Тропинки Кошмаров

Ориджиналы
Гет
В процессе
PG-13
Тропинки Кошмаров
мира14
автор
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Чужое лицо

Я всегда считал, что худшее, что может случиться в жизни человека, — это потеря близких. Я представлял это как внезапную боль, как пустоту, которая образуется в груди и никогда не зарастает. Но я никогда не думал, что потеря может быть другой. Что можно потерять человека, пока его тело еще ходит по земле, говорит твоим именем и улыбается тебе с фотографий. Это началось с мамы. Она позвонила мне в среду вечером, когда я сидел за ноутбуком в своей съемной квартире, дописывая дурацкий отчет, который начальник требовал еще вчера. За окном шумел осенний дождь, по стеклу стекали мутные струи, и в комнате пахло сыростью и остывшим кофе. На экране телефона высветилось её фото — она улыбалась, стоя в саду с огромной клумбой пионов, в своем любимом цветастом платье. Это фото я сделал два года назад, в тот солнечный июньский день, когда мы всей семьей жарили шашлыки и мама смеялась так заразительно, что все вокруг тоже начинали улыбаться. Я взял трубку, ожидая услышать привычное, родное: «Сынок, ты ел? А почему не ужинал, у тебя голос какой-то простуженный, ты смотри, береги себя, осень на дворе...». Но в трубке было молчание. Секунда. Другая. Третья. Я уже хотел переспросить, проверить, не оборвалась ли связь, как вдруг раздался голос. Мамин голос. Но чужой. — Антон, — сказала она. Или то, что говорило её голосом. — Я тебя очень люблю, ты знаешь. Слова были правильные, интонация — нет. В них не было той теплоты, той щемящей нежности, с которой мама всегда говорила такие вещи. Голос звучал плоско, монотонно, словно кто-то читал текст с бумажки, не понимая его смысла. — Мам, ты чего? — я оторопел от такой внезапной лирики. Мы никогда не были сентиментальны в семье, у нас было не принято говорить о любви по телефону. Любовь у нас выражалась в пирожках, в заботливых вопросах, в вязаных носках под подушкой, когда я приезжал в гости. — Поэтому я хочу, чтобы ты знал, — продолжал голос, и в нем впервые появилась эмоция. Это был страх. Настоящий, животный страх, который прорывался сквозь монотонность. — Что бы ни случилось, что бы ты ни увидел — это не я. Это уже не я. Не открывай мне дверь. Слышишь? Не открывай, что бы я ни говорила. Обещай. — Мам, ты пьяна? — я попытался перевести всё в шутку, хотя по спине уже побежал неприятный холодок, а в животе образовался тяжелый, ледяной ком. — Или это розыгрыш? У тебя голос странный. — Обещай, Антон! — голос сорвался на крик, такой пронзительный, отчаянный, что у меня внутри все оборвалось. А потом резко оборвался. В трубке зазвучали короткие гудки. Я тут же перезвонил. Телефон был выключен. Я набрал снова. Выключен. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Я набрал отца. Гудки тянулись бесконечно долго. Пятый, шестой, седьмой. Наконец, он ответил — сонный, раздраженный, с хрипотцой. — Чего надо? — его голос звучал глухо, словно он говорил из-под подушки. — Двенадцать ночи. Люди спят. — Пап, с мамой всё в порядке? — выпалил я, не в силах сдерживать дрожь в голосе. — Спит твоя мама, — он зевнул, и я услышал, как скрипнула кровать. — Рядом лежит, вон, сопит. А ты чего мечешься? Кошмары снятся? Я пробормотал что-то про плохой сон, про то, что показалось, и сбросил звонок. Сидел в темноте, глядя на погасший экран телефона, и пытался успокоить себя: померещилось. Связь плохая, стресс на работе, мама просто неудачно пошутила, решила разыграть. У них там, на пенсии, своих развлечений мало. Наверняка насмотрелась передач про мистику и решила попугать. Я не спал почти всю ночь. Ворочался, прислушивался к каждому шороху, к каждому скрипу половиц в старом доме. А когда под утро провалился в тяжелый, тревожный сон, мне снилась мама. Она стояла в поле пионов и махала мне рукой, но когда я подходил ближе, ее лицо расплывалось, становилось мутным, а на месте глаз оказывались две черные дыры. Через два дня я поехал к родителям на дачу. Нужно было помочь закрыть сезон: убрать урожай, снять пленку с парников, слить воду из труб. Я ехал в электричке и всю дорогу прокручивал в голове тот звонок, пытаясь найти ему рациональное объяснение. К моменту, когда я сошел на платформе, я почти убедил себя, что это была просто игра воображения. Когда я вошел в дом, мама возилась на кухне. Она стояла у плиты, помешивая что-то в большой кастрюле, и напевала что-то из Пугачевой — старую, еще советскую песню, которую она любила. Обычная, родная, в своем цветастом фартуке, который я помнил с детства, с растрепавшимися седыми волосами, выбившимися из пучка. Она обернулась на скрип двери, и ее лицо озарилось улыбкой — такой теплой, такой знакомой, что у меня с души свалился огромный камень. — Приехал, бродяга! — она бросила половник, подошла и обняла меня, прижав к своей мягкой, пахнущей пирогами груди. От нее пахло мукой, ванилью и чем-то домашним, уютным, что невозможно купить ни в одном магазине. — Садись за стол. Я пирожков напекла, с капустой, как ты любишь. И борщ сварила, наваристый, с пампушками. Отец сидел в своем любимом кресле с газетой в руках, в очках для чтения, сдвинутых на кончик носа. Он поднял на меня взгляд поверх очков, хмыкнул: — Явился, полуночник. Ночью спать мешаешь звонками, а днем приезжаешь. — Пап, ну извини, — я улыбнулся, чувствуя, как напряжение отпускает меня. Всё как всегда. Всё нормально. Вечер прошел обычно, по давно заведенному ритуалу. Мы сидели на кухне, пили чай с малиновым вареньем, спорили о политике — отец ворчал на власть, мама вздыхала и говорила, что лишь бы войны не было. Мама жаловалась на соседскую собаку, которая лает по ночам и роет клумбы. Я слушал их, кивал, вставлял реплики и с каждым часом всё больше убеждался, что тот звонок был просто глупой случайностью, сном, галлюцинацией. И только когда я укладывался спать на веранде, расстилая постельное белье, пахнущее свежестью и сухими травами, меня кольнуло воспоминание. Тот голос. Те слова. «Не открывай мне дверь». Я посмотрел на дверь, ведущую из веранды в дом — обычная деревянная дверь, крашеная белой краской, с медной ручкой-ракушкой. Чушь. Завтра просто спрошу у мамы прямо, что это было, посмеемся вместе. Ночью я проснулся оттого, что кто-то смотрит на меня. Это чувство невозможно с чем-то спутать. Это не просто ощущение, что ты не один в комнате. Это физическое, почти осязаемое давление на кожу, на затылок, от которого волосы встают дыбом, а по позвоночнику пробегает ледяная дрожь. Я открыл глаза и понял, что не могу пошевелиться. Тело было ватным, чужим, парализованным сном — или чем-то другим. В проеме двери, ведущей в дом, стояла мама. Лунный свет лился в окно веранды, заливая всё серебристым, холодным сиянием. В этом свете мама казалась бледной, почти прозрачной, как старая фотография, выцветшая на солнце. Ее ночная рубашка — та самая, ситцевая, в мелкий цветочек, которую она носила годами — висела на ней мешком, словно под ней не было тела. Но самое страшное было не в этом. Самое страшное было в ее глазах. Они были черными. Не темно-карими, не шоколадными, какими я их помнил всю жизнь. Они были абсолютно, непроницаемо черными. Без зрачков, без белков, без радужки — две бездонные черные дыры, в которых не отражался даже лунный свет. Они смотрели на меня, и в этой черноте не было ничего, кроме пустоты. — Мам? — прошептал я, чувствуя, как язык прилипает к небу, а сердце готово выпрыгнуть из груди. Она улыбнулась. Это была ее улыбка — та самая, которой она встречала меня сегодня днем. Но губы сложились на секунду позже, чем нужно, с легкой задержкой, словно она училась ими управлять, словно репетировала человеческую мимику перед зеркалом. Уголки губ поднялись, но глаза остались черными и пустыми. — Я хочу войти, — сказала она. Голос был мамин, до последней интонации, до знакомого тембра. Но в нем не было жизни. Это была просто запись, просто набор звуков, лишенный чувства. — Пусти меня, Антоша. Она сделала шаг вперед, и я услышал, как под ее босыми ногами скрипнула половица. Скрип был обычным, деревянным, но в ушах он прозвучал как гром. Вспышка воспоминания: тот звонок. «Не открывай мне дверь, что бы я ни говорила». Дверь на веранду была открыта. Она была открыта всегда, я не запирал ее на ночь. Она уже вошла. Но говорила она так, будто между нами была преграда, будто ей нужно было мое разрешение. — Ты не мама, — выдохнул я, вжимаясь спиной в подушку, пытаясь отползти, но тело не слушалось, скованное ледяным ужасом. — Ты не она. Где она? Существо склонило голову набок, медленно, как птица, разглядывающая червяка. Черные дыры глаз не мигали. Вообще. Ни разу. — Глупый, — произнесло оно. И в этом слове, произнесенном маминым голосом, было что-то снисходительное, почти ласковое. — Я твоя мама. Я знаю всё, что знает она. Все ваши секреты. Помнишь, как ты в семь лет разбил ее любимую вазу, ту, хрустальную, с гравировкой, и свалил на кота? Помнишь, как кот смотрел на тебя обиженными глазами, а мама все равно догадалась, но ничего не сказала? Помнишь, как плакал на ее плече, когда тебя бросила первая девушка, в одиннадцатом классе, и мама гладила тебя по голове и говорила, что всё пройдет? Я помню. Я — это она. Вся она. Каждая клеточка, каждое воспоминание. Только теперь во мне есть место и для тебя. Оно сделало еще шаг. Теперь между нами было не больше двух метров. Я чувствовал исходящий от него холод — не обычную прохладу осенней ночи, а могильный, промозглый холод, от которого ломило кости и перехватывало дыхание. Страх придал сил. Паралич отступил, сменился животным, адреналиновым импульсом. Я вскочил с кровати, прижавшись спиной к холодной стене, лихорадочно шаря руками вокруг в поисках хоть какого-то оружия. Пальцы наткнулись на холодный металл — старая лейка, стоявшая в углу веранды, ржавая, с длинным носиком. Слабенькое, жалкое оружие против того, что стояло передо мной. — Не подходи, — выкрикнул я, выставив лейку перед собой, как дубину. Голос сорвался на фальцет, выдавая весь мой ужас. — Я пришла тебя забрать, — продолжала мамина оболочка, и ее голос звучал теперь как успокаивающий, колыбельный напев. — Ты будешь во мне, как и она. Нам будет хорошо. Всем вместе. Мы станем одной большой семьей. Ты, я, папа, все, кого ты любишь. Мы никогда не расстанемся. — Где моя мама? — закричал я, сжимая лейку так, что побелели костяшки. — Что ты с ней сделало? Черные глаза моргнули. Впервые за всё время. Веки сомкнулись и разомкнулись медленно, очень медленно, словно у рептилии, словно это движение требовало от него усилия. А когда открылись, в черноте мелькнуло что-то. Маленькие, едва различимые искорки света, кружащиеся в бесконечной бездне, как звезды в космосе. Одна из них была ярче других, и она показалась мне знакомой. — Здесь, — ответило существо и вдруг рвануло ко мне. Я даже не успел среагировать. Оно двигалось неестественно быстро, рывком, словно время вокруг него сжималось. В одно мгновение оно стояло в двух метрах, в следующее — его лицо было в нескольких сантиметрах от моего. Я замахнулся лейкой, но оно перехватило мою руку на лету. Пальцы, сомкнувшиеся на моем запястье, были ледяными, твердыми как сталь и нечеловечески сильными. Я взвыл от боли — мне показалось, что кости сейчас хрустнут. — Не сопротивляйся, — прошептал мамин голос прямо мне в лицо. Изо рта пахнуло холодом, как из открытого морозильника. — Так будет легче. Я смотрел в эти черные провалы, и бездна смотрела в меня. Я видел там те искорки, кружащиеся в вечном хороводе. И одна из них, самая яркая, вдруг метнулась ко мне, коснулась края моего сознания. Я увидел маму. Она тянула ко мне руки, ее лицо было искажено мукой, губы шевелились, но звука не было. Она пыталась меня предупредить, оттолкнуть, спасти. — Мамочка… — выдохнул я, чувствуя, как воля покидает меня, как тело начинает неметь, а сознание — проваливаться в ту же черную бездну, затягиваться в воронку. Я чувствовал, как что-то чужое проникает в меня, заполняет пустоты, вытесняет меня самого. — Антон! Крик отца разорвал ночь, как взрыв. Он ворвался в реальность, разрывая пелену наваждения. В дверях веранды стоял он — в старом тренировочном костюме, босиком, с охотничьим ружьем в руках. Его лицо было перекошено яростью и отчаянием. Существо обернулось на крик, отпустив мою руку. Я упал на пол, жадно хватая ртом воздух, чувствуя, как возвращается чувствительность в онемевшие пальцы. Отец, не целясь, не медля ни секунды, нажал на спусковой крючок. Грохот выстрела в тесноте веранды был оглушительным. Заложило уши, в глазах на секунду потемнело. Мамино тело отбросило к стене, оно ударилось спиной о деревянную обшивку и мешком осело на пол. Из огромной рваной раны в груди хлынуло не кровь. Оттуда потекла густая, тягучая, черная масса, похожая на нефть, на деготь. Она растекалась по полу, издавая тихое шипение, и от нее поднимался пар с тошнотворным, сладковатым запахом гнили. — Бежим! — заорал отец, бросая ружье и хватая меня за руку. Он дернул меня с такой силой, что я едва не потерял равновесие. Мы выскочили на улицу, в холодную осеннюю ночь. Ветер хлестал по лицу ледяными каплями дождя, под ногами хлюпала грязь. Я оглянулся на бегу. В окне дачи горел свет, и по комнатам метались тени. Не одна, не две — много. Они двигались хаотично, сталкивались, распадались и собирались вновь. — Что это? — задыхался я на бегу, спотыкаясь о корни и кочки. Сердце колотилось где-то в горле, легкие горели огнем. — Оно пришло месяц назад, — ответил отец, таща меня к машине, стоявшей у калитки. Его старенький зеленый «уазик» был единственным спасением в этой ночи. — Твоя мать первая его впустила. Пожалела. Сказала, щенок замерзший под дверью сидит, маленький, дрожит весь. А это был не щенок. Мы запрыгнули в машину. Отец вставил ключ в замок зажигания, повернул. Мотор кашлянул, чихнул и заглох. Я смотрел на дом, из открытой двери которого уже выходила фигура в белой ночной рубашке. Мама. Та, с черной дырой в груди, из которой все еще сочилась черная жижа. Она шла к нам, не торопясь, спокойно, словно у нее была вся вечность в запасе. — Давай, давай, — шипел отец, снова и снова поворачивая ключ. Мотор взревел, и мы рванули с места, взрывая колесами грязь. Я смотрел назад, на удаляющийся дом, и видел в зеркало заднего вида, как мама стоит у калитки и смотрит нам вслед. Она не бежала. Она просто стояла и смотрела. Мы ехали часа два, наверное, петляя по проселочным дорогам, пока не выбрались на трассу, а потом свернули в каком-то месте, где я уже не ориентировался. Остановились только когда кончился бензин — стрелка упала на ноль, и мотор заглох посреди чистого поля, у развалин старой, брошенной фермы. Начинало светать. Серое, тяжелое небо наливалось свинцом, ветер шуршал сухой травой. Я смотрел на отца. Лицо у него было серое, осунувшееся, за одну ночь он постарел на десять лет. Глаза ввалились, под ними залегли черные тени. Руки, лежащие на руле, мелко дрожали. — Оно приходит к тем, кто одинок, — заговорил он, не глядя на меня. Голос звучал глухо, безжизненно. — К тем, кто открыт. Кому нужна любовь, тепло, защита. Оно дает это. Сначала. А потом забирает всё. Твоя мать впустила его как щенка. На следующий день она уже была не совсем она. Еще через день — совсем не она. Но тело еще двигалось, говорило ее голосом, улыбалось ее улыбкой. Я думал, у меня хватит духу... не хватило. Я всё надеялся, что оно уйдет само, что это какая-то болезнь, что пройдет. — Она звонила мне, — прошептал я, чувствуя, как к горлу подступает ком. — За два дня до того, как я приехал. Предупредила. Сказала, чтобы я не открывал ей дверь. Отец кивнул, и по его щеке скатилась слеза. Он не вытирал ее. — Значит, в ней еще что-то оставалось. Маленькая искорка. Частичка ее самой. Она пыталась тебя спасти, последним усилием. А я не смог спасти ее. Я стрелял в ее тело. В то, что когда-то было моей женой. Мы замолчали. В утренней тишине было слышно только, как ветер шуршит сухой травой да где-то далеко каркает ворона. Тишина давила на уши, казалась вязкой, как патока. — Что нам теперь делать? — спросил я, хотя уже боялся услышать ответ. — Не знаю, — честно ответил отец. Он повернулся ко мне, и в его глазах я увидел такую глубину отчаяния, что мне стало страшно. — Бежать. Прятаться. Оно теперь знает тебя. Видело тебя, говорило с тобой, касалось тебя. Оно захочет закончить начатое. Впустить тебя в себя. Стать тобой. И тут в тишине раздался звук. Сначала далекий, едва различимый, но быстро приближающийся. Шаги по гравию. Медленные, тяжелые, ритмичные. Шарк... Шарк... Шарк... Мы обернулись одновременно. По дороге, ведущей к ферме, шла она. Мама. Ее ночная рубашка была вся испачкана черным, в груди зияла рваная рана, но она шла. Лицо было спокойным, даже умиротворенным, и на нем застыла та самая улыбка, которой она встретила меня вчера. За ней, в отдалении, двигались и другие фигуры. Соседи по даче, случайные прохожие, те, кого она уже забрала, чьи тела стали пустыми оболочками для этой сущности. Их было много, десятка два, они шли молча, не отрывая взглядов от нашей машины. — Антон, — позвал голос, в котором не осталось ничего человеческого. Он был громким, чистым, несмотря на расстояние. — Я хочу домой. Впусти меня. Отец выскочил из машины, вскинул ружье. Я видел, как дрожат его руки. Патронов оставалось мало — два, может быть, три. — Беги, сынок, — сказал он, не оборачиваясь. Голос его был твердым, как никогда. — Я задержу их. Беги через поле, к лесу. Там дорога, выйдешь к людям. — Пап... — Беги! — заорал он, и в этом крике было столько боли и любви, что я не посмел ослушаться. Я выскочил из машины и побежал. Я бежал через поле, высоко поднимая ноги в густой, мокрой траве, которая хлестала по ногам и путалась в штанинах. Сзади грохнул выстрел, потом еще один. Я не оглядывался. Я бежал, пока не свалился без сил в какой-то низине, у мелкого, почти пересохшего ручья. Я лежал на спине, глядя в чистое, холодное небо, и ждал. Ждал, что услышу шаги. Или голос. Или выстрел. Но вокруг был только ветер, шуршащий травой, и тишина. Может, я оторвался. Может, отец их всех задержал. Может, они не нашли меня. Я пролежал так до вечера. Когда стемнело, поднялся и пошел. Шел по звездам, как учил отец когда-то в детстве, когда мы ходили с ним в походы. Вышел к трассе, к асфальту, к спасительному свету фар. Там, на обочине, стояла знакомая машина. Отцовский «уазик». Дверца была открыта, внутри никого. Пусто. Никаких следов борьбы, никакой крови. Только на капоте лежала мамина фотография. Та самая, с пионами, которую я видел на экране телефона несколько дней назад. Свежая, цветная, не тронутая ни дождем, ни грязью, словно ее только что положили сюда. Я взял фотографию дрожащими руками, перевернул. С обратной стороны было что-то написано маминым почерком, неровным, торопливым, каким она писала списки покупок: «Антон, не верь никому. Даже себе. Особенно себе». Я скомкал фото и засунул в карман куртки. Чушь. Я — это я. Я помню себя, свою жизнь, свой страх, свою боль. Я не мог измениться. Я чувствовал себя собой. Я пошел по трассе в сторону города. Через час меня подобрала фура. Добродушный дальнобойщик, дядька лет пятидесяти с усталыми глазами и густой щетиной, всю дорогу травил байки из своей жизни и кормил бутербродами с колбасой. Я слушал вполуха, кивал, смотрел в окно на мелькающие огни встречных машин и чувствовал, как спокойствие понемногу разливается по телу. Всё позади. Я спасся. Я выбрался. Дальнобойщик высадил меня на окраине города, у круглосуточного магазина. Я поблагодарил его, пожал руку. Его ладонь была теплой, крепкой, живой. Хороший мужик, нормальный. Я смотрел, как его фура уезжает в темноту, и чувствовал благодарность к этому случайному человеку. Зашел в магазин, купил воды и булку. Продавщица — сонная девушка с наушниками в ушах, лет двадцати, скучающая и равнодушная — пробила покупку, даже не взглянув на меня. Я вышел на улицу, присел на лавочку у входа. В кармане завибрировал телефон. Я достал его. Экран светился в темноте, выхватывая из мрака кусок асфальт
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать