Пэйринг и персонажи
Описание
Он годы скитался, как проклятый странник,
В молитвах искал её голос живой,
Но время — палач, безразличный изгнанник,
Смеялось над ним, разлучив их с судьбой.
Глава 1. Когда пламя склоняется пред луною.
02 апреля 2026, 04:25
Как перламутр, волнист одежд её покров;
Когда она идёт, то пляску видят взоры,
Как пляску длинных змей на острие жезлов,
Когда качают их священные жонглёры.
О, как лазурь пустынь над пасмурью песков,
Навек бесчувственных к людскому огорченью,
Как зыбь протяжная больших морских валов,
— Так равнодушия полны её движенья.
Чудесен минерал её лощеных глаз;
Всё в этом существе — знак тайны необычной:
В ней смешан с ангелом свирепый сфинкс античный,
В ней только золото и сталь, свет и алмаз;
И блещет навсегда, как лишних звёзд обличье,
Бесплодной женщины холодное величье.
Шарль Бодлер, «Цветы зла»
***
Стамбул, зима 1520 — весна 1521. Холодный ветер с Золотого Рога гнал по мраморным плитам перед воротами Топкапы колючую снежную крупу. Небо над столицей султана Сулеймана затянуло непроглядной тьмой, и даже минареты Айя-Софии казались ныне не торжественным напоминанием о величии ислама, а лишь бледными тенями, что вот-вот растворяться в зимних сумерках. Ибрагим-ага стоял у внешних ворот дворца, кутаясь в тяжёлый кафтан из черного сукна, подбитый соболем. Его пальцы, унизанные перстнями, которыми одарил его повелитель, едва заметно побелели на морозе, но он не позволял себе выказать слабости. Не здесь. Не перед янычарами, не перед чаушами, не перед этой извечно шумной челядью, что сновала между воротами и казармами. Сегодня утром пришло известие: очередная партия пленниц. С крымских земель, с русских окраин, с черкесских аулов — отовсюду, куда доставали длинные руки Османской империи. Их везли уже три седмицы, и теперь, наконец, караван показался в конце дороги, что вела от Адрианопольских ворот. Ибрагим не обязан был встречать их — это дела евнухов да гаремных калф. Но он был makbul — приближённым, тем, кому повелитель доверял, быть может, даже больше, чем самому себе. Сулейман поручил ему лично следить за пополнением гарема в эту зиму. — Присмотрись, Ибрагим, — сказал падишах вчера, после вечернего намаза, когда они остались вдвоём. — Говорят, среди пленниц много дочерей знатных родов. Он знал — султан искал наложницу. Не потому, что династия оставалась без наследника — шехзаде Мустафа, сын Махидевран-султан, подрастал в Манисе, и Сулейман часто получал письма о его успехах. Но сердце его, молодого, ещё не познавшего той всепоглощающей страсти, о коей слагают легенды многие годы, было свободно. Валиде-султан давно говорила, что гарем должен пополняться новыми цветами, а сам падишах — найти ту, кто согреет его ночи и подарит ещё сыновей. В ту минуту Ибрагим ждал, когда скрип колёс и тяжёлый топот копыт приблизятся настолько, чтобы можно было разглядеть лица пленниц. Караван был невелик — четыре телеги, крытые грубой рогожей да десяток всадников. Янычары, сопровождавшие невольных, замерли, спешиваясь у ворот. Их командир — грубый мужчина с саблей на боку — приблизился к нему и наметил поклон. — Салям алейкум, Ибрагим-ага. Доставили, стало быть, как велено. Тридцать две головы. Больше половины — девки молодые, из Киева да окраин. Ибрагим кивнул, не глядя на него. Взгляд был устремлён на телеги, откуда уже доносились приглушённые звуки — всхлипы, шёпот, редкий кашель. Получив знак, стражники начали откидывать рогожу, выпуская девушек наружу. Женщины спускались на землю медленно, словно каждая из них надеялась, что если отсрочить этот миг, то всё окажется сном. Одни падали на колени сразу, другие стояли, вцепившись друг в друга, но все, — все — опускали головы. Он видел это сотни раз — взгляды, полные ужаса, слёзы, которые пытались сдерживать, но не могли, дрожащие плечи, босые и сбитые в кровь ноги. Ибрагим уже хотел отдать распоряжение увести их, как вдруг его взор уцепился за нечто, выбивающееся из привычного. Возле третьей телеги, у самого колеса, стояла девушка. Привыкший за годы службы читать людей как открытые книги, мужчина замер, всматриваясь. Девушка была худой — до такой степени, что под рваной рубахой угадывались острые ключицы и тонкие запястья. Рыжие волосы, тронутые красным отливом, спутанными прядями падали на лицо, закрывая его почти полностью. Она стояла прямо, выдерживая осанку. — Эта… — начал командир янычар, перехватив взгляд Ибрагима, — эта больно дерзкая. Всю дорогу брыкалась. Хотела сбежать в первую же ночь, еле поймали. Ударила одного из моих людей булыжником — до сих пор шрам на лбу. Мы её связали, но потом, иншалла, затихла. — Развяжите, — тихо приказал Ибрагим. Янычар колебался ещё мгновение, но перечить приближённому падишаха не посмел. Он подошёл к девушке, и в тот же миг та дёрнулась, словно дикая кошка, загнанная в угол. Её руки были стянуты за спиной грубой верёвкой, но она попыталась ударить ногой, и только когда двое стражников схватили её за плечи, она замерла. Верёвку разрезали. Когда пленница опустила руки, Ибрагим увидел, как на снег упали капли крови — верёвка въелась в кожу так глубоко, что запястья были изрезаны до мяса. Однако, она даже не взглянула на свои руки — подняла голову, отбросила со лба спутанные волосы и посмотрела на незнакомца. Во взгляде её читалась не покорность, не мольба, даже не страх — злость. Чистая, незамутнённая, животная злость, смешанная с чем-то ещё, чему Ибрагим не сразу нашёл название. Достоинство. Невольница была в грязной, разорванной одежде, босая, израненная. Но, стоя в луже талого снега и крови, она смотрела на него. Смотрела так, будто это он был у неё в ногах, а не она — у него. — Как тебя зовут? — спросил он по-турецки. Девушка не ответила. Её губы, потрескавшиеся от холода и жажды, скривились. — Она не понимает, — сказал кто-то из сопровождающих. — По-нашему ни слова. — Я розумію, — вдруг произнесла пленница. — Я розумію більше, ніж ви думаєте. Ибрагим знал этот язык. Он не владел им свободно, но отдельные слова понимал. Однако, ныне было важно не то, что именно она сказала, а то, как она сказала — твёрдо, без единой ноты отчаяния. — Она говорит, что понимает больше, чем мы думаем, — перевёл для стоящих рядом один из пленников, обслуживающий конюшни. По толпе стражников пробежал шёпот. Дерзость пленницы, которая не знает своего места, могла стоить ей жизни. Ибрагим заметил, как рука командира янычар потянулась к плётке, висевшей у пояса. — Не трогать, — холодно приказал он. Командир замер. Приближённый султана сделал шаг вперёд, сокращая расстояние между собой и девушкой. Теперь он стоял так близко, что был в силах разглядеть её лицо — то показалось ему необычным. Всевышний не даровал ей ту сладкую, округлую красоту, что была ценна в гареме. Острые скулы, прямой нос, глаза — не чёрные, не карие, как у здешних женщин, а светлые, с голубоватым отливом. — Как тебя зовут? — повторил он тихо, почти шёпотом. Девушка молчала долго. Так долго, что Ибрагим, было, думал — не ответит вовсе. Однако, она выпрямилась ещё больше, насколько позволяли израненные ноги, и сказала: — Александра. Ибрагим кивнул, ничего больше не сказав. Только повернулся к главному евнуху, который уже стоял за спиной, ожидая распоряжений. —Эту, — он указал на девушку, — в гарем. Но не трогать. Пусть её осмотрят лекари, обработают раны. Накормить получше. Главный евнух, дородный мужчина с лицом, изрезанным глубокими морщинами, поднял бровь: — Но, Ибрагим-ага, по правилам… —Я сказал, не трогать. — оборвал его Ибрагим. — Калфе передать: никакой тяжелой работы, пока не заживут раны. Он, конечно же, не стал уточнять, почему именно отдал такой приказ — ведь и сам не понимал. Быть может, потому что сам когда-то был пленником. Быть может, потому что помнил, как стоял на коленях перед незнакомыми людьми, которые решали его судьбу. Может быть, потому что в глазах этой девушки он увидел то, что сам давно похоронил в себе — непокорность, которая не сгибается даже перед смертью.***
В гареме Александру определили в общие покои. Она выполняла незначительные работы — уборка, стирка, помощь на кухне. Но, вопреки ожиданиям тех, кто жаждал новых сплетен и историй, эта пленница не давала поводов для разговоров. Она работала молча. С утра до ночи двигалась по коридорам с низко опущенной головой, ни разу не дав волю слезам. Никто не слышал от неё жалоб, никто не видел, чтобы она просила о пощаде или милости. Александра делала, что велели, и делала хорошо, без единой ошибки, но словно через силу, будто каждое её действие было для неё унижением, от которого некуда было сбежать, негде было найти спасительное пристанище. Другие наложницы поначалу пытались говорить с ней. Кто-то из сочувствия, кто-то из любопытства, но она отвечала односложно или вовсе молчала. Девушка держалась особняком, не искала подруг, не льстила калфам, не пыталась обратить на себя внимание. И это безмолвие, эта отстранённость действовали на окружающих сильнее любых слёз и истерик. Александра была словно тень, которую сложно было не заметить. Ибрагим, проходя по коридорам, которые соединяли гарем с внешними покоями дворца, стал замечать её не сразу. Но однажды, спустя седмицу после того дня у ворот, он увидел её в дальнем конце коридора, ведущего к фруктовым садам. Девушка стояла у окна, держа в руках тяжёлый медный поднос, и смотрела куда-то вдаль, на серое зимнее море, едва различимое за стенами дворца. Он остановился. Она не обернулась. По прошествии ещё нескольких дней, он видел её то во внутреннем дворе, куда выносили выбивать ковры, то у кухонных дверей, то в саду. И каждый раз она не смотрела на него. Это было необычно — Ибрагим привык, что женщины гарема провожают его взглядами. Не потому, что он искал этого, — просто так было заведено, ведь он был самым близким к падишаху человеком, тем, чьё слово могло возвысить или уничтожить. На него смотрели с надеждой, с расчётом, с опаской — но смотрели. Она — никогда. Александра проходила мимо, как если бы его не существовало. Не опускала головы, не ускоряла шаг, не замирала почтительно у стены — лишь шла своей дорогой, и её отсутствующее лицо не выражало ни единой эмоции, кроме усталости, что стала её постоянной спутницей. Ибрагим поймал себя на том, что ищет её взглядом — это раздражало его. Он запрещал себе думать об этом, убеждал себя, что это всего лишь любопытство, что она — одна из многих, рабыня, не стоящая того, чтобы занимать мысли приближённого султана. Но он всё равно замечал её.***
В тот день, когда он в очередной раз увидел её, идущую вдоль мраморного коридора, что-то заставило его остановиться. Александра шла ему навстречу, неся стопку выстиранного белья. Её волосы, теперь чистые и расчёсанные, были заплетены в толстую косу, и рыжина в них стала заметнее — на солнце они горели медью. — Остановись, — сказал он, когда она поравнялась с ним. Девушка замерла — не дёрнулась, не испугалась, замерла, как замирает лань, почувствовавшая опасность. — Посмотри на меня, — велел Ибрагим. Она подняла голову. Приближённый султана вновь увидел эти глаза. Голубые, с мерцающими искрами, холодные и спокойные. В них не было ничего, кроме вопроса, который она так и не произнесла в слух — «что тебе нужно?» — Ты знаешь, кто я? — спросил мужчина. — Ибрагим-ага, — ответила она. Слова звучали намного чище, чем в первую их встречу, однако, акцент всё также резал слух. — Приближённый султана хазретлери, — сказала она с несвойственным для турецкого языка ударением на последний слог. — И ты не боишься меня? — Должна? Вопрос прозвучал дерзко, но не было в нём нарочитой грубости. Скорее удивление, смешанное со скукой: зачем задавать глупые вопросы, на которые итак знаешь ответ? — Ты никогда не смотришь на меня, — уточнил Ибрагим. Александра молчала. Опустила взгляд на свои руки, сжимающие бельё, затем вновь подняла. — Нет необходимости, господин, — равнодушно сказала девушка. — Ты не боишься меня, — утвердительно повторил он. — Я не боюсь. Слова повисли между ними. Ибрагим чувствовал, как безмолвие этого пустого коридора давило на грудь. В ней было что-то, что он был не в силах разгадать. Она не льстила ему, не пыталась понравиться, не просила защиты. Ибрагим вдруг осознал, что задержал её дольше, чем следовало. Что кто-нибудь из проходящих мимо слуг или евнухов может увидеть их и начать судачить. Но он не мог заставить себя отвернуться первым. — Ступай, — собравшись с мыслями, сказал он. Александр поклонилась — едва заметно, только головой — и двинулась дальше, пройдя мимо него так близко, что он почувствовал запах её волос: мыло, дым очагов, цветочное масло. Она не обернулась.***
Зима в тот год никак не хотела уступать весне. Ещё в марте снег лежал в расщелинах дворцовых стен, и садовники, привыкшие к раннему цветению миндаля, только разводили руками. Но к середине апреля природа наконец сдалась. Воздух наполнился влажным теплом, из-за пролива потянуло солёным ветром, а во дворах Топкапы распустились первые тюльпаны. Ибрагим любил это время. Не потому, что весна сулила облегчение после зимней стужи, а потому, что султан в эти дни становился мягче. Сулейман, которому шёл двадцать шестой год, любил бродить по саду после утреннего заседания совета, и часто Ибрагим сопровождал его, ловя редкие улыбки падишаха. В такие моменты они были не султаном и рабом, не повелителем и слугой, а двумя молодыми людьми, которым судьба позволила дышать одним воздухом. В тот день султан велел подать шербет в беседку у фонтана. Солнце уже клонилось к полудню, и тени от кипарисов ложились длинными, чёткими полосами на дорожки. Ибрагим шёл чуть позади Сулеймана, как того требовал этикет, но достаточно близко, чтобы слышать каждое слово повелителя. — Вчера пришло письмо из Манисы, — сказал падишах, не оборачиваясь. — Мустафа учится читать Коран. Махидевран пишет, что у него твёрдый почерк и светлая голова. — Аллах дарует шехзаде долгие лета, — привычно отозвался Ибрагим. — Долгие лета, — повторил Сулейман, и в его голосе послышалась задумчивость. — У меня один сын, Ибрагим. Всего один. Мой отец, султан Селим Хан, в мои годы уже имел троих. Ибрагим не ответил. Он знал, что Сулейман говорит не столько с ним, сколько с самим собой. Повелитель искал продолжение династии, искал ту, что сможет подарить ему наследников, — но до сих пор ни одна из женщин гарема не зажгла в его сердце того огня, о котором слагают песни. Они вышли на широкую аллею, где розовые кусты росли особенно густо. Их только начали обрезать к лету, и воздух был наполнен запахом свежей зелени и влажной земли. Приближённый падишаха уже хотел предложить присесть в беседку, как вдруг Сулейман остановился. — Кто это? — спросил он, кивая куда-то вперёд. Ибрагим поднял глаза. В конце аллеи, на коленях у самого большого розового куста, работала девушка. Её одежда была простой, из грубого хлопка, на голове — самый обычный, ничем не украшенный, платок из белого шёлка. Но волосы, слегка выбитые ветром из-под ткани, горели на солнце так, словно кто-то разлил на них расплавленное золото. Она склонилась над цветами, обрезая сухие ветви садовыми ножницами, и не слышала приближающихся шагов. Её движения были уверенными, но в них чувствовалась некая отстранённость, словно она делала это не по приказу, а от того, что изнывала от скуки. — Это одна из новых пленниц? — спросил Сулейман с ноткой любопытства в речи. — Да, повелитель, — спокойно ответил Ибрагим. Сулейман повернулся к нему с лёгкой улыбкой на губах. — Что ты скажешь о ней, Ибрагим? Он помедлил. Ибрагим думал о той встрече в коридоре, о её взгляде, лишённом страха — перед ним, перед болью, перед самой смертью. — Она дерзка, — наконец ответил он. — И непокладиста. Не знаю, смирилась ли она со своей участью, или просто ждёт момента, чтобы… — он запнулся, подбирая слово, — чтобы показать свой нрав. — Дерзка и непокладиста, — повторил Сулейман, будто пробуя эти слова на вкус. В этот момент девушка услышала их — а может, просто почувствовала чужое присутствие. Резко выпрямившись, обернулась. Завидев перед собой султана и его сопровождающего, замерла. Но не склонила головы. Во дворце, где любое движение было продиктовано строгим протоколом, где даже матери наследников не смели поднять глаз без дозволения, это было не просто дерзостью — это было немыслимо. Ибрагим почувствовал, как внутри него всё сжалось. Он ждал окрика стражников, ждал, что главный евнух, который должен был сопровождать их, сделает выговор служанке. Но Сулейман молчал. — Как её зовут? — обратился султан к Ибрагиму. — Её звали Александрой, — ответил Ибрагим. — Однако, в гареме она ещё не получила имени. Султан кивнул, сделал шаг вперёд, и Александра всё же опустила глаза — но не сломленно, не испуганно, а так, будто сама решила, что сейчас уместно проявить почтение. — Подойди, — велел султан. Девушка подчинилась. Ибрагим заметил, что её руки были испачканы землей и розовой кровью — соком свежих срезов. Она остановилась в трёх шагах от падишаха. — Ты не боишься меня? — спросил Сулейман, заставив Ибрагима вздрогнуть — такой же вопрос он задавал ей месяц назад. — Я боюсь только Бога, господин, — ответила девушка. Султан рассмеялся — редким, искренним смехом, который приближённый султана слышал лишь в минуты, когда они оставались вдвоём, и повелитель позволял себе такие человеческие мелочи. — Ступай, — приказал Сулейман. — Сегодня вечером тебя проводят в мои покои. Александра не изменилась в лице. Только чуть прикусила губу. Ибрагим знал — она всё понимает. Понимает, что значит эта ночь. Понимает, что после неё она перестанет быть незаметной пленницей — быть может, станет матерью шехзаде, любимой наложницей повелителя, а может, чьей-то пешкой в опасной игре. Девушка склонила голову, принимая судьбу, и отошла.***
Вечером того же дня Ибрагим стоял у дверей султанских покоев. По обычаю, он должен был лично проводить наложницу к повелителю, когда настанет время. Он ждал в коридоре, освещённом редкими горящими факелами, и слышал, как за дверями готовятся к ночи — шорох, тихие голоса слуг, плеск воды. Её одели в шёлк — тонкий, переливающийся в свете огня, тёмно-красный, словно кровь на снегу. Волосы распустили — они падали на плечи волнами, сливаясь в причудливые узоры на концах. Александра шла по коридору неспешно, сопровождаемая двумя евнухами. Когда она поравнялась с Ибрагимом, он подал знак остановиться. Евнухи замерли на почтительном расстоянии, оставив их на мгновение вдвоём. Она не смотрела на него. Глаза её были устремлены в пол, лицо ничего не выражало — ни надежды, ни радости, ни отчаяния. Только пустота, которую Ибрагим знал слишком хорошо. Ту пустоту, что остаётся, когда у человека отнимают всё, что у него было, и оставляют только тело, которое нужно отдать другому. — Александра, — тихо сказал он, словно боясь, что имя её — заклинание, которому посильно обратить весь дворец в пепел. Она посмотрела на него из под опущенных ресниц, и в этом взгляде, длившемся не более удара сердца, было всё и ничего одновременно — боль, которую она никому не показывала, прощание с тем, кем она была. Александра не сказала ни слова — не попросила отсрочки, не попросила о помощи. Стоя перед ним, полная гордости и непокорности, и в безмолвии том было больше достоинства, чем в речах всех придворных, всех послов, всех визирей. — Прошу Вас, — произнес Ибрагим, и это было единственное, что он был в силах сделать для неё — дать право войти не как пленнице, а как той, кого приглашают. Он понял это в ту ночь. Понял, что в груди его что-то обрывается, что мир теряет свои краски, что его собственная жизнь, до этого казавшаяся такой ясной, вдруг превращается в лабиринт, из которого нет выхода.***
Утро пришло серое, с мелким дождём, барабанившим по крышам Топкапы. Ибрагим не спал. Он провёл ночь в своей комнате, глядя в потолок, прислушиваясь к каждому шороху, который доносился из коридоров, — но покои султана были далеко, поэтому ему удавалось услышать лишь биение своего сердца, которое никак не хотело успокаиваться. На рассвете, так и не сумев справиться с бессонницей, Ибрагим приказал подать одежду. Быстро одевшись, он вышел в холодный, пока ещё плохо освещённый, — слуги не успели разжечь огонь — каменный коридор. Он стоял на небольшом балконе, где открывался вид на внутренний двор, когда показалась фигура главного евнуха. Тот шёл быстрой походкой, цепляясь подошвой за каменные плиты. — Ибрагим-ага, — сказал евнух, низко кланяясь. — Его величество повелел передать: сегодня наложница, что провела у него ночь, получила имя. Отныне, её зовут Хюррем. Хюррем. Слова ударили Ибрагима сильнее, чем плеть на невольничьем рынке. Радость приносящая. Султан дал ей имя, которое говорило о том, что она затронула его сердце. — Султан Сулейман хазретлери желает, чтобы вы знали об этом, — добавил евнух и, не дожидаясь ответа, удалился. Ибрагим не сдвинулся с места. Дождь усиливался, капли разбивались о каменные ограждения, разлетаясь мелкими брызгами. Он не обращал на это внимания, ибо, в голове крутилось одно-единственное слово. Хюррем.***
Он не видел её — ни в тот день, ни на следующий. Она стала Хюррем-хатун, и её перевели в покои повыше, где жили девушки, которые регулярно бывали у падишаха и удостоились какого-то места в его сердце. Ибрагим не искал с ней встреч. Он запретил себе даже думать о ней. Однако, когда через несколько дней он заметил её в коридоре — она шла в сопровождении двух служанок, одетая в шёлк и парчу, с золотыми, витиеватыми украшениями в волосах, — он не сумел отвести взгляд. Хюррем остановилась. Их разделяло расстояние в несколько дюймов, но Ибрагим видел каждую чёрточку её лица. Оно изменилось — исчезла та острая, голодная худоба, появилась мягкость в щеках и лёгкий румянец, но глаза — они остались прежними. Те же, ярко-голубые, с зеленоватым отливом на солнце. Только теперь в них не было печали. Или он хотел так думать. Теперь уже госпожа посмотрела на него — всего одно мгновение, не больше. Она не улыбнулась, не наметила поклона — не сделала ни единого движения, которое он мог истолковать как благодарность или почтение. Хюррем просто посмотрела на него — и пошла дальше. На миг Ибрагиму показалось, что глубоко внутри него разгорается яростное, необузданное пламя. Он знал, что это безрассудство — за это можно поплатиться головой. Знал, что Сулейман, его повелитель, его друг, его брат, никогда не простит ему даже тени того, что сейчас жило в его сердце. Хюррем. Радость приносящая. Она принесла радость султану. А ему — только тихое, глухое отчаяние, которое он должен будет носить в себе до конца дней.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.