Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Горе - лидер одной из самых популярных групп "Красноярск".Саша - даже не знает о существовании этой группы,что их объединит?
Глава 4
08 апреля 2026, 04:28
Солнце безжалостно било прямо в глаза, пробиваясь сквозь неплотно задёрнутые шторы, и Саша застонала, пряча лицо в подушку с отчаянной надеждой провалиться обратно в сон, где не было будильников и отчётов. Но часы на тумбочке упрямо показывали семь утра, а где-то на кухне уже завёлся тот самый противный звон, который она терпеть не могла — телефонная трель, означавшая, что рабочий день начался для кого-то другого, но не для неё, потому что Мироненко умудрилась проспать собственный будильник. Она села на кровати, растрёпанная, с отпечатком подушки на щеке, и несколько секунд просто сидела, глядя в одну точку, пытаясь вспомнить, какой сегодня день и почему её голова весит как чугунный мост.
Тело ломило после ночи на диване у Жени, и каждое движение давалось с трудом — спина ныла, шея отказывалась поворачиваться, а ноги, затекшие в неудобной позе, гудели глухой, тягучей болью. Саша спустила ноги с кровати, коснулась босыми ступнями холодного пола и вздрогнула, окончательно просыпаясь. В комнате пахло пылью и вчерашним парфюмом, который она забыла смыть, — резким,напоминавшим о вчерашнем концерте, о софитах, о фиолетовых волосах и хриплом голосе, певшем прямо в душу. Она мотнула головой, отгоняя наваждение, и заставила себя встать, волоча ноги в сторону ванной, потому что если она не приведёт себя в порядок прямо сейчас, то опоздает на работу, а начальник в последнее время смотрел на неё так, будто искал повод устроить разнос.
Ледяная вода, которой она умылась, обожгла лицо, разгоняя остатки сна, и Саша долго смотрела на своё отражение в зеркале — под глазами залегли синие круги, кожа была бледной, а губы потрескались от того, что она всю ночь дышала ртом, забыв выпить хотя бы стакан воды. Она провела пальцами по щеке, коснулась тонкой сеточки сосудов у виска и вдруг поймала себя на мысли, что выглядит сейчас так же измождённо, как Горе, которая стояла, вцепившись в стол, и пыталась не показывать, как дрожат её руки. Мироненко фыркнула собственному отражению, достала из шкафчика тональный крем и принялась маскировать следы бессонной ночи, действуя механически, бездумно, потому что думать о чём-то ещё не было ни сил, ни времени.
На кухне она вскипятила чайник и заварила самый крепкий кофе, какой был в закромах, — растворимый, с кислинкой и противным привкусом цикория, но другого не осталось, а ехать в магазин перед работой было некогда. Саша стояла у окна, грея ладони о кружку, и смотрела на просыпающийся город — заспанные люди в пижамах выходили на балконы курить, где-то лаяла собака, а дворник методично подметал тротуар, оставляя за собой ровные полосы на ещё влажном после ночного дождя асфальте. Вчерашний вечер казался ей теперь почти нереальным, словно она посмотрела фильм про себя, но не главную героиню, а ту, что мелькнула в кадре на пару секунд и исчезла. Она попыталась вспомнить лицо Горе — не то, агрессивное, которое та показывала на сцене, а то, на одно мгновение, когда их взгляды встретились в гримёрке, и в нём мелькнуло что-то неуловимо человеческое, почти испуганное.
Кофе обжёг язык, и Саша поморщилась, но всё равно допила до дна, чувствуя, как горечь растекается по нёбу, смешиваясь с привкусом вчерашнего чая и усталости. Она поставила кружку в раковину, даже не сполоснув, и пошла выбирать одежду — строгий дресс-код не оставлял пространства для фантазий, и Мироненко, вздохнув, достала из шкафа белую блузку и чёрные брюки, те самые, которые сидели на ней как броня, скрывая под собой все эмоции и неровные швы души.
Она оделась быстро, не глядя в зеркало, собрала волосы в строгий пучок на затылке, заколов его невидимками так туго, что кожа на висках натянулась, и сделала макияж — нейтральный, почти незаметный, чтобы начальник не придрался к яркой помаде или слишком тёмным теням. В прихожей она надела скучные лодочки на низком каблуке, повесила на плечо безразмерную сумку, где помещался и ноутбук, и ежедневник, и сменная обувь на случай дождя, и, уже взявшись за дверную ручку, замерла. Её взгляд упал на магнит на холодильнике — тот самый, с фотографией Жени и Алёны, где они были такими счастливыми, что даже железо, казалось, улыбалось. Саша улыбнулась в ответ, нащупала в кармане телефон и написала короткое: «Я в норме, еду на работу, спасибо за ночь» — и, не дожидаясь ответа, вышла в подъезд.
В лифте пахло чужими духами и утренним кофе, который кто-то разлил на кнопки, и Саша, морщась, прижалась спиной к холодной зеркальной стене, разглядывая своё отражение — строгую, собранную девушку в белой блузке, которая совсем не походила на ту, что вчера прыгала у сцены под рок-музыку. Двери разъехались, выпуская её в подъезд, и Мироненко, поправив лямку тяжёлой сумки, зашагала к остановке, вдыхая влажный после ночного дождя воздух, пахнущий бензином и мокрыми листьями. Где-то на соседней улице сигналила машина, воробьи дрались за крошку хлеба у мусорного бака, а пожилая женщина в цветастом халате выгуливала таксу на поводке — обычное утро в Зеленограде, которое ничем не отличалось от сотен других, и это успокаивало.
На остановке уже толпился народ — сонные люди с одинаково пустыми глазами, кто-то пил кофе из картонных стаканчиков, кто-то листал ленту новостей в телефоне, а одна девушка нервно поправляла причёску, вглядываясь в своё отражение в тёмном стекле остановочного павильона. Саша встала в очередь, достала наушники и включила плейлист, но не тот, вчерашний, с группой, а старый, проверенный временем — что-то спокойное, инструментальное, без слов, чтобы мысли не разбегались в разные стороны, пока она ждёт свой автобус. Подошёл нужный рейс, и Мироненко вместе со всеми втиснулась в салон, где сразу стало тесно и душно, пахло потом, дешёвым освежителем воздуха и жареными пирожками, которые кто-то держал в пакете над головами.
Она нашла свободное место у окна, села и уставилась в стекло, наблюдая, как за окном проплывают знакомые с детства улицы — школа, где она училась, тот самый парк, где они с Женей кормили бездомных котят, длинная аллея из старых тополей, которые каждую весну покрывали асфальт белым пухом, будто снегом. Автобус раскачивался на ямах и поворотах, и Саша, убаюканная этим мерным движением, поймала себя на мысли, что почти не думает о работе — голова была занята чем-то другим, какими-то обрывками вчерашних разговоров, смехом Таси, тёплым пледом на плечах и тем, как Алёна спала, уткнувшись в Женино плечо. Она улыбнулась своим мыслям и тут же одёрнула себя — нельзя раскисать, впереди целый день отчётов, совещаний и начальника, который не переносил, когда кто-то витал в облаках.
Автобус подъехал к нужной остановке, и Саша, лавируя между локтями и сумками, выскочила на тротуар, чувствуя, как ноги сами несут её в сторону офисного здания — серой десятиэтажной коробки с зеркальными окнами, где работала её компания. Охранник на входе, дядька Витя, кивнул ей, как всегда, и буркнул что-то про хорошее настроение, но Мироненко лишь отмахнулась — какое там настроение, когда спала всего ничего и глаза слипаются даже после двойной дозы кофе. Она приложила пропуск к турникету, дождалась зелёного сигнала и зашагала к лифту, где уже толпились коллеги с такими же уставшими лицами и одинаковыми кружками в руках.
В лифте кто-то обсуждал вчерашний футбольный матч, кто-то жаловался на дождь, а Саша просто стояла, смотря на мелькающие цифры этажей, и чувствовала, как понемногу возвращается в привычную колею — ту самую, где нет места рок-концертам и спонтанным признаниям в гримёрках. Двери открылись на её этаже, и она, кивнув коллегам на прощание, вышла в открытое пространство опенспейса, где уже горел свет, жужжали кулеры, а её рабочее место ждало её с неизменным ежедневником и стопкой бумаг, которые нужно было разобрать ещё вчера. Саша села в своё кресло, включила компьютер и, пока он загружался, машинально налила себе воды из графина, стоявшего на столе, — и только в этот момент позволила себе выдохнуть, понимая, что успела. Ровно без пятнадцати девять, даже есть время спокойно разобрать почту до прихода начальника.
Рабочий день потянулся медленно, как жевательная резинка, которую растягивают бесконечно тонкой нитью, и Саша уже к одиннадцати часам чувствовала, как глаза начинают слезиться от экрана монитора, а спина ноет от долгого сидения в неудобном офисном кресле. Она разбирала отчёты, отвечала на письма, которые плодились с какой-то зловещей скоростью, и пару раз ходила на совещание, где начальник, мужчина с вечно красным лицом и галстуком в рыбках, говорил о квартальных показателях таким тоном, будто речь шла о судьбе всего человечества. Мироненко кивала в нужных местах, делала пометки в блокноте, но половину слов пропускала мимо ушей — мысли то и дело возвращались к вчерашнему дню, к тому странному вечеру, когда она чувствовала себя по-настоящему живой, а не винтиком в огромной бездушной машине.
В обеденный перерыв она спустилась в столовую на первом этаже, где всегда пахло переваренным супом и казёнными котлетами, и села за столик в углу, подальше от коллег, которые обсуждали кто кого повысил в каком-то сериале. На подносе у неё была гречка с подливой, компот из сухофруктов и маленький кусочек хлеба, но есть не хотелось — внутри сидел какой-то тугой комок, смесь усталости и смутного беспокойства, которое она не могла объяснить. Она ковыряла вилкой гарнир, смотрела в окно на серое небо и думала о том, что жизнь, наверное, могла бы быть другой — если бы она чуть чаще слушала себя, чуть реже пряталась за маской послушной девочки, которая всегда делает то, что от неё ждут. Вчера она сделала что-то неожиданное, что-то, что выходило за рамки, и теперь внутри, где-то глубоко, пульсировало странное чувство, похожее на предвкушение.
После обеда работа пошла чуть быстрее — она наконец втянулась в ритм, и пальцы сами бегали по клавиатуре, заполняя ячейки в таблицах и рассылая утверждённые документы. К трем часам пришло сообщение от Жени: «Как ты? Не уволили ещё?» — и Саша невольно улыбнулась, представив подругу, которая валяется где-нибудь на диване с Алёной и лениво печатает одной рукой, второй держа кружку с чаем. Она ответила коротко: «Держусь. Работа не волк» — и тут же получила смайлик с языком и вопрос про планы на вечер. Мироненко задумалась, посмотрела на стопку бумаг, которую нужно было разобрать до конца дня, и написала: «Пока не знаю. Отпишусь». Телефон убрала в ящик стола, чтобы не отвлекаться, и с новыми силами вгрызлась в работу, чувствуя, как постепенно возвращается то самое привычное ощущение контроля, когда всё разложено по полочкам и ничего не выбивается из графика.
К шести вечера, когда солнце за окном начало клониться к закату, окрашивая стены офиса в тёплые золотистые тона, Саша наконец дописала последний отчёт и с чувством глубокого облегчения закрыла ноутбук. Коллеги вокруг уже собирались, хлопали дверцами шкафов, перекидывались ничего не значащими фразами про пробки и вечерние планы, и Мироненко, собрав свои вещи, тихонько выскользнула из опенспейса, ни с кем не прощаясь — слишком устала для светских бесед. В лифте она встретила ту же самую женщину из бухгалтерии, которая всегда жаловалась на здоровье, но сегодня та почему-то молчала, и это молчание было почти благословенным. Охранник дядька Витя снова кивнул ей, и Саша, выйдя на улицу, глубоко вдохнула вечерний воздух, пахнущий асфальтом, нагретым за день, и цветами с клумбы у входа. Рабочий день кончился, и впереди был целый вечер, который она могла провести так, как хотела — хоть с книгой на диване, хоть с прогулкой по городу.
Она не поехала домой сразу — вместо этого Саша свернула в небольшую аллею, тянувшуюся вдоль офисного здания, и медленно побрела по дорожке, вымощенной выцветшей плиткой, слушая, как каблуки лодочек цокают по камням. В воздухе висела та особенная вечерняя тишина, когда город замирает между дневной суетой и ночным безмолвием, и Мироненко наслаждалась этим коротким промежутком, принадлежащим только ей. Мимо пробежал мужчина в спортивном костюме, обдав запахом пота и дешёвого одеколона, где-то за деревьями залаяла собака, а с соседней улицы доносились приглушённые звуки чьей-то ссоры — обычная жизнь, текущая своим чередом, равнодушная к её внутренним метаниям. Саша остановилась у скамейки, постояла секунду, глядя на мокрое после утреннего дождя дерево, и всё же села, положив сумку на колени и вытянув гудящие ноги.
Пальцы сами потянулись к телефону — на экране высветилось несколько уведомлений, среди которых было сообщение от Таси: «Добралась? Я уже дома, отсыпаюсь после вчерашнего. Как прошёл твой день в аду?» Мироненко усмехнулась, представив Ежову, которая наверняка валяется сейчас на диване в пижаме с единорогами и пьёт чай с печеньками, и набрала в ответ: «Нормально. Выжила. Ты как?» Ответ пришёл почти мгновенно — смайлик с высунутым языком и короткое: «Жива-здорова. Завтра созвонимся, ладно? Целую». Саша убрала телефон в карман и откинулась на спинку скамейки, подставляя лицо последним лучам солнца, которые пробивались сквозь кроны старых лип, отбрасывая на землю причудливую вязь теней.
В голове постепенно выстраивался план на вечер — заехать в магазин за продуктами, потому что холодильник был пуст, если не считать засохшего сыра и бутылки кетчупа с истекшим сроком годности, потом принять душ, чтобы смыть с себя запах офиса и чужого кофе, и наконец упасть на диван с какой-нибудь книгой, которую она начала читать ещё месяц назад и так и не дочитала. Она поднялась со скамейки, поправила сползшую лямку сумки и зашагала к выходу из аллеи, чувствуя, как усталость постепенно сменяется тем приятным томлением, когда тело знает, что скоро окажется в мягких объятиях домашнего дивана, и заранее радуется этому.
До магазина она дошла за десять минут — небольшой супермаркет на первом этаже жилого дома, где всегда было людно и пахло свежей выпечкой, которую пекли прямо в пекарне при входе. Саша взяла корзинку и двинулась между стеллажами, механически скидывая в неё всё необходимое — молоко, хлеб, яйца, какие-то овощи, пачку пельменей на случай, если совсем не будет сил готовить, и шоколадку, которую она позволяла себе только в самые тяжёлые дни. На кассе она задержалась, потому что перед ней стояла женщина с тележкой, полной товаров, и пересчитывала сдачу с такой сосредоточенностью, будто от этого зависела её жизнь, но Саша не торопилась — смотрела на газетные заголовки, на глянцевые журналы с чьими-то идеальными жизнями, на жвачки и батарейки, и думала о том, как странно устроен мир: вчера она чувствовала себя почти героиней, а сегодня стоит в очереди в супермаркет, как миллионы таких же уставших людей.
Домой она вернулась уже в сумерках, когда небо над Зеленоградом окрасилось в густой сиреневый цвет, и в окнах зажглись первые огни. Саша разулась, повесила ключи на крючок, прошлёпала на кухню и принялась разбирать пакеты, расставляя продукты по полкам холодильника с той же методичностью, с какой раскладывала бумаги на рабочем столе. Рука замерла, когда она достала из пакета ту самую шоколадку — молочный шоколад с орехами, который она не брала уже несколько лет, потому что следила за фигурой, но сегодня почему-то захотелось именно его. Она отломила кусочек, положила в рот и, прикрыв глаза, позволила сладости растечься по языку, чувствуя, как вместе с ней по венам разливается какое-то детское, почти забытое чувство защищённости, будто всё ещё может быть хорошо.
Саша достала из кармана наушники, распутала вечно путающийся провод и вставила их в уши, на мгновение задержав палец на экране телефона, где в плейлисте плескалось знакомое название. Она хотела включить что угодно, только не это — какой-нибудь старый инди-рок, джаз, даже попсу, которую терпеть не могла, лишь бы не возвращаться туда, в тот вечер, где софиты резали глаза, а фиолетовые волосы развевались в такт музыке. Но палец предательски скользнул, и первая нота той самой песни — «Пустые города» — ударила по ушам, разливаясь по внутренностям знакомой, щемящей болью. Она замерла с шоколадкой в руке, так и не донеся следующий кусочек до рта, и закрыла глаза, чувствуя, как голос Горе обволакивает её, проникает под кожу, заставляет сердце биться чаще, словно она снова стоит в том самом зале, прижатая к сцене животом.
Голос пел о телефоне, который молчит, о пустой квартире, где только пульс стучит, и Саша вдруг осознала, что стоит посреди кухни, в квартире, где так же пусто и тихо, если не считать этого голоса в наушниках, заполняющего собой все углы. Она медленно опустилась на табурет, не замечая, что шоколадка выпала из пальцев и упала на пол, и просто сидела, вслушиваясь в каждое слово, в каждую интонацию, в ту хрипотцу, которая делала этот голос таким живым, таким настоящим, будто Горе пела не для многотысячной толпы, а для неё одной, здесь и сейчас. Внутри всё сжималось и разжималось, как гармошка, и Мироненко поймала себя на том, что её глаза защипало — чёрт, только не это, только не слёзы на ровном месте из-за какой-то песни, которую она слышала уже сто раз.
Вторая песня сменила первую, потом третья, и Саша уже не пыталась остановиться — она сидела на кухне в темноте, не включая свет, потому что так было проще, так можно было представить, что её нет здесь, что она где-то там, в другом мире, где слова имеют значение, а музыка лечит раны, которые не замечает ни один врач. Голос Лизы звучал то агрессивно, разрывая динамики наушников, то вдруг становился тихим, почти шёпотом, и тогда Саша задерживала дыхание, боясь пропустить каждое слово, каждый выдох, каждую паузу, в которой пряталась боль. Она вспомнила, как смотрела на Горе на сцене — та казалась неуязвимой, железной, но в песнях была вся она, настоящая, без брони, без маски агрессивной рок-звезды, просто девушка, которая тоже когда-то теряла и боялась, и надеялась, и снова теряла.
Пальцы сами потянулись к телефону, и Саша, не убирая наушников, открыла страницу группы в социальной сети — просто так, чтобы посмотреть, может быть, они выложили фото с концерта, что-нибудь безликое и официальное, что не заставит её сердце биться так бешено. Но там были новые фотографии — Горе с гитарой, Горе, пьющая воду прямо из бутылки на сцене, Горе, улыбающаяся чему-то за кадром, и на этой последней Саша задержалась взглядом дольше, чем следовало. Улыбка делала её лицо совсем другим — не хищным, не колючим, а почти беззащитным, почти детским, и Мироненко вдруг отчётливо поняла, что хочет увидеть эту улыбку вживую, не через экран, не через объектив фотокамеры, а так, чтобы между ними не было ничего, кроме воздуха. Она помотала головой, выключила телефон и убрала его в карман халата, чувствуя, как к щекам приливает жар — о чём она вообще думает? Они не знакомы, они даже не разговаривали по-настоящему, несколько минут в гримёрке не считаются, и эта девушка, скорее всего, уже забыла о её существовании.
Но песня продолжала играть, и слова ложились на душу, как бальзам на свежую рану, и Саша не выключала наушники, даже когда поняла, что уже полчаса сидит в полной темноте, глядя в одну точку на стене. Она слушала про пустоту, про потерю, про то, как внутри всё горит и рвётся на части, и чувствовала странное облегчение — кто-то другой испытывал то же самое, кто-то другой формулировал её боль лучше, чем она сама, и этот кто-то был невидимкой, незнакомкой, но от этого становилось только легче. Мироненко наконец поднялась с табурета, нашла ногой упавшую шоколадку, подняла её и, не глядя, положила на стол, а сама пошла в сторону спальни, не снимая наушников, потому что боялась, что если сейчас остановить музыку, то тишина задавит её своим весом. Она упала на кровать, так и не переодевшись, свернулась калачиком, подтянув колени к животу, и закрыла глаза, позволяя голосу Горе убаюкивать её, уносить куда-то далеко, где нет отчётов, начальников и серых офисных будней, а есть только музыка, темнота и странное, почти запретное чувство.
Наушники она сняла только у двери в ванную, и тишина, хлынувшая в уши, показалась почти физически осязаемой — тяжёлой, вязкой, как патока, которая обволакивает и не даёт дышать. Саша включила свет, и лампочка под потолком зажглась с противным дребезжанием, будто тоже устала после долгого дня, и, не глядя в зеркало — потому что знала, что увидит там уставшее лицо с размазанной тушью и синими кругами под глазами, — принялась стягивать с себя офисную броню. Блузка упала на пол, брюки последовали за ней, и Мироненко осталась стоять в одном белье, чувствуя, как прохладный воздух касается разгорячённой кожи, заставляя мурашки бежать по спине и рукам. Она наконец подняла глаза на своё отражение — бледная, растрёпанная, с красными от долгого сидения за компьютером глазами, но внутри неё почему-то теплился тот самый маленький огонёк, который разгорался всякий раз, когда она делала что-то не по правилам.
Она залезла под душ, и горячая вода хлынула сверху, обжигая плечи и спину, смывая вместе с пеной и гелем для душа всю усталость, все тревоги и сомнения, которые накопились за день. Пар заполнил маленькую ванную комнату, запотело зеркало, и очертания собственного тела стали расплывчатыми, почти нереальными, будто она смотрела на себя сквозь мутное стекло — или сквозь время. Саша закрыла глаза и позволила мыслям течь свободно, не пытаясь их контролировать или направлять, и они потекли, как вода по её плечам, сначала медленно, а потом всё быстрее и быстрее, подхваченные невидимым течением. Она думала о том, как странно устроена жизнь: ещё вчера утром она была обычным менеджером, который ничего не ждёт от дня, кроме рутины и усталости, а сегодня — уже сегодня она чувствует себя почти другим человеком, будто что-то сдвинулось внутри, сломалось или, наоборот, встало на место.
Пальцы машинально намыливали волосы, и Саша, прикрыв глаза, вдруг поймала себя на том, что улыбается — просто так, без причины, просто потому, что внутри разливалось странное тепло, которое она не могла объяснить ничем, кроме вчерашнего вечера. Она вспомнила, как стояла в той гримёрке, как смотрела в спину Горе, как её голос дрожал, когда она говорила о песнях, и как ей показалось, что между ними на секунду проскочила искра — не та, о которой пишут в романах, а какая-то другая, более настоящая, похожая на узнавание. Может, она всё придумала? Может, усталость и эмоции сыграли с ней злую шутку, и на самом деле Горе просто хотела поскорее выставить её за дверь, а всё остальное — лишь плод её разгорячённого воображения? Саша открыла глаза, повернулась спиной к струям воды и прислонилась лбом к прохладной кафельной стене, чувствуя, как контраст температур отрезвляет, возвращает на землю из облаков, где она витала последние несколько минут.
Но даже холод кафеля не мог заставить её забыть, как Горе сжала край стола, как её пальцы побелели от напряжения, как она отвернулась, чтобы скрыть дрожь в руках — эти детали въелись в память с фотографической точностью, и Саша не могла от них избавиться, сколько ни тёрла глаза. Она выключила воду, постояла ещё секунду под тяжёлыми каплями, стекающими с волос на плечи, и только потом шагнула на холодный пол, нащупав ногой махровый коврик. Завернувшись в большое пушистое полотенце, она провела ладонью по запотевшему зеркалу, стирая влагу, и увидела в нём девушку с мокрыми волосами, с раскрасневшимся от горячей водой лицом и глазами, в которых больше не было той пустоты, что преследовала её последние месяцы. В них появилось что-то новое — может быть, надежда, может быть, просто усталость, смешанная с любопытством, но это «что-то» меняло всё, заставляло смотреть на мир немного иначе.
Она вытерлась, натянула старую футболку и мягкие домашние штаны, в которых обычно спала, и, оставив мокрое полотенце висеть на двери, прошла на кухню за стаканом воды. Пока пила, её взгляд упал на телефон, который так и лежал экраном вверх, и на мгновение ей показалось, что сейчас на нём высветится сообщение — от кого-то, кто думает о ней так же, как она думает о нём, но экран был пуст, только время и значок будильника на завтрашнее утро. Саша вздохнула, поставила стакан в раковину и, уже засыпая, пошла к кровати ,проваливаясь в мягкую прохладу простыни, подумала о том, что завтра она снова пойдёт на работу, снова будет пить кофе из пластикового стаканчика и снова смотреть на часы в ожидании вечера, но что-то в ней изменилось безвозвратно. Она заснула с мыслью о том, что жизнь, оказывается, может быть интереснее, чем она себе представляла, если позволить себе хотя бы иногда делать то, что хочется, а не то,что нужно.
***
Московская квартира встретила её привычной тишиной — той самой, что давила на уши после грохота концертов и криков толпы, но сегодня эта тишина была другой, какой-то звенящей, будто кто-то натянул струну прямо в воздухе и вот-вот её перережет. Лиза сидела на подоконнике широко распахнутого окна, поджав под себя ноги, и смотрела на огни вечернего города, который простирался перед ней до самого горизонта, подсвеченный снизу тысячами жёлтых и белых точек. На ней была старая растянутая майка, которую она носила ещё со времен гаражных репетиций, и короткие домашние шорты, а фиолетовые волосы, мокрые после душа, были собраны в небрежный высокий пучок, из которого то и дело выбивались непослушные пряди, падая на лицо и шею. Гитара лежала у неё на коленях, и пальцы сами перебирали струны, извлекая из них не мелодию даже, а какой-то непрерывный, тягучий звук, похожий на вздох. Она не могла перестать думать о той девушке — о блондинке со светлыми, почти белыми волосами и глазами цвета утреннего неба, которая ворвалась в её гримёрку без стука, без страха, без той подобострастной дрожи, с которой обычно подходили фанаты. Лиза провела пальцем по струне, и та издала высокий, жалобный звук, словно заплакала, — она вспомнила, как та девушка смотрела на неё, не отводя взгляда, как говорила о песнях, будто они были написаны специально для неё, и как у неё самой тогда задрожали руки. Горе зажмурилась, отгоняя наваждение, и начала играть что-то более ритмичное, более агрессивное, чтобы заглушить внутренний голос, который шептал ей, что эта случайная встреча была вовсе не случайной, что эта девушка увидела то, что никто не замечал годами — её настоящую, без масок и брони, просто человека, которому больно и одиноко. В комнате было душно даже с открытым окном, и Лиза чувствовала, как капельки пота собираются на висках, скатываются по шее за ворот майки, но не шевелилась, продолжая перебирать струны с какой-то лихорадочной, почти безумной настойчивостью. Она пыталась сочинить что-то новое — рифф, припев, хотя бы пару строк, которые могли бы вылиться в песню, но вместо слов в голову лезли образы: светлые волосы, развевающиеся на ветру, решительный взгляд, дрожащий голос, который говорил правду в лицо, не боясь ни её агрессии, ни её славы. Горе вдруг резко ударила по струнам, заставив их зазвенеть диссонансом, и отложила гитару на подоконник, прижимаясь спиной к прохладному стеклу и чувствуя, как бетонная стена впивается в лопатки через тонкую ткань майки. Внизу, внизу на улице, кто-то громко смеялся, где-то сигналила машина, и эти звуки живой, нормальной жизни казались ей сейчас такими далёкими, будто она смотрела на них через толстое стекло аквариума, в котором плавала одна. Она сползла с подоконника, прошлёпала босиком по паркету к дивану, где валялся телефон, и взяла его в руки, надеясь увидеть хоть какое-то уведомление — от Дани, от Юры, от кого угодно, кто мог бы отвлечь её от этих мыслей, но экран был пуст, только время и низкий заряд батареи. Лиза швырнула телефон на подушки и упала на диван лицом вниз, уткнувшись носом в мягкий плед, пахнущий её собственными духами и чем-то ещё, неуловимо домашним, что всегда успокаивало её после тяжёлых гастролей. Но сегодня даже этот запах не работал — внутри всё кипело и бурлило, как в котле, который вот-вот сорвёт крышку, и она не знала, как выпустить пар, как перестать думать о той, кого, возможно, никогда больше не увидит. Она перевернулась на спину, уставилась в потолок, где играли тени от проезжающих машин, и вдруг поймала себя на том, что её пальцы выстукивают на животе какой-то ритм — тот самый, который она слышала в песне, когда блондинка стояла у неё за спиной и говорила о пустоте внутри. Горе села, обхватив колени руками, и замерла, чувствуя, как в груди разрастается что-то тёплое и одновременно болезненное, похожее на старую рану, которую кто-то бесцеремонно вскрыл и теперь ковыряет в ней пальцами. Она ненавидела это чувство — зависимость от чужого взгляда, от чужих слов, от того, что кто-то может увидеть её настоящую, без того фасада, который она выстраивала годами. Но эта девушка каким-то непостижимым образом пробила брешь в её обороне, и теперь Лиза не знала, как заделать эту дыру, как снова стать той самой Горе, которую все боятся и уважают, но никто не знает по-настоящему. Она снова потянулась к гитаре, взяла её в руки и начала играть тихо, почти неслышно, чтобы соседи за стеной не проснулись, чтобы никто не услышал, как её пальцы выдают то, что она никогда не сказала бы вслух — что она боится, что она одна, что она, чёрт возьми, хочет, чтобы кто-то остался с ней не потому, что она рок-звезда, а просто потому, что она — Лиза. Пальцы замерли на грифе, и Лиза почувствовала, как в голове вдруг прояснилось — та самая ясность, которая приходила всегда перед тем, как рождалось что-то настоящее, не придуманное, не вымученное, а выплеснувшееся прямо из крови. Она взяла блокнот, который вечно валялся на журнальном столике, исписанный обрывками фраз и зачёркнутыми строчками, и открыла чистую страницу, чувствуя, как внутри поднимается что-то огромное, требующее выхода. Те самые строки, которые она набросала в гримёрке дрожащей рукой, всплыли в памяти сами собой — «Златые пряди до колен, в глазах — небесная роса», — и Горе поняла, что это только начало, первый куплет, за которым должно последовать нечто большее, нечто, что разорвёт тишину этой московской квартиры на куски. Она взяла гитару на колени, прижала её к телу, как единственное спасение в тонущем мире, и начала подбирать аккорды — сначала медленно, неуверенно, пробуя разные тональности, пока не наткнулась на ту самую последовательность, которая заставила её сердце сжаться. Ми минор, соль мажор, до мажор, си минор — простые, почти примитивные аккорды, которые играют новички в музыкальных школах, но в её исполнении они вдруг зазвучали иначе, наполненные той самой болью и восторгом, которые она не могла выразить словами. Она провела пальцами по струнам, извлекая арпеджио, и в этой прозрачной, переливающейся последовательности ей послышался образ светлых волос, развевающихся на ветру, — нежных и одновременно сильных, как струны, которые она сейчас перебирала. Пальцы сами нашли рифф — тот самый, который станет основой песни, въедливым, гипнотическим повторением, от которого невозможно отмахнуться. Он начинался с низкой, тягучей ноты на шестой струне, затем резкий взлёт вверх, задержка, и снова спуск в глубину, как качели, которые раскачиваются всё сильнее, грозя выбросить седока в пропасть. Лиза сыграла его раз, второй, третий, каждый раз добавляя что-то новое — то форшлаг, то мелизм, то вдруг срываясь в диссонанс, чтобы тут же вернуться к чистой ноте, и в этом балансировании на грани фальши было что-то от той девушки, которая стояла в её гримёрке: такая же неустойчивая, такая же грань между смелостью и отчаянием. Горе закрыла глаза и позволила пальцам вести её, не думая о технике, не контролируя каждое движение, просто плывя по течению звука, который рождался прямо сейчас, в этой комнате, для неё одной. Соло пришло неожиданно — резкое, агрессивное, с бендовыми растяжками, от которых замирает дыхание, и быстрыми пассажами на верхних ладах, где каждая нота звучит как крик. Она вжала струну у первого порожка, потянула вверх, заставляя её выть, и в этом вое ей послышался голос той блондинки — не тот, каким она говорила в гримёрке, а тот, каким она, наверное, кричит в подушку по ночам, когда никто не видит. Лиза сыграла восходящую гамму, срываясь в хаотичное тремоло, и вдруг замерла, оставляя после себя только вибрацию, которая медленно таяла в воздухе, как утренний туман над водой. Она открыла глаза, тяжело дыша, и посмотрела на свои пальцы — на подушечках выступили красные полосы от струн, но боли не было, только странное, почти эйфорическое опустошение, будто она только что пробежала марафон или выплакала все слёзы, которые копились годами. Она перечитала то, что успела записать, и добавила новые строки, выплёскивая их на бумагу с той же яростью, с какой только что играла соло: «Твой рокерский лихой наряд с душою светлой так контрастен». Рука дрожала, чернила расплывались, но Горе не останавливалась, потому что боялась, что если остановится, то потеряет это состояние — то самое, когда слова приходят сами, без спроса, без цензуры, просто как дыхание. Она дописала куплет, потом припев, который вырвался из неё одним выдохом, и только тогда отложила ручку, чувствуя, как пальцы свело судорогой, а в висках запульсировала знакомая мигрень — плата за творчество, за то, что она разрешила себе быть уязвимой хотя бы на несколько минут. Лиза отложила гитару на диван, встала и подошла к окну, прислонившись лбом к холодному стеклу. На улице уже почти стемнело, и в отражении она видела своё лицо — уставшее, бледное, с размазанной тушью, которая осталась ещё с концерта, потому что она так и не смыла её как следует. Но в глазах горел тот самый огонь, который она так долго в себе подавляла, — огонь надежды, страха, предвкушения, смешанного с отчаянием. Она посмотрела на блокнот, оставленный на столике, и вдруг чётко осознала, что эту песню она не сможет никому показать — ни Дане, ни Юре, ни продюсерам, потому что в ней было слишком много правды, слишком много её самой, той, которую никто не должен видеть. Но она знала, что будет возвращаться к этим аккордам снова и снова, играть их для себя, в темноте, когда никто не слышит, и представлять, что где-то там, в Зеленограде, девушка со светлыми волосами и небесными глазами тоже сидит у окна и, возможно, думает о ней. Телефон завибрировал на диване, вырвав Лизу из того полупрозрачного состояния, в котором она пребывала, глядя на собственное отражение в тёмном окне. Она вернулась к дивану, взяла аппарат и увидела уведомление от общего чата «Красноярск — боевая единица» — Юра написал первым, что случалось нечасто, потому что гитарист обычно предпочитал пересылать мемы или молчать, оставляя всю коммуникацию на неё и Даню. Сообщение было коротким, без лишних смайликов и восклицательных знаков, под стать его характеру: Народ, когда следующая репетиция? И что с концертами на эту неделю? Надо расписание сверить, у меня запись в студии намечается. Лиза усмехнулась — даже в мессенджере Юра оставался тем самым невозмутимым профессионалом, который сначала думает о деле, а потом уже обо всём остальном. Она села на диван, поджав под себя ногу, и начала набирать ответ, но пальцы замерли над клавиатурой — она вдруг поняла, что совершенно не помнит, когда у них запланирована следующая репетиция, хотя обычно держала всё в голове, как жёсткий диск, на котором не бывает сбоев. Вчерашний концерт, гримёрка, та блондинка, потом ночная поездка в Москву, эта дурацкая песня, которую она только что сочинила — всё смешалось в голове в один липкий, тягучий ком, из которого невозможно было вычленить ни одной внятной мысли. Она отбросила телефон на подушки, прошлась по комнате, чувствуя, как ступни касаются прохладного паркета, и попыталась восстановить в памяти слова менеджера Насти, которая перед отъездом что-то говорила про график на следующую неделю. Кажется, репетиция должна была быть послезавтра, в их московской студии, а концерт — в пятницу, в каком-то клубе, название которого она уже забыла, потому что клубы для неё давно превратились в череду одинаковых стен, динамиков и потных лиц в первом ряду. В чат тем временем подтянулся Даня — его сообщение всплыло с характерной задержкой, потому что барабанщик всегда печатал медленно, одним указательным пальцем, и это бесило всех, но особенно Лизу, которая ненавидела ждать даже секунду. Я вообще свободен. Давайте лучше в четверг, а то в среду у меня сессия с звукорежиссёром. Горе почувствовала, как внутри закипает привычное раздражение на их вечные отговорки и личные дела, которые вечно вставали поперёк общего графика. Она взяла телефон, быстро набрала: В четверг не могу. У меня запись в студии с утра. Давайте в пятницу прямо перед концертом — разомнёмся и поедем. Отправила, даже не перечитав, потому что сейчас ей было плевать на дипломатичность и умение договариваться, на котором всегда настаивала Настя. Юра ответил почти мгновенно, будто только и ждал её сообщения: В пятницу так в пятницу. Только не ной потом, что мало времени на раскачку. Я предупредил. Лиза скрипнула зубами, представив его самодовольное лицо, которое он наверняка корчил сейчас где-нибудь в своей московской квартире, развалившись на диване с гитарой в обнимку. Она хотела ответить что-то резкое, как обычно, но пальцы вдруг замерли — она вспомнила, как Юра недавно на репетиции перед концертом говорил про отношения, про то, что ей нужно расслабиться, и как она тогда чуть не опрокинула его гитару на пол. Сейчас, в тишине собственной квартиры, эти слова звучали иначе — не как насмешка, а почти как правда, которую она отказывалась признавать, потому что признать её означало бы согласиться с тем, что она сломана и нуждается в починке. Даня, почувствовав напряжённую паузу, написал следом: А что по концертам? Настя говорила, что в следующем месяце могут добавить ещё два выступления. В Питере и, кажется, в Нижнем. Лиза вздохнула, потёрла переносицу, чувствуя, как назревает головная боль — Питер, Нижний, снова дорога, снова отели, снова толпы, снова улыбаться в камеры и делать вид, что она не хочет провалиться сквозь землю от этой бесконечной гонки. Пусть Настя скинет подробности завтра. Сейчас не соображаю. Устала. Юра ответил коротким «Ок», Даня — смайликом с закрытыми глазами, и чат замолк, оставив Лизу наедине с собой, своими мыслями и недописанной песней на журнальном столике. Она положила телефон на диван и снова взяла гитару, но не для того, чтобы играть — просто чтобы чувствовать её тяжесть на коленях, чтобы дерево инструмента грело бёдра через тонкую ткань шорт. Завтра нужно будет звонить Насте, обсуждать график, решать вопросы с транспортом и гостиницами, делать вид, что она контролирует ситуацию, хотя на самом деле контроль давно ускользал сквозь пальцы, как вода. Но сейчас, в два часа ночи, в Москве, в квартире, где никто её не видел, она могла позволить себе быть просто Лизой — уставшей, растерянной, влюблённой в призрак, который, возможно, даже не вспоминает о её существовании. Она провела пальцем по струнам, извлекая тот самый рифф, который придумала час назад, и подумала, что, может быть, в пятницу, перед концертом, она успеет дописать эту песню. А может, и нет. Может, она так и останется черновиком, смятым и выброшенным в мусорную корзину, как и все её попытки быть счастливой. Лиза отложила гитару, чувствуя, что пальцы уже не слушаются, а голова гудит от перенапряжения, и потянулась за телефоном, надеясь найти в бездумном листании ленты то самое забвение, которое так необходимо было её разгорячённому мозгу. Она открыла Тик ток, и привычная, мигающая разноцветьем лента понеслась перед глазами, обрушивая на неё потоки смешных кошек, неудачных падений, танцев под популярные треки и бесконечных советов о том, как стать успешной, богатой и счастливой за пять минут в день. Горе скроллила механически, почти не вникая в содержание, пока вдруг её палец не замер сам собой — на экране мелькнуло знакомое лицо, её собственное лицо, наложенное на какой-то эмоциональный саундтрек, и Лиза с удивлением поняла, что наткнулась на эдит про группу «Красноярск». Она остановилась, чувствуя странное, почти неловкое любопытство — обычно она избегала такого контента, считая его дешёвым и навязчивым, но сегодня, в два часа ночи, когда все запреты и барьеры рухнули, она позволила себе посмотреть. Эдит был посвящён ей и Милане — под медленную, тягучую мелодию сменялись кадры с концертов, где они стояли рядом на сцене, где Горе бросала взгляд на пианистку во время соло, где Милана улыбалась ей с каким-то особенным, тёплым выражением лица. Лиза нахмурилась, потому что никогда не замечала за собой ничего подобного, но монтаж был сделан так искусно, что не поверить было невозможно — в замедленных кадрах, в выхваченных из контекста моментах, в том, как их пальцы почти касались друг друга на клавишах и струнах, действительно читалось что-то большее, чем просто дружба. Внизу в комментариях кипела жизнь: «Милгор — мои любимые, они так милы», «Горе посмотри на неё, она же влюблена», «Когда уже будет их совместное интервью, я умру от счастья» — и Лиза почувствовала, как к щекам приливает жар, смесь смущения и какого-то странного, почти детского восторга от того, что кто-то видит их такими, какими они не были никогда. Она хотела пролистнуть дальше, но пальцы не слушались, и следующий эдит, подхваченный алгоритмом, оказался про неё и Юру — здесь монтаж был более агрессивным, с быстрыми сменой кадров, с их перепалками на репетициях, с тем, как Горе кидает в гитариста медиатор, а он только усмехается в ответ, как будто ему нравится её злость. «Дайте им уже поцеловаться, напряжение между ними просто физическое», — гласил один из комментариев, и Лиза невольно фыркнула, представив, что было бы, если бы она действительно поцеловала Юру — он бы, наверное, от неожиданности выронил гитару и больше никогда не посмел бы открыть рот. Но в этом эдите тоже было что-то завораживающее — их противостояние выглядело как танец, как игра, в которой никто не хотел уступать, и Горе вдруг поняла, что со стороны их общение действительно может казаться флиртом, хотя на самом деле это была просто война двух одинаково упрямых характеров. Алгоритм, почувствовав её интерес, подкинул следующий ролик, и Лиза вдруг громко расхохоталась в пустой квартире — эдит был про Юру и Даню, про их «Юдан», как гласил хэштег в углу экрана. Там были нарезки с репетиций, где барабанщик и гитарист сидели рядом, что-то обсуждая, где Даня подавал Юре запасные струны, где они вместе курили на заднем плане, и всё это было наложено на какой-то романтичный поп-трек, который совершенно не сочетался с их суровыми, рокерскими образами. Комментарии под этим видео были ещё более безумными: «Они женаты, я ничего не знаю», «Посмотри, как Даня на него смотрит — это любовь», «Юдан — канон, и никто меня не переубедит», и Лиза, вытирая выступившие от смеха слёзы, подумала, что если ребята когда-нибудь увидят это, то, наверное, убьют её за то, что она не предупредила их о таком повороте событий. Она залипла в этом странном, параллельном мире, где её друзья становились героями любовных историй, а она сама — объектом чьих-то фантазий и надежд, и это было одновременно жутковато и забавно, как смотреть на себя в кривое зеркало, которое искажает черты, но оставляет узнаваемым силуэт. Лиза нашла ещё несколько эдитов про Милгор — с более медленной, почти грустной музыкой, с кадрами, где Милана играет на рояле, а Горе стоит за её спиной, и монтаж был сделан так, будто между ними витает что-то недосказанное, какое-то напряжение, которого в реальности никогда не существовало. Она поймала себя на мысли, что это даже красиво — их выдуманная любовь, их невозможные отношения, которые рождались в воображении тысяч девочек по всей стране, и на секунду ей стало обидно, что в реальности всё было гораздо скучнее, гораздо прозаичнее, гораздо больнее. Телефон завибрировал от входящего сообщения, и Лиза вынырнула из этого разноцветного, лихорадочного мира, почувствовав, как глаза слезятся от долгого смотрения в экран. Она посмотрела на время — половина третьего, а она всё ещё сидит на диване в одной майке и шортах, с растрёпанным пучком на голове, и смотрит, как её шипперят с собственной пианисткой и гитаристом. Горе усмехнулась, отключила телефон и отбросила его на другой конец дивана, чувствуя, как внутри понемногу утихает то странное, лихорадочное возбуждение, которое охватило её после концерта и разговора с той блондинкой. Она подошла к окну, отодвинула штору и посмотрела на ночную Москву, которая мерцала огнями, как огромная новогодняя ёлка, и подумала, что, наверное, в этом безумии, в этом хаосе чужих фантазий и ожиданий, есть своя правда — маленькая, крошечная, спрятанная глубоко внутри, которую она сама от себя прячет уже много лет. Лиза почувствовала,как веки становятся тяжёлыми, словно кто-то налил в них расплавленного свинца, а тело наливается той приятной, глубокой усталостью, которая бывает только после очень долгого и очень насыщенного дня. Она потянулась, хрустнув позвоночником, и поняла, что если не ляжет сейчас, то так и просидит на диване до утра, глядя в потолок и перебирая в голове обрывки чужих фантазий, собственных стихов и случайных встреч. Гитара так и осталась лежать на подоконнике, и Горенская, сделав над собой усилие, поднялась, взяла инструмент и поставила его в угол, рядом с усилителем, где он обычно проводил ночи в ожидании нового дня и новых аккордов. Пальцы на секунду задержались на грифе, погладив холодное дерево, будто прощаясь до завтра, и только потом она разжала хватку и позволила гитаре прислониться к стене в полном одиночестве. Она прошла на кухню, выключила свет, который горел всё это время, хотя она даже не замечала его, и налила себе стакан воды, чувствуя, как горло саднит от напряжения последних часов. Пока пила, её взгляд упал на блокнот, оставленный на журнальном столике — она видела его даже из кухни, белую страницу с размазанными чернилами, и внутри что-то кольнуло, но она заставила себя отвернуться. Сейчас не время, сейчас только сон, только тишина и темнота, только возможность выключить мозг хотя бы на несколько часов, пока новый день не предъявит свои требования. Фиолетоволосая поставила стакан в раковину, выключила на кухне свет и, шаркая босыми пятками по паркету, побрела в спальню, где её ждала большая, холодная кровать с разобранным с вечера одеялом. В спальне было темно, только свет от уличных фонарей пробивался сквозь неплотно задёрнутые шторы, рисуя на стенах и потолке причудливые узоры из света и тени. Лиза стянула с себя майку, бросила её на спинку стула, натянула старую растянутую футболку, в которой обычно спала, и забралась под одеяло, чувствуя, как прохладная простыня касается разгорячённой кожи, вызывая мурашки вдоль позвоночника. Она лежала на спине, глядя в потолок, и слушала, как за окном изредка проезжают машины, как где-то далеко лает собака, как тикают часы на стене — мерный, успокаивающий звук, который всегда помогал ей уснуть в детстве, когда мир казался проще и понятнее. Волосы, собранные в пучок, давили на затылок, и она, повозившись, вытащила резинку, позволяя фиолетовым прядям рассыпаться по подушке, и сразу стало легче, будто с головы сняли тяжёлый шлем. Она перевернулась на бок, подтянула колени к животу, свернувшись калачиком, как делала всегда, когда чувствовала себя особенно уязвимой и одинокой, и закрыла глаза, надеясь, что сон придёт быстро, без лишних церемоний и предупреждений. Но мысли всё ещё роились, как потревоженный улей — эдиты, шипперы, комментарии, потом вдруг та блондинка с её небесными глазами, потом Юра с его вечными подколами, потом песня, которую она написала и которую никогда никому не покажет. Горенскаявздохнула, перевернулась на другой бок, смяла подушку под головой, пытаясь найти удобное положение, и наконец, когда уже отчаялась, почувствовала, как сознание начинает плыть, как реальность становится зыбкой, как мысли теряют свою остроту и рассыпаются на отдельные, бессвязные образы. Последнее, что она помнила перед тем, как провалиться в темноту, был запах собственных духов на подушке, смешанный с ароматом табака, который пропитал её волосы на концерте, и смутное, почти неосознанное желание, чтобы завтрашний день принёс что-то новое — что-то, что вытащит её из этого болота усталости и одиночества, в котором она увязала всё глубже с каждым прожитым годом. Но сон уже накрывал её своей тёплой, тяжёлой волной, унося в страну, где была только тишина, покой и, возможно, чьи-то светлые волосы, развевающиеся на бесконечном ветру.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.