Тварь

Дети перемен
Гет
В процессе
NC-17
Тварь
silva.noctis
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Еве пророчили блестящее будущее. Диссертация по патопсихологии, частная практика, имя в научных кругах. Но жизнь заставила выбрать карты, свечи и деревенские наговоры. Бывший клинический психолог, а ныне потомственная ведунья и шарлатанка. Клиенты платят ей за веру. Она платит за жизнь сестры. И всё идёт по плану, пока она не встречает того, кто носит в себе тварь, что не могут изгнать ни галоперидол, ни молитвы, ни кровь. Она — последняя, кто согласится ему помочь. И первая, кто пожалеет.
Примечания
01 События происходят до начала первого сезона и во многом сосредоточены на вопросе, который сериал оставил за кадром: как Петя в таком молодом возрасте вообще оказался одним из самых приближённых людей к Жигалину 02 Учитывайте, что в работе много внимания уделяется предыстории Жигалина, поэтому некоторые персонажи и сюжетные линии созданы специально для внутренней логики У работы есть свой отдельный деревенский спин-офф: https://ficbook.net/readfic/019dba4d-5867-757b-8ad3-89895a86db7a
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 12

Жигалин вывел её из детской так, будто ничего и не случилось. Будто не было его руки у неё на шее, не было куклы, не было и той маленькой холодной железки, от которой теперь, возможно, зависело слишком многое. Во дворе уже ждал чёрный автомобиль, натёртый до жирного блеска, как дорогой гроб. Шофёр распахнул заднюю дверь. Жигалин сел первым, и Еве ничего не оставалось, кроме как, нагнув голову, скользнуть за ним следом, на заднее сиденье. По дороге он почти не говорил. Ева сидела рядом, чувствуя, как ключ в ладони уже начал нагреваться. Ей хотелось разжать пальцы, переложить, спрятать его поудобнее, но она думала только об одном: не выдать себя раньше времени. Ни одним мускулом не дать Жигалину понять, что в её руке греется вещь, способная распороть его жизнь изнутри. А потом они приехали. У хозяина дома водились деньги, дурной вкус и неистребимое желание, чтобы всё выглядело «как у людей», только богаче и с намёком на заграницу. Поэтому в особняке, где ещё лет десять назад, наверное, стояли польские стенки и хрусталь под салфетками, теперь устроили закрытый приём в венецианском стиле. По лестнице тянулись искусственные гирлянды, на стенах дрожали электрические канделябры под свечи, в углах чернели тяжёлые вазы, а по залу плавали женщины в бархате и жемчуге, как если бы кто-то взял оперетту, утопил её в деньгах и оставил разлагаться под люстрой. У входа, на массивном дубовом столе, лежали маски. Кружевные, атласные, чёрные и тёмно-синие, с перьями и без. Ева взяла первую попавшуюся, не глядя, и быстро затянула ленты, лишь бы маска не упала. Жигалин дождался её, оглядел коротко, как оглядывают вещь перед тем, как вывести на свет, и только после этого повёл её дальше, держа под локоть. В банкетном зале было уже шумно: звон бокалов, приглушённая музыка, женский смех. В центре комнаты, у камина, стоял хозяин дома. Слишком дородный, с перстнями на всех пальцах, в смокинге, который сидел на нём как кожа на перекормленном коте. Жигалин сразу направился к нему. — Сергей Михайлович, дорогой! — хозяин распахнул руки для объятия. — А мы вас заждались. Жигалин дал себя обнять ровно настолько, насколько позволял человеку ниже рангом изображать близость, потом коротко похлопал хозяина по плечу, но не дружески, а так, как похлопывают удачно купленного пса. Тот сразу засуетился ещё сильнее, заулыбался шире, заговорил про гостей, и при этом всё время поглядывал Жигалину в лицо, как будто по нему одному пытался понять, удался ли вечер или уже можно начинать бояться. Ева заметила, что Жигалин слушал хозяина вполуха. Один раз кивнул. Один раз скользнул глазами по камину, по столу, по люстре, быстро, как человек, который в любой чужой комнате за секунду решает, сколько она стоит и насколько её хозяин смешон. Еву он держал рядом с собой всё так же спокойно, почти неощутимо, но достаточно крепко, чтобы хозяин, поздоровавшись с ним, только мазнул по ней взглядом и сразу понял, в каком именно качестве она здесь стоит. От этой мгновенной, молчаливой договорённости между двумя мужчинами Еве стало так сухо и гадко, что она отвернулась и посмотрела по сторонам. И только тогда заметила. Маски были не на всех. На мужчинах не было масок вообще. Ни на хозяине, ни на его гостях в дорогих костюмах, ни на охранниках, замерших у стен. Их лица были открыты. Гладкие, холёные, с сединой на висках или бритые наголо, с тяжёлыми подбородками и цепкими глазами. Маски были только на женщинах и на прислуге. И в отличие от женщин, у официантов, снующих между столами с подносами, лица были закрыты целиком. Не кружевными полумасками, а гладкими, белыми, без единого изгиба. Ни глаз, ни рта, ни возраста. Просто овал, в котором угадывались только два тёмных прореза для глаз, но и те были слишком узкими, чтобы разглядеть, кто там, внутри. Официанты двигались бесшумно, не глядя по сторонам, словно между столами ходили не живые люди, а какие-то одинаковые, безликие покойники на подработке. Никто не обращал на них внимания. Как на мебель. Как на тень. Как на вещи, которые должны быть, но их не должны были видеть. Ева вдруг поймала себя на