Дневник Павловой

Склифосовский
Гет
В процессе
R
Дневник Павловой
RayCat
автор
Описание
Взрыв не был громким. Странно, но Ирина Алексеевна запомнила именно это — отсутствие звука в первую секунду. Был толчок. Огромная, нечеловеческая сила, которая подхватила её кресло вместе с ней и швырнула в стену. Мир перевернулся. В ушах заложило ватой, а перед глазами всё поплыло красными кругами.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 11

«Привет, дневник. Сегодня мы поднимаемся выше. На тысячу метров. Погода портится, ветер усиливается, снег идёт уже вторые сутки. Полковник сказал, что это нормально для гор, что мы должны быть готовы к любым условиям. Но я чувствую — что-то будет. Нехорошее. То самое предчувствие, которое не отпускает меня уже несколько дней. Костя рядом. Он чувствует моё напряжение, обнимает, целует, говорит, что всё будет хорошо. Я верю ему. Я всегда верю. Но в груди всё равно холодно. Как будто кто-то ледяной рукой сжимает сердце и не отпускает. Вчера пришла гуманитарка. Вертолёт прилетел под вечер, сбросил ящики. Мы открыли их, и я чуть не расплакалась. Там были тёплые носки, пледы, вкусняшки. И записки. Фаина Игоревна написала: «Ирина Алексеевна, не геройствуйте. Нам нужны живым главврачом». Хромов: «Ждём с победой». Даже Семёныч из охраны: «Смотрите там, в горах. А за больницей я присмотрю». Костя смеялся, читая записки. Брагин спрятал носки с оленями и сказал, что это его личная победа. Дубровская плакала над пледом, который связала её мама. А я держала в руках маленькую коробочку с надписью «Для Ирины Алексеевны». Внутри был шарф. Синий, мягкий, тёплый. И записка: «Чтобы вы не замёрзли. Ф.И.» Фаина Игоревна. Та, которая вечно со мной спорит, которая называет меня стервой, которая… которая, наверное, единственная, кто может меня понять. Я надела шарф и не снимала весь вечер. Гена тоже получил посылку. От Фаины Игоревны. Он улыбался, читал записку, прятал её в карман. Я смотрела на него и думала: может, я ошиблась? Может, он правда изменился? Может, ему просто нужен был шанс? Но потом ночью Куликов прибежал с видео. Гена стоял на скале, поднимал руки к небу, шептал что-то на непонятном языке. И камень. Чёрный камень, который обжёг руку Косте. Я не знаю, что это было. Не знаю, что он задумал. Но я боюсь. Боюсь больше, чем когда-либо. Сегодня мы поднимаемся выше. Сегодня у нас две операции. Костя идёт в сложную группу. Он будет висеть на скале, проводить операцию в экстремальных условиях. Я не хочу его отпускать. Но он сказал: «Я должен. Это моя работа». И я отпустила. Потому что люблю его. Потому что верю. Потому что если с ним что-то случится — я не прощу себе. Дневник, я хочу, чтобы ты знал. Если что-то случится — я люблю его. Больше жизни. Больше себя. Больше всего на свете. Павлова». *** Утро встретило их серым, свинцовым небом, которое, казалось, нависало над горами, готовое рухнуть в любой момент. Снег шёл уже третьи сутки — мелкий, колючий, он забивался за воротник, скрипел под ногами, создавая ощущение, что мир сжимается, сужается до маленького пространства палатки и слабого света костра. Павлова стояла у выхода, сжимая в руках чашку с остывшим чаем, и смотрела, как команда собирает снаряжение. Горы темнели на горизонте — чёрные, острые, похожие на застывшие волны. Ветер доносил откуда-то издалека низкий, протяжный гул — то ли камнепад, то ли сама земля стонала, предупреждая об опасности. Она не могла отделаться от ощущения, что за ней следят. Что-то было в этом утре — в этом свете, в этом ветре, в этой тишине, которая наваливалась на уши, как вата. Она повернулась, оглядела лагерь. Брагин спорил с Куликовым о том, чей рюкзак тяжелее. Дубровская проверяла аптечку. Кривицкий стоял в стороне, глядя на горы, и на его лице застыло странное, отстранённое выражение. — Ира, — Костя подошёл сзади, обнял, прижался щекой к её виску. — Ты готова? — Нет, — она повернулась к нему, заглядывая в глаза. Голубые, чистые, такие живые. — Я не хочу, чтобы ты шёл. — Я должен, — он поцеловал её в лоб, и она почувствовала тепло его губ, такое родное, такое необходимое. — Мы справимся. Ты же знаешь. — Я знаю, — она прижалась к нему, вдыхая знакомый запах — снега, ветра, его самого. — Но у меня плохое предчувствие. Очень плохое. Костя, я не могу дышать. Мне кажется, что если ты уйдёшь… — Всё будет хорошо, — он взял её лицо в ладони, заставляя смотреть на него. — Обещаю. — Не обещай, — она покачала головой, чувствуя, как к горлу подступает ком. — Не надо. Я не вынесу, если… — Тогда просто верь, — он поцеловал её в губы, мягко, нежно, так, как целовал всегда, когда хотел успокоить. — Верь в нас. Она кивнула, не в силах говорить. Слёзы стояли в глазах, но она не позволяла им пролиться. Не сейчас. Не здесь. Полковник раздавал карты, инструктировал, показывал маршруты. Его голос звучал отстранённо, как сквозь вату. — Группа Лазарева идёт на северный склон, — он показывал на карте, где чёрные линии изломов обозначали скалы. — Операция на высоте три тысячи метров. Доступ к манекену только через скалу. Будете работать на вису. Прогноз погоды — ухудшение к вечеру. У вас есть пять часов. — Понял, — Костя кивнул, и Павлова заметила, как напряглись его плечи. Он тоже чувствовал. Он тоже боялся. — Группа Павловой — на восточный склон, — полковник перевёл взгляд на неё. — Операция на высоте две тысячи восемьсот. Доступ проще, но прогноз погоды хуже. Будьте готовы к ухудшению. Ветер там будет сильнее. — Мы готовы, — Павлова взяла карту, и её пальцы дрогнули. Бумага казалась ледяной. — Вертолёт в лагере через шесть часов, — полковник посмотрел на всех, и в его взгляде было что-то, отчего у Павловой сжалось сердце. — Если что — сигнал СОС. Не геройствуйте. Горы этого не любят. — Мы не геройствуем, — Брагин улыбнулся, но улыбка вышла натянутой, неестественной. — Мы работаем. — Работайте, — полковник кивнул. — Удачи. Она вам понадобится. Группы разделились. Павлова стояла, смотрела, как Костя уходит, как его фигура становится всё меньше, как снег засыпает следы. Ветер доносил его голос — он о чем-то говорил с Куликовым, смеялся. Обычный голос. Живой. Настоящий. Она смотрела, пока он не исчез за скальным выступом. И вдруг ей показалось, что мир стал тише. И холоднее. И пустее. — Ирина Алексеевна, — Брагин подошёл, тронул за плечо. — Он вернётся. — Знаю, — она отвернулась, чтобы он не видел её глаз. — Пошли. У нас работа. *** Они двинулись на восточный склон. Снег усиливался, ветер бил в лицо, превращая каждое дыхание в пытку. Павлова шла впереди, чувствуя, как тяжелеют ноги, как воздух становится разрежённым, как сердце колотится где-то в горле. Шарф Фаины Игоревны был намотан на лицо, но холод пробирался сквозь ткань, сквозь куртку, сквозь кожу — до самых костей. — Ирина Алексеевна, — Дубровская шла за ней, тяжело дыша. — Вы как? — Нормально, — она не обернулась. — А вы? — Страшно, — призналась Дубровская, и голос её дрожал. — Очень страшно. Мне кажется, горы смотрят на нас. — Не смотрите на них, — Брагин подошёл, положил руку на плечо Дубровской. — Смотрите на нас. Мы справимся. — Держитесь, — Павлова взяла Дубровскую за руку, сжала. — Мы вместе. Это главное. Они поднялись на высоту. Манекен лежал в расщелине — фигура человека, неестественно вывернутая, с застывшим лицом. Павлова опустилась на колени, начала работать, не давая себе времени на страх. Руки двигались автоматически — скальпель, зажим, шина. Каждое движение отточено, выверено, как в операционной. Но здесь не было стерильной тишины. Здесь ветер выл, снег слепил глаза, а холод превращал пальцы в деревянные палки. — Готово, — сказала она через час, и голос её был хриплым, чужим. — Манекен стабилизирован. Можно поднимать. — Ирина Алексеевна, — Брагин подошёл, помогая подняться. — Вы гений. — Я знаю, — она попыталась улыбнуться, но губы не слушались. — Пошли вниз. Погода портится. Они начали спуск. И вдруг земля под ногами дрогнула. Медленно, едва заметно, как будто кто-то огромный, древний, спавший тысячелетия, перевернулся на другой бок. Павлова замерла, подняла голову. И увидела. Снег двигался. Сначала медленно, почти лениво, как тягучая патока. Потом быстрее. Потом — с рёвом, который заполнил всё пространство, от которого заложило уши, от которого хотелось закричать, но крик застрял в горле. — Лавина! — заорал Брагин. — Бежим! Бежим!!! Они побежали. Ноги утопали в снегу, сердце колотилось где-то в горле, воздух кончался, но они бежали. Павлова чувствовала, как Дубровская споткнулась, как Брагин подхватил её на бегу, как они пробивались сквозь сугробы. Но снег был быстрее. Сначала пришёл звук — оглушительный, всепоглощающий, похожий на рёв раненого зверя. Потом — тень, закрывшая небо. Потом — удар. Павлова почувствовала, как её подхватывает, кружит, бросает. Тело превратилось в тряпичную куклу — её вертело, швыряло о камни, засыпало снегом, который был везде — во рту, в носу, в глазах. Она пыталась закричать, но снег заполнил рот, не давая воздуха. Пыталась вынырнуть, но снег был плотным, тяжёлым, как бетон. Лёд царапал лицо, камни били по телу, и где-то в этой круговерти она услышала треск. Страшный, влажный, костяной. Боль пришла не сразу. Сначала было онемение, потом жжение, потом — огонь, который взорвался в ноге, разлился по телу, заставил кричать. Но крик утонул в снегу. И она провалилась в темноту. *** Она пришла в себя от боли. Острой, жгучей, пульсирующей. Каждый удар сердца отдавался в ноге, заставляя сознание меркнуть и возвращаться снова. Она лежала на спине, смотрела в серое небо, и не понимала, где находится. — Ирина Алексеевна! — голос Брагина раздался рядом, испуганный, срывающийся. — Вы меня слышите? — Слышу, — прошептала она, и голос её был чужим, хриплым. — Что… что случилось? — Лавина, — он склонился над ней, и она увидела его лицо — бледное, перепачканное кровью, с глазами, полными ужаса. — Мы вытащили вас. Вы… вы долго были под снегом. Она попыталась подняться, и боль взорвалась с новой силой. Из горла вырвался крик — хриплый, нечеловеческий, от которого заложило уши. Она посмотрела вниз и увидела. Палка. Длинная, острая, с рваными краями, она торчала из её ноги чуть выше колена, пронзив мышцы, пробив кожу. Снег вокруг был красным. Красным, как её шарф. — Не смотрите, — Брагин закрыл её глаза ладонью. — Не смотрите. — Операцию, — она схватила его за руку, чувствуя, как сознание ускользает. — Делайте операцию. Я… я не могу… — Мы сделаем, — Брагин говорил быстро, нервно, но руки его были уверенными. — Нина! Инструменты! Быстро! Дубровская подбежала, бледная, трясущаяся, с аптечкой. Павлова видела, как дрожат её руки, как она раскладывает инструменты, как Брагин берёт скальпель. — Ирина Алексеевна, — Брагин наклонился. — Я делаю обезболивание. Вы будете в сознании? — Буду, — она сжала зубы, чувствуя, как игла входит в кожу. — Делай. Он работал быстро, но аккуратно. Палка была глубоко — она прошла через мышцу, остановилась в миллиметре от артерии. Павлова чувствовала каждое движение скальпеля, каждое прикосновение зажима, каждый стежок иглы. Боль была невыносимой, но она не кричала. Только сжимала руку Дубровской, сжимала до хруста, до синевы, до тех пор, пока не почувствовала, что та плачет. — Готово, — сказал Брагин через час. Голос его был мёртвым, руки в крови. — Палку вытащил. Рана зашита. Шина наложена. Вы… вы молодец. — Я знаю, — она попыталась улыбнуться, но губы не слушались. — Сколько времени? — Два часа, — Дубровская вытерла слёзы. — Ирина Алексеевна, вы… вы чудо. — Я просто врач, — она закрыла глаза, чувствуя, как боль пульсирует, как сознание ускользает. — Дайте сигнал СОС. Каждые пять минут. Брагин давал сигнал, ждал, надеялся. Но ответа не было. Только ветер, только снег, только тишина. И боль. Бесконечная, пульсирующая, живая. — Держитесь, — сказал Брагин, когда она уже начала проваливаться в темноту. — Держитесь, Ирина Алексеевна. Ради него. Ради Кости. Она услышала имя, и сознание вернулось. Костя. Он там, на скале. Он ждёт. Он вернётся. Она должна держаться. Через три часа они услышали гул вертолёта. — Спасатели! — Брагин закричал, замахал руками. — Мы здесь! Вертолёт сел, военные выпрыгнули, подхватили Павлову, уложили на носилки. Она чувствовала, как её несут, как укрывают одеялами, как кто-то ставит капельницу. — Где Лазарев? — спросила она, когда её грузили в вертолёт. В голосе её была такая сила, что военный замер. — Не знаем, — ответил он, и в его глазах мелькнуло что-то, отчего у неё остановилось сердце. — Мы ищем. Сейчас ваша задача — выжить. — Я выживу, — она посмотрела ему в глаза, и в её взгляде было что-то, отчего он отступил. — А вы найдите его. Слышите? Найдите! *** Костя поднимался на скалу, чувствуя, как ветер раскачивает верёвку, как снег бьёт в лицо, как холод проникает под одежду, сковывает движения. Каждое движение давалось с трудом — руки замерзали, ноги скользили, но он шёл. Потому что там, внизу, ждали. Потому что он обещал вернуться. Внизу, на выступе, Куликов уже начал работу с манекеном. Кривицкий стоял у края, держал страховку, смотрел вниз. Его лицо было спокойным, почти отстранённым, как будто происходящее его не касалось. — Лазарев, — голос Куликова в рации был прерывистым, сбивчивым. — Ты почти на месте. — Вижу, — Костя подтянулся, закрепил карабин. — Спускаюсь. Он начал спуск. Скалы мелькали перед глазами — серые, острые, холодные. Ветер выл, снег слепил, но он видел выступ, видел Куликова, который махал ему рукой. Видел Кривицкого, который стоял у верёвки, держал её, смотрел. — Геннадий Ильич, — Костя крикнул, перекрывая ветер. — Подстрахуйте! Натяжение слабое! — Подстрахую, — Кривицкий подошёл ближе, взял верёвку. Костя продолжил спуск. И вдруг почувствовал, что верёвка ослабла. Он посмотрел вверх, пытаясь понять, что случилось, и увидел. Кривицкий стоял на краю, смотрел на него, и в его руке был нож. Лезвие блеснуло в свете снега. — Что вы… — начал Костя, и в этот момент Кривицкий перерезал верёвку. Одним движением. Быстро, аккуратно, без лишних эмоций. Как будто делал это каждый день. Как будто резал не верёвку, на которой висела жизнь, а обычную нитку. Костя полетел вниз. Скалы мелькали перед глазами — серые, острые, неумолимые. Ветер свистел в ушах, снег бил в лицо, и он успел подумать только одно: «Ира. Я обещал вернуться». Он ударился о первый выступ — плечом, почувствовал, как хрустнула кость. О второй — спиной, и мир взорвался болью. О третий — головой, и всё погасло. Куликов смотрел вверх, не веря своим глазам. Верёвка висела, перерезанная, аккуратно, ровно. Кривицкий стоял на краю, смотрел вниз, и на его лице не было ни тени сожаления. — Что ты сделал? — закричал Куликов, хватая Кривицкого за грудки. — Что ты сделал?! — Он сорвался, — Кривицкий смотрел спокойно, холодно. Его глаза были пустыми, как зимнее небо. — Верёвка не выдержала. Ты же видел. — Не выдержала? — Куликов закричал, и голос его сорвался на визг. — Ты перерезал! Я видел твой нож! Я видел! — Ты ничего не видел, — Кривицкий оттолкнул его, и Куликов отлетел к скале. — Ты устал, Сергей. Ты не спал. Тебе показалось. Это был несчастный случай. — Несчастный случай? — Куликов сполз по скале, чувствуя, как земля уходит из-под ног. — Ты убил его. Ты убил его, и я… — Ты ничего не скажешь, — Кривицкий навис над ним, и в его глазах было что-то, отчего Куликову стало страшно. — Потому что если ты скажешь — тебя уволят. Посадят. Уничтожат. А я останусь. Потому что у меня есть Фаина Игоревна. И министерство. И она. Ира. Она будет моей. Всегда была. И ты это знаешь. Куликов молчал. Смотрел вниз, туда, где среди скал, в снегу, остался Костя. Или то, что от него осталось. И чувствовал, как внутри умирает что-то важное. Вера. Справедливость. Надежда. — Что будем делать? — спросил он, и голос его был мёртвым. — Вызовем спасателей, — Кривицкий взял рацию. — Скажем, что Лазарев сорвался. Будем ждать. Они дали сигнал СОС, ждали. Через час прилетел вертолёт, забрал их, начал поиски. Но снег шёл, ветер усилился, и найти Лазарева не смогли. *** Павлова лежала на койке, смотрела в белый потолок и считала минуты. Нога болела, голова кружилась, но она держалась. Ждала новостей. Каждое дыхание давалось с трудом, каждое движение отдавалось болью, но она ждала. Потому что знала: Костя вернётся. Он обещал. — Ирина Алексеевна, — медсестра зашла, и в её глазах было что-то, отчего у Павловой остановилось сердце. — К вам пришли. Она повернула голову. В дверях стояли Брагин, Куликов, Дубровская. И Кривицкий. Все бледные, измождённые. Брагин смотрел в пол, Дубровская плакала, Куликов сжимал кулаки так, что побелели костяшки. Кривицкий стоял чуть поодаль, и лицо его было спокойным, почти безразличным. — Где Костя? — спросила Павлова, и голос её был чужим, хриплым. — Почему он не с вами? Они молчали. Тишина навалилась, тяжёлая, липкая, похожая на ту, что бывает перед грозой. Павлова смотрела на них, и постепенно понимание приходило. Страшное, невыносимое. — Где Костя? — повторила она, и голос её сорвался на крик. — Я спрашиваю! — Ирина Алексеевна, — Кривицкий шагнул вперёд, и она увидела его лицо — спокойное, сочувствующее, фальшивое. — Лазарев… он сорвался. Во время операции. Верёвка не выдержала. Мы вызвали спасателей, но… его не нашли. Она смотрела на него, и слова не складывались в предложения, не имели смысла. Верёвка не выдержала. Сорвался. Не нашли. Слова падали в пустоту, не достигая сознания. — Не нашли? — переспросила она, и голос её дрожал. — Что значит «не нашли»? — Он погиб, — Кривицкий сказал это спокойно, ровно, как будто сообщал о погоде. — Мы все соболезнуем. Слово «погиб» упало в тишину, как камень в воду. И мир вокруг Павловой рухнул. Она не закричала. Сначала была тишина. Абсолютная, полная, вакуумная тишина, в которой не было ничего — ни звуков, ни мыслей, ни чувств. Только пустота. И в этой пустоте она увидела его лицо. Улыбающееся, наглое, красивое. С голубыми глазами, которые смотрели на неё с любовью. Его руки, обнимающие её. Его голос, шепчущий: «Я люблю тебя. Я буду рядом. Всегда». А потом тишина взорвалась. — Нет! — закричала она, и крик этот был нечеловеческим — хриплым, рваным, вырывающимся из самой глубины. — Нет! Он не мог! Он обещал! Он обещал вернуться! Она попыталась встать, и боль в ноге взорвалась с новой силой, но она не чувствовала. Она рвалась вперёд, к ним, к правде, которую не могла принять. — Вы врёте! — она схватила Брагина за куртку, трясла его, не видя его лица. — Вы все врёте! Он жив! Я знаю! Я чувствую! — Ирина Алексеевна, — Брагин попытался её удержать, но она оттолкнула его. — Не трогайте меня! — она закричала, и в голосе её была такая боль, что Дубровская отвернулась, закрыв лицо руками. — Где он? Где Костя?! — Ирина Алексеевна, — Куликов шагнул вперёд, и в его глазах было что-то, отчего она замерла. — Я… я видел. Верёвка была перерезана. — Что? — она повернулась к нему, и в её глазах был ужас. — Что значит «перерезана»? — Я не знаю, — Куликов опустил голову. — Я не видел, кто. Но… она была перерезана. Ровно. Аккуратно. Это не было случайностью. Тишина повисла снова. Павлова смотрела на Куликова, потом на Кривицкого, и в её глазах разгоралось что-то страшное. Понимание. Медленное, неумолимое, как лавина. — Это ты, — прошептала она, глядя на Кривицкого. — Это ты сделал. — Ира, — Кривицкий шагнул к ней, протянул руку. — Ты не в себе. Тебе нужно успокоиться. Тебе сделали операцию, ты потеряла много крови… — Не подходи! — она закричала, отшатнувшись, и боль в ноге была ничем по сравнению с болью в груди. — Не прикасайся ко мне! Ты убил его! Ты убил Костю! — Ира, — Кривицкий не отступал. — Это был несчастный случай. Верёвка могла перетереться о скалу. Ты же понимаешь… — Я понимаю, — она смотрела на него, и в её глазах была ненависть, такая чистая, такая жгучая, что он отступил. — Я понимаю, что ты — убийца. Что ты всегда был убийцей. Что ты уничтожил Алейникова, уничтожил меня, а теперь уничтожил его. Но ты не получишь меня. Никогда. Слышишь? Никогда! Она закричала, и крик перешёл в рыдания — хриплые, рваные, вырывающиеся из самого сердца. Она плакала, и слёзы текли по щекам, смешиваясь с кровью, застывая на губах. Она кричала, звала Костю, звала, звала, пока голос не сорвался, пока не остался только хрип. — Пожалуйста, — прошептала она, когда силы кончились. — Пожалуйста, скажите, что это неправда. Скажите, что он жив. Никто не ответил. Только тишина. И взгляд Кривицкого — спокойный, выжидающий, как у паука, который смотрит на муху, запутавшуюся в паутине. — Уйдите, — сказала она, и голос её был мёртвым. — Все уйдите. — Ирина Алексеевна, — Брагин шагнул к ней. — Уйдите! — закричала она, и в этом крике было всё — боль, отчаяние, ненависть. — Оставьте меня! Они вышли. Дверь закрылась. Павлова осталась одна. Она сидела на койке, сжимая простыню так, что трещала ткань, и смотрела в стену. А потом мир начал распадаться. Сначала задрожали руки. Мелкая, противная дрожь, которую она не могла остановить. Потом перехватило дыхание — воздух не шёл, застревал в горле, в груди, в каждом сантиметре тела. Потом сердце — оно колотилось где-то в гортани, вырываясь наружу, и ей казалось, что сейчас, ещё секунда, и оно разорвёт грудную клетку. — Не могу… — прошептала она. — Не могу дышать… Она попыталась встать, и нога подломилась. Она упала на пол, ударилась больным местом, но боли не почувствовала. Только панику. Бесконечную, всепоглощающую, как снежная лавина. — Костя! — закричала она, и голос её был чужим, нечеловеческим. — Костя! Костя! Костя! Она звала его, снова и снова, пока голос не сорвался, пока не остался только хрип. Она царапала пол, билась головой о койку, пыталась встать, ползти, найти его, спасти. Но нога не слушалась, тело не слушалось, и мир сужался до одной точки — боли. Бесконечной, пульсирующей, живой. Медсестра вбежала на крик, за ней — санитары. Они пытались её удержать, но она вырывалась, билась, царапалась. Она не чувствовала их рук, не слышала их голосов. Только боль. Только пустота. Только Костя, который ушёл, который не вернулся, который обещал, но не сдержал слова. — Уколь! — крикнул кто-то. — Быстро! Игла вошла в вену, и мир начал таять. Комната поплыла, лица расплылись, и последнее, что она услышала, был голос Кривицкого: «Теперь она будет моей». А потом — темнота. *** «Привет, дневник. Кости больше нет. Я пишу эти слова, и они не имеют смысла. Они не могут иметь смысла, потому что он не мог уйти. Он не мог оставить меня. Он обещал. Он всегда возвращался. Но сейчас… сейчас его нет. И я не знаю, как жить дальше. Мне сказали, что верёвка была перерезана. Куликов не видел, кто, но он знает. Он знает, но молчит. Потому что Гена — из министерства. Потому что у него связи. Потому что если Куликов скажет правду — его уволят, посадят, уничтожат. А Гена останется. Будет рядом. Будет ждать, когда я сломаюсь. Я не сломаюсь. Я не дам ему этого удовольствия. Я буду жить. Ради Кости. Ради того, что он хотел. Ради того, что у нас могло быть. Дневник, я не знаю, что будет дальше. Не знаю, смогу ли я работать, смогу ли дышать, смогу ли быть той, кем была. Но я знаю одно: я не прощу. Никогда. И я найду способ. Доказать. Наказать. Уничтожить. Спокойной ночи, дневник. Спокойной ночи, Костя. Ты там, где-то. Я знаю. Я чувствую. Ты не ушёл. Ты не мог уйти. Ты обещал. Павлова». *** На следующее утро в палату вошёл полковник. Он был в форме, с тяжёлым портфелем, и лицо его было усталым, осунувшимся. Павлова сидела на койке, смотрела в окно, на горы, и не поворачивалась. — Ирина Алексеевна, — он сел напротив. — Я должен отчитаться о поисках. — Говорите, — её голос был ровным, мёртвым. — Мы начали поиски через час после сигнала СОС. Группа из двенадцати человек, вертолёт, кинологи. Мы прочесали квадрат в радиусе двух километров от места падения. Снег шёл, видимость была нулевая. Мы работали двое суток, без перерыва. — И? — И ничего, — он опустил голову. — Мы нашли следы падения — кровь на скале, обрывки одежды. Но тело… тело не нашли. Снег, лавинная опасность… он мог уйти глубоко. Или… — Или? — она повернулась, и он увидел её глаза — красные, опухшие, но сухие. — Или его унесло ветром, — полковник не выдержал её взгляда. — Мы не можем продолжать поиски. Погода ухудшается, лавинная опасность растёт. Мои люди рискуют жизнью. — И вы сдаётесь, — она сказала это спокойно, как констатацию факта. — Мы не сдаёмся, — он покачал головой. — Мы приостанавливаем поиски. Когда погода улучшится, мы возобновим. — А если не улучшится? — она смотрела на него. — Если снег будет идти неделями? Что тогда? Вы объявите его погибшим? Без тела? Без доказательств? — Ирина Алексеевна, — он встал. — Я понимаю вашу боль. Но я должен думать о живых. Мои люди… — Уходите, — она отвернулась к окну. — Я всё поняла. Он вышел. А она сидела, смотрела на горы, и чувствовала, как внутри умирает последняя надежда. Кости нет. Его не нашли. И, возможно, никогда не найдут. — Ты обещал, — прошептала она. — Ты обещал вернуться. Слёз не было. Только пустота. И боль. И тишина. *** Ночью, когда госпиталь погрузился в тишину, Павлова проснулась от того, что кто-то звал её. Голос был тихим, далёким, но она слышала его отчётливо. — Ира… Ира… Она села, посмотрела вокруг. Никого. Только лунный свет, падающий на пол, только тени, танцующие на стенах. Только тишина, которая давила на уши. — Костя? — прошептала она. — Костя, это ты? — Я здесь, — голос был близко, но она никого не видела. — Я жив. Я вернусь. Жди. — Где ты? — она попыталась встать, но боль в ноге не пустила. — Костя, где ты? — Я здесь, — голос становился тише. — Я в горах. Меня нашли. Жди. Я вернусь. — Костя! — закричала она, и дверь распахнулась. — Ирина Алексеевна? — медсестра зашла, испуганная, бледная. — Вам плохо? — Вы слышали? — Павлова схватила её за руку. — Вы слышали голос? — Никого не было, — медсестра покачала головой. — Вам показалось. Примите успокоительное. Она дала таблетку, вышла. Павлова осталась одна, сжимая в руке стакан. Она не пила. Сидела, смотрела в окно, на горы, которые темнели на горизонте. — Ты жив, — прошептала она. — Я знаю. Я чувствую. Ты жив. И ты вернёшься. А где-то далеко, в горах, в маленькой хижине, старуха склонилась над телом молодого мужчины. Она промывала раны, зашивала порезы, шептала что-то на древнем языке. Он был жив — едва, на пределе, но жив. Глаза его были закрыты, дыхание прерывисто, но сердце билось. Тихо, слабо, но билось. — Ты сильный, — сказала она, когда он открыл глаза. — Ты выжил. Но твой путь домой будет долгим. — Ира, — прошептал он, и голос его был чужим, хриплым. — Где Ира? — Она ждёт, — старуха улыбнулась. — Она будет ждать. А ты будешь жить. Он закрыл глаза, и в темноте увидел её лицо. Ирину. Свою. Единственную. И улыбнулся. Потому что знал: он вернётся. Он обещал.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать