Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Липкий страх на пальцах смешивается с теплом случайного прикосновения в темноте. Запах перегара, хлорки, мокрого бетона, вкус ржавой воды из крана — и вдруг чужой шампунь, дешёвый, но незнакомый, от которого щемит в груди. У них – только серый дождь, один плеер на двоих, липкий страх и порошок в целлофане, обмотанный скотчем... За стенкой кабинки кто-то шёпотом считал деньги.
Примечания
Доска на Pinterest – https://pin.it/781TU8cyw
Плейлист на YouTube – https://youtube.com/playlist?list=PLPZPcdkA7874vnq29bAxBOJKyBizlmNvH&si=X6nF65khlNASPD7c
VI. – despair.
25 апреля 2026, 05:26
Коридор гудел, как потревоженный улей, но Бомгю слышал только собственное дыхание — частое, прерывистое, как у зверя, который бежал слишком долго и не может остановиться. Он стоял у шкафчика, перебирая содержимое рюкзака, хотя ничего не искал. Пальцы дрожали, и он не мог их унять. Внутри всё ныло — не от боли, а от того, что таблетки закончились, а тело ещё не привыкло к пустоте. Он чувствовал каждую клетку, каждый нерв, каждую частицу себя, которая требовала новой дозы. Это было похоже на голод, но более глубокий, более древний — не желудка, а самого нутра. Он сунул руки в карманы куртки, сжал в кулаке пустую пачку из-под сигарет и подумал о том, что сегодня нужно будет найти, где купить. Но где? Он не знал. Он никогда не покупал сам.
— Бомгю.
Голос Тэхёна прозвучал рядом, и Бомгю вздрогнул — не от испуга, а от того, что его выдернули из внутренней пустоты, как рыбу из воды. Он повернул голову. Тэхён стоял в двух шагах, прислонившись плечом к соседнему шкафчику, и смотрел на него с выражением, которое Бомгю не мог прочитать — не злость, не обида, а что-то более тяжёлое, более усталое. На Тэхёне была та же шапка, надвинутая на брови, та же куртка с выцветшим логотипом, но в его глазах уже не было прежнего света. Он выглядел так, будто тоже не спал несколько ночей, будто носил в себе ту же тяжесть, только научился её прятать.
— Ты сегодня куда? — спросил Тэхён. Голос его был ровным, почти безразличным, но Бомгю чувствовал за этим безразличием напряжение — как струну, которую натянули слишком сильно и вот-вот порвут. Каждое слово давалось Тэхёну с трудом, как будто он переступал через свою гордость, через свою обиду, через желание просто развернуться и уйти.
— Домой, — ответил Бомгю. Слово вышло автоматически, как заученная молитва, как тот самый ответ, который он давал всегда, когда его спрашивали о чём-то, что требовало правды.
— Домой, — повторил Тэхён, и в его голосе прозвучало что-то похожее на усмешку, но не весёлую, а горькую, как полынь. — Ты всегда домой. Ты вообще оттуда выходишь? Или ты там живёшь? Не выходишь, не дышишь, не существуешь?
Бомгю не ответил. Он закрыл шкафчик, защёлкнул замок — металлический язычок вошёл в паз с глухим, тяжёлым звуком, похожим на выстрел, — и посмотрел на Тэхёна. Внутри поднималось что-то липкое, тошнотворное — стыд, смешанный со страхом, с желанием провалиться сквозь землю, раствориться в сером свете ламп, стать невидимым. Тэхён знал. Не всё, может быть, но достаточно. Он видел синяки, которые Бомгю не умел прятать — жёлтые, зелёные, фиолетовые, как карта неизвестной страны, нарисованная на его коже. Он видел, как Бомгю худеет с каждым днём, как дрожат его руки, как он смотрит в одну точку на уроках, не видя ни доски, ни преподователя, ни той жизни, которая течёт мимо. Он не спрашивал — может быть, боялся услышать ответ. Может быть, надеялся, что Бомгю сам расскажет. Но Бомгю молчал. Он всегда молчал. Молчание было его бронёй, его тюрьмой, его единственным способом не рассыпаться на куски.
— Знаешь, — сказал Тэхён, отводя взгляд в сторону, на стену, на которой висел плакат с правилами поведения, на потёртую краску, на чьё-то имя, выцарапанное на металле шкафчика. — Я не буду больше тебя никуда звать. Не потому что не хочу, а потому что ты всё равно не придёшь.
Слова ударили больнее, чем любой удар отца. Бомгю почувствовал, как что-то оборвалось внутри — не сердце, не надежда, а что-то более тонкое, более хрупкое, та последняя нить, которая ещё связывала его с нормальной жизнью, с миром, где люди ходят в книжные магазины и едят лапшу в забегаловках, где утром можно проснуться и не бояться. Он хотел сказать что-то — «прости», или «подожди», или «я не специально», — но горло сжалось, и звук не вышел. Только сухой, беззвучный спазм. Тэхён посмотрел на него ещё раз, коротко, и в его глазах мелькнуло что-то — боль? жалость? облегчение? — но он развернулся и ушёл, не оглядываясь. Шаги его застучали по линолеуму — сначала громко, потом тише, потом совсем затихли, растворились в общем гуле коридора. Бомгю остался стоять у шкафчика, глядя ему вслед, и чувствовал, как пустота внутри становится всё глубже, всё чернее, всё бездоннее. Он был один. Он всегда был один. И, наверное, всегда будет.
Остаток дня прошёл в тумане. Бомгю сидел на последней парте, не слушая учителей, не открывая тетради. Смотрел в окно на серое небо, на мокрые крыши, на одинокую ворону, которая сидела на антенне и чистила перья, выдёргивая их клювом, как будто хотела избавиться от всего лишнего. В голове пульсировала только одна мысль: «Таблеток нет. Таблеток нет. Таблеток нет». Она въелась в мозг, как заноза, как червь, как тот самый голос, который шептал, что без химии он не сможет дышать, что без неё пустота станет слишком громкой, слишком живой, слишком настоящей. Он знал, что это неправда. Но тело не слушалось. Тело требовало новой дозы, и этот голод был сильнее разума, сильнее воли, сильнее всего, что когда-то делало его человеком.
На перерыве он вышел на улицу, зашёл за гаражи. Бомгю достал сигарету, зажёг. Руки дрожали так сильно, что зажигалка выскользнула из пальцев и упала в лужу, подняв маленькое облачко грязных брызг. Он выругался сквозь зубы — тихо, хрипло, — нагнулся, поднял её, вытер о джинсы, оставив на ткани тёмное влажное пятно. Закурил со второй попытки. Дым обжёг лёгкие, и он закашлялся — сильно, согнувшись пополам, чувствуя, как из глаз текут слёзы, смешиваясь с дождём, который начал моросить с новой силой. Это не помогало. Ничего не помогало. Только таблетки. Только наркотик. Только то, что медленно убивало его, но давало иллюзию покоя, иллюзию того, что можно хотя бы на несколько часов перестать быть собой.
Он стоял, курил, смотрел на мокрый асфальт, на лужи, в которых отражалось серое небо, и вдруг почувствовал, что за ним кто-то смотрит. Не спиной — кожей. Тем шестым чувством, которое обостряется, когда живёшь в постоянном страхе, когда каждую секунду ждёшь удара с любой стороны. Он резко обернулся. Никого. Только пустой двор, ржавые качели, гаражи с облупившейся краской, мусорные баки, переполненные чёрными пакетами, из которых торчали пустые бутылки и обрывки газет. Но ощущение не прошло. Оно висело в воздухе, как запах дыма, как предчувствие беды, как та самая паранойя, о которой он читал в интернете, когда искал способы забыться. Страх был сильнее. Он затушил окурок о стену, бросил в лужу и быстро пошёл обратно в здание, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, как кровь стучит в висках, как где-то за спиной — или в голове — продолжаются чужие шаги.
꒷꒦꒷꒦꒷꒦꒷
Вечером он вернулся домой. Парень поднялся по лестнице, держась за шатающиеся перила, которые скрипели под его весом, как старые больные кости. Дверь в квартиру была не заперта — отец всегда оставлял её открытой, когда был под кайфом, как будто ждал кого-то, кто мог войти в любой момент. Бомгю вошёл, и первое, что ударило в нос, был запах — перегар, дешёвые духи, табачный дым, смешанный с чем-то кислым. В прихожей снова стояли женские туфли — в этот раз ярко-розовые, на высоком каблуке, с потёртым носком, с налипшей на подошву грязью. Бомгю смотрел на них, и внутри него поднималось что-то тёмное, тяжёлое, похожее на тошноту. Не отвращение — он давно привык. А что-то более глубокое, более древнее. Усталость. Бесконечная, беспросветная усталость, от которой хотелось лечь на пол и не вставать никогда. Он прошёл по коридору мимо отцовской комнаты. Дверь была приоткрыта, и оттуда доносились звуки — не крики, не стоны, а что-то другое. Отец говорил низким хриплым голосом, женщина отвечала — визгливо, пьяно, иногда переходя на смех, который звучал как плач. Бомгю не разбирал слов и не хотел. Он прошёл в свою комнату, закрыл дверь, снял куртку и сел на кровать. В темноте было много легче. В темноте можно было притвориться, что ничего не происходит. Что он просто сидит в пустой комнате и ждёт, когда наступит завтра. Но завтра всегда наступало, и оно всегда было таким же, как сегодня. Он сидел, сжимая в кармане пустую пачку из-под сигарет, и думал о деньгах. Четыре тысячи вон лежали в жестяной коробке под половицей. Он знал, что не сможет уснуть, пока не решит, что с ними делать. Ему нужны были таблетки. Нужны. Ему нужно было забыть этот день, этот вечер, эту жизнь. Но он не знал, где купить. Не знал, к кому пойти. Он достал телефон, открыл контакт «Крашеный». Посмотрел на экран, на белые буквы. Пальцы дрожали. Он хотел написать, но не знал, что сказать. «У меня есть деньги»? «Мне нужны таблетки»? «Помоги»? Ни одно из этих слов не было правильным. Он закрыл телефон, положил на тумбочку. А потом из коридора донёсся крик. Не отцовский — женский. Визгливый, пьяный, полный страха или злости — Бомгю не разобрал. Потом что-то упало — может быть, бутылка, может быть, стул, может быть, тело. Потом мужчина закричал: «Вон! Пошла вон! Я сказал проваливай!» Хлопнула дверь, застучали каблуки по лестнице — быстро, часто, как пулемётная очередь. Бомгю сидел не двигаясь, слушая, как затихают шаги, как где-то хлопает входная дверь, как наступает тишина. Только дождь за окном. Только собственное сердце, которое билось где-то в висках, отдаваясь глухой пульсирующей болью. Он не знал, сколько просидел так — минуту, час, вечность. Время потеряло смысл. Оно растягивалось, как жвачка, и сжималось, как пружина. Текло то быстрее, то медленнее, в зависимости от того, сколько боли он чувствовал в данный момент. Потом услышал, как открывается дверь его комнаты. Свет из коридора упал на кровать, и Бомгю увидел отца. Тот стоял на пороге, шатаясь, держась за косяк, чтобы не упасть. Его лицо было красным, опухшим, с мелкими сосудистыми звёздочками на щеках. Глаза — мутные, с жёлтыми белками, с расширенными зрачками, которые делали его похожим на куклу с пустыми глазницами. В одной руке он держал пустую бутылку из-под алкоголя, в другой — шприц, уже использованный, с капелькой крови на игле. Он посмотрел на Бомгю, и в его взгляде не было ничего — ни злости, ни узнавания, ни боли. Только пустота. Такая же, как внутри у Бомгю. — Ты... — начал отец, но не закончил. Постоял, покачиваясь, потом развернулся и ушёл, хлопнув дверью. Бомгю выдохнул. Он не заметил, что задерживал дыхание. Он встал, оделся, накинул куртку. Вышел на лестничную клетку, спустился вниз и вышел на улицу. Ему нужно было уйти. Хотя бы на час. Хотя бы на минуту. Хотя бы на то время, пока он не перестанет чувствовать запах этого дома на своей коже.꒷꒦꒷꒦꒷꒦꒷
Ночь была холодной, сырой, ветреной. Небо — чёрным, без звёзд, без луны, только тяжёлые низкие тучи, которые не пропускали свет и висели над городом, как бетонная плита. Фонари мигали, как умирающие, отбрасывая на тротуар длинные дрожащие тени, похожие на пальцы, которые тянулись к нему из темноты. Бомгю шёл без цели, просто переставлял ноги, дышал, чувствовал, как холодный воздух входит в лёгкие, обжигает горло и выходит обратно, унося с собой часть тепла. Он не знал, куда идёт. Не знал, что будет делать. Знал только, что не может вернуться домой. Не сейчас. Не сегодня. Он свернул в парк — маленький запущенный, с облупившимися скамейками и ржавыми качелями, которые скрипели на ветру, как живые существа, которым сделали больно. Здесь почти никто не ходил по ночам, но Бомгю нравилась эта заброшенность. Она была честной. Не притворялась, что здесь может случиться что-то хорошее. Он сел на лавочку у самого края, где фонари почти не светили, и достал сигарету. Зажигалка чиркнула, пламя на секунду осветило его лицо — бледное, с тёмными кругами, с заживающим синяком на скуле — и он затянулся. Дым был горьким, тёплым, согревал изнутри, и это было почти приятно. Он сидел, курил, смотрел на тёмные деревья, на мокрые листья, которые блестели в свете редких фонарей, на лужи, в которых ничего не отражалось. В голове пульсировала тревога — не острая, а тягучая, как смола, как тот самый страх, который не имеет имени. Он думал о Тэхёне, о его словах, о том, как тот отвернулся и ушёл. Он думал об отце, о его пустых глазах, о шприце в его руке. Он думал о таблетках, которых нет, и о деньгах, которые лежат под половицей и не могут ничего изменить. А потом он почувствовал, что за ним смотрят. Снова. То же ощущение — холодное, липкое, как чужая рука на затылке, как чужое дыхание на шее. Оно поднималось откуда-то из позвоночника, расползалось по плечам, заставляло кожу покрываться мурашками, хотя ветер давно стих. Бомгю замер, не докуривая. Внутри всё сжалось в тугой болезненный узел — не страх даже, а какое-то древнее животное чувство, которое включается, когда ты понимаешь, что ты не один, но не знаешь, кто смотрит и зачем. Он резко обернулся. Никого. Только тени от деревьев, которые раскачивал ветер, создавая причудливые живые силуэты — то человеческие, то звериные, то просто пятна темноты, которые дрожали и перетекали друг в друга, как вода, как дым, как что-то неживое, но пугающее. Бомгю вглядывался в темноту, пытаясь разглядеть того, кто там прячется, но никого не было. Или были. Он не знал. Паранойя. Это была паранойя. Он сидел, сжимая в пальцах догорающую сигарету, и чувствовал, как где-то за спиной — или в голове — продолжаются чужие шаги, чужое дыхание, чужой взгляд, который проникает сквозь кожу, сквозь мышцы, сквозь кости, до самого нутра. Он уже хотел встать и уйти, когда заметил в конце аллеи знакомую фигуру. Красные волосы под тусклым фонарём горели как огонь, как знак, как предупреждение, как тот самый цвет, который невозможно забыть, даже если очень хочется. Ёнджун шёл не спеша, опустив голову, с сигаретой в зубах. Он не смотрел по сторонам — шёл, как будто знал этот парк наизусть, как будто он был его домом. Бомгю не окликнул его. Просто смотрел, как Ёнджун приближается, как тень его становится длиннее, как дым от сигареты тянется вверх и тает в темноте, как растворяется в мокром воздухе, будто его никогда и не было. Ёнджун заметил его не сразу. Прошёл мимо, потом остановился, сделал шаг назад, повернул голову. Узнал. В его глазах мелькнуло что-то — удивление? усталость? раздражение? — но он не сказал ни слова. Просто подошёл, сел рядом на лавочку, и Бомгю почувствовал, как под тяжестью второго тела старые доски прогнулись, жалобно скрипнув. Бомгю заметил, что лицо Ёнджуна в свете фонаря выглядит не так, как обычно: на скуле, под левым глазом, темнел свежий синяк — фиолетовый, с синими разводами, а губа была рассечена и припухла, с запёкшейся кровью в уголке, которая уже успела потемнеть, превратившись в чёрную липкую корочку. Ёнджун не прятал это. Он вообще, казалось, не замечал. Или привык. Или ему было всё равно. — Ты чего не дома? — спросил Ёнджун. Голос его был ровным, без насмешки, без любопытства. Как будто он спрашивал, который час, или какая сегодня погода, или есть ли у него зажигалка. Как будто это был самый обычный вопрос в мире, а не вопрос к парню, который сидит ночью в пустом парке с дрожащими руками и пустыми глазами. Бомгю молчал. Смотрел на тёмные деревья, на лужи, на редкие звёзды, которые иногда пробивались сквозь тучи, но тут же исчезали, будто их никогда и не было, будто они были просто игрой воображения, обманом уставшего мозга. — Не могу сейчас. Всего три слова. Но в них было всё — и запах отцовского перегара, и женские туфли в прихожей, и пустая жестяная коробка под половицей, и крики, и тишина, и тот липкий тошнотворный страх, который не отпускал его даже во сне. Ёнджун не переспрашивал. Он кивнул, затянулся, выдохнул дым вверх. Дым поднялся к небу, смешался с тучами и исчез, будто его никогда и не было. Они сидели молча, и это молчание было странным — не тяжёлым, как с Тэхёном, когда каждое невысказанное слово давило на плечи, а каким-то пустым, но не давящим. Бомгю чувствовал тепло, исходящее от тела Ёнджуна — слабое, едва уловимое, но живое, настоящее, — и это тепло было единственным, что напоминало ему о том, что он ещё не превратился в лёд. — А ты? — спросил Бомгю, кивнув на синяк Ёнджуна. — Тоже не можешь? Ёнджун усмехнулся — коротко, без веселья, только уголки губ дрогнули и тут же замерли. В этой усмешке не было ни горечи, ни цинизма — только усталость. Такая же, как у Бомгю. Такая глубокая, что, казалось, она проникла в самые кости и осталась там навсегда. — Дал одному типу товар на реализацию, а он исчез с деньгами. – Сказал Ёнджун. – Те, кому я теперь должен наведались с битами. Думают, что я прячу их долю, а я не прячу! Вообле нет ничего. Сказал им, но не верят. Он говорил это так, будто рассказывал о походе в магазин или о том, как делал домашнее задание. Без эмоций. Без дрожи в голосе. Только констатация факта. Бомгю смотрел на его разбитую губу, на синяк, на тёмные круги под глазами, которые были почти такими же глубокими, как у него самого, и чувствовал, как внутри поднимается что-то странное — не жалость, не страх, а что-то похожее на узнавание. Он тоже выглядел так. Он всегда выглядел так. Только его бил не клиент, а отец. Но боль была та же. И пустота после неё — та же. Такая же липкая, такая же холодная, такая же бесконечная. — А меня бьют всегда, — сказал Бомгю. Голос его был тихим, почти неслышным, как шёпот в пустой комнате, как ветер в щелях закрытого окна. Он сам не понял, зачем сказал это. Может быть, потому что устал молчать. Может быть, потому что Ёнджун был единственным, кто не отворачивался, кто не смотрел с жалостью, кто не говорил «всё будет хорошо». Может быть, потому что в темноте легче говорить правду. Или потому что правда уже не имела значения. Ёнджун посмотрел на него. В его глазах — тёмных, с красными прожилками на белках, с тем особенным выражением, которое появляется у человека, когда он смотрит в зеркало и видит не себя, а кого-то другого, — не было жалости. Только понимание. Такое, какое бывает между людьми, которые прошли через одно и то же дерьмо и знают, что друг другу можно не врать. Можно просто сидеть рядом и молчать, и этого будет достаточно. Можно курить, смотреть на пустую аллею, слушать дождь и чувствовать, что ты не один. И это — единственное, что имеет значение. — Знаю, — сказал Ёнджун. — Было время заметить. Он достал пачку сигарет, протянул Бомгю. Тот взял, не глядя. Пальцы их почти коснулись — холодные дрожащие пальцы Бомгю и тёплые с заусенцами пальцы Ёнджуна. Бомгю почувствовал это прикосновение — короткое, случайное, почти незаметное, — и внутри что-то ёкнуло. Не сердце, не надежда, а что-то более простое, более телесное. Ощущение того, что между ними есть что-то, кроме пустоты. Он закурил. Дым смешивался с холодным воздухом, и Бомгю смотрел, как он тает в темноте, растворяется, будто его никогда и не было. Рядом сидел Ёнджун — такой же сломанный, такой же потерянный, такой же загнанный в угол. И от этого становилось чуть легче. Не потому что чужая боль уменьшала свою, а потому что он не был один. Хотя бы здесь, на этой лавочке, в этом заброшенном парке, под мигающим фонарём, под холодным дождём, который всё не кончался. — Ты часто сюда приходишь? — спросил Бомгю, не глядя на Ёнджуна. Он смотрел на свои кеды, на мокрые шнурки, на грязь, которая прилипла к подошвам. Ему было легче говорить, когда он не видел лица собеседника. — Когда не могу домой, — ответил Ёнджун. — Или когда нужно подумать. Или когда просто не хочется никого видеть. — А я? — Бомгю повернул голову, посмотрел на него. В свете фонаря лицо Ёнджуна казалось вырезанным из старой потрескавшейся маски — острые скулы, пухлые губы, глубокие тени под глазами. — Меня видеть хочешь? Ёнджун затянулся, выдохнул. Дым поплыл в сторону Бомгю, и тот не отшатнулся. Он чувствовал запах табака — горький, тёплый, почти уютный. И запах самого Ёнджуна — дешёвого шампуня, пота и ещё чего-то, что невозможно было описать, но что было знакомым, почти родным. — Ты не мешаешь, — сказал Ёнджун. — Ты не задаёшь глупых вопросов. Не лезешь в душу. Просто сидишь, это прикольно Бомгю кивнул. Он не знал, что ответить. Слова были лишними. Он просто сидел, курил, смотрел на тёмные деревья, на мокрые листья, на лужи, в которых ничего не отражалось. И чувствовал, как внутри пустота начинает заполняться чем-то другим — не теплом, не надеждой, а чем-то более простым, более примитивным. Присутствием. Чужим дыханием рядом. Чужим телом, которое не боится находиться рядом с ним. Чужими глазами, которые смотрят не сквозь него, а на него. — А у тебя? — спросил Ёнджун после долгой паузы. Голос его был тихим, почти нежным, хотя Бомгю знал, что Ёнджун не умел быть нежным. Может быть, это просто усталость делала его голос таким. — Почему тебя бьют то? Бомгю не ответил сразу. Он смотрел на догорающую сигарету, на пепел, который вот-вот должен был упасть на мокрый асфальт, на красный огонёк, пульсировавший в такт его сердцу. Потом сказал: — Отец. Он... под чем-то. Почти всегда под чем-то. Когда трезв – не бьёт, только когда под кайфом. Ну или заставляет таскать для него закладки. Ёнджун молчал. Не говорил «это ужасно» или «тебе нужно в полицию». Он просто кивнул, как будто услышал что-то привычное, обыденное, как рассказ о погоде. Бомгю был благодарен ему за это молчание. За то, что он не пытался его спасти. За то, что он просто был рядом. — Мой тоже бил, — сказал Ёнджун. — Пока не сдох. Два года назад, от передоза. Бомгю посмотрел на него. В голосе Ёнджуна не было боли. Только усталость. Такая же, как у него самого. Такая глубокая, что, казалось, она никогда не пройдёт. — Ты рад? — спросил Бомгю. Ёнджун пожал плечами. Жест был медленным, усталым, как будто он поднимал неподъёмную тяжесть. — Не знаю. Иногда — да. Иногда — нет. Когда он был жив, я знал, кого ненавидеть. Теперь ненавидеть некого. Только себя. Они замолчали снова. Дождь усилился, капли забарабанили по листьям, по асфальту, по ржавым качелям, по их плечам, по лицам. Бомгю поднял воротник куртки, но не пошевелился. Ему не хотелось уходить. Ему не хотелось возвращаться домой, в ту комнату, где пахло чужими духами и отцовским перегаром, где под половицей лежали четыре тысячи вон, которых не хватало ни на что, и где его ждал только страх. Ёнджун встал первым, отряхнул джинсы. Посмотрел на Бомгю сверху вниз, и в его глазах мелькнуло что-то — может быть, сомнение, может быть, что-то ещё. Бомгю не умел читать чужие мысли, но в этот момент ему показалось, что Ёнджун колеблется. Что он хочет сказать что-то ещё, но не решается. — Если хочешь, приходи сюда завтра, — сказал он. — Я буду здесь. Примерно в это же время. Бомгю кивнул. Он не знал, придёт ли. Не знал, сможет ли. Но обещание — слабое, почти невесомое, как дым от сигареты — было. И этого было достаточно. Ёнджун развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь. Красные волосы мелькнули в темноте в последний раз, как вспышка, как искра, как напоминание о том, что даже в этой серой холодной жизни есть что-то живое, что-то, что не сдаётся. Бомгю смотрел ему вслед, пока фигура не растворилась в темноте, пока шаги не затихли, растворившись в шуме дождя. Потом встал, затушил сигарету о подошву кеда и пошёл домой. Он вернулся в квартиру, когда было уже совсем поздно. Тишина. Только дождь за окном, только капли на стекле, только его собственное дыхание, которое казалось слишком громким в этой пустой тёмной квартире. Он прошёл в свою комнату, закрыл дверь, снял куртку. Сел на кровать. И вдруг услышал шаги в коридоре. Тяжёлые, неровные, с шарканьем — отец не спал. Бомгю замер, чувствуя, как сердце снова начинает биться быстрее, как внутри поднимается тот самый липкий тошнотворный страх, который он знал так хорошо. Дверь открылась без стука, и свет из коридора упал на кровать. Отец стоял на пороге, шатаясь, держась за косяк, но в его глазах было что-то другое — не пустота, а трезвая холодная злость. Он был почти трезв. Или делал вид. — Ты где был? — спросил он. Голос его был низким, хриплым, но чётким. Каждое слово звучало как удар. — Гулял, — ответил Бомгю. Голос его не дрожал. Он научился не показывать страх. Отец шагнул в комнату. Он был без бутылки, без шприца. Только руки дрожали — не от ломки, а от гнева. Желваки ходили под кожей, и Бомгю видел, как напряжены мышцы на его шее. — Завтра с утра сходишь, — сказал он. — В соседнем районе, в подъезде, на третьем этаже. За почтовыми ящиками, в щели. Там заберёшь. Бомгю посмотрел на него. Внутри что-то оборвалось — не надежда, а последняя иллюзия того, что сегодняшняя ночь что-то изменила. Ничего не изменилось. Ёнджун, парк, сигареты, разговоры — всё это было сном, который растворился, как только он переступил порог этой квартиры. Реальность была здесь — в этом запахе, в этом голосе, в этой команде, которую нельзя было ослушаться. — Хорошо, — сказал Бомгю. Отец кивнул, развернулся и вышел. Дверь осталась открытой. Бомгю сидел на кровати, смотрел на тёмный прямоугольник двери, на свет из коридора, падавший на пол, и чувствовал, как пустота внутри сжимается, становится острее, холоднее. Завтра он снова пойдёт за закладкой. Снова возьмёт чужой товар. Снова принесёт отцу. И так будет всегда. Пока мужчина не умрёт. Или пока он сам не умрёт. Он лёг на кровать, закрыл глаза. Но не спал. Смотрел в потолок, слушал дождь и думал о Ёнджуне. О его синяке. О его разбитой губе. О том, как они сидели на лавочке, курили, молчали. И о том, что завтра он, наверное, снова придёт в парк. Не потому что надеялся на чудо, а потому что больше идти было некуда.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.