Метки
Описание
Я стоял, сжимая в кармане билет на поезд, которого ещё не купил.
"Не любовь, — подумал я. — Просто не успели. Просто не назвали. Просто боялись, что если назвать — оно станет взаправду, и тогда придётся терять."
Примечания
Я часто бываю на Ваганьковском кладбище. По семейным, так сказать, обстоятельствам. И каждый раз, проходя мимо В. С., останавливаюсь, чтобы посмотреть на него.
В последний раз - в Вербное воскресенье - мне показалось, что он смотрит на меня укоризненно: «Забросила».
Исправляюсь. Хотя вряд ли он имел в виду такое.
Это продолжение фика «Не любовь» https://ficbook.net/readfic/018c6c2c-68d0-7f7c-879d-3bbb21a32fdf
Посвящение
В. С.
и всем, кто не отписался от меня за последние полгода
Было
10 апреля 2026, 07:17
Было только желание.
Значит,
Значит это для вас
Будет в следующий раз.
________________________
«Финальная песня» В. С. Высоцкий
~\\°//~
Октябрь 1979 года.
Награждение в Доме кино вышло скомканным. Как простыня после бессонницы — вся в складках, и не разгладишь. Вручали какие-то грамоты, какие-то значки. Я стоял в третьем ряду, старательно глядя поверх голов, и молился, чтобы меня не заметили. Чтобы не подошли, не хлопнули по плечу, не сказали: «Володя, а помнишь, как мы на "Мосфильме"…» — потому что после этого я обязательно должен был бы вспомнить то, что не следовало, и посмотреть на того, на кого не хотел… Хотел. Сначала — на затылок. Знакомый изгиб шеи, чуть ниже макушки. Волосы длиннее, чем в мае, и седины больше. Потом — на профиль, когда он повернулся к соседу. Сердце ухнуло и застряло где-то в гортани. Я забыл, как дышать. В. С. выглядел как человек, которого уже немного нет. Под глазами — густая тень. Щёки запали. Но держался прямо, даже браво, будто назло. И вдруг я с ужасающей ясностью понял: он играет жизнь. Не роль — саму жизнь. Потому что ту, настоящую, отмеряют уже месяцами. В буфете было шумно. Толкались сценаристы, режиссёры с третьими жёнами, кто-то уже нарезал круги вокруг стола с бутербродами. Я взял стакан минералки, вышел в коридор, упёрся спиной в стену. Закрыл глаза на секунду. — Икона Комсомола, — раздалось справа. — А ты чего, не пьёшь? Я не вздрогнул. Не повернулся. Сжал стакан так, что костяшки пальцев побелели. — Не с кем, — сказал я в пустоту. Он шагнул в поле зрения. Без гитары, без свиты. В чёрном пиджаке, который висел чуть свободнее, чем надо. И пахло от него уже не французским одеколоном, а чем-то горьким, аптечным, почти чужим. — А со мной? Я поднял глаза. Он смотрел в ответ открыто, даже вызывающе. Но зрачки — слишком широкие, слишком блестящие — выдали всё. — Ты же не пьёшь, — сказал я тихо. — Полгода не пил, — поправил он и криво усмехнулся. — А потом понял, что разницы никакой. Мы стояли в полупустом коридоре. Кто-то прошёл мимо с тарелкой, кто-то обернулся, но не остановился. Я вдруг подумал: как просто сейчас было бы взять и уйти. Сослаться на жену, на детей, на ранний поезд в Киев. Он даже не стал бы удерживать. — Ты извини, — сказал он вдруг, глядя куда-то в сторону. — За тот дубль. За курилку. За всё. — За что? — Горло перехватило. — За то, чего не было? Он медленно перевёл взгляд на меня. Долго смотрел. Потом хрипло, будто камни перекатывал, сказал: — А ты всё такой же. Готов врать даже самому себе, лишь бы лицо не уронить. — Готов, — выдохнул я. — А ты? Мы молчали. За стеной кто-то объявил тост за советское кино, зал загудел, застучали вилки. — Пойдём, — сказал он коротко, кивнул в сторону. — Там дышать нечем. Мы оделись, вышли на улицу, обошли здание, остановились у чужой машины. Он достал сигареты, прикурил, не предлагая. Я смотрел, как дым тает в сером небе, и вдруг сказал то, что не планировал: — Я думал о тебе. Всё это время. — Зря, — ответил он беззлобно. — Делать тебе больше нечего. — Нечего, — согласился я. И тогда он сделал то, что не должен был делать. Протянул руку и поправил мой воротник — просто, механически, как делают близкие люди. Но пальцы задержались на секунду дольше, и я почувствовал, что они холодные. Слишком холодные. — Ты болеешь? — спросил я глупо. — Я живу, — ответил он и убрал руку. — Пока ещё. Я закрыл глаза. Внутри всё дрожало, как перед самым страшным выходом на сцену. Я знал, что надо что-то сказать, что-то сделать, но мысли разлетались, как те голуби Витюши Павлова. Он докурил, затоптал окурок, посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом. В этом взгляде было всё: и усталость смертельная, и какая-то обречённая нежность, и прощание, которого он не произносил вслух. — Знаешь, Володь, — сказал он тихо. — В следующий раз не приходи. — Почему? — Потому что в следующий раз я уже не уйду. Он развернулся и пошёл к дверям. Я остался стоять. Ветер трепал полы пальто, в горле стоял ком. Я знал, что он не обернётся. Так было легче. Через три шага он остановился. Не оборачиваясь, бросил через плечо: — В Куйбышев меня через неделю засылают. Драмтеатр, какой-то сраный юбилей… Если скучно будет — приезжай. И ушёл. Я стоял, сжимая в кармане билет на поезд, которого ещё не купил. «Не любовь, — подумал я. — Просто не успели. Просто не назвали. Просто боялись, что если назвать — оно станет взаправду, и тогда придётся терять.» Я достал блокнот, вырвал лист, написал карандашом: «Куйбышев. Драмтеатр. Через неделю». И сунул в нагрудный карман, туда, где сердце. *** Куйбышев встретил меня промозглым октябрьским ветром и гостиницей с продавленным диваном в номере. Я приехал за сутки до официальной части. Сказал жене — командировка. Сказал директору — по личным делам. Соврал всем, включая себя. В драмтеатре шла репетиция. Я не стал подходить к сцене — стоял у выхода на подтанцовку, в темноте, и смотрел, как он выходит на поклон после монолога Гамлета. Публики не было, только несколько своих, но он кланялся так, будто от этого зависит, пустят ли его завтра в рай. Я завис на этой мысли. Не заметил, как сменилась мизансцена. — Стоять столбом — это твоя новая роль? — раздалось за спиной, когда зажёгся свет. Я обернулся. Он стоял в одном свитере, несмотря на холод, с гитарой в чехле за спиной. Усталый, злой, живой. — Приехал, идиот, — сказал он беззлобно. — Ну что с тобой делать? — Не знаю, — честно ответил я. Он хмыкнул, прошёл мимо, бросил через плечо: — Жди в гостинице. Я через час. Ждать оказалось самым страшным. Я сидел на подоконнике, смотрел на чужой город и курил — научился за этот год, только так и спасался. Пальцы дрожали. Когда в дверь постучали — витееватым стуком, сильно напоминавшим мотив «Мурки», — я чуть не разбил пепельницу. Он вошёл, скинул ботинки, бросил куртку на стул, сел в кресло. Долго молчал, разглядывая свои руки. Я стоял у окна и не знал, куда себя деть. — Ты зачем приехал, Володь? — спросил он наконец тихо. — Ты сказал. — А если я скажу «иди на хуй»? Я оскорблëнно вскинулся. На языке завертелось что-то резкое, обидное. Хотелось ответить ему в том же духе… Не матом, конечно, но тоже вполне себе. Но слова запнулись о бездыханное тело благопристойности, чтобы тут же встретиться с тенью горькой правды: а я на него и пришёл. На х*й. Мы ведь оба понимали, что не в бирюльки играть будем. Я покраснел. Не знаю, понял ли В. С. свой собственный каламбур, или же изрëк его намеренно, но на моё смятение только криво усмехнулся. — Смотря как пишется — вместе или раздельно, — процедил я, и тут же пожалел об этом, потому что В. С. захохотал. — А, какой стал! — покачал он головой, но в голосе слышалась какая-то неправильная гордость, довольство что ли. Мол, это уже что-то интересное: он ещё и огрызаться умеет. — Борзый. А раньше трусил. — Это ты трусил, — красный как рак, я подошёл ближе. Остановился в шаге. Напомнил ему его же слова, пытаясь передразнить: — «Ты женат, я тоже.» Я глубоко вздохнул. Запах — тот самый, терпкий, с ноткой лекарств — ударил в голову. — Говорил, «не знал, что так получится». А получилось теперь, что я за тобой в сраный Куйбышев притащился. Мы молчим, смотрим друг на друга: я — с обвинением, будто он в самом деле виноват во всём, что случилось и ещё случится; а он — с вызовом и каким-то злым весельем в глазах, которое я перевëл как «ну, попизди мне ещё». — Я знаю, — тихо сказал я. — Я всё знаю. Что мы не нужны друг другу. Что это просто… физиология. Интерес. Я помню. Но я всё равно приехал. Он кивнул. В глазах — такая тоска, что мне захотелось выть. — Дурак, — сказал он. — Какой же ты дурак, Конкин. А потом потянул меня за ремень на себя. Я рухнул в кресло сверху, больно ударившись коленом о подлокотник. Выдохнул в чужое плечо, вцепился пальцами в свитер. — Если ты сейчас уйдёшь, — прошептал я в воротник, — я больше никогда… — Не уйду, — перебил он жёстко. — Куда мне идти-то? Мне везде теперь недолго. Он взял моё лицо в ладони — горячие, сухие, шершавые. Посмотрел так, будто запоминал навсегда. — Это не я боялся в прошлый раз. А ты. Глаза прятал… А сейчас? Я не ответил. Вместо этого сам потянулся — и поцеловал первым. Неловко, сбиваясь с дыхания. Он ответил сразу — жадно, почти зло, забивая мне рот языком, кусая губы. Я застонал — не сдержался. Он подхватил меня под спину, поднялся сам, не разрывая поцелуя, и двинул нас к кровати. Я шёл назад, спотыкаясь, и вдруг понял, что он меня ведёт. Что сейчас он будет надо мной — и во мне. И от этого всё внутри перевернулось — не только от страха. А ещё от того, как давно я, оказывается, этого ждал. Он толкнул меня на кровать. Я упал на спину, матрас жалобно скрипнул. Он навис сверху — лёгкий, как перо, и тяжёлый, как вся его уходящая жизнь. Я смотрел на него снизу вверх и не мог дышать. — Ну, здравствуй, — сказал он хрипло. — Здравствуй, — ответил я шёпотом. Он стянул с меня рубашку — не торопясь, пуговица за пуговицей. Я лежал, не шевелясь. Потом провёл ладонью по моей груди, по животу, остановился на ремне. И вдруг замер. Посмотрел на мои руки. — Ты дрожишь, — сказал он тихо. Не спрашивая, констатируя. Я и правда дрожал. Мелкой, противной дрожью, которую не мог унять. Он наклонился ближе, почти касаясь губами моего уха: — Дрожишь, как девчонка… Боишься? — Нет, — солгал я. — А ты? Он посмотрел мне в глаза. Долго. Потом кивнул — себе, наверное, — и расстегнул мой ремень. Потом ширинку. Потом стянул с меня всё, не спрашивая разрешения. И разделся сам. Быстро, не глядя на себя — только на меня. Я видел его всего: шрам на ключице, родинку на ребре, впалый живот, худые бёдра. И то, как он возбуждён — так же, как я. Может, даже сильнее. — Не смотри, — сказал он вдруг. — Почему? — Потому что я старый и страшный. — Ты врёшь, — сказал я. — Ты никогда не был страшным. Он усмехнулся — криво, одними уголками губ. И полез в тумбочку за кремом. Я не спрашивал, зачем он там. Может, знал. Может, надеялся. Я отвернулся. Он лёг сверху, придавил к матрасу. Поцеловал — глубоко, с языком, отвлекая от мыслей, что сейчас его рука будет там, где ещё никто и никогда… Холодные пальцы скользнули в промежность и дальше. Я от неожиданности издал какой-то полузадушенный всхлип. Тут же устыдился этого — вдруг В. С. решит, что я струсил или мне неприятно, — и яростно ответил на поцелуй, привлекая руками за шею, обнимая ногами за поясницу… — Тише, ты меня задушишь, — хрипло раздалось мне в ухо, но не успел я отреагировать, как он опустился на меня — и одним плавным движением оказался внутри. В глазах потемнело. От давления, распирающего изнутри, из-за которого я забыл дышать. И от того, что это он. Его руки на моих бёдрах. Его дыхание над моим лицом. Его голос — низкий, рокочущий — шепчет: — Всё… всё… тихо… Он двинулся. Медленно, почти лениво. Вышел почти до конца — и снова внутрь, плавно, без рывков. Я чувствовал каждый сантиметр его внутри себя. Это было странно — быть снизу, под ним, открытым, уязвимым, раздвинутым. Но уже не страшно. Страшно было другое: что это может быть в последний раз. А ещё было больно. Не так, чтобы кричать, но так, что я непроизвольно напрягся, закусил губу. Внутри всё горело, распирало, будто меня разрывали изнутри — не резко, а медленно, сантиметр за сантиметром. Я подумал: «Как это вообще может быть приятно?» Но он замер, давая привыкнуть, и я вдруг почувствовал его дыхание — горячее, с табаком, — и его пальцы на моих бёдрах, и то, как он смотрит. Сверху вниз. Ждёт. — Терпи, — сказал он тихо. — Сейчас отпустит. Я кивнул, сжав челюсти. И правда — через несколько секунд боль отступила, осталось глухое, тупое давление. Чужеродное. Неприятное. Но вместе с этим я чувствовал, как бьётся его пульс — там, внутри меня. И от этого почему-то захотелось двигаться самому. Навстречу. Он двинулся — и я понял, что теперь это не только его танец. Теперь это моё тело отвечает ему, сжимается, отпускает, ищет тот самый угол, тот ритм, когда боль перестаёт быть болью. Когда становится… чем-то другим. Я обхватил его ногами крепче, принимая глубже. Боль вернулась — коротко, остро, — и тут же ушла, потому что он попал куда-то ещё. Внутри меня будто зажглась лампочка: не боль, нет, но и не ласка. Что-то между. Что-то, от чего я коротко всхлипнул. Он застонал — низко, протяжно, и ускорился. И в этот момент я перестал анализировать. Тело жило своей жизнью: мышцы сами сжимались вокруг него, бёдра сами поднимались навстречу, член тёрся о его живот — влажный, горячий, живой. Мне было одновременно хорошо и плохо. Непривычно и необходимо. Больно и сладко. Теперь движения стали короче, жёстче. Кровать скрипела, пружины в матрасе жалобно вторили каждому толчку. Я вцепился ему в спину, царапал кожу ногтями, ловил ртом воздух. Внутри всë горело. Он тяжело дышал — с хрипом, с присвистом, и этот звук пугал меня больше, чем всё остальное. Я чувствовал, как напрягаются его бёдра, как взмокла спина под моими ладонями. Мне было хорошо — так хорошо, что хотелось плакать. Но я терпел. Не потому, что стеснялся. А потому, что хотел растянуть это навсегда. Он кончил первым — резко, с хриплым выдохом, уткнувшись лицом мне в шею. Я чувствовал, как он пульсирует внутри меня — раз, другой, третий. И его дрожь — крупную, неконтролируемую. Потом замер, тяжело дыша, и несколько секунд не двигался. А я ещё был на грани — твёрдый, горячий, прижатый к его животу. Он понял это раньше, чем я успел попросить. Не выходя из меня, опустил руку между нашими телами и сжал. Несколько движений — резких, почти грубых. Я кончил ему в ладонь, выгибаясь, зажмурившись, вцепившись ногтями ему в плечи. Мы лежали в темноте, переплетённые, и молчали. Потом он откинулся на спину, тяжело дыша. Я лежал рядом, глядя в потолок, ощущая странную смесь дискомфорта и удовлетворения, и чувствовал, как простыня под моими бёдрами становится влажной и липкой. Нужно было как-то убрать это, вытереть, самим сполоснуться… Но сил не было даже на то, чтобы отползти в сторону. В комнате пахло потом, кремом, табаком — и сексом. Смесь запахов, которую я запомню навсегда. — Ты как? — спросил он, не глядя. — Живой, — ответил я, понимая, что завтра, вероятно, не смогу сидеть, ходить… Всё остальное тоже. — А ты? Он не ответил. Только взял мою руку, переплёл пальцы. — Знаешь, — сказал он минуту спустя, — а ведь хорошо, что мы не встретились раньше. — Почему? — Я был бы ещё большим говнюком. А ты был бы ещё большим мальчишкой. А сейчас… — он помолчал. — Сейчас хоть понимаешь, что я не бог. Так, человек. Битый, старый, больной. — Не старый, — я с усилием повернулся к нему, обнял, буркнул это в его плечо. — Старый, — усмехнулся он. — Для тебя старый. И почти мёртвый. — Не смей. Он притянул меня ближе, погладил по волосам. — Спи, дурак. — Сам такой. *** Утром он ушёл до рассвета. Я проснулся от холода — чужое тело не грело, простыня остыла. На тумбочке лежала сигарета и зажигалка. И записка на клочке салфетки: «Володь. Не ищи меня больше. Не надо. Я всё равно не смогу. А ты сможешь. Ты жить сможешь.В. С.»
Я долго держал бумажку в руках. Потом закурил и сказал в пустоту: — Сволочь ты, В. С. Какая же ты сволочь. И поехал на вокзал. В поезде, в тамбуре, глядя на мелькающие берёзы, я понял одну вещь, которую не мог сказать вслух, но которая была правдой. Между нами ничего не было. И всё, что было — не считается. Потому что если посчитать — можно с ума сойти. А если сойти с ума — кто тогда будет помнить, как он гладил меня по голове в гостиничном номере и говорил «дурак» — нежно, как никто и никогда? Я достал дневник, открыл на чистой странице, написал одно слово: «Было.» И зачеркнул.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.