The Hands That Made You

Жаркое соперничество
Слэш
Перевод
Завершён
R
The Hands That Made You
tousui
переводчик
Автор оригинала
Оригинал
Описание
Илья всю жизнь следит за чужими руками. Руки отца научили его тому, что прикосновение — боль. Руки матери были синонимом нежности — пока не растеряли всё своё тепло. У самого Ильи руки отца, и он боится, кого они могут из него сделать.
Примечания
Небольшой ваншотный ретеллинг через оптику отношений Ильи с отцом.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы

Руки, которые тебя вылепили

Гала-вечер был мероприятием, которое надо было просто пережить. Илья с фальшивой улыбкой на лице стоял рядом с отцом, время от времени кивая в такт разговорам, которые толком не слушал. Сборная России проиграла. Страна, принимавшая соревнования, позорно выбыла в четвертьфинале, и Илья чувствовал, как тяжесть свежего поражения давит на плечи. Отец пока ещё не высказывался на этой счёт. Его молчание было хуже тысячи оскорблений. По коже побежали мурашки. Илья остро ощущал присутствие отца рядом — разворот плеч, размеренность дыхания и то, как именно его пальцы держали бокал. Даже самое маленькое движение могло стать источником информации, любое изменение позы — сигналом потенциальной опасности. Руки отца были расслаблены. Свободно обхватывали стекло. Это был самый опасный из всех вариантов. Илья хорошо знал, как всё работает. Отец никогда не действовал на горячую голову — это означало бы потерять контроль, а Григорий Розанов никогда не терял контроль. Выжидал — да. Планировал. Находил идеальный момент, идеальную публику, идеальный предлог. Время для наказания наступит, когда будет больнее всего, и Илья не должен был ничего заметить, пока не стало слишком поздно. Только вот он замечал — всё и всегда, и это было хуже всего: наблюдать, как отец медленно расставляет свои сети, и знать, что всё равно в них попадёшь, потому что иного выхода нет. Не существовало никогда. Впервые он это осознал в восемь лет. Был какой-то ужин. Коллеги отца из министерства, их жёны, послушные дети. Илье наказали вести себя идеально — быть тихим, вежливым, гордостью семьи. Он старался. Он старался изо всех сил. Отец подал ему стакан воды: — Отнеси это полковнику Волкову, Илюша. Илья осторожно взял стакан, обеими руками, медленно перебирал ногами. Он был так сосредоточен на том, чтобы не пролить ни капли, что не заметил появившуюся на его пути ногу отца. Не понял, что случилось, пока не осознал, что летит на пол — стакан разбился вдребезги, вода растеклась по отполированному полу. — Неуклюжий мальчик, — голос отца был спокоен и полон разочарования. — Видите, какой он? Прошу простить, полковник, его столькому предстоит обучить. Полковник рассмеялся: — Рано или поздно он научится, Григорий. Илья учился. Например, не быть таким неуклюжим. Но не в этом была суть проблемы. Он понял, что ловушка всегда неизбежна. Поэтому он учился следить за руками отца, за его ногами, за лицом, неизменно готовясь к удару. Впрочем, он понял, что было вовсе не выжно, мог ли он предвидеть. Ему придётся попасться, потому что альтернатива была хуже. Именно после той ночи Илья стал наблюдать за чужими руками. Прежде всего, за руками отца. За тем, как они двигались: как тянулись за напитком, как поправляли запонку, как обхватывали плечо Ильи — для прочих глаз это наверняка выглядело проявлением отеческой заботы. Илья научился читать своё будущее по рукам, как моряк читает небо. Лёгкий изгиб пальцев — раздражение. Слишком непринуждённое положение — удар совсем близко. Полная неподвижность — опаснее всего. Он следил за руками других людей: учителей, тренеров и всех взрослых, у которых была над ним маломальская власть. Анализировал. Помечал ярлыками: безопасно, опасно, непредсказуемо. Руки матери были единственными, от которых не пробирала дрожь. У мамы были нежные руки. Он помнил их лучше всего на свете — как ощущались её пальцы, когда она перебирала его волосы, когда гладила по щеке, когда обхватывала его ладонь по дороге в школу. Её руки всегда были тёплыми и мягкими. Но мама не смогла защитить Илью от отца. Она была слишком маленькой, слишком хрупкой, слишком сосредоточенной на собственном выживании. Отец расставлял свои ловушки и капканы; мама не вмешивалась. Не могла. Но после всегда приходила к Илье в комнату: садилась рядом, молчала, просто была рядом. Иногда она брала его за руку — и Илья на мгновение чувствовал, что, возможно, не так уж и одинок в мире. Мама была грустной столько, сколько он себя помнил. Тихая грусть, что таилась в паузах между словами. Улыбки, когда ей было должно улыбаться. Она готовила ужин, помогала с уроками, целовала Илью на ночь. Но иногда он видел её другой — сидящую в темноте, вперившуюся в пустоту, пока руки смиренно сложены на коленях. — Мама, ты в порядке? — Всё хорошо, Илюша. Она улыбалась, тянулась к нему с объятиями, и он верил ей, потому что так было нужно. Тогда он ещё не понимал, что грусть может стать пристанищем. Не понимал, что некоторые люди несут на своих плечах такой тяжёлый груз, что в конце концов могут не выстоять. Ему было двенадцать, когда он наконец научился. Двенадцать, когда Алексей преподал ему тот же урок, что некогда преподал отец. Тот, к слову, был в отъезде — какие-то министерские дела, встречи, которые обычно задерживали его в Москве на несколько дней. Илья расслабился, позволив себе думать, что дома безопасно, пока там нет отца. Алексею было семнадцать — вылепленный по образу и подобию: учился носить ту же холодную маску, говорить тем же ровным тоном. Потихоньку учился, как быть с руками. Они смотрели телевизор. Что-то глупое, какой-то мультик, нравившийся Илье. Алексей молча сидел рядом, Илья не обратил на его молчание никакого внимания. — Отец говорит, ты мягкотелый, — вдруг сказал Алексей. Спокойно. Словно отпустил ничего не значащий комментарий про погоду. Всё внутри Ильи тревожно сжалось: — Я не мягкотелый. — Он говорит, ты слишком много плачешь. Что это мама сделала тебя слабым. — Она не… — Отец прав, — Алексей развернулся к нему, — ты слаб. Ты вздрагиваешь, когда он повышает голос. И глаза сразу на мокром месте, стоит сделать тебе замечание. Илья вперился в экран. Картинка перед глазами расплывалась. Не будет он плакать. Не позволит Алексею считать себя правым. — Что и требовалось доказать, — вкрадчиво сказал Алексей, — сла-бак. Брат встал, прошёл мимо, задев локтем ухо Ильи. Ощутимо. Но так, чтобы можно было сказать, что это случайность, если вдруг спросят. — Вот же олух, — сказал Алексей, — смотри, куда садишься. Илья ничего не ответил. Он был неподвижен всё время, пока Алексей не вышел за дверь, а потом сидел так ещё какое-то время. Он считал, что Алексей — другой. Наивно полагал, что слово «братья» значит хоть что-то. Что они на одной стороне, выживая вместе под гнётом отца. Но Алексей не был на его стороне. Алексей боролся за те же крохи одобрения и понял, что унижать Илью — кратчайший путь к победе. После этого Илья стал наблюдать и за его руками тоже. Ему всё ещё было двенадцать, когда он обнаружил мать. Он вернулся из школы пораньше. Учителей вызвали на какое-то собрание, маленькая нестыковка в расписании, которая показалась подарком судьбы. Он шёл домой, думая, чем займётся в свободное время. Может, мама приготовит ему что-нибудь вкусненькое. Может, просто посидит с ним рядом, пока он занят уроками, как бывает иногда, если дома нет отца. Может, возьмёт за руку — и он на время почувствует себя в безопасности. Но дома было тихо. — Мама? Ни звука. Хотя её машина стояла во дворе — мама была дома. Он бросил рюкзак у двери. Прошёл через кухню, пересёк гостиную. Снова окликнул мать. Тишина. Он нашёл её в спальне. Она лежала на кровати, всё ещё в одежде, в изящных туфлях. Словно притомилась и прилегла на минуту, задремав. Только вот глаза её были почему-то открыты. — Мама? Он подошёл ближе. Взял её за руку — мягкую, тёплую руку, что была его островком безопасности. Но кожа была непривычно холодной на ощупь. А на тумбочке — пустой бутылёк с таблетками. Наполовину выпитый стакан воды рядом. Он не понимал. Мозг просто отказывался осознавать происходящее. Илья всё держал её за руку, всё повторял: «Мама, мама, проснись», а она — не двигалась, не моргала, не дышала. Пальцы больше не обвивали его, как раньше. И тогда он услышал звук. Высокий, тонкий, животный. Потребовалось мгновение, чтобы понять: кричал он сам. Илья не помнил, как выпустил её руку из своей. Не помнил, как побежал к соседям, как приехала скорая, как пришли незнакомцы, которые не смогли её спасти, потому что спасать было уже некого. Не помнил, как вернулся из школы брат, как вернулся с работы отец, как дом заполнился людьми, тихо переговаривавшимися между собой и ни разу не взглянувшими на Илью. Он всё ещё помнил прикосновение к её руке — холодной, неподвижной. К пальцам, что когда-то гладили его волосы, скользили по лицу, обнимали, когда было страшно, — а теперь останутся в памяти безжизненно неподвижными. Навсегда. Помнил бутылёк с таблетками на тумбочке. Помнил руку отца на своём плече, через несколько часов, — хватка такая цепкая, что остался синяк. — Она была слабой, — сказал тот. — Всегда была слабой. Ты запомни, до чего доводит слабость, Илюша. Илья запомнил. На похороны ему пойти не позволили. Отец сказал, что Илья ещё маленький для такого. Что будет слишком тяжело. Но Илья знал настоящую причину: он был обузой — мог расплакаться, впасть в истерику. Мог опозорить семью перед немногочисленными родственниками, для которых уже придумали специальную «официальную» версию смерти. Сердце, говорил отец людям. Слишком слабое сердце. Так что пока хоронили его мать, Илья остался дома под присмотром соседки. Он сидел в своей комнате и смотрел на свои руки — свои крохотные ладони — и пытался не думать о руках матери. О том, какими они были, когда она была живой. Какими они были, когда её не стало. Она так часто повторяла: «Всё хорошо». И Илья верил ей, потому что, когда она это говорила, её руки были нежными, и он считал, что нежные руки равно безопасность. Как же он ошибался. Когда отец и брат вернулись, Илья всё ещё неподвижно сидел там же, где его и оставили. — Какой же ты жалкий, хватит ныть, — Алексей замер в дверях и посмотрел на него. Илья не ответил. — Она поступила как эгоистка. Выбрала лёгкий путь, а нам теперь убирать за ней бардак. Ещё и устроила всё так, чтобы ты нашёл её. Ты точно хочешь быть таким, как она? — тон Алексея был жёстким. Илья вздрогнул. — Тютя и эгоист. Вечно прячешься за других, — Алексей подошёл ближе. — Отец уже достаточно тобой разочарован. Не усугубляй ещё больше. И ушёл. А Илья остался сидеть. Устроила всё так, чтобы ты нашёл её. Он годами прокручивал эту фразу в голове. Знала ли мама, что её найдёт именно он? Представляла ли, как её двенадцатилетний сын, вернувшись из школы, тянется к безжизненной руке? Было ли ей плевать? Может быть, она так глубоко утонула в собственной печали, что уже и не замечала ничего вокруг? Он не знал. И уже никогда не узнает. Она покинула его, забрав с собой все ответы, а у Ильи осталась только память о том, как ощущалась её холодная рука в его, и знание, что даже нежные руки тоже могут однажды предать тебя. Отныне он нёс это знание. Его переполняла вина за то, что ничего не заметил. А ведь он знал, что она грустила. Видел, как она сидела в темноте, с пустым взглядом, с пальцами, неподвижно лежащими на коленях. Спрашивал, всё ли в порядке, и верил ей, когда она отвечала: «Всё хорошо, Илюша». Он должен был понять. Должен был увидеть. Должен был что-то предпринять. И гнев за то, что она ушла. Что сдалась и выбрала смерть вместо того, чтобы остаться, вместо него. Ильи оказалось недостаточно, чтобы удержать её здесь. Ничего из того, что он делал, из того, кем он был, не было достаточно. А под всем этим пряталось отчаянное, постыдное понимание. Его тоже времени посещали мысли. О том, чтобы поставить точку. О том, чтобы закончить всё. О том, чтобы проглотить что-то, чтобы наконец полегчало. О том, чтобы уйти уже из жизни, которая казалась одной большой западнёй, из которой ему никогда не выбраться. Он об этом никому не рассказывал. Боялся, что послужит доказательством, что отец был прав: слабость передается по наследству. Илья был сыном своей матери в худшем из смыслов. Так что он научился прятать эти мысли. Научился зарывать их так глубоко, что и сам почти что забывал о них. Но они никогда не исчезали полностью. Терпеливо выжидали, чтобы вылезти наружу, когда тяжесть бытия становилась невыносимой. После смерти матери Илья долго не знал нежных прикосновений. Ему было шестнадцать, когда Саша Кузнецов впервые взял его за руку. Они росли в схожей среде: Илья блистал на льду, Саша — в балетной студии, оба были сыновьями влиятельных людей, оба находились под постоянным давлением. Они знали друг друга годами, но были полнейшими незнакомцами. Лишь кивали друг другу в качестве приветствия на светских раутах, куда их таскали отцы. Но тем летом что-то изменилось. Они были на даче под Москвой, на какой-то министерской сходке; взрослые выпивали, сидя на террасе, дети были предоставлены сами себе. Илья сбежал к озеру. Там-то его и нашёл Саша. Они говорили. Впервые по-настоящему. О давлении. О завышенных ожиданиях. О том, каково это, когда за тобой постоянно наблюдают, придирчиво оценивают, ищут недостатки. В какой-то момент Саша наклонился и взял Илью за руку. Илья застыл. Его давно уже никто не касался — так. Руки отца ощущались плетью. Руки Алексея — тоже. Он забыл, каково это — когда касается кто-то, кто не собирается причинять тебе боль. — Всё норм? — тихим, дрожащим голосом спросил Саша. Илья не знал, как должен ответить. Раньше его никто о таком не спрашивал. — Да, — прозвучало полувопросительно. Рука Саши была тёплой. Пальцы были длинными и гибкими — руки танцовщика, само изящество. Он сжимал ладонь Ильи в своей так, словно она было чем-то драгоценным, чем-то, что стоит беречь. Они просидели так до заката. Молчали, просто держась за руки. Долго это не продлилось. Не могло. Илья уехал в Северную Америку, Саша остался в России, и расстояние стало предлогом, чтобы всё прекратить. Так было безопаснее. Проще. Но Илья навсегда сохранил в памяти — первого человека, который коснулся его так, будто он был редкой драгоценностью, а не какой-то безделушкой. Ему было девятнадцать, когда отец обо всём узнал. Илья вернулся домой после своего первого сезона в НХЛ. Гордый. Глупый. Он отлично сыгрался с командой, забивал шайбы, послушно высылал деньги домой. Верил, что теперь всё будет иначе. Что, возможно, его старания наконец-то окупятся. Отец отвёл его в ресторан. Дорогой. Пользующийся популярностью. Следовало сразу всё понять, ведь отец никогда не тратил деньги без веской на то причины, но Илья позволил себе взлелеять пустую надежду. — Ты хорошо потрудился, — начал отец за ужином. — Семья тобой гордится. Илья ощутил, как внутри разливается тепло. Наивное чувство. Опасное. — Но до меня дошли кое-какие слухи, — продолжил отец, — о том, на что ты тратишь свободное время в Америке. Женщины. Вечеринки, — тонкие губы сжались в ледяном подобии улыбки. — Звонил один парень. Искал тебя. Очень настойчивый. Этот твой… друг. Кровь застыла в жилах. — Конечно, я сказал, что он ошибся номером, — отец сделал глоток вина. — Объяснил ему, что мой сын никогда не будет водиться с такими людьми. В ресторане была полная посадка. Сорок невольных свидетелей. Руки Ильи дрожали под столом. — Ты не посмеешь опозорить нашу фамилию, Илюша, — голос отца всё ещё звучал вежливо, предельно спокойно. — Ты понимаешь, чтó бывает с такими людьми в России? Понимаешь, чтó мне пришлось бы сделать, как твоему отцу, чтобы защитить славное имя Розановых? Он протянул руку через стол и сжал плечо Ильи. Любому со стороны это показалось бы отеческой лаской. Большой палец надавил на нерв; от вспышки боли перед глазами всё побелело. — Думаю, мы поняли друг друга. — Да, отец. — Послушный мальчик. Рука отца ещё ненадолго задержалась на его плече — напоминанием, предупреждением, клеймом. Потом он отнял её, поднял бокал, и разговор продолжился как ни в чём не бывало. Илья опустил взгляд на свои руки. Те всё ещё дрожали. Как же они были похожи на отцовские: те же длинные пальцы, те же широкие ладони. Раньше он этого никогда не замечал. Илья спрятал их под салфеткой и постарался отвлечься. Ему был двадцать один, когда он понял, в чём на самом деле заключается защита их доброго имени по версии Григория Розанова. Саша Кузнецов был обнаружен. Илья не знал подробностей. Может быть, спалился какой-то фоткой. Или пущенный кем-то слух оказался правдой. Саша был недостаточно осторожен — или чересчур смелым, это уж как посмотреть. Так бывает: кто-то что-то увидел, кто-то что-то кому-то сказал. Большой театр отпустил Сашу в свободное плавание. Тихо, без скандалов; официальная причина: творческие разногласия. Все знали, как это расшифровывается. Илья узнал новости напрямую от отца. Они сидели в кабинете Григория. За закрытой дверью. На лице отца не было ни единой эмоции, но Илья умел видеть скрытое — уже не ярость, скорее что-то вроде удовлетворения. — Ты же слышал о мальчике Кузнецовых, — сказал Григорий. Илья замер. — Саша, — выплюнул чужое имя отец, словно горькую пилюлю. — Недавно уволили из Большого. Ходят… слухи, почему. Илья не мог выдавить из себя ни слова. — Вы ведь были знакомы? Когда были помладше, вы ведь были… друзьями? Тщательно выверенная пауза перед словом «друзья». Прицельный выстрел. — Мы пересекались в детстве, — только и смог выдавить Илья. — Наши семьи… — Да. Наши семьи, — Григорий откинулся в кресле. — Кузнецовы задают вопросы. О том, с кем ещё мог общаться их сын… Всплыло несколько имён. И твоё — среди них. Мир перед глазами утратил краски. — Но я всё уладил, — продолжил отец. — Кузнецовых убедили, что их сын был сам по себе. Что ваша… детская дружба была совершенно невинной. И ты не при делах. Илья сидел неподвижно. Руки, казалось, онемели. — Ты должен понимать, чего мне это стоило, Илюша. За сколько ниточек мне пришлось дёргать, сколько звонков совершить, чтобы твоё имя не оказалось рядом во время его падения. Его падения. Саша — который держал Илью за руку у озера, когда им обоим было по шестнадцать; который касался его с такой невыразимой нежностью, будто он — нечто очень ценное, что необходимо оберегать и лелеять; чьи изящные пальцы впервые показали Илье, что прикосновение не всегда влечёт за собой боль. Саша, чья жизнь была разрушена, пока отец использовал свои связи, чтобы катастрофа обошла Илью стороной. — Думаю, ты понимаешь, — сказал отец, — что бывает с такими, как он. И что бы произошло с тобой, если бы я не вмешался. — Да, отец. — Прекрасно, — тот встал и направился к двери, но задержался, взявшись за ручку. — Их сын сделал свой выбор. Он был легкомысленным и теперь поплатится за это. Ты не совершишь ту же ошибку. И ушёл. Илья ещё долго оставался в кабинете. Смотрел на свои руки — те, которые Саша некогда крепко сжимал в своих, те, которые касались Саши в ответ, руки, что теперь были замараны чем-то липким, — и чувствовал тошноту. Больше он никогда не искал Сашу. Говорил себе, что так было нужно. Что любые поиски оставляют следы. Вызывают вопросы. Кто-то мог бы заметить, что Илья Розанов интересуется персоной нон грата в их кругах, и полюбопытствовать, что именно их связывает. Но всё это не было настоящей причиной. Настоящая заключалась в том, что Илья не смог бы вынести правду. Если Саша устроил свою жизнь в другом месте — нашёл другую труппу, где всем было плевать, обосновался в стране, где за такое не наказывают, обрёл возможность снова танцевать — Илье пришлось бы жить с фактом, что он не протянул руку помощи. Даже не попытался. Но что, если Саше не удалось заново устроить свою жизнь? Что, если этот скандал сломал его? Если его, как многих до него, поглотила нищета, зависимость, отчаяние или что похуже… Илья не мог позволить себе узнать. Не мог взвалить ещё и этот груз на свои плечи. Поэтому Илья не искал. Просто позволил Саше стать призраком, воспоминанием, парнем, чьи руки он грел в своих. Стать тем, о ком Илья теперь будет думать лишь в прошедшем времени. Это было трусостью. Илья знал, что это — именно она. Что это — эгоизм. Тот самый, что позволил ему принять покровительство отца, несмотря на цену, несмотря на последствия, несмотря на понимание того, чем эта защита являлась на самом деле. Илья мог отказаться. Сказать твёрдо: «Нет, ты не убережёшь мою репутацию в обмен на чужую разрушенную жизнь». Встать и уйти, чтобы с достоинством встретить последствия. Он этого не сделал. Лишь ответил «да, отец», позволил тому спасти его, позволил Саше превратиться в назидательную историю и пальцем о палец не ударил, чтобы узнать, жив ли ещё тот, кто впервые показал ему нежность. И всё же он нёс этот груз. Вместе со всем остальным. Алексей никогда не поднимал эту тему. Только вот Илья порой ловил его взгляд. Всеведающий. Едва заметную ухмылку, стоило отцу завести речь о будущем Ильи, о возможных жене и детях. Алексей всё знал. Или подозревал — что в принципе одно и то же. Впрочем, он никогда не показывал этого. Никогда ничего не говорил Илье в лоб, потому что это потребовало бы от него каких-то дальнейших действий — либо защитить, либо разоблачить. Алексей не сделал ни того, ни другого. Просто позволил знанию висеть между ними натянутой струной, стать ещё одним оружием в арсенале, ещё одним способом напомнить Илье о его слабости. «Я знаю, кто ты. Я знаю, что отец защищает тебя. Я знаю, что ты этого не достоин». Иногда Илья думал, чтó будет, если отец умрёт. Если исчезнет его защита. Будет ли Алексей хранить секрет из братской солидарности или воспользуется информацией, как только подвернётся удобный момент? В глубине души Илья знал ответ. Просто не хотел думать об этом. Теперь, пять лет спустя, он стоял рядом с отцом на каком-то гала-вечере и наблюдал, как тот делает большой глоток из бокала. Капкан вот-вот захлопнется. Илья ощущал это всем собой — как ощущаешь духоту перед грядущей бурей. — Что-то ты не пьёшь, Илюша. — Мне не хочется. — Чушь, мы же на празднике. Ты должен выпить. Илья не мог не взять рюмку, которую ему протянул отец. Стекло холодило ладони. Он опрокинул стопку, водка обожгла всё внутри, и тогда он понял: это тоже часть игры, аперитив перед главным блюдом. — Хороший мальчик, — сказал отец, рука мимолётом легла на Илье на шею — жест, который со стороны мог показаться невинной лаской. Но Илья безошибочно почувствовал давление чужих пальцев на мышцы. В качестве напоминания. — Видишь, как просто быть послушным. Стоит только захотеть. Илья фиксировал в памяти все детали. Водка. Якобы похвала. Рука на шее. Отец закладывал фундамент, плёл кружево лживой истории, которую потом расскажет очевидцам. «Он выпил лишнего, он сам не свой». Буря надвигалась. Шейна Илья увидел раньше, чем тот заметил его. Канадец стоял в другом конце комнаты, рядом со Скоттом Хантером и Картером Воном. Смеялся над чем-то. Расслабленный. Беззаботный. Сердце сжалось. Как-то раз Шейн упомянул вскользь своих родителей: что-то про воскресные ужины, мамину стряпню, как отец всё ещё называл его «пацан», хотя Шейну уже стукнуло двадцать четыре и он ни много ни мало был капитаном команды, входящей в НХЛ. Он сыпал этими фактами, словно всё это было в порядке вещей, словно тёплые отношения в семье абсолютная норма. Илья слушал и чувствовал, как внутри него закручивается спираль из горя и тоски. Он не мог не задаться вопросом: каково это — иметь отца, чьи руки не сулят опасность? Не пытаются подчинить. Лишь свидетельствуют о любви — простой и безусловной. Вряд ли Илье когда-нибудь доведётся узнать. Он отвёл взгляд от Шейна. Ему не дозволено иметь собственные желания. Не здесь. Не рядом с отцом. — Розанов! — громко окликнул кто-то с ударением на первый слог на американский манер. Картер Вон. Махал им. Внутри всё оборвалось. Нет. Нет, нет, нет. Отец повернулся первым. Илья наблюдал, как он оценивает их компашку: сплошь американцы, среди них — один затесавшийся канадец. Соперники, конкуренты. Илья заметил его расчётливое выражение лица. Интерес. Возможность. — Давай-ка подойдём, — сказал отец. Его ладонь на миг опустилась Илье на поясницу, подталкивая вперёд. — Пообщаемся. Они шли бок о бок. Илья держался на полшага позади, сердце заполошно колотилось о рёбра. Шейн был прямо там. Шейн, которого Илья целовал в гостиничном номере шесть месяцев назад. Шейн, которого он избегал всю неделю, потому что находиться рядом с ним в России было всё равно, что держать в руке гранату с вынутой чекой. Отцу хотелось лично познакомиться с Шейном. Илье хотелось сбежать. Хотелось сграбастать Шейна и утащить прочь — чтобы отец больше не видел его, чтобы отец никогда до него не добрался. Хотелось закричать: «Разве ты не понимаешь, насколько это опасно?» Илья не сделал ничего — лишь застыл с нейтральным выражением на лице и добровольно позволил отцу заманить себя в западню. Он снова фиксировал информацию. Картер — улыбался и ничего не замечал. Хантер — настороженно наблюдал. И наконец — Шейн. Кровь схлынула с лица Ильи. Шейн смотрел прямо на него. На одно крошечное мгновение в его взгляде промелькнула нежность — узнавание, тепло, едва уловимый намёк на улыбку. «Не надо, — подумал Илья в отчаянии. — Не смотри так. Он увидит. Он поймёт». Ему стоило усилий держать лицо. Не смотреть на Шейна. Тщетно. — Вы знакомы с моим сыном, — сказал отец. — Он говорил, что вы хорошие игроки. Достойные соперники. Кожа Ильи покрылась мурашками. Голос отца источал приятие и дружелюбие. Тот самый тон, которым Григорий пользовался, выходя на охоту. — Илья — талантливый хоккеист, — сказал Хантер. — Отличная серия против Финляндии. До последнего не было понятно, чем обернётся эта борьба. Всё могло закончиться иначе. Доброта. О, Илья распознал её. Финляндия доминировала всю серию — это было очевидно всем. Отец издал тихий звук. — Да, могло. Вот оно. Первый капкан захлопнулся. Небольшой акцент на «могло». Читать как: «но не закончилось, потому что мой сын крупно облажался». Плечи Ильи напряглись. Он немигающе смотрел в центр комнаты. — Чемпионат жесток, — присоединился к беседе Картер. — Никаких нижних сеток, возможно всё. Один неправильный отскок — и всё кончено. — Один неправильный отскок, — эхом повторил отец и повернулся к Илье: — Так это был он, Илюша? Плохой отскок? Илья не ответил ничего, потому что правильного ответа не существовало. Любое слово будет использовано против него. — Мой сын не любит оправдываться. Это хорошее качество, правда? — поднял бокал отец. Сделал глоток. Ни одного поспешного или лишнего движения. Сердце Ильи набатом ухало в груди. — Ты не поможешь мне, Илья? Илья взял протянутый бокал. Водка слегка покачивалась в стекле. Хрусталь ещё отдавал теплом там, где его ранее сжимали пальцы отца. Теперь всё окончательно стало на свои места. Ранее выпитая водка — не чтобы заставить потерять бдительность, а чтобы подготовить сцену. «Он выпил. Он иногда бывает таким неловким». Бокал в его руках — не подарок, а реквизит. Предлог. Отец собирался ударить его, и всё будет выглядеть так, будто это вина Ильи. Прямо на глазах у Шейна. Илья вспомнил о том, как всё случилось впервые: вода растекалась по блестящему от лака паркету, а нога отца уже вернулась на своё место, будто и не отлучалась. Он подумал о сорока свидетелях, которые ничего не заметили, ничего не поняли. Лишь смеялись вместе с его отцом над тем, каким неуклюжим ребёнком рос Илья. Он подумал о том, что Шейн смотрит. Что Шейн видит. Илья не мог ничего предотвратить. Никоим образом. Если он поставит стакан на стол, отец найдёт другой способ наказать его. Если попытается уйти — потом будет ещё хуже. Сети уже расставлены. Единственный вариант — просто пережить это. Илья замкнулся, ушёл в себя. Смотрел перед собой, толком не видя. Позволил телу стать оболочкой, которую можно избить, но нельзя сломать. Удар прилетел откуда-то слева. Рука отца — та же, что держала его за плечо, сжимала шею, направляла, лёжа на пояснице, — наотмашь впилась костяшками в скулу. С резким, громким звуком. Голова дёрнулась, водка окропила костюм, закапала на пол. — Глупый мальчишка, — голос отца был спокойным, даже скучающим. — Посмотри, что ты наделал. Ты даже стакан не можешь удержать! Илья выпрямился. Щека запульсировала, опухая. Ни одной эмоции не позволил он просочиться сквозь маску отстранённости на лице. Но вдруг его блуждающий взгляд наткнулся на Шейна. Он не хотел. Всё случилось само собой. Будто истерзанная часть его души сама потянулась к… С чужого лица схлынули все краски. Ладони сомкнулись в дрожащие кулаки. Нет. Удар не был худшим во всей ситуации. Наоборот, эта часть была привычной, знакомой, Илья переживёт. Худшим стало то, что Шейн стал свидетелем этой унизительной сцены. Теперь он знает. Шейн, у которого в семье принято ужинать всем вместе по воскресеньям. Шейн, отец которого до сих пор называет его пацаном. Этот Шейн смотрел на Илью как на что-то поломанное. Илья видел точный момент, когда тот понял, чтó только что произошло. Видел, как смущение сменилось ужасом. Как ужас уступал чему-то ещё более отвратительному — жалости. Мягкости. Желанию помочь. «Не смей, — подумал Илья. — Пожалуйста, не смотри на меня так. Не пытайся меня спасти. Ты сделаешь только хуже». Если Шейн что-то скажет, если отреагирует — отец заметит. Поймёт. Начнёт интересоваться, почему этому канадцу так важно то, что случилось с Ильёй. А после Илье лишь останется наблюдать, как отец сломает жизнь и Шейну тоже. «Пожалуйста, не обращай на меня внимания. Пожалуйста, не стой здесь. Забудь, что это вообще случилось». — Прошу прощения, — сказал Илья ровным голосом. Этим навыком он владел в совершенстве. — Иногда я бываю неуклюжим. Извините, пожалуйста. Сейчас я всё уберу. Он отвернулся и пошёл прочь. Чеканя каждый шаг. Спина прямая. Как и подобает солдату, отступающему после проигранного боя. Он не оборачивался. Лишь сканировал взглядом комнату по пути. Увидел свою команду, тренеров, менеджеров и их +1. Дмитрий крутил бокал в руках. Петров, их тренер, уже повернулся к жене. Сергей смеялся над какой-то шуткой. Все всё видели — никто ничего не сказал. Ничего необычного. Ничего странного. Григорий Розанов — влиятельный человек. Они в России, и здесь отцы следят за дисциплиной своих сыновей. Что тут обсуждать? Илья никого и не думал винить. Он не чувствовал себя преданным. Ибо не могут предать те, от кого ничего не ждёшь. Впрочем, он заметил кое-что ещё: как некоторые бросали одобрительные взгляды на его отца. «Григорий держит сына в ежовых рукавицах и не потерпит от него слабости». Это был тот же человек, что сделал нужные звонки, чтобы отвести от Ильи внимание журналистов. Дёргал за ниточки, чтобы надёжно похоронить его тайну. Защитил от правительства, от разоблачений, от неминуемого падения. Это был тот же человек, что мог ударить его перед сотней свидетелей, просто чтобы напомнить, кому Илья принадлежит. Две стороны одной медали. Всё это — его отец. Илья никогда не мог связать эти образы между собой в собственной голове. Защитник и мучитель. Человек, что спасал его, и человек, что ранил. Илья давно уже перестал пытаться примирить эти образы. Он просто выживал. Илья сидел на краю кровати в своём гостиничном номере, рассматривая свои руки. Руки отца. Те же длинные пальцы. Те же широкие ладони. Пиликнул телефон. «Хеллоу, чувак, ты там в порядке? Это было жёстко», — высветилось сообщение от Картера Вона в групповом чате с ним и Скоттом Хантером. Не Шейн. Узел в груди ослаб. Шейн не рассказал им. Шейн сохранил их секрет, даже сейчас. «Я в порядке. Это не должно вас волновать», — напечатал в ответ Илья. «В смысле не должно? Вообще-то это было нападение», — пришло от Хантера. Илья рассмеялся ломким, рваным смехом. Нападение? В Америке — может быть. Ну или там в Канаде. Где-то там, где сыновья не являются собственностью своих отцов. «Ну и кому я скажу? Полиции? Мой брат работает в полиции. Мой отец тоже работает в полиции». «Ну должны же быть хоть какие-то варианты, — предположил Хантер. — Адвокат? Какая-нибудь правозащитная организация?» Ни черта они не понимали. Просто не были способны — в их странах это было за гранью нормальности. «Вы не понимаете. Мы не в Америке. Отец волен поступать со мной как ему будет угодно». «Ты не его собственность», — высветилось сообщение от Картера. Илья прочитал. Дважды. Перевёл взгляд на руки. Подумал, на что они способны. Отложил телефон, так ничего и не ответив. Они были в гостиничном номере в Бостоне. Так продолжалось уже год. Встречи, когда графики совпадали, чтобы урвать пару совместных часов, стоило Бостону и Монреалю встретиться на льду. Притворялись, что это ничего не значит. Притворялись, что не считают дни до следующей встречи. У Ильи всё ещё придерживался нескольких правил: уходить ночью, никогда не оставаться до утра, не разговаривать слишком много. Только физическое. Только безопасное. Безопасно — значит без чувств. Безопасно — значит никто никогда не сможет воспользоваться этой слабостью против него. После того, как они отдышались, Шейн протянул руку и коснулся лица Ильи. Не чтобы схватить. Не чтобы намекнуть на продолжение. Простое прикосновение. Чтобы медленно провести большим пальцем по скуле — где год назад пылал след от пощёчины отца, подаренной Илье перед сорока свидетелями. — Ты такой красивый, — сказал Шейн тихо, словно не рассчитывал, что Илья услышит. Илья замер. Он знал, что это. Шейн носил в себе произошедшее в Сочи целый год и теперь пытался — что? Исправить? Сделать лучше? Прикоснуться к тому месту, где Илью сломали, и залечить его своей нежностью? Отец тоже трогал его лицо — обычно прямо перед ударом или сразу после. — Не надо, — резко выпалил Илья, отстраняясь. Слова прозвучали неуместно, неправильно. Рука Шейна зависла в воздухе, так и не коснувшись его лица. — Я просто… — начал тот. — Я сказал — не надо. Илья сел, потянулся к одежде. Руки мелко дрожали, и он не мог успокоить их. — Илья… — Мне пора. — Сейчас два часа ночи. — Мне пора. Он натянул джинсы, рубашку, ни разу не взглянув на Шейна. Если бы посмотрел — увидел бы жалость, мягкость, осторожность, которая появилась в Шейне после Сочи. Как будто Илья был хрупким. Поломанным. — Мы просто можем поговорить… — Не о чем тут говорить. — Очевидно, есть, — Шейн тоже сел. — Ты вздрагиваешь каждый раз, когда я касаюсь твоего лица. Ты не даёшь мне быть нежным с тобой. И я видел, чтó он сделал, Илья. Я видел… — Ты ничего не видел, — в голосе Ильи притаился лёд. Голос, которым он пользовался, когда уходил в себя, когда нужно было стать ничем, чтобы не было так больно. — Ты видел всего лишь один момент, он не значит ни-че-го. — Он не значит ничего… — Он не значит ничего, потому что ничего нельзя сделать, — Илья нашёл наконец свои туфли, обулся. — Он мой отец. Я возвращаюсь в Россию каждый год. Так было всегда. — Это не означает, что это правильно… — А я и не говорил такого, — Илья наконец посмотрел на Шейна. Лицо Шейна было сейчас донельзя выразительным, и было среди эмоций что-то, чему Илья не решался давать название. — Я сказал: ничего нельзя сделать. Ты не можешь ничего исправить. Ты не можешь коснуться моего лица и стереть то, что он сделал. Так что перестань смотреть на меня вот так. — Как вот так? — Как будто я поломанная кем-то вещь, которую тебе нужно починить. Шейн вздрогнул. И хорошо. Пусть дрожит. Пусть поймёт, что его нежность не способна никого спасти. — Я не думаю, что ты сломан, — тихо сказал Шейн. Илья подхватил куртку, ключи и уже стоял у двери, когда Шейн заговорил снова. — Если ты думаешь, что я перестану заботиться о тебе…. Рука Ильи застыла, вцепившись в дверную ручку.. — Я знаю: ты хочешь, чтобы я перестал, — продолжил Шейн. — Я знаю, что тебе было бы проще, если бы я делал вид, что ничего не случилось. Что ты ничто. Но я так не могу. Илья не обернулся: — Ну и дурак, получается, — и вышел, закрыв за собой дверь. Он дошёл до машины, прежде чем руки начали дрожать так сильно, что он не мог вставить ключ в замок зажигания. Он провёл много времени, сидя в автомобиле на тёмной парковке, глядя на руки, сжимающие руль. На руки своего отца. Ничего Шейн не понимал — его руки тянулись к людям, чтобы утешить, а не ранить. Шейн не знал, каково это — смотреть на свои пальцы и видеть в них лишь оружие. Илья завёл машину и поехал домой один. Больше они об этом не заговаривали. Но продолжили делать то же, что и всегда, — гостиничные номера, украденные часы, притворство, что между ними ничего нет. Бостон играл против Монреаля шесть раз в сезон, и каждую игру Илья ловил себя на том, что невольно ищет глазами номер Шейна и что начинал действовать жёстче, если кто-то подбирался к нему слишком близко. Он говорил себе, что это всего лишь соперничество. Соревнование. Ничего нового — лишь то, что было между ними всегда. Но всё-таки что-то изменилось. Шейн прикасался к нему, и теперь делал это осторожно. Нежно. Всегда спрашивая, если не словами, то глазами: «Так нормально? Можно я коснусь тебя вот здесь?» Илья ненавидел это. Ненавидел, что с ним обращаются словно с хрустальной вазой. Ненавидел, что Шейн увидел его в момент слабости и теперь не мог этого забыть. Но и в стороне держаться Илья не мог. Не мог не срываться с места, стоило Шейну прислать заветный адрес. Не был в силах побороть свои желания, даже понимая, что рано или поздно они его разрушат. Вот в чём вся соль: Илья так и не научился избегать того, что может его ранить. Каждое лето он возвращался в Россию. У него не было особого выбора. Это просто случалось — так, как случается зима, а после неё — весна, так же, как восходит солнце нового дня. Нельзя было помыслить, что Илья Розанов не вернётся в Россию на лето. Он утешал себя, говоря, что возвращается, чтобы навестить могилу матери. Чтобы соблюсти приличия. Чтобы оставаться хорошим русским сыном. На самом деле всё было куда проще: отец ждал его дома, а Илья никогда не посмел бы ему перечить. Лето после Сочи было самым тяжёлым. Отец не вспоминал события того вечера. Не говорил о пощёчине, о пролитом напитке, о свидетелях. Это не так работало. Наказание уже было вынесено. Урок преподан. Что тут ещё обсуждать? — Игра на троечку, — сказал отец, легко придерживая руль одной рукой, когда они подъезжали к дому. — Игра в защите нуждается в усилении. — Да, отец. — Завтра посмотрим видео, я набросал кое-какие замечания. Восемь недель. Уж восемь недель-то Илья мог потерпеть? Его мама была похоронена на кладбище на окраине города. Илья приходил к ней один, рано утром, исчезая задолго до того, как отец просыпался. Приносил белые лилии — её любимые — и садился на скамейку напротив памятника и говорил вещи, которые не мог поведать никому другому. — Я встретил кое-кого, — признался он на второй неделе лета, — в Америке. Но он сам из Канады. Никто ему не ответил. Цветки лилий кивали в такт ветру. Надгробный камень не мог рассказать, как она умерла — только имя, даты, стандартная эпитафия: «Любимая жена и мать». Будто Ирина Розанова однажды просто перестала существовать. Будто и не было никогда бутылька с таблетками, ледяных неподвижных рук да застывшего взгляда открытых глаз. — Он хороший и добрый. И у него любящая семья, настоящая, — в горле появился ком. — Я не знаю, что с ним делать. Я не знаю, как быть тем, с кем он захотел бы остаться. Он подумал о Шейне в тот вечер. О неприкрытом ужасе на его лице. О том, как Шейн прикоснулся к нему в гостинице, а Илья отшатнулся. — Он видел… видел, как отец меня ударил. И он посмотрел на меня, как на что-то поломанное, — Илья вдруг замолчал. — Наверное, я и правда поломан, может даже, настолько, что уже и чинить-то нечего. Он обвёл взглядом холодный гранит, на имя матери, высеченное на нём. — Я понимаю, — тихо сказал он, — почему ты так поступила, я всё понимаю. Об остальном он умолчал — о том, что иногда он тоже думает об избавлении. О том, что иногда груз, взваленный на плечи, — отец, их тайна, да вся жизнь, внутри которой он заперт, словно в клетке, — кажется порой непосильной ношей. — Я стараюсь, — сказал он памятнику, — стараюсь быть чуточку сильнее, чем ты. Он не знал, правда это или нет. Тем летом отец стал вдруг забывчивым, но Илья поначалу не придал этому особо значения. Сначала это были какие-то мелочи. Повторно заданный вопрос. История, рассказанная дважды. Иногда отец ставил видео на паузу и, нахмурившись, непонятливо смотрел в экран. — Когда это ты забил этот гол? — В марте. В игре против Торонто. — Не припомню этой игры. — Ты её уже смотрел. И позвонил мне после. Сказал, что я слишком медленно обрабатываю передачи. Отец долго гипнотизировал телевизор. Его руки — те самые руки, что столько раз били сына, сжимали его плечи, давили на шею и учили, что прикосновение равно боль, — покоились на подлокотниках. Мимолётная тень раздражения и замешательства накрыла его лицо, прежде чем вернулась на место маска непоколебимости. — Твоя скорость всё ещё неудовлетворительна. Надо будет поработать над этим. Илья тогда не обратил на этого особого внимания. Люди постоянно что-нибудь забывают. Но затем это повторилось. Ещё раз и ещё. Отец заводил одни и те же разговоры. Злился, когда Илья говорил, что они это уже обсуждали. — Ты никогда мне этого не говорил. — Я говорил, во вторник. — Ты лжёшь. Ты всегда лжёшь, чтобы выставить меня дураком. Илья перестал поправлять отца, потому что так было проще, безопаснее. Диагноз прозвучал год спустя. Алексей позвонил ему, когда Илья был в Бостоне. — Отец был у врача, ему провели диагностику. — И? — Ранняя стадия деменции. Пока неизвестно, насколько активно болезнь будет прогрессировать. Илье нужно было присесть. Григорий Розанов отец был сильным, резким и самым опасным человеком, которого ему доводилось знать. Его отец просто не мог сходить с ума. — Он не хочет, чтобы это стало известным, — сказал Алексей. — Знает только семья. — Угу. — Он всё ещё в здравом рассудке. Почти всегда. Но тебе стоит подготовиться. Илья положил трубку и вперился невидящим взглядом в стену. Его отец умирал — человек, который терроризировал его всю жизнь, медленно исчезал, клетка за клеткой. Он не знал, что должен чувствовать по такому поводу. Но следующим летом, когда он увидел отца собственными глазами, всё изменилось. Тому стало заметно хуже. Забывчивость больше не была спорадической — она стала постоянной. Отец задавал одни и те же вопросы каждые несколько часов и раз за разом терялся в собственном доме. Его руки, с самой уверенной хваткой на свете, теперь не переставали дрожать, когда тот тянулся за предметами. Иногда он становился мягким. Однажды Илья спустился и увидел, как отец, сидя за кухонным столом, рассматривает старые фотографии. — Илюша, — позвал его отец, заметив в дверях. В голосе не было обычной издёвки и снисхождения. Обращение прозвучало нежно и мягко — как если бы его имя только что произнесла мама, а не отец. — Смотри, каким ты был крохотным. Илья замер в проходе. — Ты был очень радостным ребёнком — всегда над чем-нибудь смеялся. Твоя мать говорила, что ты как лучик солнца. Илья потерял дар речи — до этого отец никогда не упоминал мать с такой теплотой. — Присаживайся, посмотрим вместе. Илья сел рядом. Руки отца разложили фотографии на столе. Руки теперь двигались иначе — неуверенно, ищуще. Фотография за фотографией и истории, которые Илья никогда не слышал: первые шаги, первые слова, как он пытался съесть восковой мелок. — Ты всегда держал меня за руку, когда мы выходили на прогулку, — сказал отец, глядя на фото трёх- или, может быть, четырёхлетнего Ильи, маленькие пальчики крепко вцепились в отцовские. — Всегда тянулся к моей руке и никогда не отпускал. Помнишь? Илья покачал головой. Он такого не то что не помнил — представить не мог, чтобы когда-то ему хотелось тянуться к этим рукам, дабы очутиться в безопасности. — Я был строг с тобой, — тихо сказал отец. — Я знаю, что был строг. Но я лишь хотел, чтобы ты вырос сильным. Мир слишком жесток к слабым мужчинам. Илья смотрел на отца и не узнавал: человек, выглядящий как Григорий Розанов, говорил вещи, которые бы тот никогда не сказал. — Твоя мать… она так хотела, чтобы я был с тобой помягче. Укоряла, что я был слишком суров. Может, она и права, — руки отца зависли над фотографиями. — Может, я сломал что-то, что должен был защищать. Дыхание спёрло — грудь словно придавило валуном. — Я люблю тебя, Илюша. Ты ведь знаешь это, правда? Признание ударило Илью наотмашь — сильнее любой пощёчины. Не знал он, что теперь делать с этими словами. Куда их положить? — Я… — начал Илья. Но выражение лица отца изменилось: былую мягкость стянуло льдом. Руки застыли, а затем сжались в кулаки. — Чего ты здесь рассиживаешься? Разве тебе не нужно на тренировку? Тот незнакомый нежный Григорий Розанов исчез. Теперь перед Ильёй снова сидел его хорошо известный отец. — Да, отец. Он вскочил и побежал — до жжения в лёгких, до боли в ногах, пока не рухнул в безымянной траве, задыхаясь, уставившись в безучастное небо. Его отец сказал: «Я люблю тебя». Его отец сказал: «Возможно, я сломал что-то, что должен был защищать. Грош цена этим словам. Вместо отца говорила болезнь — не считается. Вот только слова всё крутились у него в голове. Илья не мог перестать думать о фотографии — его крошечные руки, схватившиеся за отцовские пальцы. Значит, было время, навсегда исчезнувшее из его памяти, — когда он тянулся к этим рукам, вместо того чтобы вздрагивать и отстраняться. Болезнь прогрессировала — проявления нежности стали частотнее. Отец, растерянный и испуганный, теперь сам тянулся к рукам Ильи. Погружаясь в воспоминания о детстве сына, повторял, как же гордится им. Или смотрел на Илью и, не узнав, спрашивал: «Ты кто? Ты здесь, чтобы мне помочь?» Стерпеть новую любящую версию отца оказалось тяжелее, чем град ударов. Жестокость была привычной. Обыденной. Илья давно научился абстрагироваться, уходить в себя. Когда руки отца сулили боль, Илья знал, что делать: смотреть перед собой невидящим взглядом, позволить телу стать оболочкой, которую можно истерзать, но нельзя сломать. Так он привык выживать. Но как привыкнуть к любви? К отцу, что брал его за руки, говорил: «Я люблю тебя, Илюша», смотрел с затаённой нежностью. Против такого у Ильи не было никаких защитных механизмов. Что-то необратимо ломалось внутри Ильи каждый раз, когда любящая версия отца брала верх. Потому что она была свидетельством, что он мог бы иметь, на что был способен его отец, если бы сделал другой выбор. Первый раз, когда отец не признал Илью, случился ближе к концу лета. Илья спустился его проверить — тот мерил гостиную шагами, явно не в себе. Руки ходили ходуном — больше не было в них той мощной выверенной силы, лишь поселившийся страх. — А ты кто такой? — приказным тоном спросил отец, заметив Илью. — Как ты проник в мой дом? — Это я, отец. Илья. — Не знаю я никакого Ильи, — отец в гневе вращал глазами. — Убирайся. Убирайся прочь из моего дома. — Отец… — Я сказал — убирайся! Отцовская рука взмыла в воздух — не для уверенного точного удара. Скорее дикий замах взбешённого, загнанного в угол животного. Илья перехватил запястье. На один долгий миг они замерли в такой позе: Илья крепко стискивал отцовское запястье, Григорий смотрел на него без капли узнавания в потускневших глазах. Рука, которая столько раз ударяла Илью, теперь была слабой и немощной. Илья чувствовал под своими пальцами обтянутые тонкой кожей кости. Чувствовал не покидающую ни на секунду дрожь. — Всё в порядке, — тихо произнёс Илья, — я не собираюсь ничего с тобой делать. На глаза отца навернулись слёзы. — Я не понимаю, где я, — прошептал тот. — Я не знаю, кто я такой. Я чувствую, как мысли ускользают от меня… Илья не знал, как должен поступить. Он никогда не видел слёз собственного отца. Не знал, что такое возможно. — Ты дома, — ответил он. — Ты в безопасности. — Мне страшно, — вырвалось из отца отчаянное признание, — мне так страшно. Илья перестал дышать. Таким теперь был его отец — человек, что некогда терроризировал его, что бил, контролировал, владел им. Человек, что сказал: «Так и быть, американцы могут забрать тебя», словно Илья не больше, чем вещь, которую можно одолжить кому-то на время. И вот он держит этого человека за руку, смотря, как тот безутешно плачет. Илья медленно ослабил хватку, позволив ей стать чем-то ещё. Рука скользнула вниз — к тонким, дрожащим пальцам, что некогда были такими сильными и опасными. — Я знаю, — сказал Илья, — знаю, что тебе страшно. Он довёл его до дивана, усадил и подал стакан воды. Даже пока отец пил, он смотрел на Илью как на полнейшего незнакомца, но спустя мгновение взгляд прояснился: — Илюша? — Да, отец. — Почему ты на меня так смотришь? У Ильи не было готового ответа. Как так? Так, словно он только что наблюдал нечто невозможное? Так, словно он только что сжимал отцовские пальцы в своих впервые за несколько десятков лет и ему не было страшно? — Всё в порядке, тебе пора отдыхать. Он помог отцу лечь и после накрыл одеялом. Замер в дверях, наблюдая, как мужчина, что причинил ему столько боли, лежит теперь щуплый и хрупкий в ставшей для него слишком большой постели. — Останься, — тихо попросил отец, — хотя бы ненадолго. Илья остался. Присел на стоящий у кровати стул и смотрел, как отец засыпает. Смотрел, как руки, научившие боли, мягко впиваются одеяло, как у ребёнка, во сне пытающегося удержать игрушку. Смотрел, как лицо, высеченное из ледяного мрамора, расслабляется и выглядит почти мирным. Жестокость не была неизбежной. Жестокость была ежедневным выбором. Каждая западня, каждая пощёчина, каждая заранее спланированная унизительная сцена — всё это его отец раз за разом выбирал сам. А ведь он мог быть другим человеком — испуганным и мягким, который протянул руку и сказал Илье: «Останься». Он мог быть нежным. Он мог быть добрым. Просто не захотел. Илья остался, пока отец не заснул глубоким сном, потом поднялся в свою комнату, сел на край кровати и уставился на свои руки. Руки отца — те же длинные пальцы, те же широкие ладони. Он заметил сходство давным-давно, но отталкивал эту мысль от себя. Теперь не думать об этом было просто невозможно. Какими станут его руки? Станут ли они такими же жестокими, как руки отца? Настанет ли день, когда он поднимет их, чтобы причинить боль тому, кто доверился ему? Или он сможет сделать иной выбор? Илья не знал, не понимал — а существует ли у него вообще такой выбор. Возможно ли, что жестокость передаётся по наследству, как цвет глаз, как форма ладоней? Возможно ли, что Илья был обречён стать копией своего отца, несмотря ни на что? Он долго смотрел на свои руки. Ответов там написано не было. Случались и привычные жестокости. Паранойя отца усиливалась по мере прогрессирования болезни: он обвинял Илью в воровстве, лжи, крамоле против него. Бросался на сына — уже не с выверенной точностью, а с дикой, слепой яростью человека, который теряет контроль над собой. — Жаждешь моей смерти, не так ли? — прорычал отец однажды вечером, загнав Илью в угол на кухне. Руки — дрожащие, неуверенные — были подняты, сжаты в кулаки. — Ждёшь не дождёшься, чтобы прибрать всё к рукам. — Нет, отец. Я здесь, чтобы помочь. — Лжец. Ты всегда был лжецом, — рука отца замахнулась — неточный, неловкий удар попал Илье по уху. — Мне следовало выбить из тебя эту дурь ещё в детстве. Илья не сдвинулся ни на сантиметр, позволяя отцу снова и снова наносить удары. Ныне всё было иначе: отец больше не был расчётливым стратегом. Теперь он был ведом страхом и растерянностью — мужчина, что отчаянно боролся с ускользающим прочь рассудком. И всё равно это было больно. Во время этой пантомимы их и застал Алексей: Илья жался поясницей к столешнице, отец перед ним тяжело дышал, угрожая занесёнными кулаками. — Отец, — спокойно сказал Алексей, — пора принимать лекарства. Тот недоуменно обернулся. Опустил наконец руки. — Алексей? Ты когда приехал? — Только что. Пойдём, я тебе помогу. Алексей вывел их отца. Илья остался в кухне, кровь шумела у него в ушах, взгляд то и дело скользил к собственным рукам. Позже брат вернулся, остановился в дверях. Посмотрел на Илью с чем-то отдалённо напоминающим понимание во взгляде. — Он не разумеет, что творит, — сказал Алексей. — Я знаю. — Всё уже не так, как было раньше. Илья рассмеялся. Скрипучий, хриплый смех. — О да. Раньше он точно знал, что делает. Алексей помолчал мгновение, потом спросил: — Лёд принести? Для уха? Илья перевёл взгляд на брата. Алексей никогда не предлагал ему ничего. Никогда не проявлял заботы — ни единого раза за все годы, что боролся за одобрение отца. — Всё в порядке, — ответил Илья. Алексей кивнул, развернулся, но не ушёл. — Вряд ли это что-то исправит, — сказал он, так и не глядя на Илью, — но я не осознавал тогда, в детстве. Я не понимал, что делаю. Я просто знал, что если отец злится на тебя, значит, он не будет злиться на меня. Илья промолчал. — Я не говорю, что поступал правильно. Я лишь говорю: я тоже был всего лишь ребёнком и мы оба просто пытались выжить, как могли. Он ушёл, прежде чем Илья успел придумать хоть какой-то ответ. Илья оставался в кухне долго, думал о руках Алексея. О локтях, которыми тот постоянно задевал уши Ильи. О том, как Алексей учился у отца жестокости, пока Илья учился рефлекторно вздрагивать, предчувствуя её. Они оба были взращены одними и теми же руками — но получились такими разными. Может, в этом и заключался некий сакральный смысл. Может, это означало, что Илья не обязательно должен был в итоге стать тенью отца. Что, даже если ты был вскормлен жестокостью, ты всё ещё можешь избрать другой путь. А может, Алексей просто искал себе оправдание. Может, они оба искали. Когда Илья видел отца живым в последний раз, тот уже совсем не узнавал людей вокруг. Стоял февраль. Илья прилетел из Бостона на несколько дней между играми. Отец уже находился в специальном паллиативном центре — Алексей наконец признал, что они больше не справляются собственными силами. Комната была маленькая, чистая, совсем не напоминающая их дом. Отец сидел в кресле у окна, глядя на падающий за стеклом снег. Руки сложены на коленях, неподвижные, замершие. — Отец, — позвал Илья, входя в комнату. Тот обернулся, окинул сына взглядом — без малейшего признака узнавания. — Здравствуйте, — вежливо сказал отец, — вы врач? — Нет… я… — Илья замялся. Был ли в этом теперь хоть какой-нибудь смысл? — Пришёл навестить. — Как мило с вашей стороны, — Григорий Розанов улыбнулся — искренне, тепло, мягко. Илья до этих пор и не знал, что его отец так умеет. — Ко мне редко кто-то приезжает. Илья расположился в кресле напротив. Они смотрели друг на друга — два незнакомца в полном смысле этого слова. — У вас есть семья? — вдруг поинтересовался Григорий. Вопрос ударил Илью под дых, выбив почву из-под ног. — У меня… у меня есть брат. — Это хорошо. Братья должны быть близки, — Григорий снова посмотрел в окно, руки всё ещё неподвижно покоились на коленях. — У меня когда-то тоже был брат, но мы не были близки. Я всегда об этом жалел. Илья не знал, что сказать. Он не знал, правда ли это — был ли у его отца брат, действительно ли жизнь развела их по разные стороны? Болезнь переписывала воспоминания, создавала новые. Невозможно было понять, где проходит грань между явью и выдумкой. — У вас добрые глаза, — внезапно сказал Григорий. — Вам кто-нибудь говорил об этом? Илья покачал головой. — Значит, буду первым. Вы выглядите так… словно вас сильно обидели, но вы не обозлились. Это большая редкость, вы знаете? Большинство людей, когда их ранят, становятся жёсткими и начинают ранить других. Поэтому нужно быть поистине сильным человеком, чтобы оставаться мягким, несмотря ни на что. Черты лица отца расплывались. Илья несколько раз моргнул. — Я вот не всегда был добр, — продолжил Григорий, всё ещё глядя в окно; руки пришли в беспокойное движение. — Я причинял людям боль — тем, кого должен был защищать. Я говорил себе, что это сделает их сильнее, но на самом деле… я просто боялся. Боялся, что они будут так же слабы, как я. Боялся, что мир причинит им боль, поэтому причинял её первым, — он замолчал. — Вот же бессмыслица какая-то получается, да? — Да, — тихо согласился Илья. — Полная. — И правда, — Григорий вздохнул. — Хотел бы я повернуть время вспять, чтобы сказать тем, кого я обидел, как сильно мне жаль. Теперь уже слишком поздно. Извинения всегда запаздывают. Илья не способен был выговорить ни слова. В горле стоял ком, в груди тянуло, а этот человек — этот незнакомец с лицом его отца — говорил всё, что Илья когда-либо мечтал услышать. К сожалению, его слова нельзя считать настоящими. Их говорил не его отец. Болезнь сточила все острые углы Григория Розанова, превратив его в другого человека. Кого-то, кто, возможно, существовал когда-то давно — до момента, когда все ставки были сделаны на жестокость. — Мне пора идти, — сказал Илья. — Разумеется, — Григорий снова улыбнулся. — Спасибо, что заглянули. Для меня это многое значит. Илья встал, пошёл к двери и вдруг остановился: — Я прощаю тебя. Он не знал, правда ли это. Не знал, действительно ли имел в виду слова, что сейчас произнёс. Не знал, важно ли это, когда отец даже не понимает, кто его прощает. Но лицо Григория Розанова засияло. — Спасибо, — сказал он. — Спасибо вам. Я так долго ждал… так долго ждал, чтобы кто-то мне это сказал. Илья ушёл. Он был почти что у арендованной машины, когда сорвался. Сел за руль и рыдал, вцепившись в него до побелевших костяшек, пока не стало трудно дышать. Он оплакивал отца, который у него был, — жестокого, расчётливого человека, способного лишь раздавать тумаки и унижать. Он оплакивал отца, которого у него не было, — того, что существовал в проблесках, в паузах между жестокостью, что теперь сдавалась под тяжестью болезнью. Он оплакивал себя — мальчишку, который так страстно желал быть любимым, который лишь хотел, чтобы его было достаточно, но этого так никогда и не случилось. Его руки сжимали руль — руки отца. «Я прощаю тебя», — так он сказал. Имел ли он это в виду? Возможно, произнести это вслух будет первым шагом на пути к исцелению. Возможно, прощение — это не то, что приходит по щелчку пальцев. Возможно, это то, что выбираешь снова и снова, пока наконец не станет правдой. Он стёр слёзы с лица, завёл двигатель и уехал. Григорий Розанов умер в марте 2017 года. Илья находился в Бостоне, когда брат принёс ему эту весть. — Отец умер, сегодня утром, остановка сердца. Знакомые слова никак не собирались в осмысленное предложение. — Похороны в субботу, тебе нужно приехать. Илья приехал. На панихиде в церкви было полно людей. Они пожимали Илье руку и рассказывали, каким великим человеком был Григорий Розанов. Илья вслушивался в описания, в которых не в силах был узнать собственного отца — щедрый коллега, верный друг, примерный семьянин. Возможно, все эти люди действительно верили, что Григорий Розанов был именно таким, как они его описывали. Возможно, человек, которого знала его семья, и тот, кого видели остальные, — совершенно разные люди, так бывает. А может, все знали истину и просто делали, как принято: хоронили правду вместе с телом, потому что о покойнике — либо хорошо, либо ничего. Позже тем же вечером, в одиночестве сидя в кабинете отца, Илья позволил себе оплакать свою потерю. Он сел в кресло. Положил руки на стол — тот самый стол, за которым отец сидел, когда рассказывал о Саше, когда бросил невзначай: «Я всё уладил», словно чужая жизнь — это всего лишь проблема, с которой надобно разобраться. Он оплакивал сразу двух людей: отца, которого он знал, и отца, которого мог бы знать. Скорбь по первому была тесно переплетена со страхом, злостью и чувством освобождения, за которое было стыдно. Отец причинял ему боль и теперь был мёртв. Оба факта были правдой, и Илья не знал, как связать их воедино. Скорбь по второму была куда прозаичнее. Невиннее. Умерла надежда, на которую он и не знал, что всё ещё был способен. Та часть Ильи, что, несмотря ни на что, всё ещё верила в чудо — когда-нибудь отец изберёт другой путь. Посмотрит на Илью с искренней любовью в глазах. Скажет: «Я горжусь тобой», и за похвалой не последует тщательно спланированного наказания. Теперь этого уже никогда не произойдёт. Свет в конце туннеля погас. Шанс на чудо канул в Лету. Илья положил руки на стол. Длинные пальцы, широкие ладони. «Я прощаю тебя», — сказал он тогда отцу в пропахшей антисептиками и смирением пред неизбежным комнате. Он не знал, правда ли это. Не знал, можно ли вообще простить за подобное. Он знал лишь одно: он не хотел стать похожим на своего отца. Не хочет использовать руки так же, как использовал Григорий. Не хочет причинять боль, прикрываясь любовью. У него был выбор. Болезнь раскрыла ему правду — жестоким, окольным путём. Григорий Розанов всегда был способен на мягкость. Он просто каждый день выбирал быть жестоким. Илья мог сделать другой выбор. Он не знал, хватит ли ему сил. Не знал, не слишком ли глубоко укоренились в нём отцовские модели поведения, не ведал, насколько серьёзен причинённый ущерб. Но он мог хотя бы попытаться. Он обхватил голову руками — руками отца — и горько заплакал. Из-за человека, который причинял ему боль. Из-за человека, который даже не существовал. Из-за мальчика, которым он был, и из-за мужчины, которым боялся стать. Илья был на льду, когда это случилось. Бостон против Монреаля. Игра была жёсткой — опасной, силовой, такой, после которой никто не уходит со льда целым и невредимым. Илье нравились такие схватки — их накал, их напряжение и то, как его тело точно знало, что делать, когда ставки так высоки. Да и что душой кривить — Илья был действительно хорош в драках, в ударах, в том, чтобы причинять боль тем, кто сам напросился. Его руки научены драться. Насилие не просто разрешалось, оно поощрялось. Илья старался не думать о том, что это значит лично для него. О том, где пролегает тонкая грань между насилием на льду и вне его. О том, не выйдет ли однажды его способность причинять боль из-под контроля. Он сидел на скамейке, когда Марлоу сбил Шейна. Илья понял, чем всё закончился, ещё до того, как это произошло. Видел, как Шейн опускает взгляд, концентрируясь на шайбе, чтобы вовремя перехватить. Видел, как Марлоу, набирая скорость, летит на него из слепой зоны. Видел угол будущего столкновения и понял — понял — будет очень херово. Илья вскочил на коньки до того, как удар произошёл. Звук столкновения был неправильным. Треск, с которым Шейн ударился о борт, как резко дёрнулась его голова, оглушительная тишина после — всё было неправильным. Шейн рухнул как подкошенный и больше не поднимался. Вообще не двигался. Мир перед глазами поплыл. Мозг ещё не успел отдать команду, а Илья уже выскочил на лёд. Кто-то схватил его за руку — Клифф, наверное, — говорил что-то, но Илья ничего не слышал. Тренеры уже были на льду, окружив Шейна и закрыв обзор. — Илья, — резко прозвучал голос Клиффа. — Илья, остановись. Он повиновался. Встал в центре арены, тяжело дыша, глядя на толпившихся вокруг Шейна людей. Он ничего не видел. Не видел, шевелится ли Шейн, в сознании ли он… — Он в порядке, — сказал Клифф. — Он двигается. Вон, смотри — он двигается. Да, Шейн двигался. Теперь Илья заметил его руку, тянущуюся к плечу, и то, как тренеры помогают ему сесть. Но лицо Шейна оставалось неправильным — оцепеневшим, растерянным. Он явно не понимал, где находится. Вынесли носилки. Илья наблюдал, как Шейна укладывают на них, как уносят со льда. Видел, как рука Шейна безвольно свисает за край носилок, и что-то в груди Ильи раскрошилось на самые мелкие осколки. — Илья, — снова Клифф, в этот раз стоя почти впритык, сжимает его плечо. — Ты в порядке? — В полном. — А выглядит так, будто не очень. Ты сейчас… — Сказал же: я в порядке. Илья вернулся на скамейку. Сел. Посмотрел на свои руки — перчатки всё ещё были на нём, но он как будто бы видел контуры под слоями защитной ткани. Эти руки умели наносить удары. Эти руки сейчас чесались причинить боль Марлоу — так отчаянно, что это напугало даже самого Илью. Игра продолжилась. Бостон выиграл. Илья не запомнил, как прошло оставшееся время. После матча, в раздевалке, он сидел на скамье и рассматривал свои руки. Уже без перчаток. Костяшки пальцев рассечены, уже знатно распухли — он подрался с кем-то в третьем периоде, но совершенно не мог вспомнить, с кем именно. Кровавая дымка застила глаза — млепая жажда причинить боль кому-нибудь, любому, потому что Шейна унесли на носилках, и Илья ничего не мог изменить. Он сжимал и разжимал пальцы. Смотрел, как трескается корка подсохшей крови и рана начинает снова сочиться алым. Руки отца. У него были руки отца — его пальцы, его ладони, его талант к насилию. Отец был мёртв уже два месяца как, предан земле, а Илья сидел здесь с окровавленными костяшками, задаваясь вопросом, а не передалась ли отцовская жестокость ему по наследству. На льду насилие было приемлемым. Чем-то ожидаемым. Илья был в этом хорош — он буквально построил на этом карьеру. Но грань оказалась слишком эфемерна этой ночью. Он хотел убить того, с кем дрался. Хотел продолжать, пока его кто-нибудь не оттащит, и даже тогда — вряд ли бы остановился. Ярость была всепоглощающей. Неконтролируемой. Отец был таким же. Холодным и расчётливым на поверхности, но в глубине его души бушевала ярость. Та, что была способна крушить кости, если спустить её с цепи. Илья всегда говорил себе, что он другой, что насилие должно оставаться на льду, что он сможет себя контролировать, направлять, сдерживать. Но этой ночью он вылетел на лёд, даже не успев подумать. Этой ночью он испугал даже самого себя. — Эй, — примостился рядом Клифф. — Шейн в больнице. Перелом ключицы, скорее всего, сотрясение. Он в сознании. Илья кивнул, не отнимая взгляда от рук. — Хочешь поговорить? — Нет. — Хорошо, — Клифф помолчал. — Ты оказался на льду быстрее, чем тренеры. Вылетел в центр раньше всех. Илья молчал. — Я никогда не видел, чтобы ты двигался так быстро — ради кого бы то ни было. — Это был неудачный удар. — Всё так, — Клифф снова сделал паузу. — Но разве в этом причина? Илья наконец посмотрел на него. Лицо Клиффа было внимательным, настороженным. Ни разу не осуждающим. Просто — понимающим. «Он знает, — подумал Илья. — Он знает или подозревает и даёт мне шанс рассказать». Но Илье нечего было сказать Клиффу. Разве он способен объяснить, что Шейн стал единственным в его жизни человеком, кто заставил почувствовать, что Илья может быть чем-то бóльшим, чем просто сыном своего отца? Как донести до кого бы то ни было, что один только вид поломанного Шейна на носилках заставил что-то что-то в его груди разбиться на тысячу осколков без возможности склеить их обратно? Как объяснить, что он сидит здесь, смотрит на окровавленные руки и думает, способны ли они на нежность или им уготовано сплошное насилие? — Я не хочу об этом говорить, — только лишь сказал Илья. — Хорошо, — Клифф поднялся на ноги. — Но если вдруг передумаешь — я рядом. Ты же это знаешь, да? Илья кивнул. Клифф ушёл, а Илья остался сидеть. Отец умер. Отец больше не мог причинить боль кому-либо. Но его руки теперь жили в Илье — в крови на его костяшках, в жестокости, которую он едва мог контролировать. Он думал о Шейне — о его мягких тёплых руках. Шейн тянется к людям, чтобы утешить, а не ударить. Шейн не способен на настоящий удар. Каково иметь такие руки? Руки, которые не вскормлены насилием? Руки, не несущие память о каждом нанесённом ударе? Илья не знал. И никогда не узнает. Он не выбирал, какие ему достанутся. Хотелось лишь надеяться, что они не станут такими же, как у отца. Илья не должен был быть здесь. С надвинутой на глаза шапкой он стоял в коридоре больницы в Монреале, пытаясь выглядеть так, будто он находится здесь по праву. Как будто у него есть реальная причина посещать игрока из команды соперников. Как будто это не самая глупая вещь, которую он когда-либо совершал. Но и оставаться в стороне он не мог — он пробовал. Вернулся после игры в отель, принял душ, лёг, уставившись в потолок. А потом подорвался и поехал в больницу — неизвестность была невыносима. Нужно было лично убедиться, что Шейн в порядке. Он дёрнул ручку. Шейн был в палате один — полулёжа, с зафиксированным в бандаже плечом. Он выглядел бледным, уставшим и казался меньше, чем Илья помнил. Телевизор был включён, звук — выключен. Шейн смотрел в потолок, но повернул голову, когда Илья вошёл. Неверяще моргнул: — Илья? — Привет. — Ты… Что ты здесь делаешь? — Хотел убедиться, что с тобой всё в порядке. Шейн уставился на него немигающим взглядом: — Ты пришёл в больницу. В Монреале. — Да. — Это… — Шейн замялся, тень пробежала по его лицу. — Это очень глупо. Кто-то может тебя узнать. — Я понимаю. — У тебя могут быть проблемы. Люди начнут задавать вопросы. — Я понимаю. Шейн продолжал пялиться, потом медленно улыбнулся. Усталой, болезненной, но такой искренней улыбкой. — Ты пришёл, — сказал он, в этот раз куда мягче. — Мне нужно было убедиться, что ты в порядке. — Я в порядке. Перелом ключицы, сотрясение, сезон для меня закончился. Но я правда в порядке. Илья кивнул, неловко переминаясь у двери, спрятав руки в карманы, не зная, что должен делать теперь, оказавшись в чужой палате. — Можешь сесть, — сказал Шейн. — Выглядишь так, словно готов сбежать. Илья сел. Стул стоял слишком близко к кровати. Он заметил россыпь синяков на плече Шейна, бледность кожи и то, как чужая рука безвольно покоилась на одеяле. Рука Шейна. Длинные пальцы, с мозолями от клюшки, но всё равно изящные. Рука, что осторожно касалась Ильи в гостиницах, что потянулась к его лицу и которую он оттолкнул. — Я видел тебя, — тихо сказал Шейн. «На льду. До того как всё помутилось. Ты вылетел на лёд. Илья сжал челюсти. — Я не… — Ты — да. Парни сказали, мол, Розанов слетел с катушек. Почти что устроил массовую драку. — Он тебя ударил. — Это не было нарушением. — Мне всё равно. Тишина. Шейн смотрел на него этим своим взглядом — мягким, заботливым, от которого Илья убегал три долгих года. — Приедешь ко мне в коттедж? — вдруг сказал Шейн. Илья недоуменно моргнул: — Что? — Этим летом. Ко мне в коттедж, в Онтарио. Я поеду туда, чтобы восстановиться. Реабилитация, отдых, называй как угодно. Там спокойно. И никого вокруг, — рука Шейна чуть дёрнулась на одеяле, словно в секундном порыве ухватиться за Илью. — Приедешь? — Шейн… — Я знаю, что ты не вернёшься в этом году в Россию. Я знаю, что твой отец… — Шейн замялся. — Я знаю, что он умер. Прости. Я должен был сказать раньше, просто не знал как… — Всё в порядке. — Нет, не в порядке. Совсем не в порядке, — голос Шейна прозвучал надтреснуто. — Я лежал там на льду и думал, что умираю, и единственный, кого я хотел увидеть перед смертью, был ты. Ты был рядом, но ты даже не… мы даже не могли… Он замолчал, гулко сглотнул слюну. — Приезжай в коттедж, — снова позвал Шейн, — пожалуйста. Илья посмотрел на него. Шейн в больничной кровати — с плечом в бандаже и побледневшим лицом. Просил о том, что Илья не понятий не имел, как ему дать. Он подумал о своей квартире в Бостоне. О лете — без России, без отца, без расставленных им тут и там капканов. Он подумал о своих руках. О том, что они сделали прошлой ночью. О том, на что ещё они были способны. Он подумал о Шейне, тянущемся к его лицу в той гостинице, и о том, как он сам ушёл от этого прикосновения. — Может быть, — сказал Илья. — Может быть? — Может, приеду. Я подумаю. Шейн улыбнулся. Маленькая, уставшая, но полная надежды улыбка, от которой до сладкой боли сжималось сердце. — Хорошо, — сказал Шейн, — подумай. Илья оставался с ним, пока медсестра не пришла проверить жизненные показатели. Тогда он ушёл, улетел обратно в Бостон и провёл долгие шесть недель в сплошных раздумьях. Потом он увидел, как Скотт Хантер целует своего парня. Прямо на льду, у всех на виду. Он вспоминал Сочи и двух неловких американцев, которые ничего не понимали. «Ты не его собственность», — сказали они ему тогда. Он написал Шейну: «Пришли мне адрес». Никто не знал, что Илья будет здесь. Коттедж Шейна обнаружился в конце длинной просёлочной дороги — он был спрятан среди деревьев и скрыт от глаз даже со стороны озера. Три недели межсезонья. Три недели вот этого — озеро, тишина, Шейн. Ни репортёров, ни камер, ни вопросов от товарищей по команде. Вдали от чужих глаз. Он не должен был находиться здесь. Илья понимал, как эгоистично поступает: крадёт у Шейна его время, его лето, крадёт то, что ему не полагалось — у Шейна была любящая семья, налаженная жизнь и будущее, которое изначально не подразумевало, что ему придётся прятать русского хоккеиста в своём коттедже, как какой-то грязный секрет. Но Шейн озвучил своё приглашение. А Илья никогда не умел говорить ему «нет». — Ещё одно лето, — заклинал себя Илья. — Ещё одно — и всё. Я отпущу его. Я перестану быть таким эгоистом. Сколько раз он повторял себе это за прошедшие годы? Отец был мёртв вот уже три месяца. Илья всё ещё не привык к его отсутствию. К тишине там, где раньше всегда поджидала угроза. Долгих двадцать шесть лет Григорий Розанов был незыблемой константой в жизни сына: капкан, готовый вот-вот захлопнуться; голос в голове, неумолимо шепчущий, как Илья слаб, как ничтожен и что он может надеяться на защиту лишь по той банальной причине, что принадлежит кому-то влиятельному. Теперь голос смолк, и Илья понятия не имел, ктó он без него. Он думал, что, когда это случится, настанет свобода — больше никаких возвращений домой, никаких совместных просмотров игр, никаких подвохов и наказаний, что подспудно ждёшь каждую секунду. Но свобода так и не настала — отсутствие Григория Розанова в его жизни также ощущалось разрушительным. Ведь отец был ещё и его щитом. Илья находился в США по рабочей визе, по российскому паспорту. Нет у него никаких связей в Америке — некому позвонить в случае чего. В России имя отца могло решить многие проблемы. Сети Григория Розанова спрутом протянулись до каждого министерства, каждого отделения полиции, каждой газеты, которая могла бы осмелиться задать вопросы о Илье Розанове и мальчиках, от которых тот подолгу не отводил взгляда. Больше не существовало ничего из этого. Если кто-то что-то узнает — если что-то случится — некому будет защитить его. Никаких больше ниточек, за которые можно дёрнуть, никаких звонков. Алексей унаследовал связи отца, но он не будет тратить свои силы на Илью. Он чётко дал это понять на похоронах; перехватив взгляд Ильи, пока они стояли у свежей могилы: «Ты теперь сам по себе». Илья ненавидел цепь, тянущуюся от отца в нему, и провёл жизнь мечтая сорваться с неё. Больше он не на привязи — и это чертовски пугало. Неподалёку отсюда находился коттедж родителей Шейна. Илья знал об этом, когда согласился приехать. Уговаривал себя, что это не так уж и важно — они не придут, Шейн будет осторожен, никто не узнает. Но каждое утро он начинал с заполошно бьющимся сердцем. Взгляд постоянно следил за кромкой деревьев у подъездной дорожки, ухо прислушивалось к каждому лишнему звуку. — Они не приедут, не позвонив, — успокаивал его Шейн. — Они всегда предупреждают. Илья кивал, чуть ли не силой заставляя себя поверить. Как же он устал бояться. Иногда он просыпался раньше Шейна и просто смотрел, как тот дышит. Это тоже было эгоистичным. Илья всё понимал: Шейн заслуживал кого-то, кто был способен подарить ему настоящую жизнь. Чтобы можно было представить этого человека родителям, пригласить на воскресный ужин, построить вместе полноценное будущее. Илья, что трусливо прятался в коттедже и вздрагивал от каждого звука, не мог претендовать на эту роль. Шейн же спал так, будто никогда ничего не боялся — раскинувшись звездой на кровати, приоткрыв рот, сняв всю броню. Илья не мог отвести от него взгляда. «Я не должен быть здесь, — думал он. — У меня нет никакого права находиться рядом с ним. Я беру то, что мне не полагается». С таких мыслей начиналось каждое утро, но они никогда не были произнесены вслух. Шейн бы поспорил. Шейн бы сказал: «Ты заслуживаешь всего наилучшего, и я хочу, чтобы ты был здесь». Тёплые, добрые слова, которым Илья так и не научился верить. Шейн не мог смекнуть, что «хотеть» — не равно «заслуживать» и что Илья и так всю жизнь получал то, чего на самом деле не заслужил: защиту отца, успешную карьеру, человека, который любил его по причинам, которые Илья никогда не поймёт. Каким же он был эгоистом — всю свою долбаную жизнь. Мама нуждалась в нём — он даже не заметил. Отец пытался сделать его сильным — он так и остался слабаком. Шейн предлагал ему что-то ценное — Илья брал, зная, что рано или поздно сам же всё и разрушит, найдёт способ уничтожить эту связь так же, как уничтожил всё остальное. «Ещё один день, — уверял он себя. — Ещё один — и всё. И тогда…» — он никогда не позволял себе закончить эту мысль. Не хотел знать, что могло идти после. Шла их вторая неделя в коттедже, и Шейн заговорил о совместном будущем. Они сидели на берегу; в закатном солнце вода в озере отливала розовым золотом. Шейн устроил голову у Ильи на коленях, глаза полузакрыты, разморённый и довольный жизнью. Пальцы Ильи перебирали тёмные волосы — жест, который казался странным даже спустя всё это время. Ему пришлось научиться прикасаться с нежностью. Пришлось разучиться вздрагивать и ожидать боли. — Нам нужно делать так каждое лето, — сказал Шейн. Пальцы замерли. — Сбегáть сюда. Никого вокруг. Мы могли бы в конце концов купить какое-нибудь место только для нас двоих и чтобы никто нас не нашёл, — Шейн улыбнулся, глаза всё ещё закрыты. — Может, когда уйдём из хоккея? Дом у озера. Ты мог бы научиться ловить рыбу. — Я и так умею. — Ну, значит, ещё и меня научишь, — Шейн распахнул глаза, глянул на Илью снизу вверх. — У нас может быть будущее. Реальное. Не состоящее из тайных встреч в гостиничных номерах. Илья не смог подобрать ответ — в горле образовался ком. Просто отвратительно — с какой лёгкостью он мог всё это вообразить: дом, озеро, Шейн утром с кофе и с гнездом взъерошенных волос на голове. Берег — вроде этого, только принадлежащий только им. Жизнь, которую ему не пришлось бы красть у кого-то ещё. Он хотел этого. Чертовски сильно. — Может быть, мы даже могли бы завести детей, — сказал Шейн так спокойно, как будто это какой-то смолл-ток о погоде. — Когда выйдём на пенсию. Иногда я думаю, что хотел бы семью. Сердце Ильи ускорило свой и без того неровный бег. Семья, дети — слова, что так легко срывались с чужих губ, будто в самом деле были об их будущем, как будто это было реальным для таких, как они. Будто Илье и вправду дозволялось мечтать о подобном. Илья никогда не признавался себе, как предавался таким мечтаниям. Крошечные моменты, которые ему подсовывало воображение прежде, чем Илья успевал опомниться: ребёнок с глазами Шейна учится кататься на коньках; их спальня, стены в которой выкрасил сам Илья; спящая на его груди крохотуля; маленькие ручки, тянущиеся к его. Он так страстно жаждал этого, что это пугало до чёртиков. — Ты был бы хорошим отцом, — сказал Шейн, — я в этом уверен. Илья вздрогнул. — Эй, — Шейн сел, развернулся к нему, — что не так? — Ничего. — Я знаю, когда это — «ничего». Сейчас это было «что-то», — Шейн протянул руку, коснулся подбородка Ильи — нежно, с заботой, как умел только он. — Расскажи, что не так. Илья покачал головой. Сейчас в нём не было слов, но было желание. И страх, который шёл с желанием рука об руку. А ещё — уверенность, что именно Илья всё разрушит: возьмёт всё прекрасное, что предлагает Шейн, и уничтожит так же, как и всё остальное. — Я тоже порой думаю о таком, — прошептал Илья едва слышно, потому что признание казалось чем-то опасным — как будто если произнести его громко, обязательно быть беде. — Дом… дети. — Правда? — с нежностью посмотрел на него Шейн. — Да, — Илья сглотнул, — я хочу… — и замолчал, так и не закончив фразу. «Я хочу этого так сильно, что порой не могу дышать. Я хочу просыпаться рядом с тобой под боком каждое утро всю оставшуюся жизнь. Я хочу построить будущее с тобой рука об руку. Я хочу быть тем человеком, который заслужил такую жизнь». — Я хочу, — начал он снова, но голос треснул. Рука Шейна нашла его и крепко сжала. — Значит, всё будет, — сказал Шейн. — Когда-нибудь, когда мы будем готовы. — Ты не знаешь наверняка. — Главное, что я знаю, что хочу этого, — сказал Шейн. — Я знаю, что хочу тебя. Для начала этого хватит с головой. Илья посмотрел на него. На лице Шейна можно было прочитать все его мысли — искреннее, открытое, уверенное выражение, в то время как Илья не был уверен примерно ни в чём в своей жизни. Шейн верил. Шейн действительно верил, что у них может всё получиться — дом, дети, жизнь. Как будто достаточно одного желания. Как будто вселенная не склонна наказывать за излишнюю самонадеянность. Илья не умел надеяться — так смело. Всё хорошее в его жизни было отнято — мама, безопасность, та версия Ильи, которая могла бы из него получиться, если бы он был тем, кого любят, а не тем, кем владеют. Он не заслужил ничего из этого. Он был эгоистом, идя на поводу у своих желаний, эгоистом, оставаясь здесь, эгоистом, позволяя Шейну верить в будущее, которое Илья, вероятно, разрушит собственными руками. Но Шейн всё ещё сжимал в своей ладони его, озеро отливало серебром в последних лучах солнца, и Илья отпустил себя, позволив увидеть: Дом. Берег озера. Их ребёнок учится плавать. Седой Шейн лет эдак через пятьдесят заливается смехом и называет Илью придурком — с неповторимой нежностью в голосе. «Я хочу этого, — подумал он. — Хочу. Хочу». Он не смог ничего сказать, лишь сжал пальцы Шейна и больше не отпускал. То утро было идеальным. Илья стоял на берегу, наблюдая, как солнце медленно встаёт над озером. Гладь воды, серебристо-золотая в холодном утреннем свете. За спиной послышались шаги, и Илья обернулся. Шейн шёл к нему, босой, как обычно с гнездом на голове после сна, держа в руках две кружки с кофе. — Доброе утро. — Доброе. Шейн подал ему кружку и встал рядом, глядя на воду. Их плечи соприкоснулись. «Ещё один день», — подумал Илья. Телефон Шейна завибрировал на маленьком столе, но никто из них так и не ринулся отвечать на звонок. Илья поставил на стол кружку. — Что ты… — с подозрением начал Шейн. Но Илья просто взял и столкнул его в озеро. Шейн с криком свалился в воду, кружка с кофе взлетела в воздух. — Ну и придурок же ты!.. — Шейн барахтался в воде, волосы облепили лоб. Илья рассмеялся и прыгнул тоже. Вода была по-утреннему обжигающе-холодной, идеальной. Он всплыл и, протерев глаза, увидел Шейна прямо рядом с ним, сверлящего его взглядом, и Илья вновь рассмеялся — по-настоящему, так, как смеялся только с Шейном, а потом притянул того к себе. Шейн раздражённо выдохнул ему в губы, но следом сразу расслабился. Его руки под водой обхватили Илью за поясницу. Они медленно целовались, покачиваясь на воде, и Илья позволил себе выкинуть из головы всё, кроме этого момента. Телефон Шейна снова завибрировал. И снова ноль внимания. Шейн всё ещё делал вид, что злится, когда они вылезли из воды, но глаза говорили об обратном. Илья потянул его вниз на прогретые солнцем доски и снова поцеловал. Неспешно, как и полагается утренним ленивым поцелуям. Руки Шейна в мокрых волосах Ильи, бедро Ильи между ног Шейна, они тёрлись друг о друга под поздним утренним солнцем. — Чёрт, — вздохнул Шейн, — Илья… — Знаю. Они двигались, поймав единый ритм, никуда не спеша. Илья ткнулся холодным носом Шейну в шею и позволил миру сузиться — до чужого дыхания над ухом, до обвивающих его рук, до задушенного звука, с которым Шейн кончил. После они остались лежать на досках, переводя дыхание. — Моим шортам пиздец, — сказал Шейн. Илья рассмеялся. Он поднялся сам и протянул Шейну руку. Они стояли, в по-прежнему мокрой насквозь одежде, и Илья не мог не поцеловать Шейна — нежно, беззаботно, просто потому что мог. «Ещё один день, — подумал он. — Ещё один…» Со стороны коттеджа раздался шум. Они обернулись синхронно. В дверях стоял Дэвид Холландер. И вот тогда мир остановился. Всё тело Ильи похолодело — не из-за промокшей одежды на нём. Это был холод, берущий своё начало глубоко под рёбрами и тянущийся до самых кончиков пальцев, что вот-вот онемеют. Дэвид смотрел на них с пустым вызглядом и нечитаемым выражением на лице. Руки безвольно свисали по бокам. Одну бесконечную секунду никто из них не двигался с места. Потом Дэвид развернулся и скрылся в коттедже. Мгновение спустя Илья услышал хлопок входной двери. Двигатель машины. Хруст шин по гравию. Наступила тишина. «Ну, — подумал Илья, и ясность пришедшей мысли почти принесла покой его взволновавшейся душе, — вот и конец». — Блядь, — голос Шейна сорвался. — Блядь. Он отстранился, замаячил туда-сюда, запустив руки в волосы. — Это, блядь, какой-о кошмар. Илья стоял совершенно спокойно; солнце по-прежнему согревало кожу, озеро по-прежнему было прекрасным. И одновременно изменилось всё. Семь лет. Он ждал семь лет, и вот оно. В глубине души он всегда знал — однажды этот момент настанет. Шейн был в панике — из-за смущения, предстоящего неловкого разговора, из-за того, что их застали в недвусмысленном положении. Илья подумал о своём отце. «Ты не посмеешь опозорить нашу фамилию, Илюша». Он думал о том, чтó Григорий сделал бы, если бы застал Илью в столь неподобающем виде. Анализ. Планирование. Дни или, быть может, недели молчания, пока Илья томился бы в ожидании наказания, которое непременно нагрянет. И наконец — щелчок закрывшейся ловушки. Но Григория Розанова больше не было на свете. А Дэвид Холландер — непохож на его отца. Или?.. Шейн годами врал своим родителям. Илья слишком хорошо знал, как бывает, когда отцы узнают о вранье. — Надо поехать к ним, поговорить, — сказал Шейн. У Ильи внутри всё оборвалось. «Нет, — подумал он. — Нет, не надо — ты не понимаешь, во что ввязываешься…» — А если он не захочет со мной разговаривать? А если… — лицо Шейна побледнело. — Чёрт, мама. — Эй… эй, — Илья схватил его за руку, — они захотят. Кажется, слова прозвучали уверенно, успокаивающе, но ощущались пеплом на языке. — Но я, блядь, им врал! Я столько блядских лет врал им… Илья вздрогнул. Он не смог сдержаться — слова ударили по нему хуже любой пощёчины. Я столько блядских лет врал им. Он вспомнил лицо отца, когда они ужинали в ресторане. «Звонил один парень. Искал тебя». Самая вежливая улыбка, означавшее в жизни Ильи одно: сейчас произойдёт что-то очень, очень плохое. Его отец узнал об одном-единственном телефонном звонке от одного-единственного парня — Илья расплачивался за этого годами. Шейн лгал своим родителям обо всём. Годами. — Какой-то кошмар, — говорил Шейн. — Это, блядь, реально мой ночной кошмар, Илья! Илья смотрел, как Шейн ходит туда-сюда, и чувствовал, как ужас острыми когтями впивается ему в грудь. Не за себя, конечно. За Шейна. Шейн не понимал. Шейн наивно полагал, что всё ограничится неловким разговором. Он думал, что его родители расстроятся, что им, возможно, понадобится время переварить произошедшее, что они могут сказать что-то обидное в моменте. Шейн понятия не имел, на что способны отцы. Илья годами наблюдал за Шейном и его родителями со стороны. Их телефонные звонки, беззаботный смех, то, как всё это выглядело: словно в этой семье безопасно и, более того, так было всегда, и Шейну даже в голову не приходило, что бывает иначе. Просто Шейн никогда не давал веского повода. Вот чем они отличались: Илья прекрасно понимал то, что Шейну было совершенно невдомёк. Дэвид и Юна никогда не причиняли Шейну боль только лишь потому, что их сын ещё не успел их разочаровать. До сих пор он был идеален во всём: звезда хоккея, капитан команды, олицетворение канадской вежливости, трудолюбивый — таким они и хотели его видеть. Шейн никогда не испытывал их на прочность, никогда не показывал те стороны себя, которые могли бы их разозлить. Это случилось впервые. Это тот самый момент, когда Шейн самолично выдал родителям карт-бланш, чтобы причинить ему боль, и слепо верил, что они не воспользуются шансом. — Окей, — Илья заставил свой голос звучать ровно, — тогда, может, пора уже наконец проснуться? Шейн прекратил мельтешить. Уставился на Илью. — Мне пиздец как страшно. «И правильно, — подумал Илья. — Тебе должно быть страшно. Ты должен бояться. Ты должен прямо сейчас сесть в машину и уехать. И больше никогда не возвращаться». — Да, — сказал он вместо этого, — это страшно. Но ты смелый. — Заткнись. — Нет, правда, ты очень смелый. Шейн собирался заявиться на порог к родителям и вывалить им всю правду, потому что всё ещё верил, что правда может быть безопасной и что родители продолжают безоговорочно любить тебя, даже когда ты их разочаровываешь. Он был смелым, наивным и заботливым — Илья давно избавился от этих качеств. Ему хотелось схватить Шейна за плечи и хорошенько тряхнуть его: «Ты не знаешь, ты просто не понимаешь, на что они способны! Ты никогда не видел, что происходит, когда перестаёшь быть их идеальным сыном». Он не мог сказать этого вслух — Шейн бы не понял, ему никогда не приходилось учиться подобным вещам. Всё, что мог сейчас сделать Илья, — поехать вместе с Шейном. И если Дэвид поднимет на него руку, если сегодняшний день станет тем самым, когда Шейн узнает, какими на самом деле могут быть отцы, Илья закроет его собой. — Боже, мне кажется, я сейчас откинусь, — сказал Шейн. — Вот тебе и постепенно ввести в курс дела. — Может быть, он нас даже не заметил, — неубедительно предположил Илья. Шейн посмотрел на него. Илья в отвел выгнул бровь. Шейн рассмеялся — сломленно. — Ладно. Схожу переоденусь, а потом — к родителям. А потом… чёрт, что я вообще должен им сказать? Шейн твёрдо вознамерился поговорить с родителями. Похоже, ничто не могло остановить его на этом пути. — Хочешь, я поеду с тобой? Шейн обернулся. — А ты?.. — Конечно. Слова прозвучали спокойно, но внутри Илья бился в истерике. Если Дэвид Холландер хоть на грамм похож на Григория Розанова, если сегодня Шейн узнает, на какие ужасные вещи способен его отец, Илья обязан быть рядом с ним. Он прикроет его, примет удар на себя — так же, как не раз принимал их от своего отца. Он учился этому всю жизнь. Но если он увидит, как больно делают Шейну, увидит собственными глазами, как тот узнаёт, что любовь может в одно мгновение обернуться насилием, что те, кто должен защищать, способны изничтожить тебя, — это сломает в Илье что-то, что уже никогда нельзя будет исцелить. Дорога заняла пятнадцать минут. Илья сидел на пассажирском сиденье и учился заново дышать; он сложил руки на коленях и старался держаться невозмутимо, хотя ошалевшее сердце колотилось в груди так сильно, что, казалось, пробьёт грудную клетку. Пальцы Шейна сжимали руль до побелевших костяшек. По радио тихо играла какая-то попса — что-то бодрое и глупое, совершенно неуместное. Илья разглядывал профиль Шейна и чувствовал, как страх клыками вгрызается ему в грудь. Шейн не понимал. Шейн полагал, что худшая часть — неловкий разговор родителей и сына. Может быть, немножко слёз. Щепотка разочарования. Он совсем не понимал, что этот момент способен изменить всё: что Дэвид может взглянуть на своего сына и увидеть незнакомца. Что отец, который до сих пор называл двадцатичетырёхлетнего Шейна «пацаном», может и сам стать совершенно другим человеком — кем-то холодным и жестоким и заставит Шейна расплачиваться за ложь всю оставшуюся жизнь. Он не знал, какие формы может принимать гнев Дэвида. Будет ли он обжигающе-ледяным, как у Григория, — терпение и расчёт в ожидании идеального момента для удара? Или гнев Дэвида будет горячим и взрывоопасным, как атомный гриб, что виден за много километров? Холод — гораздо хуже. Холод — это кропотливое планирование. Холод означал, что наказание придёт позже, когда ты расслабишься и начнешь надеяться: может, в этот раз всё обойдётся? Дэвид был ниже Ильи и весил явно меньше. Он был старше — лет пятьдесят, может, с телом, выдававшим, что его владелец давно забросил регулярные тренировки. Если Дэвид ударит Шейна, Илье не составит труда его остановить. Он быстрее, сильнее, на двадцать лет моложе. Он сможет встать между ними. Он примет удар на себя. Он готов, он так решил: что бы ни случилось в этом коттедже, Шейн не будет тем, кому причинят боль. Илья знал, как принимать удары — его учили этому всю жизнь. Его тело было натренировано — перестать сопротивляться, расслабиться, отключить зрение и заставить мозг поверить, что он где-то не здесь. Шейн не сумел бы так — жизнь не предоставила ему таких уроков. Илья помнил, как было с его отцом — этот крошечный сдвиг, когда Григорий перестал воспринимать Илью как сына и начал видеть в нём проблему, с которой нужно разобраться. Что, если Дэвид такой же? Что, если в глубине души все отцы одинаковы? Что, если их пресловутая доброта — всего лишь маска, которую они носят, пока ты не дашь им реальный повод явить своё гнилое нутро? Просто Шейн никогда не давал своему отцу повода — до сегодняшнего дня. У Ильи больше не было защиты. Если что-то пойдёт не так — если Дэвид начнёт звонить, расказывать всем подряд, решит уничтожить русского придурка, который испортил его сына — его некому будет остановить. Нет больше Григория Розанова и его влияния, чтобы сгладить разрушительные последствия. Илья как никогда открыт. Уязвим. Русский в Америке по рабочей визе с тайной за пазухой, способной уничтожить его. — Прости, — сказал Шейн. Илья непонятливо моргнул. — За что? — За то, что втянул тебя в это. Ты вовсе не обязан — это мои проблемы, моя семья. Ты не подписывался на… — Шейн, — голос Ильи прозвучал резче, чем он планировал, — я хочу быть там. «Мне нужно быть там. Мне нужно стать заслонкой между тобой и бурей, что грядёт. Я должен быть уверен: если сегодня кто-то пострадает, это стану я, никак не ты». Они подъехали к родительскому коттеджу. Шейн припарковался, но не спешил выходить из машины. — Ладно, — сказал он, — пора. Он наклонился и поцеловал Илью — быстро, отчаянно. Илья ответил ещё одним коротким поцелуем и подумал: возможно, это в последний раз. — Может, тебе лучше подождать меня в машине? — сказал Шейн. Илья застыл. Подождать в машине. Позволить Шейну пойти туда одному, позволить Шейну встретиться с отцом без какой-либо защиты? Сидеть здесь, на подъездной дорожке, пока… Он подумал о своей маме. Она ведь любила его — сильно, отчаянно, до последнего вздоха, пока не сдалась. Но даже она не смогла защитить его от отца. Лучшее, что она смогла придумать, — уйти из комнаты, чтобы не видеть. Илья никогда не винил её за это. Она тоже жила в клетке. Она была меньше и слабее отца, она ничего не могла сделать, кроме как страдать вместе с Ильёй. Но даже так она всё равно уходила из комнаты, оставляя его принимать удары судьбы в полном одиночестве. Илья не станет ждать в машине. Он не станет тем, кто уходит из комнаты. Что бы ни случилось в этом коттедже, каким бы ни оказался Дэвид без своей маски добродушия, Илья будет там — в первых рядах, чтобы встать между Шейном и ударом. Чтобы принять всю боль на себя, потому что это единственное, чему научила его жизнь. Он не даст Шейну столкнуться с этим в одиночку. — Блядь, забудь, что я сказал, — спохватился Шейн, — не знаю, зачем я вообще это предложил. Давай просто… Илья вышел из машины первым. Дэвид и Юна были на кухне. Илья встал за Шейном, чтобы видеть их обоих и сразу понять, когда нужно будет действовать. Дэвид сидел за столом. Пальцы обвивали кружку с кофе — большие, наверняка мозолистые, пальцы человека, который привык к ручному труду. Совсем не похожие на пальцы Григория. Но руки могут лгать. Руки умеют быть нежными в один момент и жестокими в другой. — Шейн, — интонации Дэвида были мягкими, — я заехал забрать зарядку, понял, что оставил её у тебя в коттедже. Илья вслушивался в каждое слово, подмечал нейтральный тон, обыденность приведённой причины. Его отец тоже так делал — говорил о пустяках, пока расставлял свои сети. Но что-то здесь было иначе — Дэвид выглядел уставшим, сбитым с толку, никак не расчётливым. Шейн сделал шаг вперёд: — Прости, пап, не так тебе следовало узнать об этом. — О чём именно? — включилась Юна. — Я гей, — сказал Шейн, — и я правда собирался вам скоро рассказать. Простите, что не сделал этого раньше, — он повернулся к Илье. — А это — Илья. Розанов. — Здравствуйте, — сказал Илья. Нейтрально. Спокойно. — Он гостит у меня, и мы… — — Любовники, — помог Илья. Шейн поморщился: — Боже, Илья, это мерзко. Илья наблюдал за лицом Дэвида, за его руками, пытался распознать вспышку ярости по тому, как чужие пальцы сжимают кружку. — Но ты же его ненавидишь, — полувопросительно сказала Юна. — Нет. Я имею в виду, да, но нет, вообще-то… я люблю его. Можно мы присядем? Они сели. Разговор продолжился. Когда всё началось. На Матче всех звёзд. Вообще-то за лето до. Дэвид плеснул им водки. Юна спросила, поддавался ли Шейн Илье во время игр. Полнейшая бессмыслица. Что за родители реагируют таким образом? «Ловушка, — подумал Илья. — Это всё — ловушка». Потом Юна встала из-за стола и вышла из дома. Шейн последовал за матерью, а Илья остался один на один с Дэвидом. Момент истины — без свидетелей. Дэвид подхватил свой кофе, сделал глоток, руки были подозрительно спокойны. — Во дела, — только и сказал он. Илья не ответил. — Узнать, что твой ребёнок лгал тебе годами. Сейчас что-то будет. — Я-то считал, что мы близки, — сказал Дэвид, — считал, он нам всё рассказывает. Голос его был уставшим, а ещё в нём чувствовалось неприкрытая досада. — Ему было страшно, — осторожно сказал Илья. — Да, — Дэвид потёр лицо рукой. — Должно быть, так всё и было. Тишина. — Хочешь ещё водки? — спросил Дэвид. Всё шло неправильно. Почему Дэвид предлагал ему выпить? — Мне уже достаточно, — ответил Илья. Дэвид кивнул, глотнул кофе. — Ты его любишь, — выдал наконец. — Да. — И он тебя любит. — Да. — Ладно. Здесь должно было быть какое-нибудь «но». — Ладно? — повторил он, не дождавшись продолжения. — Это немного слишком, но он мой сын. Я не собираюсь наказывать его за то, что он боялся признаться. Наказывать. Что-то треснуло в груди Ильи. — Вы ничего не сделаете, — медленно начал он. Дэвид нахмурился: — Не сделаю ничего вроде?.. Илья не ответил. Голос эхом раздавался в его голове. Ударь его. Сделай ему больно. Пусть он поймёт, что эта ложь не стоит той боли, которую придётся заплатить за неё. Так поступил бы Григорий. Так поступают отцы, когда сталкиваются с разочарованием. Они дают тебе шанс извлечь урок. Убеждаются, что ты уяснил, как надо. Обхватывают пальцами твоё незащищённое, полное надежды сердце и сдавливают его, пока ты не разучишься сопротивляться. Дэвид разглядывал Илью несколько долгих секунд. Глаза скользили по лицу Ильи — по тому, как он занял позицию у двери, как всё ещё был готов к чему-то, что не факт что произойдёт. — Нет, — тихо сказал Дэвид. — Я ничего не собираюсь делать. Ловушка не захлопнулась. Шейн и Юна вернулись. Шейн и Илья остались на ужин. Илья по-прежнему ждал подвоха. Но ничего так и не произошло. В машине рука Шейна нашла его. — Ты в порядке? Илья посмотрел на их переплетённые пальцы, на то, как рука Шейна тянулась к его, как цеплялась за него. Он думал о своём отце — о стакане воды, когда ему было восемь, о ресторане в девятнадцать, о Сочи. Он думал о словах Дэвида: «Я не собираюсь наказывать его», произнесённых так, словно это было самым очевидным на свете. Он думал, как утро за утром наблюдал за спящим Шейном с одной только мыслью в голове: «Я этого не заслуживаю». Может быть, соль не в том, чтобы заслужить. — Да, — ответил Илья, — думаю, да. Спустя несколько недель Шейн снова поднял эту тему. Они были в его квартире в Монреале, лежали обнявшись на диване. По телевизору шёл какой-то фильм, который они толком не смотрели. Теперь всё было иначе — после коттеджа, после Дэвида, после «Я не собираюсь наказывать его». Илья всё ещё учился понимать, как такое возможно. Всё ещё ждал — удара исподтишка, который никак не случался. Рука Шейна была в его волосах, в квартире было тепло; впервые в жизни Илья осознанно разрешил себе помечтать об их «после». О том, что будет, когда они уйдут из хоккея, когда перестанут скрываться. О том, что будет после всего. — Ты когда-нибудь думаешь, — спросил Шейн, — о детях? Илья замер. — Иногда, — сказал он, тщательно подбирая интонации. — В последнее время я думаю об этом постоянно, — Шейн прижался ближе. — Мне кажется, я был бы хорошим отцом. Ну, я имею в виду, я бы постарался им стать. У меня был хороший пример, понимаешь? У меня был хороший пример. Илья не проронил ни слова. — А ты? — спросил Шейн. — Твой отец?.. Я знаю, ты о нём почти не говоришь, но… — Нет, — отрезал Илья — вышло слишком поспешно. Шейн поднял голову и посмотрел на него. — Я не хочу говорить об отце, — объяснил Илья. — Ладно, — мягко сказал Шейн. — Ты не обязан. Он лёг обратно. Через мгновение его рука нащупала пальцы Ильи, переплетаясь с ними. — Ты тоже стал бы хорошим отцом, — тихо сказал Шейн. — Просто чтобы ты знал. Илья закрыл глаза. Шейн не знал и не мог знать. Ему достался Дэвид, и все отцы по умолчанию были для него, как он, — мягкими, принимающими, безопасными. Для него это было нормой. Он думал, что Илья тоже научиться быть таким. Но с Шейном не случался стакан с водой в восемь, ресторан в девятнадцать, Сочи. Шейн не знал про бутылёк с таблетками на тумбочке, про открытые остекленевшие глаза, про то, как Илья осознал: любовь убьёт тебя, стоит позволить ей слишком много. Шейн не считал Илью сломленным. Думал, что все его острые углы — просто черты характера, особенности темперамента. Не замечал трещин, не подозревал, как глубоко они разошлись. — Ты не знаешь наверняка, — сказал Илья. Шейн снова приподнялся и опёрся на локоть. — Что? — Ты не знаешь, получится из меня хороший отец или нет. — Я знаю тебя. Илья покачал головой. Слова застряли в горле, но ему получить выдавить их из себя, потому что Шейн заслуживал понять, заслужил знать, на что подписывается: — Детей воспитывает твоя худшая часть — медленно сказал Илья. — Моя худшая часть — это мой отец. Шейн целое мгновение ничего не отвечал. — Что ты имеешь в виду? Илья взглянул на свои руки. На руки отца. Он не знал, можно ли вообще объяснить то, как Григорий Розанов продолжал жить внутри него, биться в нём, как второе сердце. Как внутри появлялось желание дистанцироваться, когда эмоций слишком много. Каким резкими и ослепительными были вспышки гнева и как следом за ними накатывал ужас, стоило лишь осознать происходящее. — Иногда я чувствую, — сказал Илья, — что становлюсь как отец. Его отчуждённость, его… — он замолчал, попробовал снова: — Когда я уставал, терялся, пугался, я просто уходил в себя. Становился ничем. Таким образом я научился выживать рядом с ним. Но таким же образом я стал на него похож. Шейн крепче сжал ладонь Ильи в своей. — Это не… — А что, если у меня будет ребёнок, — начал Илья, — и что-то пойдёт не так. Что, если у него случится истерика, а я не смогу остановить себя в приступе гнева? — он проглотил комок в горле. — Что, если я посмотрю на своего ребёнка так же, как он смотрел на меня? Как на сплошное разочарование. Как на вещь, которую нужно срочно исправить. — Илья… — Он хотел сына, а получил меня, — он выровнял голос. — Всю жизнь я расплачивался, что не был тем человеком, которого он хотел видеть во мне. Что, если я сделаю то же самое с собственным ребёнком? Что, если я буду видеть в нём кого-то ещё, а он… — Илья так и не смог закончить. Шейн сел. Подтянул его к себе. Обхватил лицо ладонями — нежно, осторожно, тем же самым жестом, от которого много лет назад Илья отшатнулся, как от чумы. Сейчас он остался на месте. — Послушай меня, — сказал Шейн, — ты не твой отец. — Ты этого не знаешь. — Я знаю. Я знаю тебя. Я знаю тебя много лет, и я никогда — никогда, слышишь, — не видел, чтобы ты был жесток. Ни разу. — Ты не видел… — Я видел, как он ударил тебя, — голос Шейна был ровным. — В Сочи. Я видел его лицо в тот момент. И я видел твоё. Илья вздрогнул. — Ты не был похож на него ни капли, — сказал Шейн. — Ты был похож на человека, которого били так часто, что он уже и не знал, что должен чувствовать. Это не жестокость, Илья. Это выживание. Илья не мог говорить. — То, что ты боишься, — сказал Шейн, — сам факт того, что ты вообще об этом думаешь… Вот почему я знаю, что из тебя получится замечательный отец. Плохие отцы не думают о том, что они плохие. Они просто есть. — Мой отец считал, что делает меня сильным. — Твой отец был мудаком. Илья рассмеялся — булькающим, влажным смехом. — Он был мудаком, — повторил Шейн. — Но ты не он. Ты — тот, кто выжил после него, и это совершенное иное. Илье хотелось поверить в эти слова — так сильно, что он чувствовал сладостный вкус надежды на языке. Но он знал свои корни. Знал, что голос Григория всё ещё живёт в его голове, что его холодность всё ещё пронизывает Илью насквозь. Знал, что какая-то часть его всегда будет ждать подвоха, всегда будет готова к удару, всегда будет готова закрыться и абстрагироваться от мира, если станет слишком тяжело. Какой отец из него выйдет с такими исходными данными? — Я не знаю, как быть нежным, — тихо сказал Илья, — не умею так, как ты. Меня никто этому не научил. — Тогда будем учиться вместе, — Шейн огладил его скулу большим пальце — теперь Илья не вздрагивал. — Так ведь и делают партнёры. — Что, если у меня не получится? — Разберёмся по ходу дела. Ты больше не один, — Шейн наклонился, прислонился лбом ко лбу Ильи. — Это и значит семья, по-настоящему. Семья. Дэвид говорил ему то же самое, просто иначе: «Я не собираюсь наказывать его за страх». Илья всю жизнь верил, что семья — это обладание и контроль. Это люди, которые имеют власть над тобой и вдоволь пользуются её. Руки, которые обижают тебя вместо того, чтобы обнимать. Но вдруг это может значить что-то ещё? Может быть, семья — это пальцы Шейна, перебирающие волосы Ильи; Дэвид, не выбирающий наказание, и будущее, где Илья сможет сам решать, кем ему стать, вместо того, чтобы позволить насилию заразить себя. Вдруг его руки могут стать другими? Вдруг он сможет научиться касаться нежно — как умеет Шейн? Может, руки Ильи вовсе не обязаны были становиться копией тех, что пытались вылепить его по своему образу и подобию. — Ладно, — сказал он наконец. — Ладно? — Ладно, — выдохнул. — Разберёмся вместе. Шейн улыбнулся — нежно, с облегчением — и поцеловал его. И впервые, думая о будущем, Илья не увидел рук своего отца. Только свои собственные.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать