экспонат

Дьявол носит «Prada»
Фемслэш
Завершён
NC-17
экспонат
Sarah4
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Она думала, что ушла из мира моды навсегда. Но мир моды не отпускает так просто. Особенно когда в нём осталась Эмили Чарлтон.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы

ничего личного

1

В ноябре Париж пах мокрым асфальтом и чужими духами. Энди запомнит этот запах на всю жизнь. Она стояла перед фотографией уже минут десять, хотя смотреть там было особенно не на что. Женщина в разорванном чёрном платье, лицо закрыто спутанными волосами, поза — сломленная кукла, брошенная на пол студии. Чёрно-белая гамма, зернистость, драматичные тени. Красиво, да. Но пусто. Ровно как она сама чувствовала себя последние полгода. После ухода из Runway всё должно было наладиться, должно было стать легче. Нейт вернулся, но ненадолго, потом снова ушёл, и она даже не расстроилась. Работа в маленьком культурном издании давала иллюзию свободы, но платили копейки, а писать приходилось о том, что не волновало никого, включая её саму. Вот как сейчас. «Современная французская фотография: диалог с пустотой». Она даже заголовок уже придумала, и от него тошнило. — Сакс. Голос вошёл под кожу, как игла. Энди не сразу обернулась, сначала закрыла глаза, давая себе секунду. Только не здесь. Только не сейчас. Но когда открыла, Эмили Чарлтон уже стояла рядом. Она была одна. Это Энди отметила сразу. Без Миранды. Без стайки ассистентов, без планшета, без телефона, прижатого к уху. Просто Эмили Чарлтон в чёрном платье, которое сидело на ней как вторая кожа, волосы собраны в тугой пучок, скулы заточены так, что можно порезаться взглядом, она похудела ещё сильнее за эти полгода. Запястья — кости, обтянутые фарфором. Ключицы выступали, как лезвия. — Ты всё ещё смотришь на искусство так, будто ждёшь, что оно тебя спасёт, — сказала Эмили, не глядя на Энди. Она смотрела на фотографию. — Расслабься. Оно просто висит на стене. Энди сглотнула. Во рту пересохло. — Эмили. Что ты здесь делаешь? — Работаю. — Эмили наконец повернула голову. Взгляд — холодный, оценивающий, проходящий по Энди сверху вниз, как сканер. — Runway сотрудничает с фотографом. Я оцениваю серию для ноябрьского номера. А ты? Всё ещё пишешь про собачьи приюты и фермерские рынки Бруклина? — Культурный обзор вообще-то. — О, прости. — Эмили растянула губы в улыбке, которая не имела к теплу никакого отношения. — Культурный обзор. Звучит почти как работа. Энди хотела ответить что-то резкое, но слова застряли в горле. Потому что Эмили смотрела на неё иначе, чем раньше. В Runway её взгляд был ядовитым, да, но за ядом всегда стояло что-то — страх, зависть, амбиции. Сейчас там была только… пустота. Отполированная, глянцевая пустота человека, который научился ничего не чувствовать. И от этого веяло таким холодом, что любые оскорбления показались бы теплее. — Слушай, — Эмили вдруг сменила тон. Он стал деловым, почти небрежным. — Раз ты здесь и раз ты теперь якобы журналист… Мне нужно написать черновик пресс-релиза для этой выставки. Для французского офиса Runway. А я ненавижу писать по-французски. Энди моргнула. — Ты хочешь, чтобы я… — Я хочу, чтобы ты сделала хоть что-то полезное за вечер. В благодарность за то, что я не уничтожила твою карьеру, когда ты бросила Миранду посреди Парижа и выставила нас всех идиотами. — Эмили посмотрела прямо на неё. — Все обсуждали её. Никто не вспомнил тебя. Энди почувствовала, как кровь приливает к лицу. — Я не выставляла вас идиотами. Я просто ушла. Это разные вещи. — О, правда? — Эмили склонила голову набок, разглядывая её как насекомое. — Ты ушла красиво. Хлопнула дверью, бросила телефон в фонтан. Очень кинематографично. А мы остались разгребать. Миранда рвала и метала. И знаешь, что она сказала о тебе через неделю? Ничего. Она просто перестала произносить твоё имя. Как будто тебя никогда не существовало. Вот это, Сакс, и есть настоящая смерть в нашем мире. Не скандал. Забвение. — Я… — Мне неинтересно. — Эмили допила шампанское, которое держала в руке, и поставила бокал на край проходящего мимо подноса. Официант даже не замедлился. — Le Meurice. Номер 412. У меня там материалы. Приходи через час. Напишешь текст и свободна. Это не свидание, Сакс. Это работа. Она развернулась и пошла к выходу. Каблуки стучали по мраморному полу, как метроном. Энди смотрела ей вслед, чувствуя, как внутри что-то предательски сжимается. Это просто работа. Она сказала — это работа. Но ноги уже несли её к выходу.

2

Le Meurice был именно таким, каким Энди его представляла. Позолота, хрусталь, ковры, в которых нога утопала по щиколотку. Кондиционированный воздух пах лилиями и деньгами, портье посмотрел на её кожаные штаны и потёртые ботинки с вежливым презрением, но пропустил, видимо, Эмили предупредила. Четвёртый этаж. Коридор, обитый тканью цвета слоновой кости. Дверь с золотой табличкой 412. Энди постучала. Эмили открыла сама. Она была без туфель, босиком на ковре, но всё ещё в том же чёрном платье. В руке держала бокал красного. За её спиной — номер, огромный, как квартира в Нью-Йорке: гостиная с диваном, стол с ноутбуком, приоткрытая дверь в спальню, за ней край кровати с белоснежным бельём. — Заходи, — Эмили отступила в сторону. — И закрой дверь. На ключ. Энди вошла. Щелчок замка прозвучал громче, чем должен был. — Где материалы? Эмили медленно подошла к столу, поставила бокал, закрыла ноутбук, отодвинула в сторону пару глянцевых буклетов, потом повернулась к Энди. — Материалов нет, Сакс. Энди замерла. — Что? — Это был предлог. — Эмили прислонилась бедром к столу, скрестив руки на груди. — Ты правда думала, что мне нужна твоя помощь с французским? Я говорю на нём лучше, чем ты на английском. И пишу тоже. Внутри у Энди всё оборвалось и одновременно вспыхнуло. Она должна была разозлиться, должна была развернуться и уйти. Хлопнуть дверью. Сохранить достоинство. Но она стояла. — Зачем тогда? — голос прозвучал тише, чем она хотела. Эмили оттолкнулась от стола и сделала шаг к ней. Потом ещё один. И остановилась на расстоянии вытянутой руки. — Ты пришла, потому что я позвала, — сказала она тихо. — Ты всегда придёшь, если я позову. Потому что тебе нужно, чтобы кто-то смотрел на тебя так, будто ты существуешь. Твой повар смотрел на тебя как на аксессуар. Твоя новая работа смотрит на тебя как на расходный материал. А я… — она сделала ещё полшага вперёд, — я смотрела на тебя так, будто ты можешь быть чем-то. Пока ты не доказала, что нет. Энди чувствовала запах её духов: что-то древесное, горькое, без сладости. — Разденься, — сказала Эмили. Не вопрос. Приказ. Спокойный, как просьба передать соль. Энди не двинулась. — Эмили… — Ты можешь уйти, — перебила Эмили. — Дверь открыта. Вернее, закрыта, но ключ внутри. Один поворот и ты свободна. Я не держу. Энди посмотрела на дверь. Потом снова на Эмили. И осталась. Она потянулась к пуговицам своей рубашки. Пальцы дрожали, не от страха, от чего-то другого, чему она не хотела давать имя. Потому что если дать имя, то придётся признать, что последние полгода она врала себе. Что она ушла из Runway не ради принципов. Что о Нейте она думала реже, чем о том, как Эмили Чарлтон произносила её фамилию. Что всё это время в ней жило что-то большое, тёмное, неудобное, чему не было места в её аккуратной новой жизни. А тем временем Эмили стояла и смотрела. Не помогала, не комментировала, просто смотрела, как Энди расстёгивает одну пуговицу за другой, как рубашка соскальзывает с плеч и падает на пол. — Дальше, — сказала Эмили. Энди стянула майку через голову. Осталась в лифчике — простом, чёрном, не из тех, что носят для кого-то, просто удобном. Эмили скользнула по нему взглядом, и уголок её рта дёрнулся. — Типичная ты, — сказала она. — Даже раздеться красиво не можешь. — Я не пытаюсь быть красивой для тебя. — А зря. — Эмили шагнула вплотную. Теперь Энди чувствовала её дыхание. — Потому что это единственное, для чего ты сейчас здесь. Она подняла руку и провела пальцем по бретельке лифчика Энди, от плеча к ключице. Медленно. Кончиком ногтя. Энди почувствовала, как по коже побежали мурашки, как соски сжались под тканью. — Штаны, — сказала Эмили. — Снимай. Энди расстегнула молнию, штаны упали к щиколоткам. Она переступила через них, оставшись в трусах, таких же простых, чёрных, несексуальных. Эмили обошла её по кругу, как на примерке. Как тогда, в Runway, когда Энди только пришла и Эмили оглядывала её с порога, приговаривая: «Это безнадёжно». — Ты похудела, — заметила Эмили, останавливаясь за спиной. Энди чувствовала её присутствие затылком, лопатками, позвоночником. — Но всё равно ешь углеводы. Я вижу. Рука Эмили легла на талию Энди, холодные пальцы коснулись разгорячённой кожи, и Энди вздрогнула всем телом, не успев подавить эту дрожь, не успев притвориться, что ей всё равно. — Тише, — сказала Эмили ей в ухо. — Ты же сама хочешь. И Энди не могла отрицать. Она хотела. Хотела с того самого дня, когда Эмили, бледная от боли и ярости, на костылях, в больничном халате, смотрела на неё и шипела: «Ты заняла моё место. Ты, никчёмная, толстая…» — и не закончила, потому что у Энди хватило ума опустить глаза. Хотела каждый раз, когда Эмили смотрела на неё с презрением, потому что презрение было хоть какой-то формой внимания. Хотела все эти полгода, просыпаясь в пустой постели и думая не о Нейте, не о работе, а о том, как Эмили произносила её фамилию, Сакс, как ругательство и как молитву одновременно. — На кровать, — сказала Эмили. — Лицом вниз.

3

Спальня тонула в полумраке. Горела только лампа у изголовья: жёлтый свет, от которого белое постельное бельё казалось старым, почти музейным. Энди легла на живот, чувствуя, как простыня холодит разгорячённую кожу. Пахло лавандой и чем-то металлическим, может, от лампы, может, от самой Эмили. Матрас прогнулся под чужим весом. Эмили села сверху, оседлав бёдра Энди. Она всё ещё была в платье, Энди чувствовала ткань на своих ягодицах, прохладную и гладкую. — Ты знаешь, что самое смешное, Сакс? — Эмили наклонилась, опираясь ладонями по обе стороны от головы Энди. Её дыхание щекотало затылок. — Ты думала, что ушла красиво. Свобода, принципы, чистая совесть. А на самом деле ты просто перестала быть чьей-либо. Свобода — это когда ты выбираешь, с кем быть, и этот кто-то выбирает тебя. А ты никого не выбрала, Сакс. И тебя никто не выбрал. Ты просто… пустое место. Её рука скользнула под лямку лифчика Энди, расстегнула застёжку одним движением. Энди выдохнула, когда ткань ослабла, Эмили стянула лифчик вниз, высвобождая плечи, потом отбросила его в сторону. — А я выбрала, — продолжала Эмили, проводя ногтями вдоль позвоночника Энди. Сверху вниз. Медленно. Оставляя красные дорожки. — Я выбрала Runway. Я выбрала Миранду. Я выбрала быть той, кого боятся, а не той, кого жалеют. И знаешь что? Я ни разу не пожалела. Энди закусила губу. Ногти царапали кожу, не больно, но ощутимо. — Тогда зачем я здесь? — выдохнула она в подушку. Эмили замерла, а потом резко перевернула Энди на спину. Теперь она сидела на ней, глядя сверху вниз, и в жёлтом свете лампы её лицо казалось вырезанным из мрамора. — Потому что я хочу посмотреть, — сказала она. — Хочу увидеть, что осталось от той дуры, которая ворвалась в Runway в свитере бабушки и думала, что мир моды — это про тряпки. Хочу увидеть, сломалась ты до конца или ещё гнёшься. Она наклонилась и прикусила плечо Энди. Сильно. Не лаская, а вгрызаясь. Энди вскрикнула, попыталась отстраниться, но Эмили прижала её запястья к подушке. Одной рукой — обе руки Энди, как в тисках. Второй — провела по груди, сжимая, не заботясь о нежности. — Тише, — повторила она, облизывая место укуса. — Ты сама пришла. Ты сама разделась. Ты сама легла. Теперь терпи. Она спустилась ниже губами, потом зубами, потом языком, прокладывая дорожку от плеча к ключицам, задерживаясь на каждой выступающей кости, пробуя кожу на вкус, на соль, на податливость. Ключицы она обвела языком медленно, почти лениво, а потом прикусила выступающую косточку так, что Энди дёрнулась и зашипела сквозь зубы. Эмили не обратила внимания. Она двигалась дальше: грудь, сначала одна, потом другая, губы сомкнулись вокруг соска, втянули его, язык закружил по кругу, а зубы сжались ровно на грани боли, заставляя Энди выгнуться навстречу и одновременно попытаться отстраниться, но запястья всё ещё были прижаты к подушке, и она могла только принимать. Живот Эмили прошла языком от пупка вниз, к линии трусов, но не переступила её, вернулась обратно, провела носом по рёбрам, считая их губами, одну за другой, как чётки. Энди извивалась под ней, выкручивалась, пыталась высвободить руки, но Эмили держала крепко, всем весом своего худого тела, всем напряжением жилистых рук, и не позволяла ничего, кроме как чувствовать. Чувствовать мокрые дорожки слюны, остывающие на коже. Чувствовать красные следы от ногтей на бёдрах. Чувствовать, как внутри что-то скручивается в тугой узел, готовый лопнуть. Эмили не целовала её в губы. Ни разу. Даже когда их лица оказывались вплотную, когда дыхание смешивалось, когда Энди невольно подавалась вперёд в поисках рта, Эмили уворачивалась, уходила ниже, в сторону, куда угодно, только не туда. Губы были запретной зоной. Губы были для любви, а это была не любовь. Это был захват. Тело Энди лежало под ней как карта: вот здесь холмы, здесь впадины, здесь шрамы, здесь родинки, и Эмили изучала её методично, без нежности, как территорию, которую нужно присвоить, разметить, оставить везде свои метки, чтобы даже через неделю, через месяц, через год Энди смотрела в зеркало и видела не себя, а ту, кого пометила Эмили Чарлтон. Когда её пальцы зацепили край трусов и стянули их вниз, Энди уже была мокрой. Ткань промокла насквозь, прилипла к коже, и когда Эмили оторвала её, раздался влажный звук, от которого у Энди вспыхнули щёки. Эмили это почувствовала: её пальцы скользнули между ног без сопротивления, без трения, просто вошли во влажное тепло, собирая его, размазывая по внутренней стороне бёдер. Она издала короткий смешок, даже не смешок, а выдох, в котором было больше презрения, чем веселья. Потом вытащила пальцы, медленно, давая Энди прочувствовать каждую фалангу, каждое движение, и поднесла их к свету лампы. Они блестели в жёлтом сиянии, влажные, липкие, с тонкой ниточкой, тянущейся между указательным и средним. Эмили смотрела на них как на экспонат, как на улику, поворачивая кисть так и эдак, позволяя свету играть на мокрой коже. — Ну конечно, — сказала она, и голос её был почти скучающим. — Святая Энди Сакс. Журналистка. Борец за правду. Уволилась красиво, бросила телефон в фонтан и пошла спасать мир. — Она развела пальцы, и ниточка натянулась, лопнула, осела капелькой на тыльной стороне ладони. — Течёт как сучка от того, что её унижают. От того, что её имеет пальцами в отеле женщина, которую она якобы презирает. От того, что ей говорят правду о ней самой. Энди зажмурилась. Веки сжались так сильно, что перед глазами поплыли красные круги. Ей хотелось провалиться сквозь матрас, сквозь пол, сквозь фундамент отеля, в парижскую землю, в катакомбы, куда угодно, лишь бы не лежать здесь, голой, мокрой, раскрытой, под этим взглядом. И одновременно, где-то внизу живота, там, откуда всё ещё сочилась влага на простыню, хотелось, чтобы Эмили не останавливалась. Чтобы её пальцы вернулись, чтобы её голос продолжал резать. Потому что это было хоть что-то, хоть какое-то прикосновение, хоть какое-то внимание. И Энди ненавидела себя за это сильнее, чем ненавидела Эмили, сильнее, чем ненавидела Runway, сильнее, чем всё на свете. — Смотри на меня, — приказала Эмили. Энди не могла. Стыд придавил веки, как свинцовые пластины. Тогда сухие пальцы Эмили, те, что не были в Энди, схватили её за подбородок, сжали и рванули лицо вверх. — Я сказала: смотри на меня. Энди открыла глаза. Эмили смотрела прямо на неё. В упор. Без моргания. Глаза в глаза. И в этом взгляде не было ни страсти, ни желания, ни даже злости. Только холодное, клиническое любопытство. Как у натуралиста, препарирующего лягушку, как у хирурга, делающего разрез и наблюдающего за реакцией тканей. Её пальцы вернулись обратно, без предупреждения, без подготовки. Два пальца, сложенные вместе, вошли внутрь одним резким движением, раздвигая стенки, заполняя пустоту, которую Энди даже не осознавала до этого момента. Она выгнулась дугой, позвоночник оторвался от матраса, голова запрокинулась, и крик вырвался из горла прежде, чем она успела его остановить: громкий, хриплый, полный боли и облегчения одновременно. Эмили прижала её свободной рукой к кровати, ладонь легла на грудь, прямо между ключиц, вдавливая в матрас, не давая подняться, не давая сбежать от ощущений. Пальцы внутри двигались, разводились в стороны, растягивали, заполняли, и Энди чувствовала каждую костяшку, каждый ноготь, каждое движение, как будто её вскрыли и теперь изучали изнутри. Она смотрела в глаза Эмили, не имея права отвести взгляд, и видела там своё отражение: распахнутый рот, мокрые ресницы, лицо, искажённое удовольствием и унижением. И Эмили смотрела на это лицо так же внимательно, как смотрела на фотографии в галерее: оценивая композицию, свет, экспрессию. Как на искусство, которое можно повесить на стену, а можно забыть в запаснике. Энди не могла. Не могла отвести взгляд, хотя каждая клетка тела кричала: закройся, спрячься, отвернись, не дай ей увидеть тебя такой. Но веки не слушались. Глаза оставались распахнутыми, прикованными к лицу Эмили, к её холодным голубым радужкам, которые в жёлтом свете лампы казались почти стеклянными, почти неживыми, как у дорогой фарфоровой куклы, которую поставили на полку и забыли. Эмили смотрела на неё не моргая, и в этом взгляде не было ни триумфа, ни удовольствия, ни даже жестокости. Только пустота. Гладкая, отполированная, безупречная пустота человека, который научился ничего не чувствовать, потому что чувствовать в её мире означало умереть. Волны удовольствия накатывали одна за другой, и Энди чувствовала их не как наслаждение, а как наказание. Каждое движение пальцев внутри неё отзывалось где-то в позвоночнике, в затылке, в кончиках пальцев ног, которые сами собой поджались, вцепились в простыню. Это было неправильно. Всё, что происходило с ней сейчас, было неправильно. Неправильно лежать голой под женщиной, которая тебя презирает, неправильно течь от её прикосновений, от её грубых слов, от её пальцев, которые двигались внутри без ласки, без заботы, только с холодной механикой. Неправильно хотеть, чтобы это не заканчивалось, но это было именно то, чего она хотела все эти месяцы. Все эти долгие, серые, пустые месяцы после Парижа, когда она просыпалась одна в своей крошечной квартире в Бруклине, шла на работу, которую не любила, писала тексты, которые никому не были нужны, и каждый вечер засыпала с мыслью не о Нейте, не о карьере, не о будущем, а о том, как Эмили Чарлтон смотрела на неё в коридоре Runway. С ненавистью. С завистью. Как на что-то живое. Как на что-то, что имеет значение. И сейчас, когда Эмили наконец смотрела на неё, пусть даже так, пусть даже с этим стеклянным взглядом, Энди чувствовала себя существующей. Впервые за полгода. И от этого осознания хотелось выть. — Кончи для меня, — сказала Эмили, и её голос прозвучал где-то у самого уха, горячее дыхание коснулось мочки, шеи, волос. — Кончи, и я, может быть, скажу, что ты была не совсем бесполезна. И Энди кончила. Не от слов, не от пальцев, не от дыхания на коже, а от всего сразу, от этой гремучей смеси унижения и внимания, от того, что Эмили Чарлтон, прекрасная, ледяная, недостижимая Эмили Чарлтон, смотрела на неё в момент её полного разрушения и не отводила глаз. Крик вырвался из горла, громкий, хриплый, полный боли и освобождения, но Эмили зажала ей рот ладонью, жёстко, плотно, вдавливая голову в подушку, и крик утонул в ткани, в слюне, в чужой коже. Тело Энди выгнулось дугой, мышцы живота свело судорогой, бёдра задрожали, сжались вокруг пальцев Эмили, которые всё ещё были внутри, всё ещё двигались, вытягивая из неё последние остатки контроля. И она разбилась. Развалилась на тысячу осколков, рассыпалась по этой чужой постели, по этому чужому городу, по этой чужой жизни, которую она сама выбрала. А потом, медленно, мучительно, осколки начали собираться обратно. Но уже не в прежнюю форму. Что-то сместилось. Что-то сломалось и срослось неправильно, под другим углом. Она стала другой: грязной, сломанной, честной. Такой, какой никогда не позволяла себе быть при свете дня. Эмили вытащила пальцы. Движение было резким, почти брезгливым, как будто она вынимала руку из чего-то липкого. Вытерла их о простыню, не глядя, просто мазнула по белой ткани, оставляя влажный след. Слезла с Энди, матрас прогнулся, потом выпрямился, освобождённый от её веса. Босые ноги простучали по ковру. Энди лежала, пытаясь отдышаться. Лёгкие горели, как будто она бежала несколько километров без остановки, в голове гудело, мысли были вязкими, медленными, как патока. Между ног саднило, мышцы ныли, на внутренней стороне бёдер всё ещё чувствовалась влага, которая медленно остывала на коже. На плече горел след от укуса, и Энди знала, что завтра он превратится в синяк, в доказательство, в клеймо. Она слышала, как Эмили ходит по номеру. Шаги были чёткими, уверенными, не такими, как у человека после секса, а такими, как у человека, который закончил скучное совещание и идёт налить себе кофе. Звук льющейся воды в ванной: кран открыли, кран закрыли, всплеск, тишина. Шорох ткани: белье, которое весь вечер было бронёй, наконец полетело на пол, зашуршало, оседая на стул. Потом шаги обратно, мягкие, босые, почти неслышные. Матрас прогнулся снова, Эмили легла рядом. Энди повернула голову. В полумраке спальни, в узкой полоске света, пробивающейся из-под двери ванной, она увидела её тело. Голое. Впервые за весь вечер Эмили была голой. Без чёрного кружева, без платья, без брони, без ничего. Тонкое, угловатое тело с выступающими рёбрами, которые можно было пересчитать взглядом, с острыми бёдрами, которые, казалось, могли порезать простыню, с ключицами такими глубокими, что в них собиралась тень. Кожа была бледной, почти прозрачной, как у человека, который редко видит солнце. И в этой бледности, в этой худобе, в этой уязвимости было что-то невыносимо красивое. Красивое, как лезвие. Как вещь, созданная не для того, чтобы её любили, а для того, чтобы она резала. — Обними меня, — сказала Эмили тихо. Так тихо, что Энди сначала подумала, что ей показалось. Голос был другим: без стали, без холода, без презрения. Просто уставший голос женщины, которая зачем-то попросила тепла. И Энди, дура, обняла. Она придвинулась ближе, прижалась грудью к худой спине, почувствовала, как выступают позвонки под её животом, как острые лопатки упираются в её рёбра. Уткнулась носом в затылок Эмили, вдохнула запах: пот, остатки духов, что-то горькое, древесное, и под всем этим просто запах кожи, живой, тёплой, настоящей. Эмили не отстранилась, она позволила. Она даже взяла руку Энди, ту, что лежала на её животе, и положила сверху свою ладонь, накрыв её, прижав крепче. Энди лежала в темноте, чувствуя, как под её пальцами, под тонкой кожей, под выступающими рёбрами бьётся чужое сердце. Ритм был ровным, спокойным, совсем не таким, каким должно быть сердце после того, что между ними произошло. Но оно билось. Живое. Настоящее. Под её рукой. И Энди думала. Мысли текли медленно, вязко, как сон, который не хочешь отпускать. Она думала о том, что вот оно. Вот это. То, чего она ждала. То, на что надеялась, сама себе в этом не признаваясь. Это было настоящее. Не просто секс, не просто злость, не просто разрядка. Когда человек позволяет обнять себя после, когда берёт твою руку и кладёт на свой живот, когда засыпает в твоих объятиях, это не может быть притворством. Эмили не умеет притворяться в таких вещах. Эмили вообще не умеет быть уязвимой. Но сейчас, голая, в темноте, в чужом городе, она позволила себе это. Позволила Энди держать её. Позволила своему сердцу биться под чужой ладонью. Это что-то значило. Должно было значить. Эмили не сказала ни слова о чувствах, но зачем слова, когда есть вот это: тепло, дыхание, стук сердца, сплетённые пальцы на животе. «Она моя, — подумала Энди, засыпая. — Она моя. Она просто пока не знает, как это сказать. Но она моя. И у нас будет время. Завтра. Утром. Мы позавтракаем. Поговорим. Всё изменится.» Она заснула с этой мыслью, прижимаясь губами к затылку Эмили, вдыхая её запах, чувствуя, как чужая жизнь бьётся под её ладонью. И спала крепко, без снов, впервые за полгода.

4

Утро началось со звука воды в ванной. Не с поцелуя, не с прикосновения, не с тёплого дыхания в затылок, а с этого: шум льющейся воды за стеной, глухой, монотонный, как напоминание о том, что ночь закончилась и началась другая жизнь. Энди открыла глаза медленно, нехотя, цепляясь за остатки сна, в котором они всё ещё лежали вместе, в котором пальцы Эмили всё ещё накрывали её ладонь, в котором всё было возможно. Но сон уходил, растворялся, как утренний туман над Сеной, и на его место вползала реальность: серая, холодная, равнодушная. Серый свет сочился сквозь неплотно задёрнутые шторы, ложился полосами на ковёр, на смятую простыню, на голые плечи Энди. Дождь стучал в окно: мелкий, парижский, безнадёжный, тот самый дождь, который идёт не чтобы освежить, а чтобы напомнить, что всё проходит, всё смывается, всё становится грязной водой под колёсами такси. Энди повернула голову. Постель рядом была пустой и холодной, подушка сохранила едва заметную вмятину от чужой головы, но тепло уже ушло, утекло, как будто его и не было. Она села, прижимая простыню к груди, чувствуя, как ткань холодит разгорячённую за ночь кожу. На плече багровел след от укуса Эмили: чёткий отпечаток зубов, окружённый тёмным ореолом, который к вечеру станет синим, а потом жёлтым, а потом исчезнет, но пока он был здесь, живой, пульсирующий, настоящий. Между ног всё ещё жгло, мышцы ныли, как после долгой тренировки, и каждое движение отзывалось там, глубоко внутри, напоминанием о пальцах, которые были в ней, которые брали её, которые оставили свой след не только на коже, но и где-то глубже, там, куда не достать взглядом. Она чувствовала себя использованной. Чувствовала себя вещью, которую взяли с полки, примерили, помяли и бросили обратно. Но странно, что вместе с этим чувством приходило другое, тёплое, почти счастливое. Потому что Эмили позволила обнять себя, потому что Эмили заснула в её руках, потому что Эмили, ледяная, неприступная, жестокая Эмили Чарлтон, попросила тепла. У неё. У Энди Сакс. У той, кого она якобы презирала. Это не могло быть случайностью. Это не могло быть просто физиологией. Это было что-то. Что-то важное. Что-то, ради чего стоило пережить унижение, боль, холодные слова. Ради чего стоило проснуться в пустой постели и ждать, пока она выйдет из ванной. Дверь ванной открылась. Эмили вышла полностью одетой. Чёрные брюки со стрелками, острыми, как лезвия, белая блузка, застёгнутая на все пуговицы до самого горла, жакет, сидящий по фигуре так, будто его сшили прямо на ней. Волосы были уложены в идеальный пучок: ни одной выбившейся пряди, ни одного намёка на то, что несколько часов назад эти волосы рассыпались по подушке, что в них можно было зарыться лицом, вдыхать их запах. Лицо было фарфоровой маской без единой трещины: тональный крем лёг ровно, помада очертила губы чёткой линией, тушь сделала ресницы длиннее и жёстче. Она выглядела так, будто не провела ночь в постели с женщиной, которую только что уничтожила. Так, будто она вообще не спала. Так, будто она сошла с обложки журнала, который ещё не напечатали. Она даже не взглянула на Энди. Прошла мимо кровати, даже не замедлив шага, даже не поведя глазом в сторону женщины, которая всё ещё сидела на смятых простынях, прижимая к груди белую ткань, с красным следом от зубов на плече и надеждой в глазах. Каблуки простучали по полу: чётко, ритмично, как метроном, отмеряющий время, которое уже истекло. Эмили подошла к столу, взяла клатч, проверила телефон. Экран осветил её лицо холодным синим светом, делая его ещё более неживым, ещё более далёким. Она что-то пролистывала, что-то печатала, и её пальцы двигались быстро, уверенно, как будто в этом номере не было никого, кроме неё. Как будто Энди уже не существовало. — Эмили, — голос Энди прозвучал хрипло, почти нежно. — Доброе утро. Эмили не ответила. Продолжала что-то печатать в телефоне. — Я подумала… может, позавтракаем? — Энди попыталась улыбнуться. — Здесь рядом есть кафе, я читала. Круассаны, кофе. По-парижски. Эмили подняла взгляд от телефона. Посмотрела на Энди. Долго, холодно, как на пятно на скатерти. — Завтрак? — Она рассмеялась. Коротко и сухо. — Сакс. Ты серьёзно? Ты думаешь, это был… завтрак? Отношения? Улыбка сползла с лица Энди. — Я думала… вчера… ты позволила мне обнять тебя. Ты… — Я позволила тебе обнять меня, потому что мне было холодно, — перебила Эмили. Она сделала шаг к кровати, нависая над Энди. — И потому что ты была тёплой. Это всё. Не путай физиологию с чувствами. — Эмили, пожалуйста… — Послушай меня внимательно, Сакс. — Эмили наклонилась ниже. Её лицо оказалось в нескольких сантиметрах от лица Энди. Голос стал тихим, ледяным, каждое слово, как удар. — Потому что второй раз я это объяснять не буду. Ты — никто. Ты была ошибкой Миранды, которую она исправила. Ты была ошибкой того повара, которого ты бросила. И ты была моей ошибкой. Вчерашняя ночь была не про тебя. Она была про меня. Про то, чтобы я доказала себе: я могу взять то, что хочу, и выбросить. Ты — использованный материал. Как прошлогодняя коллекция. Энди молчала. В глазах стояли слёзы, но она не позволяла им пролиться. Не здесь. Не перед ней. Эмили выпрямилась, поправила манжету жакета. — Я вызвала тебе такси. Оно будет через семь минут. Советую успеть. В Париже пробки. И ещё, Сакс. То, что ты кончила вчера — не льсти себе. Это была техника. Ничего личного. Ты была просто тёплой дыркой в нужное время в нужном месте. — Она пошла к двери. Каблуки звучали чётко, сухо, как точка в конце предложения. Спина прямая, плечи развёрнуты, жакет сидел безупречно, ни одной лишней складки. Энди смотрела на эту спину и не могла отвести взгляд, как смотрят на закрывающуюся дверь лифта, когда понимают, что опоздали, но всё равно ждут, что створки разъедутся обратно. У самого порога Эмили остановилась, но не обернулась. Просто замерла, положив ладонь на дверную ручку, и в этой паузе, в этой неподвижности было больше веса, чем во всех словах, сказанных за ночь. Энди задержала дыхание. Сердце ударило в рёбра: раз, другой, третий. Сейчас. Сейчас она скажет что-то. Объяснит. Или хотя бы посмотрит. Хотя бы даст понять, что эта ночь что-то значила. Эмили не обернулась. Её голос прозвучал ровно, буднично, как если бы она говорила о погоде или о расписании встреч. — Кожаные штаны выброси. Они тебя полнят. Дверь открылась и закрылась с мягким щелчком. Замок вошёл в паз автоматически, отрезая номер от коридора, от Парижа, от всего мира. Энди осталась сидеть в тишине, в сером свете, под стук дождя, с фразой, которая не имела никакого отношения к тому, что между ними было, но при этом говорила всё. Всё, что Эмили хотела сказать. Всё, что Энди нужно было услышать. Она смотрела в стену. Обои были дорогими, с тиснением, с едва заметным золотым отливом, который проступал только под правильным углом. Интересно, сколько стоит ночь в таком номере, подумала она. Интересно, сколько стоит чувство, когда тебя выпотрошили и оставили сохнуть на простыне за тысячу евро. По щеке скатилась одна слеза. Потом вторая. Горячие, быстрые, они падали на простыню, которую она всё ещё прижимала к груди, и ткань впитывала их так же равнодушно, как впитала до этого пот, слюну и всё остальное. Она смахнула слёзы тыльной стороной ладони, резко, зло, и встала. Простыня упала на пол, и она не стала её поднимать. Одевалась молча. Трусы, влажные и холодные, прилипли к коже, и она поморщилась, натягивая их. Штаны. Майка. Рубашка. Пуговицы не слушались пальцев, она застёгивала их криво, через одну, но ей было плевать. Ботинки. Шнурки затянула слишком туго, до боли при ходьбе, но даже не заметила. Каждое движение было механическим, как у куклы, которую завели и забыли выключить. Перед уходом она обернулась. Сама не знала зачем. Может, чтобы запомнить. Может, чтобы убедиться, что это всё было на самом деле. На тумбочке, рядом с лампой, которая всё ещё горела жёлтым постыдным светом, лежала визитка отеля. Белый картон, золотое тиснение. И на ней, почерком Эмили, острым, летящим, наклоненным вправо так, будто слова бежали от неё, четыре слова: «Не возвращайся. Всё кончено» Энди взяла визитку, подержала в пальцах, картон был плотным, дорогим, с бархатистой текстурой, потом скомкала её в кулаке, медленно, чувствуя, как острые края впиваются в ладонь. И бросила, туда же, где валялась простыня, где ещё недавно лежало её разбитое тело. И вышла. В коридоре пахло лилиями и деньгами, и этот запах будет преследовать её годами, всплывать в самые неожиданные моменты: в супермаркете, в метро, в чужой постели, и каждый раз её будет накрывать тошнотой. Где-то внизу играла тихая музыка, что-то классическое, струнное, и Париж жил своей жизнью за этими стенами, не замечая, что только что кто-то умер в номере 412. Энди шла к лифту, чувствуя, как между ног всё ещё пульсирует боль от пальцев женщины, которая никогда её не любила. И никогда не полюбит. Потому что такие, как Эмили Чарлтон, не любят. Они коллекционируют: моменты, людей, слабости. Используют. Выбрасывают. И Энди сама позволила себя выбросить, сама разделась, сама легла, сама обняла, сама поверила. Лифт пришёл с тихим звоном. Двери открылись. Она вошла в зеркальную коробку и нажала кнопку первого этажа. Зеркало на стенке показало ей женщину с красными глазами, с криво застёгнутой рубашкой, с багровым следом от зубов на плече, который выглядывал из-под воротника. Она посмотрела на эту женщину и не узнала её. Отвернулась.

5

В такси пахло мятой и старым табаком. Водитель что-то говорил по-французски, кажется, жаловался на пробки, на погоду, на жизнь, но Энди не слушала. Она смотрела в окно на серый дождь, на мокрые улицы, на город, который ещё вчера казался ей красивым, а теперь был просто декорацией, просто фоном, просто местом, где её убили. Телефон завибрировал в кармане джинсов. Она достала его механически, без мысли. Сообщение с неизвестного номера. Три слова: «Сакс, забудь Париж» Энди посмотрела на экран. Палец завис над кнопкой ответа. Она представила, как пишет: «Уже забыла». Или: «Пошла ты». Или: «Я любила тебя». Но не написала ничего. Удалила сообщение. Заблокировала номер. Сунула телефон обратно в карман. И заплакала. Беззвучно, глядя в окно на дождь, на серые дома, на чужой город, который никогда не будет её. Водитель сделал вид, что не заметил.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать