Упыри

Ориджиналы
Гет
В процессе
NC-21
Упыри
Venetian
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
На исходе Империи, где золотые кареты скрипят по мостовым Петербурга, а свечи в особняках горят дольше, чем человеческие жизни, тайный орден под названием Священная Дружина следит за тем, чтобы древние существа, упыри, не нарушали равновесия между живыми и мёртвыми Но одно дело выходит за пределы привычного, и всё начинает рушиться — сначала в работе, потом в личном
Примечания
История выросла из любви к Серебряному веку — к его эстетике, быту, этой странной смеси роскоши и надвигающегося распада. Да, здесь есть вдохновение реальной историей и одним известным сериалом, но в какой-то момент всё стало слишком своим, чтобы оставаться чем-то заимствованным. При этом «Упыри» не требуют от читателя энциклопедических знаний: даже если вы слабо представляете себе устройство Российской империи начала XX века, я снабдила текст пояснениями и сносками, чтобы мир оставался доступным и понятным каждому, кто захочет в него войти
Посвящение
моим друзьям, которые не теряют веру в меня
Поделиться
Читать онлайн Отзывы

Глава 1: «Под масками», часть 1

      Сугробы вдоль путей напоминали истлевшие саваны, по которым поезда проскальзывали, а как кареты в похоронной процессии. Она вернулась — не в дом, не в память, не в прежнюю жизнь, а в новую, от которой пахло морозом, чужим пеплом и опасностью.       Прошёл ровно год со смерти мужа. Траур всё ещё хранился в чёрной бахроме на перчатках, в тугом узле волос под вуалью, в тяжести плеч, которую никакой поезд не мог унести.       Павел умер почти сразу после того, как судьба кинула ему кость: имение под Ораниенбаумом, унаследованное от бездетного дядюшки — подарок, за который тот не успел даже выпить бокал портвейна.       Татьяна надеялась хоть мельком, но увидеть дом, полученный вместе с печатью вдовы. Не ради уютной печи или старых кресел, а чтобы пройтись по коридорам, осмотреться. Но её не повезли в Ораниенбаум. Карета ждала у вокзала: чёрная, строгая, без герба. И поехала не в сторону имения, а на Моховую — в особняк, чей фасад каждый уважающий себя упырь знал как лицо Священной Дружины.       Дверь в кабинет отворилась без стука. Он уже сидел. Конечно. Весь как из железа, затянутый в аккуратные складки и застывший в позе, в которой стул скорее подчинялся ему, чем служил. Граф Вронский-Дашкевич. Дмитрий Александрович, проклятье её работы.       Высокий, с безупречно выпрямленной спиной, словно позвоночник ему натягивали по лекалу; движения — угловатые, жёсткие. Одно его око было чёрным, как затушенная керосиновая лампа, второе — тревожно-жёлтым, неестественным, болезненным, будто запущенная глазная болезнь, и Татьяна до сих пор не была уверена, видит ли он им вообще: зрачок там был расплывчат, смещён, как выскользнувший желток в разбитой яичнице. В лице — что-то собачье, но не в преданном смысле: скорее, как в бродячем, упрямом, облезло-упрямом псе, что пережил холод, голод и ещё сорок приютов.       Они смотрели друг на друга несколько секунд. Она — ровно, даже с вежливым намёком на кивок. Он — сдержанно, с почти физиологической неприязнью.       Татьяна заговорила первой, с той тягучей, нарочито медленной интонацией, в которой слишком старательно пряталась язвительность. Выходило лишь подчеркнуто вежливо: — Здравствуйте, Дмитрий Александрович. Сколько мы не виделись, четыре года? С дела в Сосновицах? — Почти пять, — поправил он её. — После встречи у Савина. Вам тогда вынесли выговор за нарушение должностных инструкций. — Ах, да. После того, как Вы донесли на меня. Хотя я, между прочим, поймала убийцу. Точно-точно, припоминаю.       Он устало выдохнул, откинувшись на спинку стула. — У нас убийства. Несколько. Девицы из прислуги, с самых низов. Найдены в разных точках города. Все вымыты. Аккуратно уложены. Ступни перевязаны. Узел характерный. На шеях — следы укуса.       В каждом слове была отточенность человека, который, кажется, ненавидит кровь, но в особенности ту, что пролита без рапорта.       Она не ответила. Не шелохнулась. Он продолжил, будто не заметил молчания: — Ходят слухи. В городе шепчутся. Кто-то уже сказал «вампир». Пока не упырь, пока ещё можно остановить. Это угроза Дружине. Шестой устав гласит, — сказал он, словно цитируя из гимна, — «Если упырь убивает, но делает это неосмотрительно, оставляя за собой следы, наводки, трупы, страхи и утечку, тем самым он роняет честь Дружины и подлежит взысканию высшего порядка».       Она сидела напротив него, молча, с ледяным выражением лица, неподвижная, как изваяние, но внутри — горела, не вспыхивая, а именно тлея долгим, едким, безжалостным огнём.       Пока граф говорил — сухо, точно, с той казённой педантичностью, в ней шевелилось не внимание, не рабочий интерес, а тяжёлая, с годами спрессовавшаяся до стали ненависть. Она слушала его голос и вспоминала, как четыре года назад ей обещали Петербург. Давали обещание за дело, за кровь, за Сосновицы, за её победу, а в итоге отправили вглубь, в глушь, в слякоть и запустение, среди вечных сосен в поселение, где даже воздух казался старым и больным, и всё это — из-за него, из-за его рапортов, доносов, строчек, которые он писал с таким наслаждением, будто в каждой жалобе был капризно-сухой поцелуй в висок начальству.       Теперь она сидела перед ним снова, вернувшись наконец в город, но не по зову, не по милости, а потому что кому-то снова понадобилась грязная работа. Ей хотелось вывернуть его внутренности наружу, разбить его спокойствие, опорочить его расчёт, вмешиваться в его дела как заноза под ноготь, не по протоколу, а по наитию, и не ради правды, а ради мести, ради той искалеченной, раздавленной Татьяны, которая четыре года шила на холоде, стреляла по зверям, выслушивала чужие бредни и думала: «Когда я вернусь, он заплатит».       Граф сказал: — Вы получите приглашение на бал у Юрьевых. Маскарад. Через три дня. Наша разведка уверена: убийца из высших слоёв. Вы наблюдаете. Без самодеятельности. — Любопытно. Каким образом вдова нетитулованного чиновника из глуши окажется на балу у Юрьевых? Разве что вино носить.       Граф не отреагировал. Ни улыбкой, ни упрёком. Только чуть приподнял бровь, так, будто складывал у неё в досье очередной пункт: «язвительная» — Мы умеем доставать приглашения.       И бросил на стол конверт, с тем самым жестом, как будто не передавал документ, а отрезал возможность сказать «нет». Она потянулась к нему сразу. — Надеюсь, Вы соскучились по моей самодеятельности, — сладко протянула Татьяна. — Она, как ни странно, всегда давала результат.       Он не ответил сразу. Потом сказал: — Я соскучился по порядку. Надеюсь, Вы научились ему в Олонецкой губернии? Не хотелось бы отправлять Вас туда вновь.       Она взяла конверт. Коснулась пальцами его края, как если бы это был не пергамент, а горло. три дня спустя… — «Вы получите приглашение на бал у Юрьевых. Маскарад. Через три дня». Псина мерзопакостная, — процедила Татьяна, обращаясь к своему отражению в зеркале, с тем ледяным спокойствием, за которым пряталась фурия.       Татьяна склонилась к туалетному столику и обвела пальцем склянку духов — «Vera Violetta». Вдохнула, хмыкнула.       Снова мысленно повторяла услышанную от графа фразу, будто смакуя её горечь. Ему, разумеется, совершенно неведомо, сколько времени уходит у женщины, чтобы приготовиться к балу подобного масштаба, особенно если она — вдова нетитулованного чиновника. И, разумеется, у графа ни на секунду не промелькнула мысль, что Священная Дружина не выделяет на подобные мероприятия ни копейки, чтобы покрыть её расходы. Одна лишь работа по пошиву наряда обошлась бы в пятьдесят, а то и сто рублей — целое состояние, не учитывая маску, веер, перчатки.       Даже в Ярославской губернии, когда они с графом трудились на одной должности, ей платили почти вдвое меньше — как женщине. Её повышение в жаловании спустя годы было почти насмешкой: жалкие десять рублей. Бутылка шампанского стоила два рубля — на своё повышение Татьяна купила себе пять бутылок, и выпила их все за день. Но она не жаловалась. Она работала. Большинству женщин это не было доступно — даже с разрывом в жаловании.       К счастью, в её сундуках всё ещё хранились старые наряды, бережно сложенные, будто посмертный гардероб. Из них она вытащила платье, некогда подаренное Савиным — то самое, в котором когда-то блистала на одном из губернских балов. Достаточно старое, чтобы сойти за маскарадный костюм, и достаточно дорогое, чтобы вызвать восхищение. Маску, хоть и самую простую из приличных, пришлось купить — пятирублёвую, бархатную, с тонким кантом, скрывающую лишь верхнюю часть лица. Всё остальное из прошлого. Всё остальное — отголоски прежней жизни.       Она смотрела на себя, на свои глаза — нестареющие, бесстыдно живые — и знала, кем будет этим вечером. Элен Курагиной. Не карикатурной злодейкой, не развратной пустышкой, как её рисовал Толстой, а женщиной, которая знала цену себе и миру. Татьяна теперь не верила в сказки о любви. Любовь была для неё чем-то липким, слишком сладкиме. А Элен знала, чего хотела: власти, свободы, блеска. И шла к этому — не прося, не моля, не заглядывая в чужие глаза.       Карета покатила по мостовой, мимо заснеженных переулков, в которых фонари дрожали. Особняк Юрьевых сиял огнями и гудел, как музыкальная шкатулка. Она приехала, и сердце её забилось чуть быстрее — ей было уже сто шесть лет, но на мероприятии такого масштаба она оказалась впервые. Уже после она ощутила лёгкий укол злости — почему у неё ушло так много времени, чтобы оказаться здесь впервые? Да, ей сто шесть, но кто сказал, что в сто шесть не мечтают о золоте, шелках и скандальных вечерах?

***

в это же время в поместье юрьевых…       Дом гудел, как улей, в котором пчёлы давно позабыли, что мёд вообще должен быть сладким. Слуги сновали вверх и вниз по лестницам с перьями, щётками, коробками, чехлами, лентами; в анфиладах пахло пылью, горячим воском, крахмалом, духами, разогретой бронзой и тем особенным предбаловым беспокойством, когда всё уже готово, но никому не кажется достаточно готовым. В больших залах протирали до блеска зеркала, в гардеробных расправляли шёлк и бархат, в будуарах примеряли маски, где-то внизу глухо передвигали кадки с пальмами, и весь дом жил в одном нервном, взвинченном ритме последнего большого маскарада перед Великим постом.       В гардеробной, похожей на маленький театр до поднятия занавеса, на длинных столах лежали маски: серебряные, с острыми скулами и вытянутыми, почти хищными глазами; кружевные, полупрозрачные, способные не скрыть, а лишь поддразнить; меховые, немного нелепые, надменные, в духе ярмарочного гротеска. От них веяло не столько весельем, сколько обещанием вольности, и в этом было что-то почти опасное. Маска разрешала лишнее не потому, что скрывала лицо, а потому, что давала человеку предлог забыть, кто он, хотя бы на несколько часов. Дом это знал. Город это знал. И, кажется, все, кто в эту ночь собирался танцевать под его сводами, тоже знали это слишком хорошо.       В зеркале большого зала отражались оба сына князя Юрьева. Константин, двадцати двух лет, уже был облачён в костюм мушкетёра. Золотой шнур через грудь, сапоги, перчатки. Филипп же недавно отпраздновал совершеннолетие. Он стоял у столика с масками, перебирая их с такой придирчивой серьёзностью, будто от этого выбора зависела не прихоть на вечер, а вся дальнейшая судьба рода. На нём ещё не было полного костюма, только светлая рубашка, тёмные брюки и распахнутый жилет, и в этом домашнем, недособранном виде он казался особенно юным, но уже опасно красивым той красотой, которую взрослые мужчины начинают замечать с раздражением, а женщины — с тем выражением, которого при нём предпочитали не показывать.       Он взял одну маску, приложил к лицу, покосился на своё отражение, тут же поморщился и бросил её обратно на бархат. Потом потянулся к другой, кружевной, с узкими прорезями для глаз, поднял её двумя пальцами, как вещь одновременно любопытную и подозрительную, и искоса глянул на брата. — Если я надену это, — произнёс он, чуть растягивая слова от удовольствия, которое уже получал от собственного раздражения, — половина дам решит, что я сбежал с чужого туалетного столика, а вторая половина немедленно захочет узнать, с чьего именно.       Константин фыркнул, даже не повернув головы, и поправил перчатку с той безупречной небрежностью, какая даётся только людям, всю жизнь уверенным, что комната всё равно будет смотреть на них. — И ты, разумеется, не станешь их разубеждать. — Разумеется, не стану, — отозвался Филипп и уже с большим интересом примерил маску снова, чуть наклонив голову.       Взгляд его в зеркале мгновенно переменился: стал лукавее, темнее, почти язвительным. Он сам это заметил, довольно сощурился и снял её. — Но, боюсь, maman бы упала в обморок, а papa с утра велел бы отпевать меня живьём. И всё-таки скучно, Костя. Все эти костюмы всегда придумывают так, будто люди приехали не на маскарад, а на выставку семейных добродетелей.       Дверь отворилась беззвучно, но воздух переменился мгновенно, как меняется он перед грозой, когда ещё ничего не случилось, а кожа уже знает. Вошёл князь Юрьев, Филипп Филиппович-старший. Он не делал резких движений, не повышал голоса, не нуждался ни в чём, что могло бы напомнить театральный эффект, и именно поэтому производил его сильнее. На нём был чёрный фрак, сидевший безукоризненно; белый платок в нагрудном кармане казался почти вызывающе белым на фоне всей этой строгой темноты; тонкая цепь часов скользнула между пальцами не от суеты, а от выученной привычки держать время, себя и окружающих в одном точном ритме. От него пахло холодными, терпкими духами, в которых было больше камня и металла, чем хоть какой-нибудь человеческой мягкости. — Константин, — произнёс он ровно, не повышая голоса и не глядя на старшего сына прямо, но попадая каждым словом точно туда, где чужая воля встречается с рёбрами. — Тебе двадцать два.       Он застегнул манжету, поправил рукав и сделал короткую паузу. В ней звенело всё, что в этом доме передавалось по наследству охотнее драгоценностей: ожидания, фамильная тяжесть, привычка считать сыновей продолжением собственного замысла. — Я надеялся, что в этом году мы будем готовиться не к балу, а к помолвке.       Константин выдержал это с тем спокойствием, за которым Филипп слишком хорошо различал знакомое напряжение. Старший брат только чуть сдвинул плечом, словно от разговора с отцом ему стало тесно в одежде. — Видимо, Вы надеялись слишком рано, papa.       Князь перевёл взгляд на младшего. Взгляд этот был не злым и даже не особенно суровым; в нём было хуже. Оценка. Та самая, от которой Филипп с детства ежился сильнее. — И ты, Филипп. Тебе уже восемнадцать. Пора уже смотреть в сторону благородных девиц. Умных, красивых. Из подходящего рода.       Филипп, до этого лениво державший в руках маску, медленно поднял на отца глаза. На губах его мелькнуло выражение почти учтивое, но в этом почти всегда жило самое большое непослушание. Он не отвёл взгляда, хотя в груди уже поднялось то сухое, злое тепло, которое появлялось всякий раз, когда его пытались уложить в форму, для которой он был сделан хуже многих. — Как только Вы покажете мне, где именно они водятся в естественной среде, — ответил он с самым безобидным тоном, на какой был способен, — я, разумеется, немедленно начну наблюдение.       Константин кашлянул в кулак, слишком поздно вспомнив, что смеяться тут не положено. У князя не дрогнуло лицо, но тишина после этих слов стала тоньше и опаснее, как лёд под ногой. — Я не шучу, — сказал он. — А я, к сожалению, шучу слишком часто, — отозвался Филипп, уже мягче, почти как будто уступая, и опустил взгляд к маске.       Это было его старое искусство: сделать вид, что дерзость вышла случайно, как искра с кремня, хотя каждый звук был отточен заранее.       Филипп Филиппович-старший ещё мгновение смотрел на него, затем перевёл взгляд на обоих сыновей сразу, точно мысленно ставил их рядом с каким-то внутренним, неумолимым образцом и заранее был недоволен несовпадением. Потом повернулся и вышел — без хлопка дверью, без аффекта, без привычной человеческой потребности дожать сцену до конца. Он всегда уходил так, словно последнее слово оставалось за ним по праву природы. Дверь закрылась мягко, и эта мягкость почему-то казалась унизительнее любого удара.       Несколько секунд оба молчали. Потом Константин тяжело выдохнул, откинулся в кресло так, будто только теперь позвоночнику позволили быть живым, и запрокинул голову к спинке. — Благородных девиц, — протянул он с такой усмешкой, словно пробовал на вкус что-то пресное. — Лучше бы он попробовал поговорить хотя бы с одной из них сам. Насколько я знаю, они предпочитают вести беседу либо с зеркалом, либо с кошельком.       Филипп прыснул, отбросил наконец кружевную маску и устроился на краю столика так небрежно, будто сидеть на полированном дереве в недозволенной позе было его личной маленькой местью всем поколениям Юрьевых разом. — Не будь несправедлив, — сказал он, с живым блеском глядя на брата. — Есть ещё третья категория. Те, что разговаривают о Шопене. От них не спастись ни кошельком, ни зеркалом.       Константин рассмеялся уже свободнее, бросил маску на стол и посмотрел на него тем тёплым, чуть усталым взглядом, который появлялся у него только рядом с младшим братом, когда ему позволялось на время перестать быть старшим сыном и наследником всех этих фамильных обязательств. — А я вот влюбился, — сказал он легко, но в конце фразы всё же мелькнула та терпкая нота, которая бывает у людей, успевших вкусить собственное счастье и заранее понять, что оно не слишком-то благословлено судьбой. — Полечка её зовут. В театре работает. Грим, голос, манера — всё как у героини дурного анекдота, а когда она поёт мне «Не будите меня, молоду», я, кажется, и вправду готов заснуть навсегда.       Филипп вскинул голову так быстро, будто ему под нос сунули не любовное признание, а приглашение к заговору. В глазах его сразу вспыхнул тот особенный азарт, который с детства не давал ему спокойно обходить всё мало-мальски запретное. Он соскользнул со столика, подошёл ближе и встал прямо перед братом, забыв про маски, костюмы и всю официальную чепуху. — Полечка? — переспросил он с восторженной, откровенно хищной заинтересованностью. — Боже, как это прекрасно. Уже по одному имени ясно, что это либо страшная ошибка, либо великая любовь, а иногда, как известно, разницы вовсе нет. И что же, она хотя бы хороша, или ты, как всякий порядочный мужчина, опять влюбился в собственную погибель? — На Литейной живёт, квартиру снимает, самовар ставит, водку пьёт, — с удовольствием продолжил Константин, уже распаляясь оттого, что его слушают как надо. — Если сегодня повезёт, я после бала сбегу к ней. — Костя, если ты произносишь такие вещи при мне, — сказал Филипп, прижав ладонь к груди с нарочитой обидой, — ты либо чудовищно жесток, либо обязан взять меня с собой. Я не переживу мысли, что в этом городе существует другой Петербург, а меня держат на привязи среди люстр, котильонов и девиц подходящего рода.       Константин подался к нему, как мальчишка к мальчишке, хотя был старше и выше, и этот почти заговорщический наклон сразу убирал из комнаты последние остатки отцовского холода. — Пойдёшь? — спросил он уже шёпотом. — Я покажу тебе другой Петербург. Без фамилий. Без покровов. Без золотых пуговиц. Если получится — сегодня. Если нет, в следующий раз обязательно.       Филипп даже не попытался сделать вид, что колеблется. На лице его проступило такое живое, почти детское довольство, что стало ясно: согласился он ещё до того, как услышал весь замысел. Он схватил со стола первую попавшуюся маску, крутанул её на пальце и сощурился. — Разумеется, пойду. Я для того и родился младшим сыном, чтобы ввязываться в чужие безобразия с видом, будто это культурная программа. Только, Костя, умоляю, если там хоть одна женщина окажется скучной, я немедленно уйду в монастырь. — Тебя оттуда через сутки выставят обратно, — лениво заметил Константин. — Через сутки? — Филипп изумлённо приподнял брови. — Ты мне льстишь. Я рассчитывал управиться к вечеру.       Они оба расхохотались, и именно в этот момент в коридоре послышались быстрые шаги, знакомые настолько, что оба повернули головы почти одновременно. На лестнице их перехватил Володя, их кузен. Он был в обычном чёрном сюртуке, но почти всё лицо закрывала маска барсука, отчего вид у него был одновременно разбойничий и до нелепого довольный собой. Он вообще входил в любую комнату так, будто заранее знал: без него здесь было хуже. — А как Вам идея, — произнёс он с порога тем полушёпотом, в котором уже заранее слышалась опасность, — сбежать посреди этого скукотища и выхватить бутылочку-другую из погреба? Я улучу подходящий момент и дам Вам знак, если Вы согласны.       Филипп обернулся к Константину с таким торжеством, словно вселенная только что лично подтвердила его правоту во всём сразу. Потом снова посмотрел на Володю, и в глазах его вспыхнул ещё более опасный огонёк. — Володя, душа моя, — сказал он с лаской, которая в его исполнении почти всегда означала начало какого-нибудь безобразия, — если ты пришёл не за тем, чтобы спасти этот вечер преступлением, то я с тобой незнаком. Но предупреждаю сразу: сегодня у нас программа сложная. Сначала бал, потом побег, потом другой Петербург, потом, возможно, нравственное падение Константина, за которым я намерен наблюдать. — Не «возможно», а «непременно», — отозвался Константин, поправляя маску и уже глядя на обоих с тем весёлым теплом, которое бывало у него только рядом с ними. — И если уж погибать, то хотя бы в хорошей компании. — Вот за это я Вас обоих и терплю, — объявил Володя, подходя ближе. — По отдельности Вы невыносимы, а вместе хотя бы смешны.       Они двинулись вниз по лестнице уже втроём, плечом к плечу, под светом люстр, под нарастающий гул музыки, под шум дома, который внизу сиял, будто ничего дурного в нём никогда не водилось. И всё же Филипп, спускаясь, на секунду задержал взгляд на закрытой двери отцовского кабинета в дальнем конце коридора.       Савин представил Татьяну старшим Юрьевым. Варвара Александровна — мягкая, сдержанная, пахнущая ландышами, понравилась Татьяне сразу. А вот её супруг — статный, холодный, прямой, как резец, вызывал у неё жуткую смесь неприязни и дежавю. Точно такой же взгляд был у Вронского-Дашкевича: острый, ледяной, как у человека, который никогда не ошибается — хотя на деле ошибается постоянно, но себе этого не признаёт.       На балу они со Савиным быстро разошлись. Татьяна предпочитала одиночество — вдова, не обязана быть ни с кем. Да и цель визита была совсем не в развлечении. Её поставили сюда наблюдать, а она всегда умела это делать мастерски.       Она выбрала себе удобный угол, с которого просматривался почти весь зал. Обмахиваясь веером, медленно, с ленцой, она присматривалась к гостям.       Музыка уже разогрела зал до той мягкой, опасной степени, когда лица под масками кажутся не скрытыми, а, наоборот, слишком откровенными. Татьяна стояла у колонны, чуть в стороне от общего течения, и со стороны могла показаться одной из тех скучающих дам. На деле она смотрела внимательно. Не на танцующих как таковых, а на пересечения, задержки, лишние взгляды, на то, кто к кому подходит слишком уверенно, кто ускальзывает не в ту дверь, кто, наоборот, старательно держится на виду. Работа была нудная, особенно в таком зале, где половина гостей вела себя именно так, как и полагалось вести себя половине гостей на хорошем маскараде: шумно, пусто и предсказуемо.       Она уже начинала злиться от скуки, когда в поле зрения попал белый костюм, и это хотя бы на минуту развеяло однообразие.       Юноша был слишком хорош собой, чтобы не задержаться на нём взглядом. Белый Пьеро среди тёмных фраков выглядел немного вызывающе, но не смешно. На другом это смотрелось бы нарочно, на нём же почему-то сидело так, будто он и впрямь родился для того, чтобы раздражать приличных людей одним своим видом. Молодой, тонкий, очень красивый, явно богатый, раз попал сюда. Татьяна оглядела его без всякой сентиментальности, тем быстрым, трезвым взглядом, которым оценивала мужчин уже много лет: лицо, руки, манеры, ткань, посадка головы, уверенность. «Подходящий», — мелькнуло у неё почти лениво. По крайней мере, годится, чтобы не умереть от зевоты до конца вечера.       Филипп заметил её почти сразу. Маска скрывала верх лица, но рот, шея, плечи, то, как она держала веер, и эта ленивая, чуть развратная неподвижность делали своё дело без всякой помощи. И ещё было что-то знакомое. Смутно. Неприятно знакомое. Будто он уже видел однажды этот поворот головы, этот рот, эту манеру смотреть. Сейчас он не мог бы вспомнить, где её видел, но само это раздражающее узнавание уже толкнуло его вперёд.       Он не подлетел к ней сразу, как щенок. Переждал один танец, поймал два раза её взгляд через зал, убедился, что она видит его так же хорошо, как он её, и только потом подошёл, когда музыка снова переменилась и вокруг началось приятное, беспорядочное движение следующего круга. Поклонился легко, без лишней старательности, и подал руку. — Вы так смотрите, будто Вам здесь все надоели, — сказал он. — Потанцуйте со мной. Вдруг я окажусь не хуже остальных.       Татьяна перевела на него взгляд и дала себе крошечную паузу, просто чтобы он не вообразил, будто ей было слишком легко согласиться. Вблизи он оказался ещё моложе, ещё красивее и, что приятнее всего, совсем не смущённым. Не ломался, не краснел, не изображал из себя мужчину старше своих лет. Подошёл потому, что захотел. Уже за одно это его можно было поощрить. — А если хуже? — спросила она, кладя пальцы ему на руку. — Тогда Вам будет о чём посплетничать после бала. — Вы, значит, ещё и самокритичны. — Нет. Просто предусмотрителен.       Она усмехнулась и позволила вывести себя в танец. Танцевал он и впрямь хорошо. Не наступал, не дёргал, не пытался показать слишком много, и Татьяна это оценила сразу. Пальцы у него были тёплые даже через перчатку, держал он уверенно, без наглой тесноты, но и без робости. Хороший. Очень хороший. Она почувствовала лёгкое, почти ленивое удовольствие просто от того, что ей наконец попалось развлечение не совсем безнадёжное. — А Вы красивый, — сказала она так буднично, будто сообщала ему что-то давно известное и не особенно важное. — Вам, наверное, легко живётся.       Он рассмеялся коротко, не ломаясь от комплимента и не притворяясь, будто не привык их слышать. — Напротив. Это страшно утомительно. — Охотно верю. Особенно если приходится всё время смотреть на себя в зеркало. — Это не я виноват, что оно меня любит. — Скромность тоже семейное? — Нет. Её мне так и не смогли привить.       Вот это уже было лучше. Не книжный острослов, а живой, избалованный мальчишка с быстрым языком и удовольствием от игры. Татьяна поймала себя на том, что улыбается ему не нарочно, а потому что и правда смешно. Он тоже заметил, что сумел её рассмешить, и это его заметно взбодрило. Взгляд стал ещё живее, почти нахальный. — А Вы? — спросил он. — Вы здесь кого-то ждёте или просто пришли мучить публику? — Пока ещё не решила. — Тогда надеюсь, я не самый неудачный её представитель. — Вы? Нет. Вы, по крайней мере, милы. — Это прозвучало почти как оскорбление.       Она посмотрела на него уже внимательнее, и на этот раз без прежней снисходительной ленцы. Он флиртовал не грубо и не тупо, а как человек, которому всё это действительно доставляет удовольствие. Не давил, не лепил сальные намёки, не важничал. Просто был молод, красив, весел и явно привык, что женщины отвечают ему охотно. И Татьяна, которая обычно слишком быстро уставала от мужского ухаживания, вдруг с некоторым раздражением поняла, что ей самой тоже весело. Настолько, что она на миг почти забыла, зачем вообще сюда пришла. — Вы слишком довольны собой, — заметила она. — У меня хороший вечер. — Из-за костюма? — Нет. Из-за того, что Вы всё-таки согласились.       Вот это уже сказано было чуть тише и куда менее шутливо. Просто крошечный сдвиг тона, после которого флирт стал плотнее. Татьяна это услышала. Он тоже понял, что сказал чуть больше, чем собирался, но не отступил, а только улыбнулся. Ей это понравилось ещё сильнее.       Когда музыка начала стихать, он не торопился выпускать её руку. Не держал неприлично, нет, но и не делал вид, будто ему всё равно. Она это почувствовала сразу и, конечно, не помогла ему выйти из неловкости. — Мне хотя бы знать, с кем я танцевал? — спросил он, когда они остановились. — Зачем? — Татьяна чуть склонила голову. — Чтобы потом искать? — А разве это плохая мысль?       Она чуть улыбнулась, собираясь ответить, но не успела.       Сбоку, почти неслышно, как и всегда, когда это было нужно, появился Володя. Маска барсука делала его выражение почти неприлично довольным, а голос — тихим, но слишком живым для случайного замечания. — Филипп, — произнёс он, не глядя на Татьяну, но и не игнорируя её присутствия. — Самое время.       Филипп повернул голову, и в этом коротком движении мелькнуло что-то иное — не бал, не игра, а знакомое уже ему внутреннее возбуждение, предвкушение чего-то, что куда интереснее танцев и разговоров. Он на секунду забыл про неё, и именно это Татьяна уловила быстрее всего. Она бы, возможно, и отпустила это, если бы не заметила другое.       На манжете перчатки только что пришедшего — почти незаметно, если не смотреть специально — тёмное, уже подсохшее пятно. Не вино. Не краска. Слишком густое, слишком неправильно легло на ткань. Она узнала характерный запах.       Кровь. Чужая. И не старая.       Татьяна перевела взгляд с манжеты обратно на его лицо, и интерес, до этого ленивый и почти праздный, вдруг стал точным. Острым. Настоящим. Всё, что было до этого — игра. Это — уже нет. — Вы уходите? — спросила она так же спокойно, будто речь шла о смене танца. — Ненадолго, — ответил Филипп, уже снова глядя на неё, но в голосе появилась лёгкая рассеянность. Он ещё был здесь, но уже наполовину — нет. — Как жаль, — протянула она мягко, и веер в её пальцах чуть приоткрылся. — А я только начала находить вечер терпимым.       Володя тихо хмыкнул, явно оценив, но не вмешался.       Филипп чуть улыбнулся. — Я постараюсь вернуться, — сказал он, уже почти автоматически.       И вот тут она сделала то, что не укладывалось ни в одну «приличную» схему вечера. Чуть шагнула ближе. — Не утруждайтесь, — произнесла она негромко. — Я пойду с вами.       Володя повернул голову и впервые посмотрел на неё прямо. С интересом, без удивления. Как на неожиданное, но не обязательно неприятное обстоятельство.       Филипп приподнял бровь. — Вы даже не знаете, куда мы идём. — Тем интереснее, — ответила она. — Или это что-то совсем неподходящее для дам?       Он усмехнулся. — Боюсь, именно так. — Тогда Вы недооцениваете дам, — сказала Татьяна спокойно.       Володя тихо прыснул. — Филипп, — произнёс он с явным удовольствием, — мне кажется, у нас попутчик в нашем маленьком приключении.       Филипп посмотрел на неё ещё раз. Уже внимательнее. Уже не как на красивую женщину с бала. — Вы уверены? — спросил он. — Нет, — ответила она. — Но это редко меня останавливает.       Он кивнул. — Тогда прошу.       Музыка снова взорвалась где-то за спиной, пары закружились, кто-то засмеялся, кто-то позвал, свет остался таким же тёплым и обманчивым.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать