Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Он учился убивать, чтобы выжить. Она училась прощать, чтобы не сломаться.
Девять даров. Девять способов сказать «я люблю тебя», не произнося ни слова.
Когда Беллатриса поднимает палочку на Гермиону, Драко забирает её боль на себя. Ценой собственного рассудка.
«Сердце бьётся в два раза тише» — история о мальчике, который убивал, чтобы защитить, и о девочке, которая не могла забыть.
Примечания
Мой первый фик, не судите строго:3
Глава 1. Без суда и следствия
21 апреля 2026, 03:31
Примечание автора: Главу, возможно, будет тяжело читать, потому что основная тема фика — несвобода, изоляция, лишение базовых прав. Помните, что все тошнотворные телесные описания — лишь метафоры того, как тотальный контроль и страх калечат душу.
Ну и трек для вайба — Give Me a Sign — Breaking Benjamin.
Сознание возвращалось к Драко Малфою не целиком, а обрывками, болезненными всполохами, похожими на разряды магического тока в сыром воздухе. Сначала он ощутил холод — не тот привычный промозглый холод мэнора, который можно прогнать камином или согревающими чарами, а холод каменного мешка, холод подземелья, вгрызающийся в кости и сворачивающий кровь в ледяную жижу. Затем пришёл запах. Тяжёлый, многослойный, въедливый запах мочи, застарелой рвоты, запёкшейся в трещинах пола крови и, что самое отвратительное, запах чужого страха — кисловато-сладкого амбре, которое источают загнанные в угол животные и люди, сломленные ожиданием неминуемой расправы. Этот запах въедался в ноздри, оседал на языке, пропитывал собой всё вокруг.
Глаз Драко ещё не открыл, но уже понял, кто делит с ним это пропитанное отчаянием пространство. Пожиратели. Он чуял их, как хищник чует чужака на своей территории.
Он, Драко Люциус Малфой, наследник древнейшего рода, человек, потерявший мать от рук чудовища, которому эти шакалы служили, — он оказался свален в одну яму с ними. Власти, эти самодовольные победители, эти блюстители «светлой» справедливости, решили, что между ним и убийцами его матери есть хоть что-то общее. Что их можно месить одними и теми же сапогами, кормить из одного грязного корыта и держать в одной вонючей клетке.
Эта мысль вспорола его сознание. Безумие, чёрное, липкое, унаследованное от тётки, ударило в голову, затапливая остатки разума горячей волной. Драко метнулся к стене, врезаясь в неё всем телом, и принялся колотить по шершавому, покрытому вековой пылью камню. Он не чувствовал боли. Он сдирал кожу с ладоней — слой за слоем, до влажного, сочащегося мяса, до обнажённых сухожилий, — оставляя на серой поверхности длинные, бурые мазки. Ему нужно было пробиться к ним. Он ещё не закончил. Он должен был вырвать им глотки, размозжить черепа о прутья решётки, услышать, как захлёбываются в кровавой пене их немые проклятия. Он должен был наказать их за мать, за себя, за каждый прожитый в этом аду день. Кричать. Убивать. Рвать.
Но стена не обрушилась, не раскололась, не выпустила его из своего сырого, безжалостного нутра. Она лишь насмешливо впитала его кровь, сделав камень на пару тонов темнее. Обессилев, Драко медленно сполз по стене вниз, оставляя на шероховатой поверхности две широкие кровавые полосы, и сел на ледяной бетонный пол. Кровь с изодранных ладоней продолжала капать — размеренно, монотонно, словно заводящийся механизм старинных часов. Кап. Кап. Кап. Звук гулко разносился под низкими сводами, отдаваясь эхом в глубине коридора.
Драко затих, пытаясь унять бешено колотящееся сердце, и прислушался.
Великий Тёмный Лорд, которого они все так боялись и перед которым так низко пресмыкались, обещал им новое общество. Новый порядок. Мир, в котором чистота крови будет значить больше, чем жизнь. А в итоге обрёк всех своих последователей на гниение в этих промозглых катакомбах, на смерть в нищете, забвении и безумии. Часть старых друзей Люциуса уже не выдерживала. Драко слышал, как они мерно, с каким-то тупым, механическим упорством стучат жестяными мисками по каменному полу. Они выстукивали безумный, лишённый всякого смысла ритм — то ускоряясь до исступлённой дроби, то замедляясь до зловещего, похоронного стука. Кто-то выл на одной ноте, длинной, бесконечной, поднимающейся от низкого утробного рыка до пронзительного, истеричного визга. Кто-то плакал, уткнувшись лицом в колени и раскачиваясь из стороны в сторону, скуля, словно побитая, брошенная умирать собака.
И кто-то смеялся.
Высоко. Истерично. Бесконечно. Этот смех метался под сводами, отражаясь от стен и возвращаясь искажённым, многоголосым эхом, словно здесь, в темноте, поселилась целая стая гиен.
Смех — надтреснутый, визгливый, полный безумного торжества — Драко узнал бы и среди сотни других. Это был тот самый ёбаный смех, от которого у Драко раньше леденела кровь в жилах и поднималась тошнота к горлу. Сейчас этот смех звучал иначе — в нём больше не было торжества. Только чистый, незамутнённый распад личности, гулкое эхо выжженной души. Драко машинально три раза хлопнул себя по бедру.
Теперь смех не пугал. Он слишком много видел. Слишком многое пережил. И он видел, как выглядит кровь. Чистая и грязная — они выглядят одинаково мерзко, когда текут по каменным плитам, смешиваясь в одну общую, липкую, буреющую на воздухе лужу.
Чистая кровь — особенно мерзко. Потому что её он видел совсем недавно, растекающейся под головой матери.
Мысль о Нарциссе пронзила его насквозь, и Драко зарычал. Он понимал, что реагирует слишком поздно, что это не вернёт её, не заставит Волдеморта захлебнуться собственной кровью, не изменит ровным счётом ничего. Но он не мог остановиться. Он рычал, пока не сорвал голос, пока из горла не начал вырываться лишь сиплый, надсадный хрип.
Надзиратель, проходивший по коридору, счёл этот звук — разочарованием потерпевшего поражение пожирателя. Его лицо, мелькнувшее в проёме решётки, выражало лишь брезгливое удовлетворение. Тихий, почти ленивый взмах палочки — «Силенцио», — и камера Драко погрузилась в абсолютную, звенящую тишину. Он всё ещё открывал рот, всё ещё силился исторгнуть из себя хоть звук, но теперь его голос был заперт внутри, разрывая горло беззвучной агонией.
Где-то на самом дне сознания, под слоем боли и немоты, пульсировала старая, полузабытая мантра — обрывок мысли, который он когда-то повторял себе, ещё не зная, чем обернётся его выбор: «...заставлю свой голос исчезнуть... чтобы твой никогда...»
Драко захлебнулся в немом крике. Он должен был подумать о чём-то другом. О чём угодно. Просто чтобы не сойти с ума здесь и сейчас, в этом каменном мешке, под аккомпанемент безумного стука мисок.
Он не забудет мать. Никогда. Но он не даст никому, ни единой живой душе, лицезреть свою боль, своё унижение, свою слабость. Он — Малфой. Он должен держать лицо, даже когда от лица осталась лишь кровавая маска.
Он ушёл в окклюменцию. Это было единственное доступное ему сейчас убежище, единственная броня, которую не могли пробить ни Круцио, ни Диффиндо, ни холод этих проклятых стен. Драко представил, как погружается в свой колодец. Он опускался в него кирпичик за кирпичиком, возводя вокруг своего сознания всё новые и новые слои каменной кладки. Стены камеры давили на него снаружи, и он возводил свои собственные стены изнутри, создавая крепость. Когда последний кирпич лёг на место, отгородив его от воя, смеха и запаха страха, он открыл в своём убежище маленькую, потаённую шкатулку и утонул в прохладном зелёном шёлке — единственном месте, которое ещё имело для него значение. Это место, эти воспоминания, эту боль у него никто и никогда не сможет отобрать.
Шкатулка услужливо подкинула ему воспоминание, острое и стыдное, словно пощёчина. Он прижимал к себе тело Грейнджер, волоча её, упирающуюся и брыкающуюся, в кабинет Амбридж. Её непокорные, мягкие волосы щекотали его лицо, касались губ. Сейчас, лёжа на ледяном полу камеры, он понимал с кристальной, режущей ясностью, что не должен был так с ней поступать. Это было низко. Это было подло. Но в тот момент… в тот момент он не мог думать ни о чём, кроме ощущения её тела в своих руках.
Её кожа под тонкой тканью блузки казалась невероятно бархатной, тёплой, живой. Он прижимал её к себе крепче, чем требовалось, и вдыхал её запах — летний, сладкий, дурманящий. И он растворялся в этом запахе, забывая обо всём на свете. Ему с детства твердили, что её кровь грязная. Она не может пахнуть так чисто и сладко. А она пахла. И это сводило его с ума.
Она брыкалась, пытаясь вырваться из его хватки, и это сопротивление, это беспомощное биение в его руках заводило его ещё сильнее. Он делал то, что делал, потому что должен был — так требовал отец, так требовал план. Но в глубине души он хотел прижать её к стене в пустом коридоре и наказать самостоятельно, без участия старой розовой жабы.
Она была юркой, словно дикая кошка, но он уже тогда представлял, каким податливым и нежным может быть её тело, если приручить, если успокоить. Какими сладкими, полными стыда и желания, могут быть её вздохи, срывающиеся с искусанных губ.
Его истощённое, избитое тело провалилось в дремоту лишь для того, чтобы его вышвырнуло обратно первым же зелёным лучом, полыхнувшим во сне. Драко снова хватал ртом спёртый, вонючий воздух, но немота, наложенная Силенцио, всё ещё душила его, превращая крик в беззвучную, конвульсивную агонию. Плевать. Он ненавидел их всех — и старых, и новых своих соседей. Ненавидел каждого из этих грязных, вонючих пожирателей за то, что они втянули его мать в этот кровавый цирк, за то, что она вообще оказалась рядом с ними в тот момент, за то, что её больше нет.
И за то, что он снова не мог уснуть.
В тюрьме было шумно. Всегда, но особенно ночью. Шёпот, шорохи, стоны — они разлетались по камерам, перекатывались с одного конца бесконечного, тонущего во мраке коридора в другой, множились, искажались до неузнаваемости. Тишина здесь была лишь паузой между чьим-то очередным криком и ударом миски о пол.
Драко слышал причитания отца. Люциус, даже находясь в этой клоаке, умудрялся сохранять остатки своего пафоса. Он доказывал тюремщику, этому тупому, самодовольному мужлану, что волшебный мир не имеет права терять столько талантливых, родовитых чистокровных магов и ведьм из-за такой несусветной, чудовищной глупости. Что они — элита, соль земли, и гноить их в подвалах — это варварство, достойное маглов.
Интересно, — подумал Драко с вспышкой холодной, отрезвляющей ярости. — Несусветной глупостью он считает только войну, убившую часть моих сокурсников и искалечившую сотни других? Или смерть моей матери, его собственной жены, — тоже лишь несусветная глупость в его глазах? Досадное недоразумение, помешавшее его планам на безбедную старость?
Блять. Как же он ненавидел.
Он делал всё, чтобы ей ничего не угрожало. Всё. Починил этот долбаный Исчезательный шкаф, рискуя жизнью и рассудком. Совершал покушения на Дамблдора — он, семнадцатилетний мальчишка, чуть не убил двух человек, лишь бы Лорд был доволен и не тронул его семью. Терпел бесконечные Круцио от Волдеморта — каждое словно раскалённый гвоздь, медленно вбиваемый в позвоночник. Да и ладно, лишь бы ее это не коснулось. Он делал много чего еще, чем не гордился.
Кстати о подвале. Мерлинова, сука, мошонка. Какая, сука, ирония. Отец сейчас сидел в камере, которая ещё недавно была его собственной пыточной. Той самой, где камни, казалось, до сих пор вибрировали от запертых в них криков. И он, Люциус Малфой, владелец этого места, доказывал какому-то быдловатому тюремщику, что его, видите ли, недостойно держать в столь неподобающем месте.
Если бы этот мудак не отдал поместье Лорду, кровная магия не дала бы запереть в этом месте Малфоев. Не позволила бы новым гостям править балом этих каменных стен.
Драко разорвал смех — сухой, надрывный, лающий, вылетающий из груди вместе с остатками воздуха и крови с прокушенной губы. Этот смех был страшен. Он больше походил на предсмертный хрип, чем на проявление веселья.
У него действительно было нечто общее с сокамерниками. Он сходил с ума.
Время в подвале превратилось в бесконечную, вязкую, не поддающуюся измерению череду боли. Оно больше не текло — оно стояло, словно болотная жижа, засасывая в себя всё глубже с каждым новым визитом надзирателей.
Пленников избивали жестоко. Методично. С холодной, расчётливой скукой, свойственной людям, для которых чужая боль стала рутиной. У надзирателей, казалось, был график — негласный, но соблюдаемый с педантичной точностью: кому сегодня, в какой орган, с какой силой. Они не применяли Непростительные. Это было бы слишком просто. Живой, изворотливый ум бывших сторонников светлой стороны, закалённый в боях с Пожирателями, легко превращал даже самые простые, бытовые заклинания в изощрённую, многочасовую пытку.
Редукто — и тяжёлый, острый кусок бетона, вырванный из стены, летел Драко в голову. Он успевал дёрнуться, но край камня всё равно рассекал бровь до самой кости. Горячая, густая кровь мгновенно заливала глаз, застилая мир алой, пульсирующей пеленой. Он моргал, пытаясь согнать липкую влагу, но мир не становился чётче — только красное месиво перед глазами и металлический привкус на губах.
Диффиндо — и на голени, чуть выше щиколотки, вспухал новый глубокий порез. Драко чувствовал, как медленно, нехотя расходятся края раны, обнажая то, что должно быть надёжно скрыто под кожей, — желтоватый жир, розовые волокна мышц. Чувствовал, как спёртый, холодный воздух подземелья касается внутренностей, вызывая новый, более острый приступ боли. Кровь текла по ноге непрерывным, горячим ручьём, заливала рваный носок, хлюпала в ботинке при каждой, даже самой слабой попытке пошевелиться.
Конфринго — и раскалённый добела осколок его собственной миски, той, из которой он ел тюремную баланду, вжигался в чёрную метку на левом предплечье. Драко слышал, как отвратительно, плотоядно шипит его кожа, плавясь и прикипая к раскалённому осколку. Чуял запах собственного горелого мяса — сладковатый, тошнотворный, пробивающийся даже сквозь всеобъемлющую вонь камеры. Он стискивал зубы до хруста, до крови на дёснах, чтобы не закричать, чтобы не доставить им этого удовольствия. Метка пульсировала и ныла ещё долго после того, как осколок, остывая, падал на бетонный пол. Но Драко, как ни странно, почти не сопротивлялся, когда били по ней. Если бы он только мог, он бы сам стёр это уродливое, позорное пятно со своей кожи, выжег бы его калёным железом, вытравил кислотой. Но позже надзиратели аккуратно, с издёвкой чинили миску — Репаро, — и на следующий день пытка начиналась снова, с уже новым осколком.
Риктусемпра — и Драко начинал смеяться. Нет, не смеяться. Его разрывало изнутри, выворачивало наизнанку чудовищной, неконтролируемой щекоткой. Каждый мускул, каждая жила начинали сокращаться сами по себе, в бешеном ритме. Он дёргался на грязном полу, извивался, словно раздавленный червь, хохоча и задыхаясь одновременно. Слёзы градом катились по его лицу от унизительной, животной беспомощности. Смех, который должен был быть выражением радости, стал самой страшной из пыток, превращая его в скулящее, хохочущее животное.
Левикорпус — и его, словно мясную тушу на крюке, подвешивали за лодыжку к низкому, замшелому потолку. Кровь тяжёлой, горячей волной приливала к голове, распирая виски и глазные яблоки. В глазах темнело, мир переворачивался, теряя последние ориентиры: пол становился потолком, а потолок — бесконечной, давящей пропастью внизу. И в этом положении, чувствуя, как трещит и ноет позвоночник, он висел до тех пор, пока сознание милосердно не покидало его, погружая в блаженную, пустую тьму.
Инсендио — и языки пламени жадно лизали его пятки, поднимаясь выше, к икрам. Драко дёргался, пытаясь отползти, но силки Инкарцеро держали мёртвой хваткой. Кожа пузырилась, вздуваясь огромными, наполненными мутной жидкостью волдырями. Он чувствовал, как эти пузыри лопаются с тихим, отвратительным шипением, обнажая влажное, кровоточащее мясо. Запах палёной человеческой плоти, его собственной плоти, заполнял камеру, и Драко просил Мерлина лишь о том, чтобы снова потерять сознание.
Но всё это было лишь половиной беды. Лишь телесной оболочкой страдания. Он вынес бы всё это, как выносил много чего до этого, если бы только мог спать. Но он не мог. Потому что каждый раз, стоило лишь векам сомкнуться, стоило лишь сознанию начать проваливаться в спасительную пустоту, как он видел его. Зелёный луч.
Он всегда был одинаковым. Ярким до рези в глазах. Свистящим, рассекающим воздух с яростью хлыста. Неумолимым, словно рок. Он врезался в мать, в её грудь, и Драко смотрел, как она падает. Он не отворачивался. Не закрывал глаза. Не смел. Он смотрел, впитывая каждую деталь, каждое мгновение этого кошмара, потому что это было последнее, что он мог для неё сделать — запомнить. Запомнить навсегда.
Драко перестал спать.
Он начал видеть то, чего не было. Тени на стенах оживали и двигались, складываясь в причудливые, пугающие фигуры. Драко знал, что это лишь игра больного воображения, лишь свет факела, падающий под определённым углом, но всё равно не мог оторвать от них взгляда, провожая каждое движение расширенными от ужаса глазами. Шёпот, доносившийся из соседних камер, в его сознании превращался в голоса — они звали его по имени, смеялись над ним, плакали голосом матери. Иногда ему начинало казаться, что она стоит за прутьями решётки. Смотрит на него. Молчит. Её лицо было бледным и прекрасным, как в последний день. Он протягивал к ней руку — и она исчезала, растворяясь в промозглой тьме коридора.
Он слышал её голос. Тихий, ласковый, полный той нежности, которую он помнил с детства. «Драко, иди сюда. Всё будет хорошо, мой мальчик». Он открывал пересохший, покрытый коркой рот, чтобы ответить ей, чтобы попросить прощения, — и понимал, что говорит с пустотой, с холодным, равнодушным камнем.
Драко Малфой сходил с ума. Медленно, мучительно.
Иногда он видел свои руки в чужой крови — и сердце останавливалось. Не от страха. От узнавания. Эти руки были чисты только в одном — они не убили Дамблдора. Но этого было недостаточно. Никогда не было достаточно.
Чтобы пережить всё это, чтобы удержаться на самом краю бездны и не сорваться в неё окончательно, он начал считать. Это был простой, детский фокус, якорь, за который цеплялось ускользающее сознание. Поднимал осколки камней и рисовал черточки на стенах, он знал, что в этот раз недостаточно будет досчитать до девяноста, но глупая надежда жгла нутро.
Считал трещины на стенах. Их семнадцать. Больших, глубоких, зияющих чёрными провалами в камне. И ещё сорок три — маленьких, тонких, как паутина, разбегающихся в разные стороны. Он пересчитывал их каждый час. Каждые полчаса. Каждые десять минут. Снова и снова, пока цифры не начинали пульсировать перед глазами.
Днём из трещин капала вода — так Драко научился различать время суток. Он не мог досконально выяснить, сколько находится здесь, тем более, сколько ему осталось, но капающий на пол конденсат давал хоть какое-то ощущение времени. В этой бесконечной пытке трещины стали его спасением. Последним оплотом нормальности в бушующем море безумия.
Потом он переключился на прутья решётки. Вертикальных — двенадцать. Горизонтальных — шесть. Он умножал одно на другое, получая семьдесят два квадрата пустоты. Складывал. Вычитал. Делил. Проверял, не сбился ли. Потом начинал заново.
Чтобы не сойти с ума, он начал сочинять считалочки. Они рождались в его воспалённом мозгу сами, сплетаясь из обрывков детских стишков, проклятий и боли. Он нашёптывал их в темноту, словно мантры, способные отогнать злых духов этого места.
Раз, два, три —
Страх и ненависть внутри.
Четыре, пять —
Будем Лорда расплавлять,
Кости в пепел, плоть в золу,
Я его ещё найду.
Шесть, семь, восемь —
Боль из тела не выносим.
Голос его срывался на едва слышный, сиплый шёпот.
Раз, два, три —
Слёзы, глупая, утри.
В них не нежность, в них — зола,
Ты себя не сберегла.
Четыре, пять —
Я уже привык терять.
Шесть и семь, и снова мрак,
Ты простишь меня? — Никак.
Но надежда сердце плавит,
Время все еще расставит.
Он повторял их снова и снова, раскачиваясь из стороны в сторону, обхватив колени руками. Шептал в холодную, вонючую темноту, когда никто не слышал, кроме, может быть, вездесущих крыс. А потом снова возвращался к подсчёту — предметов, трещин, прутьев, собственных вдохов и ударов сердца.
Отец говорил, что Драко бредит. Что всё это скоро кончится. Что его не будут держать здесь долго. Что всё наладится, и они вернут себе былое величие. Отец врал. Драко знал это. Либо Люциус Малфой сам давно и бесповоротно сошёл с ума, что было вполне вероятно.
И тогда Драко снова считал удары сердца. В два раза реже, чем обычно. Снова считал вдохи. В два раза реже, чем нормально. Он с жадностью вдыхал запахи: моча, рвота, гниль. И где-то на грани забытья, когда мозг, утомлённый кислородным голоданием, уже не мог отличить явь от морока, к этим запахам примешивалось что-то ещё. Что-то, чего здесь не было и быть не могло. Персик. Мёд. Чистота. Пергамент, исписанный аккуратным, летящим почерком.
Его проклятие. Его спасение. Его единственное, что ещё имело значение.
Мурлыкая под нос свою мантру, он провалился в сон — или в воспоминание, такое яркое, что оно казалось реальнее камеры.
Моё сердце бьётся в два раза тише, чтобы её билось вообще.
Я задерживаю дыхание, чтобы она могла вздохнуть.
Я не издам ни звука, чтобы её голос звучал.
Мои глаза слепнут, чтобы её мир засиял.
Моё тело станет прахом, чтобы она стала несокрушимой.
Драко открыл глаза в темноте. Или не открыл — в этой камере разница между зрением и слепотой давно стёрлась. Он просто знал, что она здесь. Снова.
Она являлась к нему всё чаще. И Драко уже не мог с уверенностью сказать, где заканчивается явь — эта промозглая, вонючая камера с её вечным полумраком и крысиным шорохом, — и начинается бред умирающего, выжженного Круциатусами сознания. Граница между мирами истончилась до прозрачной паутины, до дрожащей плёнки мыльного пузыря. Тонко, хрупко. Рано или поздно порвется
Она приходила без приглашения. Не тогда, когда он звал — Драко давно разучился звать кого-либо, кроме смерти. Она приходила сама, по собственной, неведомой ему воле. Вырывалась из вязкой, удушливой темноты его заточения внезапно, резко, невыносимо ярко — точно ослепительный солнечный луч пронзал грозовые тучи и бил прямо в расширенные зрачки.
Первыми он всегда видел её веснунки. Семь. Всего семь крошечных, золотисто-коричневых точек, рассыпанных по переносице, словно кто-то небрежно брызнул на бледную кожу жидким янтарём. Драко пересчитывал их каждый раз — сбиваясь, начиная заново, охваченный липким, животным ужасом, что одну из них утащила прожорливая тьма, что ещё одна погасла, пока он не смотрел, пока он был занят своей болью. Семь. Он пересчитывал вновь и вновь — навязчиво, исступлённо. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Его губы беззвучно шевелились, выговаривая цифры в черную пустоту подземелья. На месте. Все на месте. Его семь грёбаных звезд на чужом, недосягаемом лице.
Он видел её губы. Мягкие, полные, вечно искусанные в кровь от постоянного нервного напряжения, в котором она существовала. Драко помнил, как эти губы беззвучно шевелились, проговаривая руны, бесконечные, зубодробительные законы арифмантики, которые она учила в библиотеке, пока её друзья-идиоты играли в плюй-камни во дворе, не подозревая, какое сокровище находится рядом с ними.
Он помнил запах её волос. Он витал в кабинете профессора Слизнорта в тот проклятый сентябрьский день, когда весь мир ещё не рухнул в тартарары, а он сам ещё был просто надменным школьником, а не куском окровавленного мяса на цепи. Драко вдыхал этот запах сейчас — посреди густой, удушающей вони немытых, гниющих заживо тел, застарелой мочи, запёкшейся в трещинах пола крови и вездесущей сырости плесневелого камня. И на одну бесконечно малую, украденную у вечности секунду ему становилось легче. Лёгкие, сдавленные сломанными рёбрами, расправлялись, впуская в себя этот призрачный аромат. Сердце, колотившееся в грудной клетке испуганной птицей, замедляло свой бешеный бег.
Ему судорожно нужно было доказательство того, что она все еще существует. Что где-то там, за пределами этой каменной кишки, за пределами его личного ада, ещё есть жизнь, ещё бьются сердца, ещё теплится что-то, кроме бесконечной, высасывающей душу изоляции.
Он кончал под воспоминания о ней. Здесь. В этой проклятой камере. В кромешной, всепоглощающей темноте. На грязном, ледяном каменном полу, усыпанном прелой соломой и чьими-то засохшими выделениями. Сжимая пальцы на себе так отчаянно и сильно, что трещали суставы, а из-под ногтей выступала кровь. Стыдливо. Тихо. Без единого стона, без единого всхлипа. С мольбой, обращённой в ледяную, равнодушную пустоту, чтобы никто не услышал, чтобы тюремщики не получили ещё один повод для насмешек и унижений. Она была единственным чистым, что ещё осталось в этом аду. Единственной причиной, по которой он до сих пор не перерезал себе вены ржавым осколком миски.
Иногда Драко начинало казаться, что он сам придумал её. Что этой Гермионы нет и никогда не было в природе. Что его сломленный, выжженный дотла бесчисленными Круциатусами мозг создал идеальный, спасительный образ — хрупкий, светлый, недосягаемый, — лишь для того, чтобы он не умер от тоски и абсолютного, космического одиночества раньше положенного ему палачами срока.
А потом он вспоминал её страх. И понимал с ледяной, режущей ясностью: такое не придумаешь.
Она существует не только в его воспалённом воображении. Она из плоти, крови и стали. И то, что она не здесь, не в этой камере, не в этой клоаке, — давало ему сил пережить ещё один день. Ещё одну бесконечную, полную боли ночь. Ещё один круг этого безысходного, монотонного ада. Она где-то там. Живёт. Дышит. Читает книги, беззвучно шевеля губами и хмуря лоб. Поправляет волосы, заправляя выбившуюся прядь за ухо. И этого знания было достаточно, чтобы разжать побелевшие, сведённые судорогой пальцы, сжимающие острый осколок миски.
Тюремщики не знали о ней. Или знали — и специально били сильнее, когда замечали, как дёргаются в подобии улыбки его разбитые, покрытые коркой губы во сне.
Флипендо. В грудь. Тяжёлый, концентрированный удар магической силы вышибал из лёгких остатки спёртого воздуха. Драко отлетал к противоположной стене, врезаясь в неё лопатками с глухим, влажным стуком, и медленно, словно сломанная кукла, сползал по шершавому камню вниз. Рёбра трещали — звук был такой, будто кто-то ломал сухие ветки. Он пытался вдохнуть — и чувствовал, как что-то острое, обломившееся, впивается в лёгкое, раздирает нежную ткань изнутри. Дышать было больно. Жить было больно.
Потом Диффиндо, Конфринго, Флипендо, Левикорпус. По кругу. Пока Драко не отключался.
Самое страшное, он делал бы тоже самое с Пожирателями, оказавшись на месте этих мужланов. Надзиратели ненавидели Пожирателей. Драко тоже ненавидел пожирателей. Ему просто не повезло оказаться по эту сторону решетки.
Драко не кричал. Давно научился молчать. Кричать — значило дать им то, чего они жаждали больше всего. Кричать — значило признать их власть, их превосходство. А он не признавал. Он только стискивал зубы так, что они скрипели, крошились, оставляя во рту привкус кальция и свежей, солёной крови.
Отец в соседней камере орал. Его голос — когда-то надменный, холодный, внушающий трепет, — теперь срывался на визг. Он просил пощады, захлёбываясь слезами и соплями. Предлагал золото — то, которого у Малфоев больше не было и никогда уже не будет. Угрожал связями — теми, что давно обратились в пыль и пепел. Люциус Малфой, великий и ужасный, скулил, как побитый, умирающий пёс, и не понимал главного: в этом новом, перекроенном войной мире им уже ничего не принадлежало. Ни золото, ни имя, ни собственная жизнь.
Драко не был слаб. Он просто устал и окончательно запутался в сроках.
Он просто хотел, чтобы это закончилось. Любым способом.
Очередное заточение уничтожало его. Если бы его просто пытали, было бы легче .
Однажды он увидел Поттера у своей камеры.
Сначала Драко решил, что это очередная галлюцинация. Но этот Поттер не исчезал, не таял в промозглой тьме коридора. Он стоял за ржавыми, покрытыми вековой копотью прутьями решётки и смотрел на Драко. Его глаза — зелёные, как проклятая Авада, как первая весенняя трава на квиддичном поле, как что-то, чего Драко никогда не сможет забыть — были наполнены болью. Не жалостью. Жалость он бы не принял. Болью. Настоящей, неподдельной, той, что роднила их сейчас больше, чем любая дружба или вражда.
— Малфой, — произнёс Поттер, и его голос прозвучал глухо, искажённо, точно сквозь многометровую толщу мутной, ледяной воды. — Сегодня суд. Я не могу обещать, что это закончится хорошо. Но я сделаю всё, чтобы ты не отправился в Азкабан.
За его спиной, в неверном, дрожащем свете факелов, стояла она. Грейнджер.
Сердце Драко пропустило удар. Он смотрел на неё, забыв о Поттере, забыв о суде, забыв о гноящихся конечностях и сломанных рёбрах. На её лицо. На её веснушки. Он пересчитывал их, беззвучно шевеля разбитыми, покрытыми запёкшейся коркой губами, точно безумец, читающий заклинание, которое давно перестало работать. Он улыбнулся ей окровавленной щелью рта.
Он повторяла свою мантру, когда его выволакивали из камеры. Когда везли в Визенгамот в вонючем, крытом брезентом фургоне, больше похожем на скотовозку, чем на транспорт для людей. Когда сажали на скамью подсудимых. Когда присяжные плевали в его сторону, не стесняясь в выражениях,.
«Пожиратель». «Тварь». «Убийца». «Ублюдок». «Мразь». «Грязный предатель».
«Ваш покорный слуга, дамы и господа.»
Драко и сам от себя был не в восторге, если им от этого становилось хоть на йоту легче. Его путь от наследника древнейшего, уважаемого рода до подсудимого, от которого разило мочой, гноем и безумием, — был здесь, перед ними. Не целиком, процесс был показательным. Никто здесь не искал правды, и Драко ее не озвучил.
Скоро все закончится. Еще чуть-чуть.
В ожидании приговора он вновь нашёл её взглядом. Пялился в упор, не отрываясь, воспалёнными, слезящимися глазами. Её лицо сейчас было полным холодной, яростной решимости. Готовности идти до конца, даже если весь мир будет против. Его смелая, невыносимая львица.
Она выступала свидетелем. Вместе с Поттером. Добровольно. Срываясь на крик защищая его. Сотрясая воздух речами о нем, которые он никогда не заслуживал. Ее глаза блестели от слез. Она ведь всегда держала себя в руках на публике, а теперь вот так просто сорвалась.
Когда она лежала на мраморном полу Мэнора, в собственной крови и унижении, захлёбываясь криком, он не вступился за неё. Он ни черта не сделал, он не спрятал ее. Ёбаный мудак.
Но она была здесь. Она спорила с судьями, её высокий, звонкий голос звенел от невыносимого напряжения. Она лезла на рожон, не думая о последствиях для собственной репутации. Похоже, быть бесправным, убогим, жалким обрубком человека было не так уж и плохо, даже если ты носил фамилию Малфой. Грейнджер всегда будет на стороне тех, кого топчут. Даже если топчут за дело.
Драко хмыкнул — тихо, почти беззвучно, — когда она заявила, что предоставит суду воспоминания о том, как он спас её во время Битвы. Это была ложь. Красивая, благородная, самоотверженная ложь, достойная гриффиндорского героизма. Он не спасал её. Он мстил. Мстил Долохову, мстил всем этим шакалам в масках за унижение его семьи, за то, что они превратили его дом в скотобойню, за смерть матери. Спасение Грейнджер было лишь побочным эффектом его слепой, всепоглощающей ярости. Не более.
Потом они заговорили про Мэнор. Про то, что он не сдал их, рискуя собственной жизнью. Снова ложь. Или полуправда, которая звучала героически только в устах самого Поттера, привыкшего к эпическим жестам. Пара Круцио, пустяк. Лорд был прагматиком. Расчётливым, хладнокровным умником. Малфой был активом, а не балластом. Смерть ему, к сожалению, не грозила.
Он не слушал их пламенные речи. Смотрел на судей. Часть из них тоже не слушала. Они уже приговорили его — заочно, задолго до того, как он, хромая и звеня цепями, переступил порог этого зала. Приговор был написан на их высоких лбах невидимыми, но несмываемыми чернилами: «Виновен. Пожизненно». Другая часть колебалась. Перешёптывалась, хмурилась, бросала быстрые, оценивающие взгляды на Поттера. Похоже, авторитет золотого дуо играл Драко на руку. Их было большинство. Тех, кто пока не желал ему сладкого, высасывающего душу поцелуя дементора.
Министр Кингсли поднялся со своего места. В огромном, гулком зале воцарилась абсолютная, давящая на перепонки тишина.
— Драко Люциус Малфой, — его голос звучал ровно, бесстрастно, без единой эмоции, словно он зачитывал список покупок для министерской кухни, — признан виновным в пособничестве Тёмному Лорду и участии в деятельности Пожирателей Смерти. Однако, принимая во внимание смягчающие обстоятельства: давление со стороны семьи, применение к обвиняемому пыток и шантажа, а также оказанную им помощь Ордену Феникса, — суд постановляет заменить заключение в Азкабане на изгнание сроком на полтора года.
Драко выдохнул. Впервые за несколько минут — а может, и часов. Азкабан отменялся. Изгнание вместо изоляции. Уже что-то.
Кингсли продолжал, и его голос зазвучал громче, торжественнее, наполняясь той особой, властной силой, с которой объявляют о начале новых, великих проектов:
— В рамках проекта «Возрождение» для перевоспитания и реинтеграции в магическое сообщество у мистера Малфоя будут изъяты все воспоминания, связанные с магической Британией. Далее в его тело будет вживлена капсула с «Oblivion Revertor» — артефактом, который в течение года будет постепенно возвращать утраченные воспоминания. Под наблюдением куратора и магловского психолога, мистер Малфой сможет переосмыслить свой травматичный опыт, увидеть войну с иной, нейтральной стороны и сформировать новое, свободное от чистокровных предрассудков мировоззрение. Проект нацелен на то, чтобы молодые последователи Тёмного Лорда, выросшие в токсичной среде превосходства, получили шанс на искупление и не повторили роковых ошибок своих родителей. При примерном поведении и положительной динамике реабилитации мистеру Малфою может быть возвращена волшебная палочка досрочно.
Значит, перевоспитание.
Под черной меткой красовалась надпись. "Я предатель крови. Грязнокровки тоже люди." Нуждался ли он в перевоспитании?
Полтора года без палочки — это было ничто. Пыль. Даже смешно.
Его магия итак давно ему не принадлежала.
Но он не хотел забывать Нарциссу. Её улыбку. Её тихий, ласковый голос. Запах её духов — жасмин и что-то ещё, что он помнил с колыбели. Он не хотел, чтобы они вырвали её из него. Но забвение могло бы быть сладким омутом. Если бы черная жажда мести не разъедала его сознания.
Драко смотрел на Грейнджер. На её лицо. На её веснушки проклятое, благословенное созвездие, которое он выучил наизусть, как астрономы учат карту ночного неба. Он прятал все моменты с ней в детские воспоминания, чтобы вспомнить ее как можно скорее. Найти, чего бы это не стоило. Снова коснуться ее бархатной кожи, услышать звук ее голоса.
Он запоминал ее кожей. Кровью. Костным мозгом. Он вдалбливал ее в каждую клетку своего искалеченного, измученного пытками тела. На случай, если память сотрут под корень. Если «Обливиэйт» выскребет его изнутри, оставив только пустую, безымянную оболочку, которая когда-то носила имя Драко Малфоя. Он надеялся — безумно, отчаянно, по-детски, — что его тело запомнит её образ.
Его не уводили сразу. Сначала — камера ожидания. Маленькая, три шага в длину, три в ширину, без окон, без щелей, без единого намёка на существование внешнего мира. Под высоким, теряющимся во мраке потолком висела одинокая, голая лампа, которая мигала с неровным, раздражающим, действующим на нервы ритмом. Драко не знал, сколько прошло времени: минут десять или часов шесть. Тишина здесь стояла абсолютная, всепоглощающая. После месяцев непрерывного, сводящего с ума шума — криков отца, хохота тюремщиков, лязга цепей, стука мисок, собственного пульса в ушах — эта тишина убивала вернее любой Авады. Она была тяжёлой, плотной, осязаемой.
Драко сел в самый тёмный, самый дальний от двери угол, подальше от мигающего, режущего глаза света. Обхватил колени руками, сцепив пальцы в замок. Прижался лбом к грязной, провонявшей мочой и гноем ткани штанов.
Он вдохнул спертый воздух, теснота камеры давила со всех сторон. Он решил в последний раз насладиться теснотой, которая хоть что-то значила.
Скоро его память выскребут подчистую. Он перестанет помнить, почему считал до семи, глядя на пустую стену. Его поглотит забвение.
Последнее, что он увидел, — лицо министра Кингсли. Оно возникло над ним внезапно, заслонив собой мигающую лампу. Высокий, широкоплечий, с палочкой в руке, он стоял и смотрел на скорчившегося в углу Драко. Его лицо не выражало ни ненависти, ни сочувствия. Только усталую, мрачную решимость человека, который делает грязную, но необходимую работу, потому что больше некому.
— Готов, Малфой?
Драко не ответил. Ему нечего было сказать. Он смотрел не на Кингсли — мимо него. В пустоту. В белую, безликую стену. В никуда.
Министр направил палочку ему в лицо. Кончик древесины, слегка потемневший от времени, смотрел прямо в лоб — туда, где под тонкой, бледной кожей и твёрдой лобной костью пряталось всё, что делало его собой.
— Обливиэйт.
Вспышка. Не зелёная — белая. Ослепительная, всепоглощающая, первозданная, словно само мироздание разверзлось перед его глазами. Она выжигала всё внутри, не оставляя ни тени, ни эха, ни намёка на былое. Драко чувствовал, как воспоминания сворачиваются и умирают — точно старые, пожелтевшие листы пергамента, брошенные в жерло раскалённого камина. Края темнели, тлели алым, съёживались в невесомый пепел, рассыпались в серую, безликую пыль.
Мамина улыбка. Тёплая. Чуть грустная, с лёгкой морщинкой в уголках глаз. Она гладит его по голове и говорит своим тихим, ласковым голосом: «Всё будет хорошо, мой маленький дракон». Её голос. Её запах — жасмин и что-то родное, чего он уже не мог ни назвать, ни удержать.
Всё исчезало. Стиралось. Растворялось в белой, безжалостной вспышке, как крупинка соли в кипятке.
Наступал мрак. Абсолютный. Такой, каким он был до его рождения и каким станет после его смерти.
Тишина. Глубокая, всепоглощающая, как чёрное, безмолвное океанское дно.
Пустота. В ней не было ни страха, ни боли, ни надежды. Ничего. Только он — или то, что от него осталось, — плыл в этой белой, стерильной бесконечности, не зная собственного имени, не помня собственного лица.
Где-то на самом краю исчезающего, растворяющегося в небытии сознания, в той точке, где уже не существовало ни мыслей, ни чувств, ни памяти, — что-то слабо, едва заметно пульсировало. Семь крошечных, угасающих огоньков. Семь звезд на невидимом, чёрном небе его опустошённого разума. Они сливаются в витиеватую надпись Memoriae Lacrima.
Потом погасли и они.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.