Красно-белые поэты

Русские писатели и поэты Маяковский. Два дня Есенин
Слэш
Завершён
R
Красно-белые поэты
ttinnnare
автор
Описание
1920. Гражданская война в самом разгаре, но былого духа на сторонах уже нет. Есенин один из тех, кто разочаровался в себе и своих идеалах, ищет простого душевного спокойствия. //AU, где Сергей Есенин белогвардейский офицер, а Владимир Маяковский член красной армии
Примечания
Атмосфера: Постпанк про Питер - Felice Rivarez, Шуми
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 3

      Широкими шагами, какие были уже привычны, пресекал заснеженные дебри леса Володя. Звезды весело зажигались, мигали сквозь расправленные ветви, рвущие черное небесное полотно. Теплая ночь, мягкая. Улыбается поэту, гладит по растрепанным ветром волосам. Даже руки не мерзнут. Хочется часами бродить по таёжным лесам, слушая шорох птичьих крыльев, но конспирацию, увы, никто не отменял. Белое офицерьё не должно было раньше времени узнать об окружении, об взятии их Верховного правителя, Колчака, потому мелькать на вражеской территории воспрещалось. Необходима была видимость, что белые превосходят из по численности, что постепенно отбивают их из окружающих лесов, пока на самом деле красноармейцы разбивают лагеря вокруг кольцом.       Конечно, Маяковский грубо нарушает установленные правила, выбираясь в свой «тайник», но поделать с собой ничего не может. Куда выливать вечный поток рифмованных строк, если не на бумагу? А среди своих сотоварищей слишком много вездесущих глаз, что так и норовят увидеть измену в каждой строке, стащить с парового хода пролетарского поэта, утопить в грязи у стенки, с отверстием в голове.       Только один человек, знает о ночных вылазках футуриста. Больше покрывает, чем знает. Давид, давний товарищ по перу, смотрит на это спустя рукава, лишь просит быть осторожнее, все-таки не всех врагов можно отследить, не все хотят быть замеченными. И никогда не останавливал Бурлюк неудержимый пыл Володи, что в поэзии, что теперь. Знает, что это невозможно. Слишком ярко пылает в груди душа Маяковского, чтобы кто-то смог ее взять под контроль. Только солнце могло соревноваться с ним: у кого больше в груди пышет жар. Недаром же Володя приглашал его в гости?       Конечно, Давид и не подразумевает, что где-то далеко в таежных лесах сохранился давнишний погреб, который его товарищ незаметно приватизировал. Может догадывается, но напрямую не говорит. Ценит все принесенные тонны стихов, что Маяковский цитирует ему по памяти, не хочет убить процветающий талант поэта. А ведь так просто сейчас загубить цветущую жилку поэзии, всего лишь следует отобрать возможность ей дышать-выливаться грифелем карандаша на бумагу.       «Интересно, как бы Давид отнесся к Есенину сейчас? Принял бы под свое крыло еще одного взбалмошного поэта, чтобы покрывать?» — закрадывается в сознание шаловливая мысль.       Внезапная волна осознания больно ударила Володю по голове. В самое темечко. Спасать надо Есенина, пропадет. Белое офицерье не сможет на этот раз удрать в глубь страны, окружать их будут так, чтоб раз и навсегда истребить контрреволюционеров, не позволят убежать ни одной душе. И никто не посмотрит на неземной талант, расстреляют тут же, чтоб не повадно было даже поэтам идти против власти. Решать надо немедля, а то пропадет.       Раздумывать над планом сейчас Маяковский не собирается, лишь ускоряет шаг. Придумает на месте, главное дойти до места встречи. Увидеть своими глазами, что Есенин не с горяча решил остаться, не ответил шутливо, лишь бы отвязаться от настойчивого предложения. Да и верить в это Володя не мог: никогда в жизни не поверит, что Есенин, чья душа дышит с помощью рифмы, зароет ее вымерзшей землей с привкусом пороха. Надеется, что Сережа не променяет тот блеск в глазах, что зажегся, стоило только глазами коснуться бумаги.        Только ноги ступили на скользкий земляной пол, на котором виднелись недавние следы сапог, благо за годы в полевых условиях Маяковский научился распознавать их, все сомнения рассеялись. В нескольких шагах мирно горела свеча, качалась из стороны сторону желтым пламенем, скользила каплями света по есенинской голове, лежащей на сгибе локтя. Сам же Сережа тихо сопел, прикрывал глаза свободной ладонью. Удивляет вообще то, как он умудрился уснуть в чащобе, где каждый может по случайности найти чертову землянку. А Есенин мурлыкает во сне, отбросив все тревоги. Карандаш так и остался заложником меж его пальцев, невесомо склонился над чернеющими строками, приглашал прочитать их. И сопротивляться этому зову Володя не стал: осторожно, чтобы не отвлекать поэта от странствий по неведомым мирам, вытаскивает листок из-под пальцев Есенина. Карие глаза скачут по строкам, жадно вчитываются в каждое слово:       «Что ж вы ругаетесь, дьяволы? Иль я не сын страны? Каждый из нас закладывал За рюмку свои штаны. Мутно гляжу на окна, В сердце тоска и зной. Катится, в солнце измокнув, Улица передо мной.»       Строки эти писал не былой хулиган и балагур, чья юность красовалась на газетных вырезках. Не тот поэтишка, которого звал Маяковский балалаечником. Некто незнакомый, с морщинистыми складками на лице и запахом смерти на руках.       Холодные пальцы хватают запястье Володи, тянул руку с листком обратно к столу. Два голубых глаза впиваются в лицо футуриста злобным лисьим прищуром.       — Я ваши каракули без ведома не читал и попрошу свои без спроса не брать, товарищ Маяковский.       — Ну не будьте скромной курсисткой, Есенин, ведь издадите рано или поздно, все равно прочитаю, так чего же тянуть? Или уже стыдиться стали своих стишков?       — Больно важные вы, стыдиться, — сквозь зубы цедит Есенин.       Володя цокает языком, но вкладывает строчки обратно в ладонь Сережи. Не вернешь-откусит пальцы. Сам же поэт бросает взгляд на свои стихи, словно Маяковский бы осмелился менять в них что-то, и откладывает к новой стопке на столе. Задерживает кончики пальцев на ней, будто прощается навсегда. Задерживает голубые блики, чуть улыбается кончиками губ: грустно, поднимая тоскливую метель. Вечная меланхолия, ходившая следом тенью за ним, вдруг жадно схватилась за плечи Маяковского, пытаясь забрать и его в свой плен. Склизкая, ледяная, липкая. Она неприятно хватается за руки и бедра в попытке поравняться с карими глазами, заглянуть и в них, поселиться внутри. А сама чернотой лежала на ссутулившейся спине Есенина, жадно сверкала глазами.       — Издавать-то когда собираетесь? — облокачиваясь о стену спрашивает Володя, стараясь стряхнуть с себя неприятное чувство тоски.       — Да вы, Маяковский, смеетесь надо мной. Никогда не будут издавать стихи контрреволюционера, — Сережа старается отделаться от режущего вопроса шуткой, но не получается. Фраза кишит тоской, которую не удалось скрыть, да и не хотелось.       — Тогда меняйте сторону! Могу поручиться, что пройдет пара месяцев и газеты будут пестреть вашим именем.       Не прошло и мгновения, как голубые глаза, текущие печалью, засверкали яростными огоньками. Будто от смертельной обиды, Есенин подскакивает, вытягивает губы тонкой полосой. Сжимает руки в кулаки, как ребенок, готовый драться за свои игрушки.       — Не смейте мне предлагать! Ни за что не буду плясать под вашу дудку, лишь бы издавали. Проживу и без стихов, тоже мне необходимость! Я-поэт, а не продажная сука, которая бегает за кошельками толстых дяденек.       Есенин почти криком покрывает тишину укрытия, в гневе забывает об опасности. Смахивает рукой пару банок с полки, разбивая их в дребезги. Театрально плюет под ноги, собираясь уходить. Готов уйти в холодную ночь без шинели, лишь бы не оставаться здесь. Но Володя, в два шага пересекший расстояние между ними, успел схватить его за запястье, удержать на месте хоть на секунду.       — Да я же вам помочь пытаюсь, как вы не понимаете!       — Не нужна мне такая помощь. Не продамся ни вам, ни вашей власти, пропади она пропадом.       Маяковский был готов выдать весь их план, лишь бы этот дурак понял суть его совета, просьбы, мольбы-пусть называется как хочет- но не мог подставить из-за своих переживаний товарищей. В голове одно: удержать, удержать, удержать. Отпустить этого бешенного поэта равняется акту об убийстве. Ведь не вернется же, будет таить нанесенную обиду внутри в надежде утереть нос позже. Уже было такое, давно, год Маяковский не мог припомнить, все воспоминания слились в один долгий промежуток времени, на их первой встрече, тогда Сережа еще щеголял развязной улыбкой и крестьянской рубахой. Конечно, от вида такого «показушничества» Володя не удержал в себе едкие замечания. Есенин же возражал с горячностью, почти что не размахивал руками, но обиду затаил и, по прошествию некоторого времени, при новой встрече пошел задираться. А теперь нет такой возможности. Потому, не желая ссоры, пытается перевести тему.       — Какие штаны вы за рюмку закладывали, Есенин? Неужели эти с огромными заплатами? За такие даже крышку от бутылки не дадут! — ехидничает Маяковский, отпуская запястье поэта. Для чего вообще пытается что-то сделать? Почему ему не все равно на судьбу человека, с которым не имеет ничего общего? Только из-за своей огромной отзывчивости, что жирной чертой характера сидит внутри. Возможно, пытается помочь всем, потому что не в силах был помочь себе когда-то?       Сережа смотрит непонимающе, но, кажется, остывает. Немного. А морщины под глазами все еще грозно играют. Облокачивается на полки у стены, остужая горячую голову ледяной ладонью.       — Таких брюк, какие у меня были, вы в глаза ни разу не видели. Ваша Лиля таких не одобрит.       Издевается, сам того не понимая задевает самую расстроенную струну в душе Маяковского. Но мужчина виду не подает, улыбается, скалится глазами, заталкивая ком далеко в горло.       — Поведайте же мне, что за штаны такие.       Проходит час, два. Свечка, что была сожжена почти до основания, оставляла тоскливые разводы воска на деревяшке. Чуть слышно потрескивала, пыталась быть незаметной и вслушиваться в разговоры двух поэтов. От загадочных есенинских штанов тема перетекла в обсуждение последних лет. Конечно, встреться они за пределами этого подвала и не в таких обстоятельствах, ни один бы не стал рассказывать об одинаково-серых днях постоянных окружений и бегства. Но здесь хочется говорить, вывалить все тяжелые думы кому-то, кто чувствует мир на том же уровне, ощущает жизнь не глазами и ушами, а шестым, таинственным, доступным только некоторым в этом мире, таким как Пушкин, Лермонтов, Айвазовский и, видимо, передавшееся им. Володя уверен, его не сможет понять ни Давид, ни Мариенгоф, ни Крученых, если бы был с ними в одной роте. А Есенин, если не буянит, то становиться даже приятным собеседником.       — Как думаете, после окончания войны будет хоть что-то? Страна, люди? — внезапно прерывает устаканившуюся на пару мгновений тишину Маяковский.       Офицер поднимет глаза от клочка бумаги, где снова кидал так долго хранившиеся в голове строчки. Задумчиво мигает глазами.       — Четвертая будет. И мы оба знаем, что ее не избежать. Как ни крути, останутся и люди, и страна, но какие именно — вот вопрос без ответа.       Сергей опускает страшное, разъедавшее губы слово «революция». Говорить о ней действительно не хочется. Даже некто внутри держит слова и мысли о ней, чтоб навсегда позабыть. Но то, что после окончания гражданки страна измениться уже навсегда, остается фактом, который не изменишь. Как бы белые не хотели вернуть ту, дореволюционную Русь, они сами же перевернули ее с ног на голову, лишь бы сделать удобной для житья себе.       — Где же вы, Есенин, будете хранить стихи? Это место рано или поздно обнаружат, а рукописи сожгут. Жалко.       — Ну и пусть. Свет им никогда не увидеть. Чего жалеть то, что с самого начала было обречено.       Он пытается казаться беспристрастным к своим же творениям, но в голосе так и прыгает та нотка отчаянья и грусти. Каждый поэт жаждет быть признанным, а писать в стол-мука хуже каторги.       — Пишите под псевдонимом! Хоть так, но они найдут своего читателя, — Володя понять не может, откуда в человеке столько жажды опустить руки, когда есть хоть какие-то возможные выходы.       — У меня есть свое имя и прятать его я не намерен! Приписывать свои строки чужим буквам- верх неуважения к себе. Если не понимаете этого-не разводите бессмысленной ссоры.       Маяковский чувствует, что лучше оставить этот разговор на такой невраждебной ноте. Нехотя отступает.

***

      Крошечный огонек блестит в спиртовке, старается греть скудный походный паек, вернее то, что от него осталось. Кидается оранжевыми плевками на сапоги, пытается обжечь. А Володя и не против, треклятые морозы откусывают пальцы даже в карманах. Лицо уж и подавно. В зубах дотлевает цигарка, въедаясь дымом в глаза и нос. Никогда бы Маяковский не смел подумать, что будет завидовать в чем-то белому офицерью: по рассказам Есенина, они ютятся в деревянных домиках по несколько человек разом. Володя все бы отдал, чтобы хоть ночь поспать у теплой печи или, хотя бы, без продувающего ветра, а не на настиле из веток под своей же шинелью. По-человечески.       Ночь бесследно бросала свои позиции, уступала пост утреннему холоду и тьме. Большая часть солдат уже расхаживались, разминали затекшие мышцы после сна. Кажется, у поэта есть пара часов, чтобы провалиться в беспокойный сон. Сегодня он вернулся гораздо позже, чем обычно, время слишком быстро и незаметно стало течь сквозь стиснутые пальцы, особенно за дискуссиями с Есениным. Странно, но усталость до сих пор не пришла к нему, не заползла в глаза растаявшим снегом.        Позади привычным, ритмичным шагом появляется Давид, садиться рядом на каком-то бревне, что Маяковский отыскал в лагере. Вид у него, как обычно, бодрый: он привыкший спать по паре часов в день.       — Ну что, мой гениальный друг, порадуешь чем-то новым? — зевает Бурлюк, посматривая за копошащимися солдатами.       — Нет. А ты?       И Маяковский не о стихах. Душа все жаждет получить хоть одно письмо от нее, от Лисеныша, от Кисицы. От ненаглядной Лилички. Сколько писем было отправлено на ее имя и ни одного ответа. Ни слова, ни буквы, ни запятой. А душа просит, хочет быть нужной, любимой. Но вместо ответа Давид кидает в воздух тяжелый вздох. Тяжело печалить товарищей.       — Знаешь какая история вышла. Сегодня встретил одного старинного знакомого. Хороший, таких на всем свете не сыщешь, — Володя решает перевести тему, не держать появившееся напряжение. — Помочь ему надо, предупредить о нашей операции.       Маяковский опускает все подробности, стороны. Особенно имена. Почему-то открыто назвать Сережу своим «хорошим знакомым» не может. Словно это нечто инородное, противоречившее природе. Будто кому-то в это время есть дело до товарищества враждующих поэтов. А дело есть. Всем. Только прознают, так объявят изменниками, предателями власти, каждого своей. Но Давид понимает, что к чему. Закатывает глаза, но переубеждать поэта не собирается.       — На твоей совести будет. Пусть уходит до ночи, потом не сможет.       Виду Маяковский не подал, но его словно током пробило. Он думал у него в запасе день или два на придумывание плана по побегу Есенина, но командование решило спешить и брать неожиданностью. И все-таки, еще есть время.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать