, чёрный бархат, зеркала. Модельер — Ив Сен-Лоран, обычный альфа с запахом опиума и депрессии, — сидел в углу и наблюдал. Он почти не вмешивался. Только иногда кивал или качал головой. Первый образ — белый смокинг, но с асимметричным воротником, открывающим шею и ключицы, и брюки-клёш из плотного шёлка. Под смокингом — ничего, только кружево, пришитое к воротнику так, что оно спадало на грудь, как второй слой кожи. Шейн сжимал в руке трость — не свою, бутафорскую, чёрную, с набалдашником из слоновой кости. Фотограф сказал: «Look like you're going to a funeral. Your own.» (Выгляди так, будто идёшь на похороны. На свои собственные.) Шейн посмотрел. Кадр. Плёнка ушла в проявку. Результат будет через час. Второй образ — полная противоположность. Чёрная кружевная рубашка, почти прозрачная, с манжетами-раструбами, и никаких брюк — только кружевные шорты, едва прикрывающие бёдра, и сапоги с металлическими носами до колена. Шейн лежал на бархатной подушке, обнажённый, с закрытыми глазами. Кружево обтягивало его тело, как вторая кожа, оставляя открытым живот, ключицы, позвоночник. Свет скользил по изгибу спины, по родинкам, по веснушкам на плечах. Шейн был похож на античную статую, обёрнутую в паутину. Фотограф сказал: «Now open your eyes. Look at me like you're about to kill me.» (А теперь открой глаза. Посмотри на меня так, будто собираешься убить.) Шейн открыл глаза. Чёрные, большие, почти кукольные, с зрачком, расширенным от яркого света. В них не было ничего — ни страха, ни вызова, ни покорности. Только пустота. И в этой пустоте — обещание. Не угроза, а знание: «Я могу сделать с тобой всё, что захочу». Фотограф замер. Кликнул затвор. Три кадра. Четыре. Пять. — Done. (Готово.) После съёмки Сен-Лоран подошёл к Шейну, коснулся его плеча кончиками пальцев. — You're not beautiful, — сказал он. — You're interesting. That's better. (Ты не красив. Ты интересен. Это лучше.) — Probably. (Вероятно.) — Do you want to keep the shirt? (Хочешь оставить рубашку?) — No. It's not mine. It's yours. Keep it. (Нет. Она не моя. Твоя. Оставь себе.) Сен-Лоран не обиделся. Он улыбнулся — впервые за день — и вернулся в своё кресло. Через месяц вышел номер. Обложка — крупный план Шейна, крупный план его лица, его глаз, его губ. Никакой одежды — только кружево, падающее на горло, и трость, зажатая в зубах, как сигара. Подпись: «Shane Hollander: The New Face of Power». (Шейн Холландер: Новое лицо власти.) Внутри — разворот: он в белом смокинге, с тростью, стоящий на фоне чёрной стены. Взгляд исподлобья. Вторая фотография — крупным планом: его рука в кружевной перчатке, сжимающая серебряный подсвечник. Не угрожающе — устало. Как будто он только что кого-то убил и теперь не помнит, зачем. Vogue продали весь тираж за четыре дня. Шейн получил сотни писем. В основном от альфов, которые писали: «Я хочу быть твоей тростью». И от омег: «Ты показал нам, что значит быть сильным». Шейн прочитал несколько, усмехнулся и отправил остальные в корзину. Маркус зашёл к нему в номер, когда Шейн сидел на кровати в одних трусах и смотрел на обложку. — You're famous now, babe. Real famous. (Ты теперь знаменит, детка. По-настоящему знаменит.) — I was famous before. (Я был знаменит и раньше.) — Not like this. This is different. (Не так. Это по-другому.) Шейн посмотрел на обложку. На свои глаза — пустые, бесконечные. На кружево, обвивающее горло. На трость в зубах. — It's just a picture, — сказал он. (Это просто фотография.) — It's not just a picture. It's a statement. (Это не просто фотография. Это заявление.) — Then let them talk. (Тогда пусть говорят.) Он бросил журнал на столик и ушёл в душ. Но ту обложку он сохранил. Она лежала в ящике комода, под стопкой футболок. Шейн доставал её иногда — когда не мог спать, когда хотел вспомнить, кем он стал. Он смотрел на свои глаза и не узнавал себя. Но ему нравилось то, что он видел. Теперь любой его выход в свет был инфоповодом. Журналы, которые раньше печатали интервью с ним только в спортивных разделах, теперь ставили его на обложки. Реклама с его участием означала sold out за три дня. Он был Мидасом, превращающим в золото всё, к чему прикасался. Шейн знал, что красив. Знал, что нравится всем вокруг своим обаянием и стервозностью. О да, Шейн был настоящей стервой. Он выглядел как котёнок — большие глаза, веснушки, потерянный взгляд ангела, но был настоящим амурским тигром, гордым, высокомерным, опасным. Так он и играл. На тренировки он приходил первым и уходил последним. На игре он был везде и сразу. Блок, подача, приём, снова блок. Тот самый матч против Болгарии, легендарный момент — когда Шейн вытащил неберущийся мяч. Зал гудел. Спортивный комплекс «Форум» в Инглвуде был заполнен до отказа — девятнадцать тысяч человек, стоящих на ногах, кричащих, свистящих. Счёт 25:26 в пользу Болгарии. Если они забьют сейчас — победа. Связующий ошибся. Мяч пошёл не на диагонального, а назад, за линию, туда, где никого не было. Кроме Шейна. Он стоял в четвёртой зоне, слева под сеткой. Доли секунды, чтобы понять: никто не успеет. Только он. Он рванул под сеткой — со старта, со всей скоростью, на которую был способен. Игроки соперника не ожидали. Трибуны не ожидали. Даже его собственный тренер, сидевший на скамейке, привстал с места. Шейн бежал боком, перепрыгивая через собственные ноги, не сбавляя скорости. Его разбег был неудобным, невозможным — он бежал, вытянув руки вперёд, и в прыжок шёл уже заваливаясь. Он прыгнул. В воздухе он выгнулся так, что его спина, казалось, сломается пополам. Мяч был почти за его головой. Он ударил. Не глядя. Не целясь. Просто — со всей силы, со всей злости, со всей боли, которую он носил в себе. Мяч перелетел через блок соперника — высоко, дугой — и врезался в пол за линией. Судья свистнул. Очко. 26:26. Шейн приземлился на правую руку, и плечевой сустав выскочил из сустава. Он лежал на площадке, бледный, с побелевшими губами, и не кричал. Его пальцы на правой руке неестественно выгнулись. Сокомандники подбежали к нему. Патрик Пауэрс опустился на колени, взял его за предплечье. Стив Тиммонс, который видел много травм, но не таких, придержал плечо. — This will hurt, — сказал Стив. (Будет больно.) — Just do it. (Просто делай.) Крик Шейна потонул в рёве трибун. Кто-то потом сказал, что сустав встал на место с хрустом, который был слышен даже на верхних рядах. Шейн зажмурился, потом открыл глаза — чёрные, влажные, не от слёз, от боли — и встал. — I'm fine, — сказал он тренеру, который подбежал к нему. — Let's finish this. (Я в порядке. Давайте закончим.) — You're not fine. (Ты не в порядке.) — I said I'm fine. (Я сказал, я в порядке.) Он доиграл матч. Подавал, хотя рука не поднималась выше плеча. Блокировал, хотя каждый прыжок отдавался в плече адской болью. Его команда выиграла 28:26. После матча, в раздевалке, Шейн сидел, прижимая лёд к плечу, и улыбался. — Was it worth it? — спросил его Патрик. (Оно того стоило?) — Watch the news tomorrow. Then ask again. (Посмотри новости завтра. Потом спроси снова.) На следующее утро его фотография была на всех первых полосах. Шейн, лежащий на площадке, с вывернутой рукой и дикой улыбкой. Подпись: «Hollander: Win at All Costs». (Холландер: Победа любой ценой.) Он вырезал эту фотографию и повесил на стену, между плакатом Kiss и фотографией Карча Кирая. Не потому, что гордился травмой. Потому что это был момент, когда он не сдался. Несмотря ни на что.

***

Иногда, когда он возвращался в свою квартиру на Голливуд-бульваре, закрывал дверь и оставался один, он думал об Илье. О том, как тот лежал в больнице — бледный, с трубками, с ногой, которая не двигалась. О том, как он пытался встать и падал. О том, как его лицо искажалось от боли, которую он не показывал. От этого что-то внутри Шейна сжималось. Он не умел называть это чувство. Не любовь — слишком громко, слишком страшно. Не дружба — они не были друзьями. Не симпатия — он не хотел признаваться себе в том, что какой-то альфа, который даже толком не говорит по-английски, может вызывать у него такие эмоции. Шейн сидел в оранжевом кресле-мешке, курил, смотрел на пейджер, который лежал на столике, и не отправлял сообщения. Он знал, что если напишет, Илья ответит. Не сразу, но ответит. Рожицей из символов. Котом. Но он не писал. Потому что не знал, что сказать. «I miss you» было слишком честно. «How are you» было слишком формально. «I saw your new photos» — было бы признанием в том, что он искал их. Что он искал его. Везде. На обложках, в газетах, в новостях. Он искал лицо Ильи среди чужих лиц и находил. Каждый раз, когда он видел его на экране телевизора или на развороте журнала, внутри что-то ёкало. Не сердце — что-то другое, то, что не имело названия. Весной 1987 года они снова встретились. Мероприятие в Нью-Йорке, закрытый приём, куда пригласили только звёзд первой величины. Илья пришёл с тростью. Шейн — в кружевной майке под расстёгнутым пиджаком от Versace. Они не договаривались — но их образы снова оказались парными: чёрное кружево и белая рубашка, серебро и золото, трость и каблуки. — You look like you're going to a funeral, — сказал Шейн, подходя к Илье. (Ты выглядишь так, будто собрался на похороны.) — Whose? (Чьи?) — Mine. If you keep staring like that. (Мои. Если продолжишь так смотреть.) — I'm not staring. (Я не смотрю.) — Your eyes are literally on my chest. (Твои глаза буквально на моей груди.) — I'm reading your shirt. It's crooked. (Я читаю твою рубашку. Она кривая.) — There's nothing on my shirt. It's lace. (На моей рубашке ничего нет. Это кружево.) — I think I've confused it with the small print. What annoyance. (Кажется, я перепутал его с мелким шрифтом. Какая досада.) Шейн закатил глаза. Илья усмехнулся. Они стояли у окна, смотрели на огни Нью-Йорка и не говорили о том, что было. О больнице. О подушке. О сломанной ноге и дрожащих пальцах. О том, как Шейн сидел на полу в коридоре, сползши по стене, и не мог дышать от слёз. О то, как они просидели всю нось полсто держась за руки, потому что уходить было страшно. Этого не было. Будто они договорились не касаться этого никогда. Шейн кинул взгляд на трость. — Does it hurt? (Болит?) — Sometimes. (Иногда.) — When? (Когда?) — When you're around. (Когда ты рядом.) — That's not funny. (Это не смешно.) — It's not supposed to be. (И не должно быть.) Они замолчали. В тишине было что-то странное — не враждебное, не напряжённое. Что-то вроде старого, тёплого одеяла, которое накинули на плечи в холодную ночь. Шейн смотрел на Илью, на его новое тело, на плечи, которые казались шире лазерной указки, на руки, которые теперь были как канаты, на шею, которая стала мощнее. Он изменился. Но глаза остались теми же. Зелёными. Русскими. С той тоской, которую невозможно вылечить. — You got big, — сказал Шейн. (Ты стал большим.) — You mean fat. (Ты имеешь в виду толстым.) — I mean big. There's a difference. (Я имею в виду большим. Есть разница.) — In English, maybe. In Russian, same word. (В английском, может быть. В русском — одно слово.) — Then you need a better dictionary. (Тогда тебе нужен лучший словарь.) — You're teaching me? (Ты меня учишь?) — Someone has to. Your English is still terrible. (Кто-то должен. Твой английский всё ещё ужасен.) — Your Russian is worse. (Твой русский хуже.) — I don't need Russian. You speak English. (Мне не нужен русский. Ты говоришь по-английски.) — Badly. (Плохо.) — That's your problem. (Это твоя проблема.) — It's our problem now. (Теперь это наша проблема.) Шейн не захотел отвечать. Он усмехнулся, покачал головой и отошёл к бару, делая вид, что ему нужно ещё воды. Но когда он вернулся, Илья стоял на том же месте. И смотрел, как Шейн идёт к нему. Не отрывая глаз. Шейн чувствовал этот взгляд на себе — как чужое тепло на спине в холодный день. — If you keep looking at me like that, people will talk, — сказал Шейн. (Если ты продолжишь так смотреть на меня, люди начнут сплетничать.) — Let them talk. (Пусть сплетничают.) — Your PR team won't be happy. (Твоей PR-команде это не понравится.) — My PR team doesn't own me. (Моя PR-команда мной не владеет.) — And who does? (А кто владеет?) Илья посмотрел на него долгим взглядом. Шейн замер на секунду, потом отвёл глаза первым. — No one, — сказал Илья. — That's the problem. (Никто. В этом и проблема.) Они не говорили о том, что было в больнице. Не говорили о том, что видели друг друга в моменты уязвимости, когда маски падали, лица бледнели, а слёзы текли по щекам. Илья не упоминал, как Шейн сидел на полу, обхватив колени руками, и плакал. Шейн не упоминал, как Илья вставал с пола, падал и вставал снова, пока кости не начинали трещать. Вместо этого они шутили. — You walk like an old man now, — сказал Шейн. (Ты ходишь теперь как старик.) — And you walk like you're about to fall over. Those heels are dangerous. (А ты ходишь так, будто сейчас упадёшь. Эти каблуки опасны.) — They're not dangerous. They're stylish. (Они не опасны. Они стильные.) — Stylish is not the same as safe. (Стильный — не значит безопасный.) — You're one to talk. You're carrying a weapon. (Тебе ли говорить. Ты носишь оружие.) — It's a cane. (Это трость.) — It's a weapon. I've seen you use it. (Это оружие. Я видел, как ты её используешь.) — I've never used it on you. (Я никогда не использовал её на тебе.) — There's a first time for everything. (Всему бывает первый раз.) Илья засмеялся — коротко, хрипло, и в его смехе не было злости. Шейн улыбнулся — краем губ, почти незаметно. — Your leg, — сказал Шейн. (Твоя нога.) — What about it? (Что с ней?) — Does it really hurt? (Правда болит?) — Sometimes. (Иногда.) — When? (Когда?) — When it rains. When it's cold. When I walk too much. When I don't walk enough. (Когда дождь. Когда холодно. Когда я слишком много хожу. Когда хожу недостаточно.) — So all the time. (То есть всегда.) — No. Just most of it. (Нет. Просто почти всегда.) Шейн смотрел на него. На его лицо — спокойное, без единой морщинки. На его руки — сжимающие трость. На его ногу — ту, которая была сломана, и ту, которая её держала. — I'm sorry, — сказал Шейн. (Мне жаль.) — For what? (За что?) — For not visiting more. (За то, что не приезжал чаще.) — You visited enough. (Ты приезжал достаточно.) — No. I didn't. (Нет. Недостаточно.) — You came when it mattered. (Ты приехал, когда это было важно.) — And when was that? (И когда это было?) — When you wanted to. (Когда ты хотел.) Шейн не ответил. Он взял сигарету из пачки Ильи, прикурил от его зажигалки, затянулся, вернул. Илья взял, затянулся, вернул. Они курили одну сигарету на двоих, как в Бразилии, как в Калгари, как в больнице. Руки их почти касались. Почти. Но нельзя. Нет, не здесь, не на публике, не там, где их могут сфотографировать. — You're still an idiot, — сказал Шейн. (Ты всё ещё идиот.) — I know. (Я знаю.) — And you're still a Soviet propaganda machine. (И ты всё ещё советская пропагандистская машина.) — And you're still a bratty omega who can't keep his mouth shut. (А ты всё ещё стервозный омега, который не умеет держать рот на замке.) — Good. (Хорошо.) — Good. (Хорошо.) Они засмеялись. Оба. Негромко, почти беззвучно, так, чтобы никто не услышал. Илья спрятал улыбку за очередной затяжкой. Шейн не прятал — смотрел на Илью, на его глаза, на его клыки, на его руки. И думал о том, что этот человек — единственный, кто заставляет его чувствовать себя живым. Не счастливым — нет, счастье было слишком простым словом. Живым. Таким, у кого есть сердце, и оно бьётся где-то в груди, и иногда — когда они рядом — оно бьётся быстрее. Шейн не знал, как это назвать. Может быть, не нужно было называть. Они стояли у окна до тех пор, пока зал не опустел. Пока официанты не начали убирать столы. Пока музыка не стихла. Шейн докурил последнюю сигарету, затушил её в пепельнице. Он развернулся и ушёл, не оглядываясь. Но у самого выхода он замедлил шаг, почти остановился, почти обернулся. Илья стоял у окна, опираясь на трость, и смотрел на него. Он не махнул рукой, не улыбнулся, не сказал ни слова. Просто стоял. И этого было достаточно.

***

Сентябрь 1987 года. Мероприятие в Лондоне — закрытый приём в честь британского Гран-при, куда пригласили спонсоров, гонщиков и несколько звёзд из других видов спорта, чтобы поднять интерес публики. Шейн получил приглашение через Маркуса, который сказал: «Rozanov will be there. You can pretend to ignore each other in a new location.» (Розанов там будет. Можете притворяться, что игнорируете друг друга в новой локации.) Шейн надел чёрный костюм от Jean-Paul Gaultier — с асимметричным жакетом, без рубашки, открывающим грудь и ключицы, и брюками клёш, почти бархатными. На шее — несколько тонких цепочек из серебра и жемчуг, крупные бусины, которые спускались на голую грудь. Волосы уложены в лёгкие волны, одна прядь падала на лицо. Глаза подведены чёрным — стрелка, острая, почти агрессивная. На ногах — мужские каблуки, чёрные, лакированные, с тонкими ремешками вокруг щиколоток. Илья пришёл в костюме от Brioni — тёмно-синий, почти чёрный, классический, но с узкими лацканами и приталенным пиджаком. Белая рубашка, расстёгнутая на три пуговицы, золотой крест на груди. Волосы уложены назад, но пара прядей выбилась на лоб. На правой руке — золотые часы и массивное кольцо. В левой — трость. Вместе они выглядели как чёрный лебедь и золотой орёл, сошедшие с разных картин, чтобы встретиться в одном зале. Шейн и Илья обменялись колкостями у бара, разошлись по разным углам зала, но Илья не мог не следить взглядом за чёрным силуэтом, который то появлялся в толпе, то исчезал. Шейн чувствовал этот взгляд и улыбался в бокал с водой. В дальнем конце зала стоял старый бильярдный стол. Зелёное сукно, тяжёлые шары из слоновой кости, кии, прислонённые к стене. Шейн играл с тремя альфами — двумя из мира автоспорта и одним спонсором, чьё имя он не запомнил. Они делали ставки, шутили, пили виски. Шейн пил воду. Подошла очередь Шейна бить. Шар лежал у дальнего борта. Шейн наклонился к столу, вытянув корпус, почти параллельно поверхности сукна. Кий лёг между его пальцами, сложенными «паучком» — длинные, тонкие, с серебряными кольцами. Изгиб его спины, когда он наклонился, был таким, что у альфов, стоящих у стола, пересохло во рту. Он сделал это нарочно. И не скрывал этого. — Your shot, Hollander, — сказал один из них, но голос его дрогнул. (Твой удар, Холландер.) Шейн прицелился. Замахнулся. В этот момент рядом с ним вырос Илья. Одна его рука упёрлась в стол с противоположной стороны корпуса Шейна. Пола его пиджака накрыла задницу Шейна, скрывая её от посторонних глаз. Шейн замер. Его губы сжались в тонкую линию. — I think I just broke your strategy, American boy, — сказал Илья тихо на ухо. В его голосе Шейн слышал усмешку, которую было невозможно ни с чем спутать. (Думаю, я только что разрушил твою стратегию, американский мальчик.) — I'm gonna break your face, and you'll forget how to stop me from winning, — ответил Шейн, не оборачиваясь, продолжая целиться. (Я собираюсь разбить твоё лицо, и ты забудешь, как мешать мне выигрывать.) Илья засмеался — коротко, хрипло, отстранился. Шейн подумал, что ему наконец дадут спокойно поиграть, но через секунду его пояс обхватил пиджак Ильи. Рукава были завязаны спереди. Пиджак полностью скрывал задницу Шейна от посторонних взглядов. Шейн усмехнулся. Почти тепло. Не сказал ни слова. Просто продолжил играть. Он выиграл партию с треском — положил последний шар в лузу и поднял голову. Нашёл глазами Илью. Илья стоял у стены, в одной белой рубашке с закатанными рукавами, опираясь на трость. Скрестив руки на груди. Он чуть кивнул — коротко, незаметно. И улыбнулся. Шейн победно улыбнулся в ответ. Клыки блеснули. Взял свой бокал с водой, отошёл от стола, чувствуя, как пиджак Ильи всё ещё обёрнут вокруг его талии. Он не снял его. Илья не попросил вернуть. На улице Шейн закурил новую сигарету. Осенний Лондонский ветер трепал его волосы, и он не поправлял их. Он шёл по тротуару, чувствуя, как внутри, там, где раньше была пустота, теперь что-то есть. Что-то тёплое, живое, пульсирующее. Он не знал, как это назвать. Может быть, не нужно было называть. Может быть, достаточно было просто знать, что это существует. И что Илья тоже это знает. Что они оба это знают. И молчат. Потому что слова — это слишком громко. Слишком страшно. Слишком похоже на то, что нельзя вернуть обратно. В гостинице Шейн достал из кармана пейджер. Написал короткое сообщение. «:-)». Кот без головы. Просто улыбка. Отправил. Через минуту пришёл ответ. «:-)». Он улыбнулся и выключил свет.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать