Пэйринг и персонажи
Описание
Наруто Узумаки тридцать четыре. Он Хокаге. Он женат. Он отец. Он достиг всего, о чём кричал в детстве на каждом углу. Вот только по ночам, когда Коноха затихает, а Хината засыпает, повернувшись к нему спиной, Наруто закрывает глаза и видит другие сны. Там нет ни мантии, ни кабинета, ни криков сына. Там только дождь, старый пирс и родные чёрные глаза, в которые он боится смотреть слишком долго. Потому что если посмотрит — уже не сможет врать себе.
Примечания
Данная работа появилась случайно. Благодаря одному тик-току, который сделал мне больно, вххвхвхв.
Автор идеи и видео: tufeliiika
Само видео: https://vt.tiktok.com/ZS9FySnJk/
Спасибо большое солнышко за идею. 🫂❤️
Часть 1: Там где кончается небо
24 апреля 2026, 01:24
Утро в Конохе начиналось не с солнца. С гудения.
Коммуникатор на прикроватной тумбе ожил в пять сорок семь — вибрировал настойчиво, требовательно, как осиный рой в банке. Шикамару, чтоб его, имел привычку сбрасывать первые отчёты затемно, будто проверял: жив ли Хокаге, не сбежал ли куда подальше от этого бумажного склепа.
Не сбежал. Пока.
Но сама мысль — простая, как удар в солнечное сплетение, без прикрас и экивоков — всплывала в голове Седьмого каждое утро. Всплывала, пока он лежал, не размыкая век, и слушал, как мир за стенами резиденции наполняется звуками, которые когда-то поклялся изменить к лучшему.
Звуками, которые теперь вызывали только глухую, вязкую апатию.
Капли. Монотонный стук из прохудившегося водостока за окном спальни. Тук-тук-тук — размеренно, как метроном, отмеряющий секунды чужой, не его жизни. Третий месяц. Три заявки в ремонтный отдел. Ноль реакции. Раньше, лет пятнадцать назад, Наруто сам бы залез на крышу, наплевав на дождь, на скользкую черепицу, на протоколы безопасности, которые ему вдалбливали советники. Залатал бы дыру за полчаса — руки-то помнили, как держать молоток, не только кунай. Раньше. Когда ему ещё было не насрать.
Теперь — насрать.
Скрип половицы в коридоре. Хината. Всегда бесшумная, как тень, как наследие её проклятого клана, которое она так и не сбросила с плеч, даже став женой самого громкого человека во всей Стране Огня. Двигалась по дому бесшумно, почти призрачно, и от этой тишины становилось только тоскливее. Будто она не жила здесь — обслуживала музей его неслучившейся, свернувшей куда-то не туда жизни.
Седьмой открыл глаза.
Потолок над кроватью был белым. Не просто светлым — стерильным, как операционная, как больничная палата, в которую он попадал чаще, чем хотелось бы вспоминать. Когда они въехали в этот дом — резиденцию Хокаге, символ статуса, вершину его детских, выкрикнутых на всю деревню молитв, — Хината робко предложила покрасить потолок в цвет вечернего неба. Или нарисовать облака, плывущие в закат, — лёгкие, сиреневые, с золотыми краями. Узумаки тогда отмахнулся. Бросил что-то вроде «давай потом, сейчас некогда» и уткнулся в доклад о передвижении нукенинов на северной границе.
«Потом» так и не случилось.
Облака остались в её робкой, непроизнесённой вслух фантазии. А потолок — белым. Как саван. Как пустота, в которую он теперь пялился каждое грёбаное утро, просыпаясь с ощущением, что умер во сне, но забыл об этом.
Седьмой смотрел в эту белизну и думал о том, что облака были бы кстати. Хоть какая-то иллюзия, что за пределами этой коробки, этого склепа с табличкой «резиденция», существует небо. Что где-то есть мир, в котором не нужно подписывать сметы на ремонт водостоков. Не нужно улыбаться советникам кланов, чьи имена до сих пор путал, хотя проработал с ними шесть лет. Не нужно врать жене, глядя в её лавандовые, полные тихого обожания глаза.
Он сел на кровати. Простыня сбилась в ногах, влажная от ночного пота, — снова метался во сне, как раненый зверь в клетке, слишком тесной для его когда-то неукротимой натуры. Хината говорила — нет, не говорила, такие вещи не обсуждают за завтраком, — она однажды обмолвилась, что он стонет по ночам. Не слова. Не имя. Просто глухой, утробный звук, идущий откуда-то из-под рёбер. Похожий на вой пса, который потерял хозяина и не понимает, в какую сторону теперь бежать, чтобы найти.
Она не спрашивала, что ему снится.
Боялась ответа.
Или — и эта мысль царапала куда больнее, оставляя рваные, саднящие борозды где-то внутри, — ей было достаточно того, что он просыпается рядом. Физически. Формально. Её.
Узумаки провёл ладонью по лицу. Щетина кольнула пальцы — колючая, жёсткая, третьего дня. Не брился. И плевать. Для кого красоваться? Для Хинаты, которая смотрит сквозь него с обожанием, от которого хочется заорать в голос, разбить окно, сделать хоть что-то, лишь бы перестать чувствовать себя последней мразью? Для советников, которым насрать, есть ли у Хокаге лицо, лишь бы рука подпись ставила, а рот произносил правильные, ничего не значащие слова? Для Боруто, чей взгляд с каждым днём становится всё тяжелее, всё укоризненнее, всё больше похожим на приговор, который сын выносит отцу молча, даже не открывая рта?
Нет. Не для кого.
Усы Лиса — три полоски на каждой щеке, его проклятая, нестираемая метка, доставшаяся в наследство от родителей, которых он никогда не знал, — теперь казались не боевым знаком отличия. Морщинами. Глубокими, преждевременными, проложенными не столько годами, сколько грузом чужих ожиданий, который Узумаки Наруто таскал на горбу с двенадцати лет, даже не замечая, как тот врастает в позвонки, деформирует осанку, меняет походку.
Когда-то он бежал — летел, нёсся, разрывая пространство, — впереди собственного крика. Теперь ходил. Медленно. Тяжело. Как человек, который давно забыл, зачем вообще куда-то идти.
Где-то на границе сознания — ещё мутного, вязкого, цепляющегося за обрывки сна, как утопающий за край лодки, — мелькнуло воспоминание.
Не образ. Образов он боялся. Образы имели цвет, форму, чёткость, и от них было не спрятаться.
Ощущение.
Холод стали у горла. Не той стали, что убивает, — той, что держит на грани, заставляя дышать часто, поверхностно, чувствуя каждую клеточку кожи, соприкасающуюся с лезвием. Ветер, хлещущий в лицо на скорости, когда они неслись друг на друга, сцепив взгляды, как клинки, и весь остальной мир — со своими войнами, деревнями, советниками, жёнами, детьми — переставал существовать. Запах озона после Чидори — резкий, электрический, пробирающий до костей.
И глаза.
Не голубые — свои собственные, отражённые в чужих зрачках, как в двух чёрных зеркалах, поставленных друг напротив друга.
Другие.
Глубокие. Бездонные. Цвета ночи, в которую Наруто падал добровольно, с восторгом, с азартом, с готовностью разбиться насмерть — только бы его заметили, только бы на него посмотрели, только бы не отворачивались, как отворачивалась вся деревня долгие, бесконечные годы детства.
Чёрные.
Седьмой выдохнул резко, шумно, будто получил под дых от невидимого противника. Сердце пропустило удар — раз, другой, — а потом заколотилось часто, гулко, отдаваясь в висках, в горле, в паху.
Да.
В паху.
В тридцать четыре года. Женатый. Отец семейства. Хокаге. Герой Четвёртой Мировой. Человек, чьё лицо печатают на обложках газет, а имя произносят с уважением — или с ненавистью, но всегда громко, всегда со значением.
Он лежал в супружеской постели с утренним стояком, и этот стояк был вызван не женой, чьё дыхание он слышал ночью так близко — и так бесконечно, непроходимо далеко. Не её телом, тёплым, податливым, любящим, готовым принять его в любой момент без слов, без условий, без претензий.
Вызван воспоминанием о чужих глазах.
Глазах мужчины.
Который сейчас где-то за сотни ри отсюда мёрз в горах, продуваемых ледяным ветром, и вряд ли думал о Седьмом Хокаге. Вряд ли вспоминал его лицо, его голос, его дурацкую привычку кричать «Саске-е-е!» на всю округу так, что птицы взлетали с деревьев.
Хотя…
Кто знает.
Кто, мать его, знает, о чём думает Учиха Саске, когда сидит один у костра, сложенного из сырых веток, и смотрит в огонь невидящим, обращённым внутрь себя взглядом.
Тоска накатила не волной — цунами. Не спросила разрешения. Не постучалась. Просто сгребла за шкирку грубой, безжалостной лапой и швырнула лицом в правду, от которой Наруто бегал уже несколько лет, петляя, как заяц, заметая следы, убеждая себя, что всё в порядке, всё так, как должно быть, он счастлив, он добился всего, у него есть всё.
Правда была проста и оттого невыносима.
Он скучал.
Скучал той тупой, животной, ничем не прикрытой тоской, от которой сводит скулы, пересыхает в горле и хочется то ли заорать в голос, то ли раздолбать кулаком стену, то ли сделать и то и другое одновременно, а потом упасть на пол и лежать, глядя в белый, равнодушный потолок, пока не отпустит.
Не отпускало.
Скучал физически. Лопатками, между которыми когда-то упиралась чужая спина в учебном спарринге. Ключицами, на которых остались следы от чужих пальцев после очередной драки в Долине Завершения. Кожей между пальцев, которая помнила — нет, не помнила, хранила — чужие касания спустя годы.
Не ласку.
Удары. Захваты. Блоки. Чужие пальцы, сжимающие горло, и горячечный, сорванный шёпот в лицо: «Я убью тебя, ублюдок».
И от этого воспоминания — вот что самое поганое, самое стыдное, самое непроизносимое вслух — становилось не больно.
Горячо.
Везде.
Блондин скучал по тому, кого никогда не было в его жизни в том смысле, в каком Хината была его женой. По тому, кто был больше, чем друг. Больше, чем враг. Больше, чем брат, которого у Наруто никогда не было, но чьё место каким-то непостижимым образом оказалось занято этим молчаливым, колючим, невозможным ублюдком с чёрными глазами и вечной, неразгаданной печалью на дне зрачков.
По тому, кто был просто им.
Другой половиной его проклятой, расколотой надвое, сшитой на живую нитку души.
Узумаки закрыл глаза. Не для того, чтобы отгородиться от правды, — бесполезно, правда уже сидела внутри, ворочалась под рёбрами, требовала, чтобы её признали. Для того, чтобы увидеть чётче.
Под веками всплыло лицо.
Острое. Хищное. Красивое той опасной, дикой красотой, от которой у Седьмого когда-то — всегда — перехватывало дыхание. Чёрные глаза смотрели прямо, без снисхождения, без жалости, без всего того дерьма, которым его кормили окружающие годами.
Смотрели и видели.
Не Хокаге. Не героя. Не мужа. Не отца. Не символ, не знамя, не икону, на которую можно молиться или которую можно ненавидеть.
Просто Наруто.
Того самого — крикливого, неуклюжего, вечно голодного, отчаянно одинокого мальчишку с дурацкой мечтой, которую все считали бредом сумасшедшего.
«Ты для меня — самый близкий друг».
Голос из прошлого. Тихий, почти мёртвый, произнесённый на грани потери сознания, когда кровь заливала глаза, а мир сужался до одной-единственной точки — лица напротив.
Сердце — тупое, предательское, ничему не научившееся за столько лет сердце — пропустило ещё один удар. Самый мучительный. Самый честный.
«Я добился всего», — подумал мужчина, глядя в белый, равнодушный потолок резиденции, которую когда-то мечтал занять. — «Хокаге. Жена. Сын. Уважение. Мантия с кандзи „Огонь“ на спине. Деньги. Власть. Всё, о чём орал на каждом углу с пеной у рта. Что ещё тебе надо, жадная ты скотина? Чего тебе не хватает?»
Ответ пришёл сразу.
Без паузы. Без цензуры. Без возможности сделать вид, что не расслышал.
Его.
Его чёртовых глаз.
Его голоса.
Его присутствия.
Его.
Хината вошла бесшумно.
Всегда бесшумно — ступала по половицам так, что ни одна не скрипела под её весом, лёгким, почти невесомым, как у птицы, готовой вспорхнуть в любой момент. Наследие клана Хьюга. Наследие, от которого она так и не избавилась — или не захотела избавляться, — даже став женой самого громкого человека во всей Стране Огня.
В руках — поднос. Традиционный, лакированный, с нарисованными по бокам алыми кленовыми листьями. На нём — пиала с дымящимся мисо-супом, плошка риса, маринованные овощи, уложенные аккуратным веером. Завтрак в постель. Ритуал, который она завела с первого дня их брака, искренне, всей своей огромной, нерастраченной нежностью веря, что Хокаге должен начинать день с домашней, любовно приготовленной еды.
Первые месяцы Узумаки это умиляло. Он даже хвастался Шикамару — распускал перья, как павлин, раздувался от гордости: «Прикинь, чувак, жена мне жрать в койку таскает! Я как даймё, честное слово!»
Шикамару тогда хмыкнул, затянулся сигаретой и бросил что-то вроде «не привыкай, Хокаге-сама, а то шея треснет под короной». Наруто тогда рассмеялся — громко, заливисто, по-мальчишечьи. Он ещё умел смеяться так, чтобы внутри что-то отзывалось.
Теперь этот поднос вызывал только глухое, вязкое раздражение, смешанное с едкой, разъедающей нутро виной, от которой не было спасения.
Хината поставила завтрак на тумбочку. Движения — плавные, отточенные годами, красивые в своей машинальности. Поправила прядь тёмно-синих, почти чёрных в утреннем полумраке волос, выбившуюся из свободного пучка на затылке. Жест, который Седьмой видел тысячи раз и который когда-то казался ему трогательным, домашним, их.
Теперь — просто движение. Ничего не значащее. Как всё в этом доме.
И она посмотрела на него.
Этим своим взглядом.
Лавандовые глаза — бледные, прозрачные, как утреннее небо над морем в час, когда солнце ещё не взошло, но тьма уже отступила, — светились тихим, всепоглощающим, каким-то нечеловеческим обожанием. Она смотрела на него так с детства. С той самой первой встречи, когда он, чумазый, крикливый, вечно голодный, даже не заметил её, стоящую в стороне.
Смотрела сквозь всё. Сквозь его неудачи — а их было больше, чем побед. Сквозь грязь и кровь — а их было столько, что хватило бы на десять жизней. Сквозь одержимость Саске — а она была всепоглощающей, сводящей с ума, не оставляющей места ни для чего и ни для кого другого.
Смотрела и верила.
Верила так, как никто и никогда не верил в Узумаки Наруто. Даже он сам.
И это убивало.
Потому что Седьмой не мог ответить тем же.
Пытался. Честное слово, пытался — и не раз, не два, а каждый грёбаный день на протяжении долгих лет. Он говорил себе — вслух, шёпотом, мысленно, перед сном, глядя в тот самый белый потолок: «Она идеальная. Она добрая. Она любит тебя, идиота. Она родила тебе сына. Она терпит твоё вечное отсутствие, твою усталость, твоё равнодушие, твои ночные стоны, в которых нет её имени. Какого хрена тебе ещё не хватает, неблагодарная ты скотина?»
Сердце — тупой, непослушный, ни черта не понимающий в логике кусок мяса — не подчинялось приказам. Молчало, когда она улыбалась своей тихой, понимающей улыбкой. Не трепетало, когда её пальцы касались его руки — осторожно, почти благоговейно, как касаются святыни. Билось ровно, спокойно, равнодушно, как метроном в комнате, где давно никто не играет музыку.
Метроном, отсчитывающий секунды чужой, не его жизни.
— Доброе утро, Наруто-кун.
Голос у неё был мягкий. Всегда мягкий, обволакивающий, лишённый острых углов и резких интонаций. Как шёлк, которым в богатых домах укрывают покойников перед тем, как опустить в землю.
Красиво. И мёртво.
— Ты плохо спал, — продолжила она, и это был не вопрос. Констатация. — Я слышала. Ты снова стонал.
— Ерунда.
Он натянул улыбку. Ту самую — отработанную годами публичных выступлений, приёмов, встреч с главами кланов и послами дружественных стран. Яркую, зубастую, широкую, как ворота Конохи. Фальшивую насквозь, как обещания, которые он раздавал направо и налево, уже не замечая, кому и зачем.
— Мышцы после вчерашней тренировки, — добавил он, потягиваясь с показной бодростью. — Старею, Хината. Бывает.
Она не ответила. Просто смотрела — лавандовые глаза, полные тихой, смиренной печали, которую он видел, но не мог — не умел, не хотел, боялся — расшифровать.
Узумаки взял палочки.
Суп пах имбирём. Водорослями. Чем-то домашним, уютным, тем, что должно вызывать тепло в груди и желание улыбнуться по-настоящему. Вкусно. Наверное. Он не чувствовал вкуса уже несколько месяцев — еда превратилась в топливо, в бензин для тела, которое должно функционировать. Подписывать бумаги. Улыбаться на публике. Изображать счастливого человека, у которого всё есть.
— Боруто-кун вчера спрашивал, придёшь ли ты на его спарринг с Мицуки.
Хината произнесла это осторожно. Ступая по битому стеклу босыми ногами, зная, что любое неверное слово — и осколки вопьются в плоть.
Седьмой замер. Палочки застыли у самого рта — рис, белый, безвкусный, как и всё остальное. Спарринг. Сын. Мицуки. Он обещал. Когда? Неделю назад? Месяц? Выдавил из себя это обещание, глядя в сердитые голубые глаза Боруто — свою собственную копию, только без этой въевшейся в кости, пропитавшей каждую клетку усталости. Пообещал и забыл. Завалило отчётами о поставках стали из Страны Железа, требованиями клана Хьюга пересмотреть квоты на участие в патрулях, жалобами жителей восточного квартала на шум от тренировочных полигонов.
— Сегодня никак.
Выпалил быстрее, чем подумал. Рефлекс. Защита. Стена, которую он выстроил между собой и семьёй — нет, не выстроил, она выросла сама, кирпич за кирпичом, день за днём, отмена за отменой.
— Совещание с советом кланов в полдень. Потом посол Страны Ветра. Потом…
— Ты всегда занят.
Это не был упрёк. Упрёк — это когда есть надежда, что тебя услышат и изменятся. В её голосе не было надежды. Только констатация. Грустная, тихая, смиренная, от которой хотелось вмазать себе по роже — сильно, до крови, до хруста костяшек.
— Боруто-кун просто хочет, чтобы ты увидел, как он старается.
Хината смотрела в сторону — на поднос, на остывающий суп, на что угодно, только не на мужа. Её голос звучал ровно, но в нём проступала усталость. Не физическая — душевная. Усталость женщины, которая давно перестала ждать чуда и научилась жить с тем, что есть.
— Он тренируется каждый день. До темноты. Возвращается грязный, уставший, но идёт на полигон снова и снова. Как ты когда-то.
Как ты когда-то.
Слова повисли в воздухе — густом, тяжёлом, пропитанном ароматом имбиря, жасмина и недосказанности. Наруто вдруг остро, до рези в груди, до спазма в горле, ощутил пропасть. Между тем пацаном, который до кровавых мозолей метал кунаи в лесу, орал на всю округу, что станет Хокаге, и плевал на тех, кто смеялся ему в спину. И этим мужчиной — тридцать четыре года, мантия на плечах, пустота внутри, — который не мог найти час для собственного ребёнка.
Тот пацан тренировался не для галочки. Не для того, чтобы кто-то похвалил или поставил оценку в личном деле.
Он тренировался, чтобы вернуть его.
Чтобы стать достаточно сильным и выдержать его взгляд — чёрный, прямой, пронзающий насквозь. Чтобы однажды, столкнувшись с ним лицом к лицу в Долине Завершения, не отвести глаз, не дрогнуть, не сломаться. Чтобы быть достойным.
Теперь его не было.
И тренироваться было незачем.
И жить — если честно, если совсем начистоту, без этих публичных улыбочек, без мантии, без титулов, без всего этого дерьма, в котором он увяз по горло, — было особенно незачем.
— Я постараюсь.
Солгал.
Поставил недоеденный суп обратно на поднос. Рис остался почти нетронутым, овощи — разложены тем же аккуратным веером. Хината заметит. Ничего не скажет, но заметит. И будет думать об этом весь день, гадая, что сделала не так, чем обидела, почему муж не ест её еду.
Ничего она не сделала.
Всё сделал он. Вернее — не сделал. Не смог. Не сумел полюбить женщину, которая любила его так, как никто и никогда.
— Передай Боруто, что я… верю в него.
Хината кивнула.
Она всегда кивала. Всегда принимала его слова — пустые, как высохший колодец, звонкие, как монета, брошенная в бездну, — даже когда знала правду. Знала, чёрт возьми, — и продолжала кивать, улыбаться, носить завтрак в постель и верить.
И от этого было ещё невыносимее.
Хината поднялась. Взяла поднос — пальцы тонкие, изящные, совсем не такие, какими должны быть руки куноичи. Вышла. Бесшумно, как вошла, как жила, как любила — не создавая шума, не требуя ничего взамен.
Только лёгкий шлейф жасмина — её духов, которые Узумаки когда-то назвал «красивыми», потому что так было положено говорить мужу, — ещё несколько секунд висел в воздухе спальни. Как невысказанное обвинение. Как призрак того, что могло бы быть, но не случилось.
Седьмой остался один.
В белой комнате с белым потолком. С коммуникатором, вибрирующим на тумбочке новыми отчётами от Шикамару. С утренним стояком, вызванным воспоминанием о чужих глазах.
Идеально.
***
Где-то за сотни ри от Конохи, в горах на северной границе Страны Огня, там, где даже летом ветер пробирал до костей, а снег не таял на вершинах круглый год, человек с одной рукой сидел у костра. Пламя плясало — оранжевое, жадное, лизало сырые ветки, шипело, плевалось искрами в чёрное, беззвёздное небо. Дым поднимался столбом, растворяясь в темноте, и где-то там, высоко, его уже не было видно. Как и самого человека — маленькой, одинокой фигуры на фоне гигантских, равнодушных гор. Саске Учиха смотрел в огонь. Не на огонь — сквозь него. Взгляд, обращённый внутрь, в те слои памяти, куда он запретил себе заходить, но всё равно заходил. Каждую ночь. Каждый раз, когда оставался один, а оставался он один всегда. Черты лица — острые, хищные, красивые той опасной, дикой красотой, которая когда-то сводила с ума половину девушек Конохи, а вторую половину заставляла бояться. За годы скитаний они стали только резче. Время и ветер вырезали на его коже свои письмена — тонкие морщины в уголках глаз, складку между бровей, которая не разглаживалась даже во сне. Единственная рука лежала на колене — ладонь сжималась и разжималась, сжималась и разжималась, в такт мыслям, которые Учиха гнал от себя и которые возвращались, как волны возвращаются к берегу, сколько ни строй дамбу. Пальцы дрожали. Не от холода — к холоду Саске привык за годы скитаний так, что перестал его замечать. Тело научилось выживать в любых условиях, этому учили с детства, сначала в Академии, потом — Итачи, потом — Орочимару, потом — сама жизнь, беспощадная и равнодушная. Дрожали от другого. В нагрудном кармане плаща, у самого сердца — там, где когда-то была левая рука, а теперь только пустота, затянутая грубой тканью, — лежала фотография. Старая. Потрёпанная. С затёртыми до белизны углами, с трещиной посередине, которую кто-то — сам Саске, кто же ещё — аккуратно заклеил с обратной стороны кусочком рисовой бумаги. Команда Семь. Какаши — с вечно скучающим взглядом единственного видимого глаза. Сакура — улыбающаяся, счастливая, ещё не знающая, сколько боли принесёт ей эта улыбка. И Наруто. В центре, как всегда. Узумаки Наруто — крикливый, неуклюжий, вечно голодный мальчишка с дурацкой мечтой и глазами цвета летнего неба. Глазами, которые Учиха запретил себе вспоминать — и вспоминал каждый грёбаный день на протяжении пятнадцати лет. Он не смотрел на фото. Не нужно. Изображение давно впечаталось в память с точностью, которой позавидовал бы любой шаринган. Каждая чёрточка, каждая тень, каждая дурацкая деталь вроде торчащего вихра на макушке или крошки рамена в уголке рта. Саске вытащил из заплечного мешка сушёную хурму. Любимое лакомство детства — сладкое, вяжущее, то, что мать давала им с Итачи после тренировок, когда они возвращались в дом, который потом стал братской могилой. Откусил. Прожевал. Проглотил. У хурмы из Страны Огня был дурацкий привкус. Не тот, что в детстве. Привкус одиночества. Привкус пыли просёлочных дорог, по которым он шёл год за годом, не зная, куда и зачем. Привкус рамена из ларька Ичираку — того самого, который Наруто жрал в три горла, чавкая и брызгая бульоном. И привкус чужих голубых глаз. Тех самых, в которые Саске когда-то смотрел в Долине Завершения — и не мог отвести взгляд, как ни пытался. Тех самых, которые снились ему ночами в убежищах Орочимару, в пещерах Акацуки, в ледяных горах на краю мира. Тех самых, которые он надеялся увидеть снова — и боялся увидеть, потому что не знал, что скажет, что сделает, как вообще жить дальше, когда эти глаза окажутся так близко. Единственная рука сжала остаток хурмы в кулак. Пальцы дрожали сильнее. Где-то там, за сотни ри, в Конохе, сейчас просыпался человек, которого Учиха Саске ненавидел. Которого пытался убить. Которого спасал, рискуя жизнью. Которому отдал бы единственную оставшуюся руку, если бы потребовалось. Которого любил. Тихо. Безнадёжно. Без единого шанса на взаимность — так, как умеют любить только те, кто потерял всё и больше ничего не ждёт от жизни. Ветер бросил в лицо горсть ледяной крошки. Саске не поморщился. Смотрел в огонь — и видел не пламя, а голубые глаза, которые светились даже в темноте. «Я тоже, ублюдок. Я тоже скучаю». Он не произнёс этого вслух. Даже губы не шевельнулись. Но где-то внутри, в той части души, которую Учиха считал выжженной дотла, эти слова прозвучали громче любого крика.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.