Пэйринг и персонажи
Описание
«Если что — раздвинь ноги и думай об Англии. Англия приедет сама. А с ней — курица и психотерапия котиками».
Примечания
Это всё шутка. Шутка, шутка, шутка.
Посвящение
Спасибо новым мужикам за возможность над ними шутить. Мы их очень любим. Честно-честно.
Часть 1
06 мая 2026, 11:23
Кухня-гостиная. Вечер. За окном — дождь, который идёт уже три часа и, кажется, намерен стать новым членом группы. Внутри — хаос, который не уберут даже зонты.
Сынмин сидит на диване, закутанный в плед с пандами. Лицо закрыто руками. Выглядит как человек, который только что узнал, что эндорфины — это миф. Он чуть раскачивается, а мысли судорожно летят вперёд:
«Я профессиональный артист. Я выступаю на стадионах. Я могу спеть так, что богини заплачут. А сейчас я сижу в пледе с пандами и не могу смотреть в глаза своему лидеру?».
Он говорит куда-то в плед, глухо, как из параллельной вселенной:
— Я сказал ему «нет». Знаешь, что он ответил? «Твои глаза говорят «да», Сынмин-а», — Сынмин высовывается из пледа, его глаза красные, но сухие: — Мои глаза говорят «я хочу спать и умереть»! Это разные вещи, Феликс! Разные!
Феликс сидит рядом, положив руку на плечо Сынмина. На нём — свитер на два размера больше, а выражение лица как у доброго австралийского психотерапевта, который уже всё видел и ничему не удивляется.
«Сынмин сейчас треснет. Надо спасать. Что-то успокаивающее. Что-то настолько абсурдное, чтобы его мозг переключился с ужаса на «что этот австралиец вообще несёт». Англия. Точно. Англия никого не подводила. Ну, кроме самой Англии, но это детали.» — размышляет Феликс, а вслух говорит с австралийским акцентом, тоном человека, который знает, что говорит, и никогда не думал проверять эту информацию:
— Сынмин-а. Сынмин-а, посмотри на меня. Слушай внимательно. Древний австралийский секрет, который передаётся из поколения в поколение.
Сынмин произносит недоверчиво:
— Твои предки жили в Корее.
Феликс продолжает, не сбиваясь:
— Австралия — это состояние души, Сынмин. А теперь слушай, — он делает крошечную паузу. — Раздвинь ноги… и думай об Англии.
Сынмин раскрывает глаза — два чайных блюдца ужаса:
— Что-о?!
Феликс поджимает губы.
«Главное — не заржать. Главное — сохранить лицо. Он реально слушает. Он реально верит. Боже, мы оба ненормальные.»
Феликс говорит абсолютно серьёзно, как лектор TED, выступающий перед ураганом:
— Работает. Честно. Клянусь Биг-Беном. Я закрываю глаза и представляю Лондонский глаз. Биг-Бен. Дождь, который идёт уже 800 лет без перерыва на обед. Рыбок в Темзе — их там, кстати, больше, чем зрителей на наших концертах. И ты уже не здесь, Сынмин. Ты — в Вестминстерском дворце. Пьёшь чай с молоком. Никто до тебя не дотрагивается. Никто не говорит «твои глаза говорят «да».
Сынмин шепчет, прищурившись, как кот:
— А если я не люблю Англию?
Феликс не собирается сдавать позиций ни на секунду:
— Тогда думай о «fish and chips». От них не отказывался ни один человек в истории. Даже веганы делают исключение. Плачут, но едят.
Голова Сынмина разрывается от мыслей:
«Я никогда в жизни не пробовал «fish and chips»! Но сейчас я готов поверить во что угодно. Даже в то, что Темза — это источник молодости. Даже в то, что Биг-Бен поёт в душе!»
Сынмин произносит тихо, с надеждой, похожей на помешательство:
— Ты когда-нибудь пробовал «fish and chips»?
Феликс отвечает честно, с вызовом и австралийской гордостью:
— Нет. Я просто верю в них. Это называется «вера», Сынмин-и. Без веры мы никто.
Хенджин влетает в пространство между ними в облаке шарфа, драмы и розовых штанов.
Его внутренняя богиня заходится в крике:
«Они опять несправедливы к Чану! Вечно! Чан старается, Чан дарит любовь, Чан никого не заставляет — ну, почти никого. А они ноют. Кто, если не я, заступится за лидера? Я — его рыцарь. Его голос. Его… ладно, не буду договаривать, меня забанят в фан-кафе.»
Хенджин садится на пол с громким шлепком, как мешок картошки, который в принципе этому рад:
— А-а-а-а-а-а! Я НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮ-Ю-Ю!
Он стучит ладонями по ковру в такт своим словам
— Ну переспал Чан с тобой и переспал! И что? Это же не конец света!
Богиня все продолжает:
«Хотя, если подумать… для Сынмина это может быть и конец света. Но я этого не скажу. Я должен выглядеть уверенно. Я опора Чана. Моя спина прямая, даже когда душа просится в отпуск.»
Хенджин вскакивает, как мячик для пинг-понга, и начинает нарезать круги по ковру:
— А почему всем НЕ НРАВИТСЯ? А что такого? А по-моему, он очень даже хороший любовник! — он поворачивается к Чанбину, — Правда, Чанбин?
Все, как стая сов, одновременно и медленно поворачиваются к креслу-груше в углу. Пока на Хенджина никто не смотрит, он заворачивает к дивану, но плюхается на пол, вздыхает.
Чанбин сидит в позе Будды, который решил, что нирвана — это когда никто тебя не трогает. Лениво жуёт морковку. Хруст стоит зловещий — как скрежет металла по стеклу.
Его мысли текут очень неторопливо, будто застревая:
«Почему всегда я? Я просто хотел доесть морковку. В тишине. В покое. Но нет — я главный эксперт по личной жизни лидера. Ладно. Скажу правду. Они не выдержат, но мне уже всё равно. У меня есть морковка.»
Чанбин, прожевав, философски, как древний грек с хрустящим акцентом, говорит:
— Ну… иногда он неплохой, а иногда…
Джисон нависает сверху, стоя на диване в позе орла-мстителя:
— А иногда? А иногда что, Чанбин? Ты не договариваешь!
Чанбин философски вздыхает и думает:
«Джисон. Вечно ты там, где не ждали. Как зубная боль. Как налоговая. Как объявление «завтра съёмки в 6 утра». Ладно. Добей их.»
Чанбин разводит руками, морковка в одной руке — как скипетр:
— А иногда я сам отличный любовник.
Феликс медленно, чеканя каждое слово, как диктор на замедленной перемотке произнес:
— Я не понял. Логика. Не. Складывается.
И вдруг оживает, как робот, у которого нажали кнопку «пуск»:
— Как так — иногда ты, иногда он? Вы что, договариваетесь? У вас расписание? Гугл-календарь? Общий документ в ноутбуке Чана с пометкой «конфиденциально»?
Чанбин пожимает плечами с видом профессора философии, который всё объяснял сто раз и уже устал:
— Камень-ножницы-бумага.
Тишина.
Феликс наклоняет голову под углом сорок пять градусов, как собака породы «австралийский психолог», услышавшая звук, которого не может объяснить наука.
Внутри у него происходит небольшой, но ощутимый взрыв
«Что. Он сказал. Что. Это вообще законно? В какой вселенной «камень-ножницы-бумага» решает такие вопросы? Хотя… мы в Австралии играем в «камень-ножницы-бумага» за право открыть новое пиво. Это не так уж далеко ушло. Ладно…»
Минхо, который до этого находился в кататоническом ступоре — чашка чая давно остыла, но он держит её как реликвию — моргает. Один раз. Второй.
Маленький Минхо внутри него восклицает:
«Так! Стоп! Я ослышался?! Нет? Нет, не ослышался. Он сказал «камень-ножницы-бумага». И Чанбин не шутит. Чанбин никогда не шутит про стратегию.
Значит… всё это время… можно было играть? Не просто терпеть и думать о налогах, а ИГРАТЬ? Я выбросил пять лет жизни. Пять лет. Налоги.
ДА БЛИН!!!»
Минхо заговаривает голосом человека, которого разбудили через три дня после комы, чашка в руке дрожит мелкой дрожью:
— …Что вы сказали?
Чанбин повторяет терпеливо, как учитель в школе для особо одарённых — тех, кто всё равно не сдаст экзамен:
— Камень-ножницы-бумага. Кто выиграл, тот и сверху. Проигравший терпит, — добавляет с ноткой профессиональной гордости: — Один раз выпал «колодец». Мы долго спорили, трое суток, но решили, что это ничья и можно переиграть.
Феликс сияет улыбкой, которая могла бы осветить весь Сидней в пасмурный день:
— Это… это гениально. Это настоящая демократия. Корейская демократия в отдельно взятом общежитии. ЮНЕСКО, внесите в список нематериального наследия срочно!
Минхо смотрит в одну точку. Чашка стучит о блюдце как азбука Морзе отчаяния:
— Я не знал… что можно отказываться… И что можно играть в камень-ножницы-бумага… А я просто… ложился… каждый раз… и думал о налогах.
Хенджин шепчет испуганно, как свидетель чего-то непоправимого:
— О налогах?!
Минхо кивает, торжественно, как бухгалтер, дающий показания в суде:
— О налогах. Я думал, это обязательная программа. «Терпи, Минхо, это же для команды».
Наступает пауза. Глубокая. Бесконечная. Как русская зима.
— ДА БЛИН!
Минхо бьёт себя ладонью по лбу. Звук глухой и сочный — как удар по арбузу, которому не повезло.
Но звук удара заглушает прыжок Джисона с дивана. Приземляется с топотом, который точно слышали в соседнем квартале.
В его мыслях будто взлетает фейерверк:
«Всё. Хватит. Сегодня — день великой справедливости. Я — адвокат всех обиженных! Я — голос разума в этом доме престарелых идиотов! Я скажу правду! Даже если правда зарыта глубоко в недрах общежитского хаоса. И, чёрт возьми, я хочу, чтобы меня наконец услышали!»
Джисон вскидывает руку, как регулировщик на перекрёстке апокалипсиса:
— СТОП! ВСЁ СТОП! — он обводит всех пальцем, как лазерной указкой. — Вы понимаете, что вы все ненормальные?
Джисон тычет пальцем еще и в пустой угол, просто на всякий случай.
— Даже Чан, которого тут нет, ненормальный!
Джисон делает шаг в центр комнаты. Половицы скрипят от ужаса:
— Я ЭТО ПРЕКРАЩАЮ. Мы это прекращаем! ВСЁ!!!
Сынмин хватается за голову:
«Господи. Джисон сейчас скажет что-то разумное. Это пугает. Это пугает сильнее, чем внезапные объятия Чана в коридоре.»
Сынмин высовывается из пледа, как суслик, рискнувший выглянуть из норы:
— Ты… ты говоришь разумные вещи, — его голос становиться испуганным, опускается почти до шёпота: — Это меня пугает.
Джисон расправляет плечи, как Наполеон после битвы, которую он, возможно, уже выиграл во сне:
— Я всегда говорю разумные вещи! Просто вы не слушаете, потому что я их кричу! — он понижает голос до драматического шёпота, способного разбудить мёртвых. — Мы отправляем Чана к врачу.
Чанбин достаёт вторую морковку из кармана (откуда там морковка, этого не знает никто):
— К какому?
Джисон уже почти кричит, срываясь на ультразвук, доступный только собакам и акустикам:
— К ХОРОШЕМУ! Очень хорошему врачу! С дипломом, опытом и жалостью в глазах!
Он начинает ходить туда-сюда, как маятник Фуко, который решил, что ему платят за шаги.
— У него либидо, как у экспресса «Сеул-Пусан»! Без тормозов, без расписания, без машиниста! Останавливается только, когда сам захочет!
Чанбин вздыхает и поясняет спокойно:
— У него просто любви много. Он любит нас. Всех. Сильно.
Джисон останавливается и поворачивается к Чанбину с яростью инквизитора, обличающего еретика:
— Это не любовь, Чанбин! Это инопланетное ВТОРЖЕНИЕ! — он подходит к нему вплотную и тычет пальцем тому в грудь. Палец встречается с мышцей и, кажется, проигрывает. — И запомни, мышца: в следующий раз, если соберёшься меня держать, я укушу тебя СИЛЬНЕЕ!
Чанбин абсолютно невозмутим, жуёт морковку, не отрывая взгляда от пустоты:
— Кусай. У меня кожа толстая.
Джисон взрывается фальцетом, который не брал даже сам Чонин:
— Я В КУРСЕ, Я ПРОВЕРЯЛ!
Маленький Минхо внутри настоящего Минхо раскачивается из стороны в сторону:
«Укусить… можно было просто укусить? И сказать «нет, я сегодня не в форме»? И не надо было терпеть? Почему я узнаю об этом только сейчас? Где был этот разговор пять лет назад? Я выбросил пять лет жизни. Пять лет. Налоги. Пять плюс один, два в уме… умножить на количество месяцев…
ДА БЛИН!»
Чонин до этого прятался где-то за торшером, выглядывая одним глазом, как персонаж хоррора (он слишком поздно понял, что снимается в комедии).
Теперь он не выдерживает. Выползает. Хватается за голову обеими руками. Волосы дыбом.
Мысли Чонина мечутся в панике внутри головы:
«Я хотел чай. Просто зелёный чай с женьшенем. Может, с мёдом. Может, с печенькой «Матильда». А стал свидетелем обсуждения разврата! Я не подписывался на это. Мой контракт ничего не говорил о камень-ножницы-бумага и демократии в спальне. Я звоню адвокату. Нет. Сначала маме. Нет. Психотерапевту. Всем сразу. По конференц-связи»
Голос Чонина разрубает беседу словно гром дерево в чистом поле. Напополам. На «до» и «после». Он вступает в беседу голосом человека, который только что увидел, как Санта Клаус разбирает двигатель внутреннего сгорания и называет это «профилактикой»:
— Я… — Он делает паузу. Траурную. — Я не должен был этого слышать.
Шагает вперед, как солдат, идущий на верную смерть.
— Я НЕ ДОЛЖЕН БЫЛ ЭТОГО СЛЫШАТЬ!
Ещё шаг. Трагедия нарастает.
— Мне 18 лет! Я ещё цветущий подросток! А я уже знаю, что у вас в группе камень-ножницы-бумага решает КАДРОВЫЕ ВОПРОСЫ ночной смены!
Феликс невинно моргает, будто ничего не произошло:
— Ты сам пришёл чай пить. Мы тебя не звали.
Чонин разворачивается к нему, голос срывается на ультразвук, доступный только летучим мышам и особо чувствительным микрофонам (Джисон жалеет, что не может записать):
— Я ЗНАЮ, ЧТО САМ!
Он тычет пальцем в потолок, как будто умоляя, чтобы бог стал свидетелем, но тот сейчас в отпуске.
— Я пришёл за зелёным чаем с женьшенем, лимоном и имбирём, а не за правдой!
Хенджин задумчиво чешет подбородок, как искусствовед, разглядывающий абстракцию:
— «Зелёный чай с женьшенем» — неплохое название для альбома. Или даже так: «Trauma: The Green Tea Edition». Лучше?
Чонин срывается на шёпот, который громче крика:
— НЕ ПЕРЕВОДИ ТЕМУ, ХЕНДЖИН! НЕ ПЕРЕВОДИ!
Чанбин жуёт морковку с лёгким хрустом, который добавляет драматизма ситуации:
— А ты, кстати, чайник включил?
Тишина.
Чонин замирает. Весь его гнев куда-то уходит, рассасывается, как пар над чашкой. Его тон меняется с трагического на бытовой — мгновенно, как переключение каналов:
— …не включил.
Чанбин с некоторым осуждением качает головой:
— Ну вот. Драмы много, чая нет.
Внутри Чонина сразу становится спокойно как в штиль над морем:
«Со Чанбин прав. Чёрт. Хён всегда прав. Это самое ужасное. Когда в вашей компании только качок говорит здравые вещи, вы все в беде».
Чонин садится на пол, потому что ноги не держат, и задевает плечом всё ещё сидящего у дивана Хенджина:
— У меня нет сил на чай. У меня нет сил на жизнь. Только на этот разговор.
«Дзынь-дзынь-дзынь».
Дверной звонок. Короткий. Настойчивый. Бескомпромиссный.
Феликс оживает, как собака, унюхавшая коробки с едой из другого квартала (в Феликсе сегодня очень много от собаки):
— О! Это моё!
Он бежит к двери с такой скоростью, что Хенджин едва успевает подобрать к груди свои бесконечные ноги и спасти феликсов нос от встречи с полом.
Джисон кричит ему вслед, как командир покидающему поле боя солдату:
— Ты опять заказал курицу без нас?! Предатель!
Голос, удаляющегося вглубь коридора:
— Судьба не всегда справедлива, Джисон! Привыкай!
Через минуту Феликс возвращается с двумя огромными пакетами, из которых пахнет маслом, чесноком и счастьем, и бумажным конвертом в зубах.
Феликс выплёвывает конверт изо рта конверт, целясь на стол:
— Заметил конверт от менеджера. Написано, что важное.
Он вскрывает конверт. Достаёт листки. Читает. Лицо Феликса медленно расплывается в улыбке, которая не помещается на лице человека и, кажется, требует отдельного контракта.
«О. О-о-о. Англия. Боже, я пошутил про Англию. Прямо сейчас, на ходу, чтобы успокоить Сынмина. И она реально приходит. Сынмин сейчас лопнет от счастья. Надо сказать драматично. Как в кино. Как в финале хорошей дорамы», — он набирает в грудь побольше воздуха и расправляет плечи, а потом громко, как диктор в аэропорту, объявляющий рейс, на который ты опоздал, но ему-то всё равно:
— Даты европейского тура подтверждены.
Сынмин замер, как кот, услышавший, как открывают консервную банку, но не уверенный, что это ему:
— …И?
Феликс чеканит, как новостную сводку, словно от неё зависит сынминова жизнь:
— Лондон. Манчестер. И Брайтон. Говорят, там такие громкие чайки! А ещё они воруют сэндвичи прямо из рук. Как бы ни пришлось драться за еду.
Сынмин заморгал, быстро обрабатывая информацию:
«Англия. Британские чайки. Биг-Бен. Дождь, который не прекращается с 1952 года. Чай с молоком. Очереди. И никакого «твои глаза говорят «да», потому что кто-то не будет успевать даже спать. Великолепно. Спасибо, менеджер. Спасибо, Феликс. Спасибо, Вселенная, которая иногда работает».
Сынмин сбрасывает плед. Впервые за весь вечер. Встаёт. Выпрямляется, как человек, который увидел землю после трёх лет дрейфа.
— Англия… — шаг вперёд, как в новый мир. — Англия сама приходит ко мне? Даже подумать о ней толком не успел!
Феликс машет бумагами, как знаменем на параде победы:
— Что я тебе говорил? — подмигивает, с австралийской наглостью, граничащей с магией. — Раздвинь ноги и думай об Англии. Видишь? Работает! Раз — и она становится ближе, чем мы представляли.
Минхо оживает, ставит чашку, выдыхает долго и глубоко, как после сеанса у психотерапевта, который наконец сказал ему правду:
«В Англии, говорят, сдержанные люди. Никто ни до кого не дотрагивается без спроса. Чай пьют молча. В пять вечера. С печеньем. Идеальная страна. Мечта! А главное, они там понятия не имеют о том, что существует «камень-ножницы-бумага для ночных смен». Может, остаться там навсегда? Англия, прими меня. Я буду тихим чайником».
Минхо начинает вслух, задумчиво, обращаясь ко всем и ни к кому:
— Надеюсь, в отелях будут отдельные кровати. А то мне теперь физически неловко смотреть в глаза Чанбину.
Чанбин снова откусывает морковку: хруст, как выстрел из рогатки наёмного убийцы. Начинает медленно, растягивая гласные:
— Камень, ножни…
Минхо подлетает к нему, как сумасшедшая белка, и закрывает ему рот рукой:
— НЕ ЗАКАНЧИВАЙ! — отнимает руку, отряхивает о штаны, как будто прикоснулся к горячему. — Никаких камней. Никаких ножниц. Не надо бумаги. Я отказываюсь от всего этого культурного кода.
Чанбин жмёт плечами, спокойно, как удав, которому предложили не есть кролика, а он и не собирался, ведь прошлый ещё не переварился:
— Я хотел сказать «камень-ножницы-бумага на право первым пойти в душ в туре». Душ. Ванная. Мыло. Без подтекста. Но раз ты не хочешь, — снова пожимает плечами.
Минхо садится обратно, закрывает лицо руками:
— Всё равно нет. Я моюсь по расписанию. У меня с собой расписание. В ламинате. И вы уважаете моё расписание, если хотите остаться в живых.
Чонин всё ещё сидит на полу, сжимая подушку, как молитвенный коврик, на котором он просит о спасении. О чём он думает, ещё не ясно, но лицо озаряется ангельским свечением:
«Монастырь. Точно. В Англии есть монастыри. Старые, каменные, холодные. Там молятся. Там чай. Там никто не играет в камень-ножницы-бумага на раздевание. Спасибо, Англия, ты даруешь надежду».
Чонин выносит сам себе приговор:
— Я в Англии… уйду в монастырь, — кивает сам себе, как будто утверждает закон. — Найду самый старый, самый холодный, самый молчаливый монастырь. С камнями, плющом и полным отсутствием интернета. Буду пить чай в пять утра и не разговаривать ни с кем. Годами.
Феликс, наконец, открывает пакет с курицей, нюхает с закрытыми глазами, как сомелье, который нашёл идеальное вино:
— В английских монастырях та ещё скука. Вечерняя служба, молитва, полное молчание после десяти, — макает кусочек курочки в соус, быстро ест и продолжает с набитым ртом. — И интернета правда нет.
Чонин оборачивает к нему с надеждой, и эта надежда граничит с безумием:
— Нет интернета?
Феликс выпаливает честно, как на духу:
— Нет.
Чонин долго молчит, пауза затягивается, как выходной без интернета, а потом вдруг продолжает твёрже, чем когда-либо:
— Я всё равно уйду.
В это время дверь ванной приоткрывает с противным скрипом. «Надо смазать», — думает Чанбин, но сразу об этом забывает, когда понимает, кто выглядывает из ванной. Да-да. Именно из ванной.
Бан Чан там был всё это время. Мылся. Слушал. Намыливал и смывал голову. Думал и ждал идеального времени для выхода, как артист в опере, у которого партия только во втором акте.
Голос Чана льётся эхом, поверх шума воды, которая, кажется, тоже затаила дыхание:
— Я ВСЁ СЛЫШАЛ.
Мгновенно воцаряется тишина. Не просто тишина — вакуум. Пустота, в которой звуки умирают, не родившись. Такую тишину можно резать ножом и макать в оставшийся соус.
— Джисон, иди сюда, — звучит так спокойно и по-отечески, что никто не смог бы посметь ослушаться. Даже Сынмин.
Джисон замирает в позе статуи «Гражданин, совершивший ошибку и понявший это слишком поздно»:
— …нет.
Чан пропадает в глубине ванной, и выключается вода. Слышно, как капли падают на кафель.
— Я тебя не трону. И да, врач у меня уже есть.
Притихший Джисон прислушается к шелесту за дверью, поворачивает голову к мемберам и одними губами шепчет:
— Неужели у него там… справки?
Чан невозмутимо продолжает:
— Справки, справки. Вот, например, он прописал бег по утрам и холодный душ. Ааа, и три недели воздержания. Не дочитал. Короче, да, справка с печатью, если надо. С подписью. В двух экземплярах.
«Три недели. Три недели воздержания. Три недели свободы. Три недели, когда можно ходить по коридору в пижаме и не оглядываться. Это даже лучше, чем Англия. Это — Второе пришествие. С курицей», — выражение лица Минхо такое мечтательное, что смотреть на него не кривясь невозможно. Вот все и кривятся.
Минхо, ничего не замечая, шепчет, сам себе, но слышат все, потому что тишина звенит, как гитарная струна:
— Три недели свободы… Это больше, чем я мечтал. Это лучше, чем посчитанные налоги.
Джисон делает шаг вперёд. Осторожный. Как сапёр на минном поле, где каждая мина — это Чан:
— Ты врёшь про врача.
Бан Чан приоткрывает дверь ещё на два пальца — видно только мокрую чёлку и один весёлый глаз, который смотрит одновременно устало, довольно и немного безумно:
— Хочешь посмотреть справку с печатями? Гинеколога. Андролога. Психиатра. Я собрал коллекцию за месяц. Самая красивая — от гастроэнтеролога. Там рисунок желудка.
Джисон отвечает мгновенно, не раздумывая, как будто ждал этого предложения все прожитые годы:
— Да!
Чан поднимает руку и манит его пальцем:
— Тогда иди сюда и укуси меня.
Джисон глубоко вздыхает, как перед решающим олимпийским заплывом на дистанцию «жизнь», идёт к двери, бормоча себе под нос:
— Это ловушка. Я знаю, что это ловушка. Я знаю, что я иду в ловушку. Но я иду. Как герой. Как мученик. Как идиот.
Феликс берёт курицу двумя руками, жуёт философски:
«Я же пошутил про Англию. А теперь мы туда реально едем. Значит, шутки имеют значение. Надо больше шутить. Вдруг сбудется? Может, скажу им, что Новая Зеландия тоже лечит всё — и душу, и голову? Но не сейчас. Сейчас — курица».
Какое-то время он молчит, наслаждаясь едой, болтает ногами и думает, как бы лучше сформулировать. Подобрав слова, Феликс кивает сам себе и начинает:
— Знаете, — он облизывает палец с соусом, — мораль этой истории очень простая. Англия приходит к тем, кто о ней мечтает. Даже в самых странных позах. Даже с раздвинутыми ногами.
Уже пришедший в себя Сынмин безапелляционно заявляет:
— Мораль в том, что надо было просто сказать «нет» с самого начала. И уйти в свою комнату. Или на кухню, где чай и печенье. И не надеяться на какую Англию.
Феликс возмущён и тычет куском курицы в сторону Сынмина:
— Ты только что уничтожил мою философию. За десять секунд. Без права на жалобу и пересмотр дела!
Сынмин фыркает и отмахивается:
— А ты заставлял меня думать об Англии с раздвинутыми ногами. Мы квиты. Даже с пенальти.
Минхо встаёт, идёт к чайнику, включает его. Радостный звук закипающей воды наполняет кухню как символ надежды, очищения и нового чая. И когда они все стали такими любителями чая?
Пока чайник закипает, мозг Минхо переписывает правила:
«Камень-ножницы-бумага — только на пароль от Wi-Fi. И на пульт от телевизора. И на последний кусок пиццы. И больше ни на что. Никогда. Клянусь котами. Клянусь налогами. Клянусь своей остывшей чашкой».
Удовлетворённо вздохнув, Минхо принимается наливать чай.
— Я теперь буду играть в камень-ножницы-бумага…только на пароль от Wi-Fi.
Чанбин одобрительно кивает:
— Давно ты не был таким умиротворённым. Я за. Ну, может, ещё партию на последнюю морковку.
Минхо отрицательно качает головой:
— Ни за что! Морковка — не для спорта. Морковка — это личное. Её не делят ни с кем.
Хенджин хлопает в ладоши, как режиссёр, закрывающий съёмочный день и уже представляющий себя на красной дорожке.
«Я сохраню этот день. Всё запишу. Каждое слово. Каждый вздох. Каждый хруст морковки. Через десять лет мы будем сидеть на кухне, уставшие, седые, и я включу эту запись. И, о боже, я клянусь, Чонин заплачет. Сынмин удавится пледом. Это будет прекрасный вечер. Я куплю попкорн. Главное, не забыть, куда сохранил запись. Кстати, а какое сегодня вообще число?».
Когда Чанбин замечает невероятно довольное лицо Хенджина, ему становится настолько не по себе, что он забывает обо всём. Даже о том, что ел морковку. Осторожно кладёт её на подоконник и, вытягивая шею, пытается понять, чем же там был занят Хенджин.
— А что ты делаешь? — оставляет всякие попытки и решает спросить прямо.
Хенджин вскидывает свои беспокойные руки и вверх и торжественно заявляет:
— Всё, записали! — достаёт телефон, демонстрирует значок диктофона, как грамоту. — Я сохранил этот разговор! Через десять лет на семейном ужине пущу.
Чонин вытаскивает плед из-под Сынмина, вздыхает и прячется в нём, оставляя только нос. Он устал, они все его достали:
— У тебя нет никакой семьи. Только мы.
Хенджин широко улыбается, обнажая все зубы:
— Значит, пущу вам. Два раза. С комментариями.
— Фу, какое извращение! — морщится Чанбин.
Даже от самых важных разговоров в жизни спасает ночь. Мемберы расползаются по своим делам. В кухне полумрак: горит лампочка над плитой, но и та устала, поэтому то и дело мерцает, да ещё кто-то постоянно зажигает свет в коридоре, от чего на стенах появляются зловещие тени.
На столе стоят две кружки зелёного чая, пачка печенья «Матильда», открытая, потому что Чонин не удержался, но кто его осудит, остатки курицы в пакете и одна забытая морковка Чанбина, которую всё-таки убрали с подоконника.
Сынмин и Феликс сидят напротив друг друга. Феликс смотрит в чашку, потому что тени на стенах ему не нравятся. Пусть тоже от него отвернутся. Тихо. Сынмин замечает чужое напряжение, встаёт и включает свет. Лампочка под потолком мерцает два раза, как будто её внезапно вызвали на работу, а она не готовилась.
Где-то в коридоре Хенджин поёт «Leaving Work» в своей интерпретации — очень громко, очень фальшиво и очень душевно.
Сынмин возвращается за стол, берёт кружку и вдруг бормочет в неё тихо, почти не размыкая губ, чтобы не спугнуть момент:
— Феликс… а если серьёзно?
Феликс подпирает щёку рукой и смотрит на Сынмина мягко, почти с сожалением, взглядом человека, который знает правду и не хочет её говорить, но должен:
— Что?
Сынмин поднимает глаза, в них уже нет паники, только тихое, почти спокойное любопытство:
— Англия правда помогает?
Феликс выдерживает долгую паузу. Невероятно долгую. Он смотрит в тёмное окно, где капли дождя стекают по стеклу медленно, как будто у них нет других дел. Потом переводит взгляд на Сынмина:
— Честно?
Сынмин кивает:
— Честно.
Феликс поворачивается, улыбается уголками губ, но в глазах — не шутка. В глазах — правда, которую он прятал за австралийской улыбкой:
— Я никогда не думал об Англии.
Сынмин замирает с печеньем у рта, так и не откусив. Печенье повисает в воздухе, как знак препинания в конце предложения, которое не дописали:
— …что?
«Нет. Только не это. Только не говори, что всё это было враньё. Пожалуйста. Я уже мысленно собрал чемодан. Я уже купил сувенирный Биг-Бен. Я уже научился пить чай с молоком».
Феликс вздыхает, как человек, который признаётся в сокровенном — на исповеди, на приёме у психолога, на кухне в два часа ночи:
— Всё, что я тебе сказал про Биг-Бен, Темзу, чаек и fish and chips — всё это я придумал на ходу. Прямо здесь. Пока ты плакал в плед и называл меня австралийским психом. И я не обижаюсь, нет. Надо было тебе как-то помочь, вот я и…
Сынмин роняет печенье. Оно падает на стол с глухим и, если честно, обидным звуком и раскалывается на три части — как его надежда на Англию.
«Предательство. Предательство хуже, чем камень-ножницы-бумага. Предательство обиднее, чем «твои глаза говорят «да».
Но Феликс не отводит глаз, потому что если сейчас отвести, будет трудно смотреть в глаза вообще кому-либо):
— Я думал о котиках.
Сынмин перестаёт дышать:
— Что?
Феликс достаёт телефон из кармана, листает галерею с такой осторожностью, будто это архив тайн человечества, поворачивает экран к Сынмину. На экране рыжий кот. Он спит на спине в картонной коробке из-под тостера. Лапки задраны кверху, как будто сдаётся и одновременно побеждает, усы смешно торчат в стороны. Морда у него наглая, безмятежная и немного пьяная.
Голос Феликса теплеет, становится ниже, почти нежным, таким голосом говорят о святых, о первой любви и о котах, которые спят в коробках:
— Этот парень — сэр Уилсон. Живёт в Австралии у моей мамы, — Феликс смотрит на фото с тоской, но вдруг дёргает головой и взгляд резко меняется. — Когда мне страшно, больно или просто паршиво… когда Чан снова говорит «твои глаза говорят «да», а я не то, чтобы против, но и не то, чтобы прям «да»… я закрываю глаза и представляю, как он спит в этой коробке. Лапки кверху. Усы трясутся. Храпит.
Сынмин берёт телефон осторожно, как святыню, смотрит на кота долго-долго, не отрываясь. На его лице отражается внутренняя революция:
— Храпит?
Феликс улыбается не сценической улыбкой, а какой-то своей, тихой, домашней, которую обычно прячет:
— Как пенсионер после обеда. Как Чан после концерта. Как…как… в общем, храпит так, что стены дрожат. Соседи жалуются. Но ему всё равно. Он кот.
Сынмин смотрит на кота ещё несколько секунд, потом возвращает телефон с церемониальным поклоном:
— Котики лучше, чем Англия.
Феликс берёт в руки кружку и произносит как тост:
— Котики — это Англия для души. Они без дождей, очередей и чаек, которые воруют еду.
Сынмин чокается в знак согласия, отпивает чай, ставит кружку, выдыхает — первый раз за весь вечер по-настоящему, глубоко:
— Ты прав. Мне стало легче.
Феликс ещё раз чокается со стоящей сынминовой кружкой: звон получается тихий, но тёплый:
— Это единственная магия, которая работает на сто процентов. Без подвоха. Без печати врача.
За стеной слышится грохот. Что-то упало. Кажется, весы в ванной. Или Чонин. Или рухнула чья-то надежда.
Воинственный вопль Джисона разрывает тишину коридора:
— ЭТО Я СПЕЦИАЛЬНО ТЕБЯ, ЧАН! СПЕЦИАЛЬНО! ПОЛУЧИЛОСЬ!
Чан отвечает устало, но с лёгким смехом:
— Ты одержимый, Джисон. Скажи мне, это диагноз или стиль жизни?
С другого конца перекрикивая их обоих, орёт Чонин:
— Я ПОЗВОНЮ В ПОЛИЦИЮ, ЕСЛИ ВЫ НЕ ЗАТИХНЕТЕ! ПОЛИЦИЯ ЛЮБИТ ТИШИНУ!
Вдруг откуда-то издалека как древний мудрец, который понял этот мир ещё в прошлой жизни, врывается Минхо:
— В Англии этого не происходит. В Англии — чай. Всё.
Феликс улыбается, глядя на коридор, за которой продолжается хаос, и думает, что этот хаос есть его дом):
— Мы едем в Европу.
Сынмин кивает, серьёзно, как солдат перед боем, который он проходил уже сто раз и всегда побеждал:
— Я выживу.
Феликс:
— Обязательно. А если что — у нас теперь есть котики.
— И Англия.
— И курица.
Сынмин берёт надкусанное печенье, крутит его, рассматривает как истинную святыню:
— Несокрушимая основа.
За окном затихает дождь. Впервые за весь вечер. Как будто вселенная тоже решила, что драмы достаточно.
КОНЕЦ
А НЕТ, СЦЕНА ПОСЛЕ ТИТРОВ
Снова кухня, спустя час. Свет включили, но лампочка больше не мерцает, она сдалась, приняла тот факт, что сегодня она и в ночную.
Чанбин и Хенджин сидят за столом. За ними на раковине возвышается гора немытой посуды: тарелки до неба, кружки — башней, которая могла бы стать туристической достопримечательностью.
Чанбин смотрит на посуду с отвращением, как на личного врага, с которым его свела судьба в переулке:
«Эта гора посуды — метафора нашей группы. Красиво, монументально, стоять будет веками, но ввязываться в это больше никто не хочет. Ладно. Решим спором. Последний раз сегодня».
Чанбин протягивает кулак, смотрит на Хенджина с вызовом:
— Ну что. Камень-ножницы-бумага? Кто моет.
Хенджин сидит с отсутствующим видом, поднимает взгляд к потолку, как будто там, на белой краске, написано решение всех проблем человечества:
«Камень-ножницы-бумага… Я только сегодня понял, что эта игра теперь для меня никогда не будет прежней. Чан, я проклинаю тебя. И благословляю. Одновременно. Но я слишком устал, чтобы играть. Слишком много проигрышей за одну ночь. Скажу ему. Скажу ужасную вещь. Скажу: «давай вместе».
Хенджин переводит взгляд на Чанбина, говорит тихо, как о заговоре, который может стоить им обоим репутации:
— А давай… не будем, — вздох, короткий, как перед прыжком с парашютом, — может, просто… помоем вместе? Ты — тарелки, я — кружки.
Чанбин разжимает кулак и проводит ладонью по столу. Смотрит на Хенджина долго. Лицо у него медленно расплывается в редкой, очень редкой довольной улыбке:
«Чёрт. Хенджин предложил помощь. Без игры. Без торгов. Без «бумага заворачивает камень». Может, в этой группе ещё есть надежда? Или он просто устал. Я тоже устал. Но выглядит это… мило. Скажу ему».
Чанбин кивает и говорит вслух, как старый генерал молодому солдату:
— Взрослеешь.
Хенджин встаёт, берёт губку и моющее средство, прямо «рыцарь берёт меч перед последней битвой»:
— Не говори Чану.
— Как скажешь.
Звук льющейся воды.
Хенджин моет кружку, не глядя на Чанбина, но с лёгкой иронией в голосе, ирония остаётся, даже когда сил нет ни на что:
— в Англии посудомоечные машины есть?
Чанбин вытирает чашку и ухмыляется:
— В Англии есть всё. Кроме совести нашего лидера. Её нигде в мире нет.
Хенджин улыбается, глядя в воду. Вода не видит, но, кажется, одобряет.
— Справедливо.
Крик Минхо будит всех: и кто успел уснуть, и кто не успел:
— А где мой зелёный чай? Я оставил кружку на столе!
Чонин кричит усталым, срывающимся голосом человека, пережившего войну и вернувшегося домой, но дома тоже война:
— ТЫ ЕГО ВЫПИЛ, МИНХО! ДВА ЧАСА НАЗАД! ВЕСЬ!
Пауза. Тишина. Осознание.
— А он был вкусным?
Звук вздоха. Долгого. Тяжёлого Потом тихий смех Феликса из другой комнаты. Смех, который говорит: «Я слышал всё, и я в порядке, потому что у меня есть сэр Уилсон».
КОНЕЦ (ТЕПЕРЬ ТОЧНО, ПОТОМУ ЧТО МОРАЛЬ БЫЛА, ЧАЙ ВЫПИТ, ПОСУДА МОЕТСЯ, А КОТИКИ СПЯТ В КОРОБКАХ)
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.