том, что завидует им. Она бы отдала сейчас всё, чтобы спрятаться за такой маской, гладкой, безликой, не пропускающей чужих взглядов. Чтобы никто не видел её глаз, её отвращения и ненависти. Чтобы можно было стоять за подносом, молчать, смотреть в пустоту и не улыбаться. По залу скользила музыка, не живая, конечно, а из колонок, спрятанных за тяжёлыми шторами. Что-то скрипичное, тягучее, как сироп от кашля. За разговорами, смехом и звоном посуды она расплывалась в воздухе мутным слоем, как сигаретный дым в автобусе зимой. К Еве уже успели подойти две жены, одна любовница и один мужик с влажными руками, который смеялся громче, чем следовало. Жигалин отходил ненадолго, к другим гостям, потом возвращался, как будто проверял, не сдвинули ли её с места. Ева уже начинала задыхаться от этого балагана, когда один из официантов подошёл к ней с подносом. Белая маска. Чёрная жилетка. Белые перчатки. Всё как у остальных. Такое же безликое, гладкое, мёртвое лицо, как у всей прислуги этого вечера. Он остановился чуть ближе, чем было нужно и спросил: — Вино? И вот тут её будто кто-то изнутри ударил под рёбра. Не из-за голоса даже, а из-за воздуха. Он вдруг наполнился тонкой, почти выветрившейся смесью табака, сухого мыла и холодной улицы, так слабо, что другой бы и не заметил, но Ева заметила сразу. Не умом, а телом. Потому что тело, сволочь, опять сработало раньше головы. Еву будто на секунду качнуло. Совсем чуть-чуть. Как качает от внезапного воспоминания о чужой ладони на спине, о дыхании у шеи, о тяжести другого тела слишком близко к своему. Всё это в ней всплыло сразу, одним сухим, злым жаром, и от этого ей захотелось то ли отступить, то ли вцепиться ему в лицо, но она не сдвинулась. Только пальцы чуть сильнее сжались на ножке бокала. Петя. Под белой мёртвой мордой, среди всех этих одинаковых официантов, среди шёлка, бархата и чужого смеха, стоял он. Ева не сразу смогла вдохнуть. Ей захотелось схватить его за жилетку. Ударить. Спросить. Облегчённо выругаться. Всё сразу. Но Жигалин был в зале. И зал был полон глаз. Поэтому она только чуть наклонила голову, как будто выбирала вино, и спросила почти не шевеля губами: — Что ты здесь делаешь? — То же, что и ты, — ответил Петя. — Делаю вид, что меня звали. От злости у неё даже в затылке стало горячо. Она всё-таки повернула голову. Медленно. Чуть-чуть. Настолько, чтобы увидеть его краем глаза. Сначала Ева увидела его белую, гладкую, мёртвую маску. С ней его сейчас, пожалуй, и родная мать не узнала бы. Опознать Петю можно было лишь по плечам. По тому, как он держал шею. По тому, как он держал поднос: слишком спокойно, слишком тяжело в плечах, будто это был не поднос, а что-то, что в случае надобности можно швырнуть кому-нибудь в лицо. Жигалин в этот момент смеялся над чем-то, что сказал хозяин дома. Ева точно знала, что не была в его поле зрения, и всё равно всем телом чувствовала, что стоит ему сейчас обернуться и всё. Поэтому стояла ровно, как подобает порядочным вещам. Официант не ушёл. Сместился чуть в сторону, будто пропуская гостей, и оказался у неё за плечом. — Сегодня он попробует снова, — тихо сказал Петя. Ева смотрела на него секунду. Другую. Потом поставила на его поднос свой пустой бокал и взяла полный. И только после этого сказала также тихо, еле шевеля губами: — Что, сверялся с тобой? — спросила она почти ласково. — Или вы теперь это обсуждаете заранее? Кто, когда и куда полезет? Под маской он не дёрнулся. Но она увидела, как у него чуть каменеет линия челюсти. — Не дури, — сказал он. — Я просто его знаю. Ева отпила вина. Сухого и кислого. Ей захотелось выплюнуть его прямо на паркет. — Конечно. Ты же у нас по этой части большой специалист. Она снова скосила глаза на Жигалина. Тот всё ещё говорил с хозяином дома, но уже ленивее, уже тем тяжёлым тоном, который всегда значил: ему скучно, и скоро он начнёт искать, чем себя развлечь. — Если хочешь, чтобы он сегодня уехал один, — сказал Петя, — накорми его не тем. Ева коротко усмехнулась. — Господи. Как удобно ты устроился. Ему служишь, меня предупреждаешь. Всем полезный. Всем свой. Поднос в его руках не дрогнул. Только белая перчатка чуть сильнее натянулась на костяшках. — Я пытаюсь сделать так, чтобы он к тебе сегодня не полез. — Сегодня, — повторила она. — Какая щедрость. А завтра? Ты мне на каждый вечер будешь меню составлять? Петя молчал ровно одну секунду, но этого хватило, чтобы Ева почувствовала, что попала. Из зала донёсся новый раскат смеха. Она даже не обернулась, только краем глаза проверила, не двинулся ли Жигалин в их сторону. Нет. Пока нет. — Грибов ему дай, — сказал Петя. — Под коньяк. Она повернулась к нему уже чуть сильнее. Настолько, насколько могла себе позволить женщина, которую держат при мужчине и которую все здесь считают чьей-то. — Ты сейчас серьёзно? — Да. — А потом? — Потом сладкое. Скрутит желудок. Ему будет не до тебя. Она чуть не рассмеялась. Но не от веселья, а от злости, которая вдруг пошла вверх, как рвота. Еве тут же захотелось ответить, но сначала она снова кинула взгляд через зал. Жигалин стоял вполоборота. Один из гостей что-то рассказывал ему слишком близко к уху. Ещё несколько секунд у неё были. — А тебе-то какая разница? Нет, правда. Мне уже самой интересно. Разве ты не его верный пёс? Поднос в его руках едва слышно звякнул. Совсем чуть-чуть. Так, что со стороны это легко можно было принять за неосторожность прислуги. Ева это увидела. И ударила ещё. — Или надоело быть на коротком поводке, а отойти от хозяина всё равно страшно? — Рот закрой. Голос был всё ещё тихий, но теперь в нём уже проступило что-то настоящее. Не раздражение даже. Злость, которую он держал за зубами так долго, что она начала резать его изнутри. Ева почувствовала это и, как назло, именно это её сильнее раззадорило. Потому что раз он злился, значит, не всё в нём было камнем. Значит, не всё ей приснилось тогда. Ни его руки. Ни его молчание. Ни то, как близко он вообще позволил себе к ней подойти. — А что, неприятно? — спросила она. — Мне вот тоже неприятно. Только мне, в отличие от тебя, в этом ещё и телом участвовать. — Иди к столу, Ева, — сказал он уже жёстче. Ева услышала, как он произнёс её имя. И это прозвучало не как обращение, а как предупреждение. Но остановиться она уже не могла. Слова шли из неё тихо, едко, почти беззвучно. Издали могло показаться, что она просто стоит слишком близко к официанту и выбирает вино. — Нет, правда. Ответь мне. Ты меня сейчас от него спасаешь или для себя оставляешь? Под маской что-то дёрнулось. Не губы даже. Всё лицо, как будто белая гладкая поверхность на секунду не выдержала того, что было под ней. Петя чуть наклонился к ней. — Ты совсем охуела? — спросил он почти шёпотом. От этой тихой, сдавленной ярости у неё по спине прошёл жар. Потому что вот это уже был он. Настоящий. Не тень и не спасатель из коридора. А тот мужчина, которого она всё это время то ненавидела, то ждала, то хотела выцарапать из себя, как занозу. И именно поэтому она ударила в последний раз, уже совсем тихо: — Или тебя бесит не то, что он ко мне полезет, а то, что я, может, не оттолкну? Он замер. Молчание стало густым, тяжёлым. Ева даже не сразу поняла, что перестала дышать. Потом Петя глухо сказал: — Пошла к столу. Не просьба. Не совет. Почти приказ. Но в этом приказе было столько плохо спрятанной злости, что Еве захотелось рассмеяться ему в маску. Но в этот момент Жигалин обернулся. Не резко. Просто, как всегда, вовремя. Ева сразу почувствовала его взгляд на себе, как пальцы на затылке. Официант отступил на шаг. Поднос в руках, белая маска, безликая прислуга. Ни одного лишнего движения. Будто секунду назад у неё над ухом не звучал его настоящий голос. Жигалин подозвал Еву одним пальцем. Даже не кивком. Именно пальцем. Как собаку или вещь, которую хотят снова поставить на место. Она сделала шаг к нему, потом ещё один. И, проходя мимо официанта, Ева еле слышно бросила: — Выбери уже сторону, Петя. Даже если не меня. Она не дала ему ни секунды, ни взгляда в ответ, ни шанса понять по её лицу, насколько больно ей самой было это говорить. Просто пошла дальше, оставив эти слова между ними, как нож, который не вынули, а только глубже вдавили. Жигалин взял её за локоть, когда она подошла, и подвёл к длинному банкетному столу как раз в тот момент, когда хозяйка уже всплёскивала руками, а хозяин звал всех рассаживаться по местам. Стол ломился так, будто хозяева решили не гостей накормить, а доказать каждому вошедшему, что в этой стране теперь можно жрать всё сразу и без стыда. На блюдах блестела рыба, лежали завитками мясные нарезки, чернели маслины, мокро светилась икра. Хозяйка дома, вся в бархате и стояла рядом с мужем и что-то рассказывала про повара, про поставки, про Астрахань, про «всё только своё, проверенное». Жигалин слушал её вполуха, пил коньяк и держал Еву при себе той расслабленной, уверенной близостью, от которой её уже начинало подташнивать сильнее, чем от запаха рыбы. Ладонь его лежала у неё на пояснице, не крепко, не грубо, а так, как кладут руку на вещь, которую уже купили и которую пока ещё не хочется царапать. Ева улыбалась где надо, кивала там, где от неё ждали, и чувствовала, как под кожей ходит злое, сухое напряжение. В голове ещё звучали слова Пети, сказанные в толпе, под белой официантской мордой. Грибы. Под коньяк. Ева перевела взгляд на тяжёлый стеклянный салатник с маслянисто поблёскивающими шляпками, на кольца лука, на мутноватый уксусный блеск по краю. Подцепила один грибок шпажкой, попробовала и на секунду даже прикрыла глаза. Не потому, что было вкусно, а потому, что надо было сыграть, будто вкус её действительно задел. — Господи, — сказала она, поворачиваясь к хозяйке, — это, пожалуй, самые вкусные грибы, которые я когда-либо пробовала. Хозяйка расцвела сразу, вся пошла довольными складками у глаз и рта. — Ой, правда? Это повар наш, он сам маринует, по какому-то семейному рецепту, я в этом ничего не понимаю, но все всегда хвалят. Жигалин скосил глаза на шпажку у Евы в пальцах. — Настолько хорошо? — спросил он. Вот оно. Ева повернула к нему голову. Улыбнулась мягко, почти по-своему. — Не надо, наверное, — сказала она. — Вам такое, может, уже тяжеловато. Хозяин дома хмыкнул в бокал. Хозяйка отвела глаза, но с любопытством. Жигалин медленно повернулся к ней всем лицом. — Это ещё почему? — Да так, — Ева пожала плечом. — Грибы, коньяк, вечер длинный. Не мальчик уже. Кто-то рядом тихо прыснул. Жигалин посмотрел на неё долго. Взгляд у него стал ленивее, тяжелее. Не от злости даже, а от удовольствия. Кажется, ему понравилось, когда она при людях позволяла себе такую почти домашнюю дерзость. Нравилось именно потому, что она звучала как вещь, которая уже знает, как и где у хозяина болит. — А ты за мой возраст не переживай, Дуня, — сказал он. — Только за ваш желудок, — ответила Ева с маленькой улыбкой. Это уже было почти неприлично. Почти как будто они давно спят в одной кровати и ругаются на кухне из-за язвы, бутылки и дурного нрава. Вокруг сразу стало немного тише. Люди всегда настораживаются, когда при них начинается чужая, слишком личная бытовая близость. Потому что в ней всегда больше власти, чем в любом поцелуе. Жигалин взял гриб у неё из пальцев. Не шпажку целиком, а именно гриб, двумя пальцами, нарочно чуть задев её кожу. — Заботливая какая, — сказал он и отправил гриб в рот. Ева заставила себя засмеяться. — Кто-то же должен. Он доел, допил коньяк, тут же взял второй гриб. Ева чувствовала, как по спине течёт пот под плотной тканью платья. Пока ничего. Пока он сидел так же ровно, так же уверенно. Даже как будто повеселел чуть больше, чем ей хотелось. Значит, мало. Жигалин что-то сказал хозяину, тот засмеялся. Хозяйка начала рассказывать про какой-то фонд, про выставку, про детей, как все богатые бабы любят рассказывать о милосердии, стоя по щиколотку в икре. Ева почти не слушала. Только смотрела, как Жигалин снова отпивает коньяк. Как чуть медленнее, чем полчаса назад, ставит бокал. Как на секунду прижимает язык к зубам, будто во рту стало горько. Мало. Но уже пошло. И тут мимо проплыл поднос с пирожными. Маленькие, круглые, с толстыми шапками белого масляного крема, с ореховой крошкой по краю и вишнёвой соплёй сверху. От одного взгляда на них во рту становилось сладко, липко и мерзко, как от чужой руки на колене. Сладкое после коньяка. Ева взяла одно пирожное. Потом второе. Одно надкусила сама, будто в шутку, будто просто не удержалась. Крем был тяжёлый, приторный, масляный. Её саму чуть не передёрнуло. Она повернулась к Жигалину и подняла второе к нему, не слишком близко, не ко рту, но уже так, чтобы не заметить было невозможно. — Это тоже попробуйте. Он перевёл взгляд с пирожного на неё. — С чего вдруг такая любовь? — А с того, что вы весь вечер только пьёте и пугаете людей лицом, — сказала Ева тихо, но так, чтобы услышали стоявшие рядом. — Сладкое вам полезно. Для характера. Хозяин дома засмеялся громче, чем было прилично. Хозяйка прикрыла рот рукой, довольная самой этой сценой, как будто у неё на глазах происходил милый семейный номер. Жигалин смотрел на Еву так, будто с первых секунд понял эту её уловку. Но в этом взгляде было и другое, почти собственническое удовольствие. — Мне, значит, полезно? — спросил он. — Очень, — сказала Ева. — Иначе вы к концу вечера совсем озвереете. Он усмехнулся, но не взял пирожное рукой. Наклонился и откусил прямо так, с её пальцев, с бумаги, с этого жирного кремового комка, нарочно медленно, нарочно глядя ей в глаза. У Евы внутри всё свело спазмом. От омерзения. От того, что всё это видят. От того, что надо было не дёрнуться. Жигалин доел пирожное, допил коньяк и тут впервые за весь вечер замолчал по-настоящему. Не потому что слушал кого-то. А как будто прислушивался внутрь себя. Ладонь, лежавшая у неё на талии, на секунду стала тяжелее. Потом он чуть сильнее сжал пальцы и тут же отпустил. Хозяин дома продолжал трещать про какие-то поставки, про Москву, про то, что «времена сейчас интересные». Кто-то рядом попросил сигару. Музыка стала ещё более вязкой. Жигалин медленно повернул голову к Еве. Улыбка на лице осталась. А вот глаза стали злее и тусклее. — Ты что-то слишком весёлая сегодня, — сказал он тихо. — Это от праздника, — ответила Ева. — Атмосфера располагает. Он ничего не сказал. Только снова взял бокал, но поставил обратно, не допив. Вот теперь. Она увидела это почти сразу: как на скулах у него проступил лишний цвет, как ноздри чуть расширились, как челюсть стала двигаться жёстче, будто во рту появилась кислота. Он перевёл руку с её талии на свой живот, как человек, которому на секунду стало тесно в собственном костюме. — Жарко тут, — сказал он вдруг. Хозяин тут же засуетился: — Окно? Откроем сейчас, Сергей Михайлович, конечно, сейчас… — Да не в окне дело, — отрезал Жигалин. Но голос уже был другой. Не мягче. Хуже. Короче, тяжелее, как у человека, которого начало подташнивать и который из последних сил делает вид, что это не с ним. Он сделал шаг в сторону, потом ещё. Свободной рукой провёл по рту, будто хотел стереть сладость и не мог. Ева стояла рядом, чуть склонив голову и разыгрывая тревогу. — Вам нехорошо? Он посмотрел на неё с такой злобой, что на секунду ей стало по-настоящему страшно. Не переиграла ли? — Закрой рот. — И, почти сразу: — Машину. Слово бросил не ей, а в воздух, в охрану, в пространство. Один из его людей тут же двинулся к выходу. Хозяйка всплеснула руками: — Господи, что случилось? Может, врача? — Не надо врача, — сказал Жигалин сквозь зубы. — Домой. Он стоял теперь чуть ссутулившись, почти незаметно для постороннего глаза, но Ева увидела. И увидела ещё одно: он уже не смотрел на неё так, как смотрел последние полчаса. Не до того было. Всё его тело теперь было занято тем, чтобы удержать лицо, не схватиться за живот, не показать слабость. — Я же говорила, не надо было, — сказала Ева негромко, почти ему одному. И сама поразилась тому, как естественно это прозвучало. Как будто они и правда были чем-то вроде мужа и жены, которым к концу вечера наконец стало ясно, кто был прав насчёт грибов и сладкого. Жигалин повернул к ней голову. Взгляд был мутный, злой, тяжёлый. — Рот завалила, — сказал он, но уже через силу. В конце коридора, за стеклянной дверью, ведущей в служебное крыло, мелькнула фигура. Спина. Широкая, чуть ссутуленная, в чёрной жилетке официанта. Петя. Он уходил, не оглядываясь, и Ева вдруг остро, до рези под ложечкой, захотела броситься туда. Догнать. Схватить за локоть. Заставить наконец повернуться к ней лицом и ответить, какого чёрта он вообще предупреждает её, зачем спасает, если всё равно каждый раз уходит раньше, чем становится понятно, на чьей он стороне. Ева сделала маленький шаг в сторону служебного крыла. Шаг был почти незаметен, внимание Жигалина было занято машиной, охраной, собственной злой тошнотой. И в этой короткой тишине у неё на секунду появилось чувство, что ещё можно успеть. Пойти за Петей. В узкий коридор, пахнущий хлоркой, кухней, мокрыми тряпками и табаком. Догнать его там, где нет бархата, люстр и чужих жён. Сказать ему в лицо всё, что скопилось: про эти идиотские метки, про молчание, про то, как он исчез, про то, что нельзя всё время появляться в последнюю минуту, как будто он не человек, а приступ лихорадки. И, может быть, услышать что-то настоящее. Не подсказку, не приказ, не полуслово, брошенное мимо рта, а правду. Вот только в этот момент Ева поймала чей-то взгляд. Лидия. Она сидела за столом, почти растворяясь в общем бархате, жемчуге и полумраке. Ева не замечала её весь вечер, но не потому, что та пряталась, а потому, что умела не бросаться в глаза, когда ей это было нужно. Сейчас Лидия смотрела на неё в упор. Не моргая. Не улыбаясь. Просто смотрела, как будто и ждала именно этой секунды, когда Ева зависнет между одним шагом и другим. А потом встала. Медленно, без суеты, как человек, у которого нет времени на лишние жесты. И, не оглядываясь, направилась к туалету. В совсем противоположную сторону от служебного выхода. Её платье скользнуло между столиками, охранники расступились перед ней, даже не заметив. Ева успела сделать ещё полшага в сторону Пети и замерла. Потому что тут же, как назло, почувствовала ключ. Он лежал у неё под платьем, между грудью и тканью, холодный, твёрдый, как чужой зуб. И от этого касания всё вдруг стало и проще, и гаже одновременно. Что сейчас даст ей Петя? Объяснение, которое только запутает сильнее? Даже если он сейчас скажет правду, что она с ней сделает здесь, посреди вечера, под носом у Жигалина? Прижмёт к груди, как записку от покойника? А Лидия? Лидия даст разгадку. Или хотя бы ещё один шаг к ней. Ещё один поворот в ту сторону, где лежало что-то настоящее. То, за что Ирина, судя по всему, и заплатила жизнью. Ева не знала, что хуже. Она знала только, что устала быть пешкой, которую двигают по доске, не спрашивая, хочет ли она туда. И потому она быстро шагнула за Лидией. В дамской комнате было тише, чем в зале. Тишина тут стояла дорогая, надушенная, с электрическим светом в бра и зеркалами в тяжёлых рамах, которые должны были, видимо, намекать на старину, а на деле только делали всё похожим на гримёрку при дурном спектакле. Лидия стояла у дальней раковины. Сегодня без красного. В сухом, серо-серебряном платье, которое не бросалось в глаза и оттого цепляло сильнее. Маска у неё была светлая, узкая, почти бесстрастная. Такие надевают не для игры, а чтобы лицо стало ещё труднее читать. Она не обернулась сразу. Только открутила кран, подставила пальцы под воду, как женщина, которая действительно пришла сюда просто освежиться между блюдами и чужими разговорами. Ева прикрыла за собой дверь. Щёлкнул замок. Лидия подняла глаза на её отражение в зеркале. — Я уж решила, вы всё-таки побежите за ним, — сказала она. Сказано было спокойно. Не с насмешкой даже. Как будто она заранее допустила оба исхода и не удивилась бы ни одному. Ева осталась у двери. — А вы, значит, всё это время смотрели? — Конечно. — Лидия промокнула пальцы бумажной салфеткой. — Я вообще люблю смотреть, как люди выбирают то, что потом их и губит. — И что, по-вашему, погубит меня больше? Он или вы? Лидия чуть наклонила голову. — Вы сами, Ева. Но это не новость. Ева смотрела на неё несколько секунд, чувствуя, как под кожей поднимается злость. Но не громкая, а та сухая, точная злость, которая приходит, когда тебя слишком долго водят кругами и заставляют угадывать то, что другие давно знают. Лидия опять ходила вокруг. Опять говорила намёками. Полуфразами. Тем тоном, которым взрослые разговаривают с ребёнком, если хотят и напугать, и проверить, дорос ли он уже до правды. С Евы было довольно. Она сунула руку за вырез платья, нащупала холодный металл и вдруг с какой-то почти злой ясностью поняла: либо сейчас эта женщина перестанет ломать комедию, либо весь разговор не стоит и минуты. — Ключ у меня, — сказала она. Без предисловий. Без осторожности. Как бросают карту на стол, когда уже понимают, что обратно не забрать. Лидия кивнула. Не удивилась. Только взгляд у неё стал чуть внимательнее. — Я в вас не сомневалась. Ева почувствовала, как её это почти взбесило. Не похвала. Не доверие. Просто очередное чужое спокойствие там, где у неё самой внутри всё уже давно стояло дыбом. — Что именно она спрятала? — резко спросила Ева. Лидия подошла ближе, поставила сумочку на мраморную столешницу, будто они и правда просто встретились здесь поправить помаду и переждать шумный вечер. — Тетрадь. Копии. Фотографии. Кассету. Деньги. Документы, чтобы уехать. И, возможно, что-то ещё, чего я сама не видела. Ева не сразу поняла, что именно её пробило. Не сами слова, а та спокойная интонация, с которой они были сказаны. Как будто речь шла не о вещи, за которую женщину пытали несколько дней, а о содержимом аптечки или чемодана на дачу. — Тетрадь с чем? — С тем, что женщины начинают записывать, когда живут рядом слишком долго и слишком внимательно. — Это не ответ. — Суммы. Даты. Имена. Кто к кому ездил. Кто сколько передал. Через какие фирмы крутили деньги. Кто из ваших доблестных городских слуг сидел у него на содержании. У Евы внутри что-то медленно, холодно провалилось вниз, как в пробоину под ногами. — То есть это… не только про него. — Нет, — сказала Лидия. — Если бы это было только про него, он бы давно успокоился. Тишина стала плотнее, вязче. За дверью кто-то засмеялся, прошли каблуки, коротко хлопнула дверь. — Вы хотите сказать, — произнесла Ева медленно, будто слова приходилось выталкивать языком по одному, — что она успела вынести компромат не только на Жигалина? Лидия не ответила сразу. Поправила лежащую на мраморе перчатку, как будто разговор шёл не о том, за что женщин убивают, а о том, куда лучше положить салфетку. — Я хочу сказать, — произнесла она наконец, — что под конец Ирина думала уже не как жена. Как свидетель. Ева молчала. Перед глазами вдруг очень ясно встал Жигалин: его руки, его спокойный, ленивый голос, его кабинет, его люди, его город, его уверенность, что всё вокруг давно куплено, подмято, прибрано под него. И рядом этот маленький ключ, зашитый в детскую тряпичную куклу. Как будто кто-то сунул иголкой кусок большого взрослого страха в ватное брюхо игрушки. От этой мысли её даже передёрнуло. — И что, если это всплывёт? — спросила она. — Его посадят? Лидия посмотрела на неё так, что Еве самой стало неловко за этот вопрос. — Посадят? Господи, Ева. Городскую шушеру, может, и посадят. А его — нет. Его сначала перестанут прикрывать. Потом отдадут. Или уберут раньше. Такие люди не падают в одиночку. Они цепляются друг за друга до тех пор, пока один не начинает тянуть вниз слишком сильно. У Евы пересохло во рту. — Значит, там есть что-то на тех, кто сверху. — На тех, кто сверху, на тех, кто рядом, и на тех, кто делает вид, что ни при чём. Лидия наклонилась чуть ближе. — Город он купил. Область — нет. Ева смотрела на Лидию не мигая. — А вам это зачем? — Кажется, я уже сказала. — Нет. — Ева шагнула ближе. — Вы всё время говорите вокруг. А я спрашиваю прямо. Вдруг вы просто хотите, чтобы я вытащила это для вас? Лидия посмотрела на неё без тени смущения. — Разумеется, хочу. Ева даже замерла. — Что? — Я хочу, чтобы это достали. И я хочу, чтобы не он. За дверью снова кто-то прошёл. Скрипнула подошва. Засмеялся мужчина. Музыка поползла гуще, как будто и она подслушивала. Ева стиснула край раковины. — И почему я должна думать, что вы потом не заберёте всё себе? Лидия надела одну перчатку. Потом вторую. Аккуратно, палец за пальцем. — Не должны. Вы вообще никому здесь не должны верить. Но у меня нет вашего доступа. А у вас нет моего знания. — Этого мало, чтобы доверять вам. — Доверие здесь вообще лишняя роскошь, — сказала Лидия. — Вам достаточно понимать, что пока наши интересы совпадают. Ева отвела взгляд к зеркалу. Там отражались две женщины в чужом свете, посреди чужой войны. И ни одна из них не выглядела человеком, который говорит правду до конца. Тишина после этого стала другой. Не уютной. Не заговорщической. Рабочей. Как перед операцией. Лидия взяла сумочку. Подошла к двери. Уже взялась за ручку, когда Ева спросила: — Где? Лидия обернулась через плечо. — Завтра. В девять. Речной вокзал. Одна. И после этого, будто нарочно, замолчала. Ева нахмурилась. — Это всё? — Для начала — да. — Речной вокзал большой. — Значит, вам придётся подумать. Это было сказано так нагло, что Ева даже не нашлась, что ответить. Лидия же просто открыла дверь и исчезла. Ева осталась одна перед зеркалом. На мраморной столешнице осталось мокрое кольцо от бокала. За стеной кто-то хлопнул в ладоши, музыка снова взвыла тонкими скрипками, и весь этот дом продолжал веселиться так, будто нигде поблизости не было ни мёртвых женщин, ни ключей, ни людей, которых можно стереть за одну ночь. Жигалин ждал у лестницы. Бледнее, чем был в зале, и злее. Один из его людей держал пальто, второй что-то быстро, виновато шептал хозяину дома. Сам хозяин суетился, как толстая рыба, выброшенная на песок. Лицо у него было такое, будто он боялся не за гостя, а за то, во что этот вечер ему потом обойдётся. — Сергей Михайлыч, ну это, может, вода какая-то… или устали… или повар, я сейчас всех… — Завали ебало, — сказал Жигалин. Спокойно. Не повышая голоса. И тот замолчал, как будто кто-то нажал кнопку отключения звука. Ева подошла ближе. Он бросил на неё мутный, нехороший взгляд. Тот самый, от которого по спине шли мурашки, даже когда ты не виновата. Ощущение было такое, будто он прощупывал её внутренности, как старый врач, которому всё равно, больно тебе или нет. — Где была? — В дамской комнате. — Долго. — Не думала, что вы начнёте помирать именно в этот момент. Хозяин дёрнул лицом, будто не понял, можно ли смеяться при таком человеке. Никто не засмеялся. Жигалин только посмотрел на неё ещё тяжелее. — В машину, — сказал он. Он уже шёл к двери, когда хозяйка дома вдруг всплеснула руками и засеменила следом. Каблуки её цокали по паркету быстро, нервно, как куриные лапки. — Нет, ну что вы, так уезжать нельзя, я просто не прощу себе… хотя бы возьмите с собой… у нас есть одна совершенно чудесная вещь, мужу подарили из Франции, коллекционная… Жигалин даже не обернулся. Ему в ту минуту были одинаково противны и она, и её дом, и её электрические свечи в бронзовых канделябрах, и весь этот вечер, пропитанный жиром, духами, деньгами и чужим отчаянным желанием казаться людьми иного сорта. Хозяйка махнула официанту. Тот принёс тёмную бутылку в коробке. Тяжёлую, дорогую, с золотой этикеткой и каким-то заморским названием, которое в этом доме звучало как ещё один способ сказать: мы не совсем колхоз, у нас тоже есть заграница. Но к Жигалину она с этим уже не сунулась. Хозяйка быстро, почти испуганно повернулась к Еве и буквально всунула коробку ей в руки. — Возьмите, — сказала она с натянутой улыбкой. — Ну хоть вы. А то мне потом с этим жить. Коробка была тяжёлая. Стекло внутри мягко стукнуло о картон. Хозяйка тут же наклонилась чуть ближе, не настолько, чтобы это бросилось в глаза, но достаточно, чтобы сладкий, приторный запах её духов ударил Еве в лицо, въелся в ноздри. Шёпот был быстрым, почти беззвучным, но отчётливым, как укол: — Ева, прошу вас, повлияйте на него. Смягчите как-нибудь по-женски. Он же вас слушает. И сразу отпрянула, снова нацепив на лицо ту же светскую, жалкую улыбку. Как будто ничего не было. Как будто она не сунула одной женщине в руки дорогой алкоголь, чтобы та потом, как грелка или примочка, приложилась к чужому мужскому гневу. Ева посмотрела на неё. И вдруг очень ясно увидела не бархат, не жемчуг, не хозяйку вечера. Просто перепуганную бабу, которая решила, что если мужчине плохо и он зол, то подсовывать к нему надо не врача и не воду, а женщину. Женщину, которую он, по её мнению, уже считает своей. Как шубу. Как машину. Как бутылку французского коньяка. Еве захотелось засмеяться. Или вытереть лицо. Вместо этого она только крепче сжала коробку, чувствуя, как картон врезается в пальцы. Жигалин уже шёл к машине. Его вело не сильно, но уже заметно. Тот, кто знал, как он двигается обычно, увидел бы это сразу. Он держался так, как держатся очень злые люди, которым плохо: одной только волей и ненавистью ко всему вокруг. У машины он остановился, не оборачиваясь. Коротко, почти раздражённо махнул одному из охранников. — Её домой, — сказал он. — И чтоб без приключений. Ряба уже шагнул вперёд, будто это и так было понятно без лишних слов. Шофёр распахнул заднюю дверь, и Ева села, прижимая к себе коробку с бутылкой. Ряба обошёл машину и тяжело устроился спереди, рядом с водителем, не из вежливости, конечно, а чтобы видеть её в зеркало заднего вида. Двери захлопнулись одна за другой, и машина мягко тронулась по скрипучему гравию, унося их от дома, где всё ещё пахло духами, икрой, сигарами и плохо скрываемым бешенством Жигалина. И только спустя время, в этой тесной, качающейся темноте, Ева впервые позволила себе выдохнуть. Не глубоко. Но достаточно, чтобы понять, что Петин план сработал. Не до конца. И не так, чтобы можно было выдохнуть и считать себя спасённой. Но сработало ровно настолько, чтобы этот вечер не закончился чужими руками у неё под платьем, чужим ртом у её лица, сытым правом на неё. От этого по телу прошла такая резкая, почти болезненная волна облегчения. Но и она была недолгой. Потому что, только поднявшись, оно тут же уткнулось в другую мысль: Лидии верить нельзя. И вместе с тем не верить ей до конца тоже было нельзя. Лидия могла врать. Могла подставить. Могла вести её на убой. И при этом всё равно быть единственным человеком, который говорил по делу. Она дала ей только место. Бросила его, как кость, и смотрела так, будто дальше Ева должна была либо сама дорасти до мысли, либо сдохнуть дурой. Сначала это только разозлило. Речной вокзал. Слишком много места. Слишком много дверей. Слишком много чужого железа, чужих сумок, чужих рук. Можно было спрятать там что угодно и искать до утра, пока не поседеешь. Потом Ева снова вспомнила про ключ. Достала его. Он лежал у неё на ладони маленький, плоский, дешёвый на вид. Не вещь даже, а кусок железа, который до сих пор почему-то умудрялся портить людям жизни. Она уже знала его на ощупь: холодный край, короткий металлический язык, вытертая головка. Но только теперь, в качнувшемся свете уличных фонарей, когда машину тряхнуло на рытвине, она впервые увидела на нём цифры. Три. Выбитые неровно, по-казённому, как на бирке в камере хранения. Камеры хранения. Конечно. На речном вокзале их были сотни. Серые железные ячейки, одинаковые, как зубы в чужой пасти. Вещь могла лежать там годами и не вызывать ничьего интереса. Ева смотрела в окно на чёрные улицы и чувствовала, как вместе с этой мыслью поднимается другая, уже опасная, почти весёлая. Лидия не знает номер. Если бы знала, не стала бы играть с ней в полуправду. Не стала бы назначать встречу. Не стала бы вообще втягивать её глубже, чем уже втянула. Поехала бы сама, открыла, забрала. А раз не поехала, раз ей нужна именно Ева, значит, у неё есть только половина. И вот тогда внутри Евы, впервые за всё это время, шевельнулась маленькая злая радость. Почти неприличная в её положении. Лидия не держала её за горло. Пока нет. Наоборот. Лидия зависела от неё. Не во всём. Не до конца. Но достаточно, чтобы это уже можно было назвать властью. Ева медленно сжала ключ в ладони. Без неё Лидия может ходить у речного вокзала до рассвета, хоть до старости, нюхать воздух, щупать дверцы, злиться, догадываться и всё равно не открыть нужную. От этой мысли стало почти хорошо. Почти. Потому что за ней пришли другие: если Лидия не знает номер, значит, времени у Евы ещё меньше. Значит, нельзя ждать до завтра и являться туда, как велено. Нельзя приносить себя в чужой план, как послушную дуру с ключом в кармане. Надо прийти раньше. Одной. Сначала просто посмотреть, от чего ключ. Убедиться, что это и правда ячейка. Потом открыть. И если в ячейке действительно что-то есть, завтра можно вообще не приходить. Открыть самой. Забрать самой. Или перепрятать. Или вынуть главное, а ей оставить пустую железную пасть, в которой будет только пыль и её собственная самоуверенность. Пусть Лидия стоит там завтра хоть до ночи. Пусть злится. Пусть наконец поймёт, что без Евы она знала только место. А место без ключа — это просто здание. И именно тут хороший план, как всегда бывает, упёрся в живого человека. В Рябу. Ева даже не сразу повернула голову. Сначала просто увидела его отражение в стекле: тяжёлый затылок, шею, вжатую в воротник, ухо, прижатое к холодному окну машины. И от этого отражения весь её ясный, злой план сразу дал глубокую трещину. Потому что на речной вокзал она могла попасть только в одном случае: если выйдет из квартиры одна. А Ряба ей этого не даст. Не потому, что умный, а потому что такие, как он, мешают не мыслью, а самой своей породой. Потому что таким, как он, не нужно понимать, что ты задумала. Достаточно почуять, что ты хочешь сделать что-то без разрешения. Он мог отобрать ключ, даже не поняв, что именно отобрал. Мог насторожиться раньше времени. Мог просто не дать выйти из квартиры, и никакой речной вокзал с ней уже никогда не случится. И тогда весь этот внезапный, злой, почти весёлый перевес, который Ева только что почувствовала над Лидией, тут же кончился бы о его тупую, служивую морду. Значит, сначала нужно было убрать с дороги Рябу. Так, чтобы он не мешал хотя бы несколько часов. Чтобы не следил. Не звонил. Не встал поперёк двери. Только вот как? Машину качнуло на рытвине. Коробка на коленях дрогнула, и бутылка внутри глухо булькнула, будто откликнулась. Ева опустила на неё глаза. Тёмное стекло. Франция. Подарок. Извинение. Подношение. Очередная богатая дрянь из дома, где всё можно обернуть шёлком, бантом, золотой этикеткой, лишь бы не было видно, чем на самом деле пахнет. Она вдруг поняла. Так просто, что сначала даже не поверила собственной мысли. Ряба был падок на понтовые вещи. На всё тяжёлое, импортное, упакованное. На всё, что можно поставить на стол и подышать над этим, как над алтарём собственной важности. И, если ей повезёт, как и тогда с телефоном, Ряба, увидев у неё бутылку, полезет отнимать. Может из жадности, может из привычки, а может из того мужского, тупого права, с которым такие, как он, вырывают у женщины из рук всё, что кажется им слишком дорогим, слишком красивым или просто не по ней. И вот тут Ева впервые за весь вечер по-настоящему широко улыбнулась. Потому что на этот раз она не станет держаться. Не станет вырывать назад. Наоборот. Она сама ему поддастся. Сама отдаст. Ещё и так, чтобы ему показалось, будто он победил. Будто отжал. Будто забрал у неё то, что ему и так полагалось по его тупому, животному уставу. Пусть тянет. Так даже лучше. Потому что если она сама даст ему схватить коробку, он не насторожится. Нет. Он даже и расслабится. А дальше уже дело техники. Потому что дома, в аптечке, лежало снотворное. Выписанное ещё тогда, когда Катя была в реанимации и ночи перестали отличаться друг от друга. Таблетки, после которых не спят, а проваливаются без снов, как в яму, из которой не слышно ни телефона, ни дверного звонка, ни собственной совести. Подсыпать. Подождать. Убедиться, что его повело. Что глаза поплыли. Что руки стали медленнее. Что язык во рту стал толстым и ленивым. Потом, если понадобится, помочь ему дойти до дивана. Снять с него ботинки, как заботливая пленница. Ева сидела, чувствуя на коленях тяжесть бутылки, и думала о плане с предельной ясностью. С той самой, от которой человек становится похож на раненого зверя в капкане: не сильнее, не смелее, просто точнее в выборе последнего движения. Лидию нужно было обмануть. Рябу выключить. А потом идти туда, где в железных ящиках, среди чужих сумок, узлов, банок, клетчатых баулов и дорожного тряпья, лежало то, что стало концом для Ирины, и то, что должно было стать концом для Жигалина. И если для этого Еве снова придётся испачкаться, пускай. В конце концов, когда приходит время убивать паука, о чистых руках уже не думают.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать