Часть 1
Великий человек смотрел в окно, а для нее весь мир кончался краем его широкой греческой туники, обильем складок походившей на остановившееся море. Он же смотрел в окно, и взгляд его сейчас был так далек от этих мест, что губы застыли точно раковина, где таится гул, и горизонт в бокале был неподвижен. А ее любовь была лишь рыбой — может и способной пуститься в море вслед за кораблем и, рассекая волны гибким телом, возможно обогнать его — но он, он мысленно уже ступил на сушу. И море обернулось морем слез. Но, как известно, именно в минуту отчаянья и начинает дуть попутный ветер. И великий муж покинул Карфаген. Она стояла перед костром, который разожгли под городской стеной ее солдаты, и видела, как в мареве костра, дрожащем между пламенем и дымом беззвучно распадался Карфаген
задолго до пророчества Катона.
Иосиф Бродский, 1969 г.
Люба Панкова была не из слабых духом и телом; все её близкие говорили о том, что она отличалась удивительной стойкостью и бешеной, неуёмной энергией и жаждой жизни; что в глазах у неё горел огонь, в сердце пылало Солнце, а волю невозможно было сломить; так думала о себе и сама Люба, пока жизнь не подкинула ей препятствие, через которое она перескочить не смогла – и в итоге ощущала себя лошадью с переломанными ногами, которой почему-то никто не мог оказать последней милости и пристрелить её к чертям собачьим. Забавно получалось – романтика, занимавшая в системе её ценностей не первое, не второе и даже не пятое место, оказалась тем самым камешком из пращи Давида, который пробил в сердце Любы сквозную дыру. Она всегда считала себя умнее и выше всей этой любовной чуши, романтических терзаний и разбитых сердец, и даже в школе, когда гормоны цвели буйным цветом, а все знакомые девчонки крутили романы, бесконечно сходились и расставались с кавалерами, и даже беременели, Люба оставалась в стороне от всей этой драмы, что, впрочем, не мешало её одноклассникам и некоторым учителям распускать слухи о лёгкости её поведения. Ну а что – постоянно тусуется в компании панков. Волосы красит в розовый. Раньше всех в классе начала курить. Чем не вавилонская блудница? Сплетни по Воронежу распространялись с неудивительной для провинции быстротой, и к тому моменту, когда Люба перешла в десятый класс, она успела наслушаться о себе много интересного. Её самыми любимыми фактами стали участие в оргии, шашни с сорокалетним женатиком, и разумеется - прерванная беременность. Над этим Люба потешалась особенно сильно, и когда однажды в школе популярные девчонки поинтересовались у неё, правда ли это, в надежде поглумиться и унизить её, Люба перехватила этот клинок на подлёте - и с удовольствием и в подробностях сообщила девчонкам, что разумеется, аборт был -только в больницу, она, конечно, не ходила, чтобы не дай Бог не узнала мать; поэтому пришлось проводить операцию при помощи спирта «Роял» и спиц -зацените, кстати, шарфик. Красивый, да? Сама связала - теми самыми спицами. Оставшиеся два года до выпускного подруг у Любы в школе не было. Но и гнусные сплетни вокруг её персоны циркулировать перестали. Как бы там ни было, отношениями она особо не интересовалась, и в этом плане её мама могла быть спокойна -уж что-что, а в подоле Люба, будучи подростком, никого не принесла, что было немалым достижением для девушки из неблагополучного района Воронежа девяностых. Она хорошо училась, готовилась к поступлению в МГУ, мечтая навсегда уехать из опостылевшего городка, и, несмотря на дружбу с компанией панков, время там проводила весьма цивилизованно -училась играть на гитаре, читала модные книги Ерофеева и Улицкой (и всё никак не могла подступиться к Пелевину). и несмотря на то, что знаки внимания ей оказывали, она на них не реагировала, считая себя лучше и выше всей этой ерунды. С переездом в Москву мало что изменилось. Люба пережила короткий и бурный период влюблённости в Нелли и связанные с этим небольшие кризисы личности и ориентации, но потом, когда схлынул запал, и она вернулась к холодной голове, по которой, честно сказать, ужасно соскучилась, к ней пришло понимание того, что эта была влюблённость не романтического плана - но момент чистого восхищения и чувства цельности, которое возникает каждый раз, когда человек встречает свою родственную душу. Осознание это облегчило жизнь Любы и скатило громадный булыжник вины и смятения с её плеч, дав ей тем самым в полной мере наслаждаться дружбой с Нелли, такой непохожей на неё, но такой самоотверженной, и доброй, и способной видеть прекрасное и светлое даже в таком желчном сухаре как Люба. Они не были затасканными и клишированными половинками одного целого, но они дополняли друг друга естественно и гармонично -жемчужина в раковине моллюска; соль в карамели; ментоловая кнопка в сигарете. Одним словом, ей прекрасно жилось без романтической любви и связанных с этим трудностей и треволнений. Люба делала себе имя в политической журналистике, и вскоре её диковатое обаяние, клетчатые рубашки и длинные спутанные волосы цвета пшеницы стали хорошо узнаваемы и любимы; она жила своими эфирами и статьями, думая о будущем в глобальном масштабе, и не включая в этот масштаб маленький камушек своего существования; ей виделись перемены и бунты, революции, падения режимов и торжество свобод; но режимы стояли намертво, свободы попирались, и потому у Любы хватало работы, однако судьба, в которую она не верила и к которой не питала особой любви, решила вмешаться в спокойный ритм её беспокойного существования. Любовь обрушилась на неё многотонной водородной бомбой, разорвалась над головой и заставила упасть носом прямо на каменный постамент, с которого на неё взирал он -небожитель и идол. И идол этот улыбался ей, и сердце у неё обрывалось томительно и сладко. Люба бы никому в жизни не призналась в том, что в детстве она смотрела политические передачи и новости исключительно из-за Бориса Немцова. Родные всегда хвалили её ум и увлечённость серьёзными вещами, а она, рассеянно кивая, вперивала взгляд в экран и заворожённо смотрела на прекрасного политика и думала -вот какие люди должны там быть, а не дряхлые сталинские старики и чекисты с острыми крысиными личиками. Нет, Немцов отличался от них всех -не человек, а живой огонь, такой же, как и она сама; голос его был громок, и облик его являл собою воплощение того самого вождя, за которым хотелось идти через тьму, потому что именно в его руках был огонь, и его присутствие ощущалось сквозняком, проносящимся через захламлённую комнатушку с древними запахами слежавшейся пыли, запёкшейся крови, плесени и гнили, которыми так отдавала постсоветская действительность. Люба была влюблена в идею о Борисе Немцове ещё задолго до того, как стала осознавать масштабы тесноты того погреба, в который чекисты стремились запихнуть её родину; невозможно было не любить человека, который протягивал тебе руку и увлекал за собою к солнцу, теплу и свободе. *** Она помнила день, когда увидела его вживую в самый первый раз. Учась на журфаке МГУ и проходя стажировку на НТВ, Люба знала, что рано или поздно ей удастся крепко вцепиться в хвост своей удаче и увидеть любимого политика воочию; она представляла, как берёт у него интервью однажды; как она остроумна и смешна, и как им быстро удаётся найти общий язык; она мысленно составляла длинные списки вопросов и представляла, как Немцов отвечает на них в своей открытой манере; как он в конце интервью крепко жмёт ей руку и выражает свои восторги, и даже приглашает на кофе; а она отвечает ему, что к кофе всегда готова, и достаёт из рюкзака свой затасканный термос, полный горячего сладкого американо на чистой арабике -Люба была уверена, что Немцов, как и она, не добавляет в кофе молоко и сливки; и он смеётся, оглушительно и заразительно, но в этом смехе нет насмешки; наоборот, он восхищается её навыками бариста и они перешучиваются по поводу растущих цен на кофе...Люба этими фантазиями не делилась даже с дневником, которым ей служил простой ежедневник в чёрной кожаной обложке -подарок мамы в честь её поступления в университет. И Люба ещё много раз будет брать у него интервью, и они вместе будут выступать на митингах, и он будет вытаскивать её из СИЗО и из чеченской глубинки, а на её тридцатилетие он подарит ей ноутбук, на котором она напишет мемуары, да вот только в далёком 2007 году она ни о чём этом не то что не догадывалась -и не мечтала в силу нехватки воображения касательно таких вещей. В декабре 2007 года не было модной ведущей эфиров на «Эхе» и автора горячих статей в «Новой газете»; Любовь Панкова ещё не попадала в опалу у Дерипаски и Сечина, и не становилась жертвой скандала с кадыровцами в Грозном, откуда её привезут полумёртвую, с поломанной рукой, выбитыми зубами и сбритыми волосами; в 2007 году ещё не было ни клетчатых рубашек, ни осветлённой пушистой копны, но была молодая и перспективная журналистка из «Независимой газеты» с волосами, выкрашенными в угольно-чёрный цвет, дабы скрыть неудачное мелирование; была толстовка с Егором Летовым и приторно-сладкие духи с запахом кокоса и ананаса, которые перспективная журналистка попросила у своей лучшей подруги, потому что сегодня был большой день, и она хотела выглядеть безупречно -новенькие джинсы хрустели, берцы блестели, и даже толстовка с Летовым была выглажена, хотя обычно журналистка плохо представляла себе, как выглядит утюг; она потратила полторы тысячи на книгу, хотя до зарплаты оставалось всего триста рублей после этого приобретения; но журналистка пообещала себе, что попереживает об этом завтра -ведь сегодня в большом книжном на Арбате её любимый Немцов проводил автограф-сессию в честь презентации «Исповеди бунтаря», и Люба едва не визжала от счастья -в последний раз такое буйство чувств она испытывала в пятнадцать лет, когда ей удалось сделать поляроидную фотку с Юрой Хоем. С фотографии было снято несколько копий, и Люба любила ими хвастаться всем новым знакомым -хотя оценить сей алмаз получалось лишь у немногих ценителей. В книжном было светло, людно и шумно – желающих взять автограф у автора было так много, что очередь начиналась ещё на улице за дверями магазина. Люба тоже отстояла положенные сорок минут на декабрьской стуже, и когда наконец удалось проскользнуть внутрь, её волосы и плечи были усыпаны снежинками, а бледные щёки раскраснелись –то ли от мороза, то ли от радостного предвкушения. Люба нетерпеливо поглядывала поверх голов, надеясь хоть краешком глаза увидеть Немцова, но народу в книжном было пруд пруди, и у неё ничего не получалось. Но наконец боги, которые ей покровительствовали по родовой принадлежности (греческие корни дают и такие преимущества, а не только выразительный нос и любовь к искусству и оливкам), смилостивились – и когда перед Любой оставалось три человека в очереди, она увидела _его_ –единственного бога, в которого верила; единственного идола, которому поклонялась. Немцов в жизни был ещё красивее, чем в телеке; нет он был _гораздо_ красивее. Высокий и мощный, с телом греческого бога, он был загорелым, и на лице его не было ни родинок, ни пигментных пятен -только паутинка морщинок от уголков глаз к вискам, что свидетельствовало об активной мимике человека, любящего посмеяться и бурно подискутировать. В его тёмных кудрях уже начинали виться нити седины, но старым это его не делало – наоборот, Немцову седина очень даже шла, как будто бы являясь тем самым финальным штрихом, который доводит облик до идеала. Одетый в простые джинсы, тёмно-красный свитер и пиджак поверх, он сидел за столом, подписывал книги, улыбался, жал руки, и выглядел таким живым, что у Любы крышу сносило от этой энергетики. Она привыкла к тому, что политики –персонажи не очень симпатичные. Рыхлые, заплывшие жирком, лысеющие мужчины с водянистыми глазками и пальцами-сосисками, в лопающихся по швам костюмах и петлями галстуков на жирных шеях - вот какими политики в большинстве своём рисовались Любе. Конечно, были и другие – крысёныши с вкрадчивыми тихими голосами, белёсыми волосами и бровями, карликовые мужичонки с огромными комплексами заседали повыше свиней в костюмах, потому что были куда изворотливее и гибче, но Немцов...он отличался от них всех. Он был принцем в жутком царстве чудовищ; сияющей и гремящей сверхновой в душной космической тьме. Люба не успела подготовиться – сдавленный звук, нечто вроде смеси хрипа и высокого стона, вырвался из её горла, когда она оказалась перед Немцовым. Благо, хватило ума протянуть ему книгу. Она взирала на него с восторгом влюблённой школьницы, и весь её панковский облик, так тщательно выстроенный посредством толстовки с Летовым, небрежно растрёпаных волос и размазавшегося под глазами чёрного карандаша полетел в тартарары и успел пронестись через Тартар, когда в её глазах загорелись неоновые сердечки. –БорисЕфимовичЯвашасамаябольшаяфанаткаСпасибозаточтовыделаетевыпотрясающий! - выдала она на одном дыхании. Немцов улыбнулся – не ослепительной улыбкой плейбоя и сердцееда, но улыбнулся без тени умысла и постановки, и эти лучистые морщинки так ярко выделились у уголков его глаз... *** Из состояния глубокой, какой-то даже кататонической задумчивости её вывело лёгкое жжение в кончике большого пальца – сигарета дотлела до фильтра. Люба отбросила бычок в урну, и, протяжно вздохнув, потянулась, с наслаждением разминая затёкшую спину. – Ты меня вообще слушала? – хмыкнул Лёва, выпуская изо рта струйку дыма. В отличие от Любы, отличавшейся консерватизмом в плане выбора курева и всегда носящей в кармане пачку красного «Мальборо», он любил пробовать новомодную ерунду со сладким дымом, и теперь чадил шоколадным «Чапманом». Люба ароматизаторов в сигаретах не признавала, и даже в будущем, когда весь мир перейдёт на электронки (а Лёва будет курить айкос), она будет верна своему «Мальборо» – и вовсе не потому, что их курил её отец, а она подсознательно всегда делала всё как он, чтобы создать иллюзию его присутствия в своей жизни. – А? Да, ты говорил про мужика, который на кухне у себя в общаге голову бомжихи запёк в апельсинах…прикольно, – отозвалась Люба рассеянно. Лёва раскатисто хохотнул, запрокинув голову, и на звук обернулись две симпатичные старушки с палками для скандинавской ходьбы, шествующие мимо них. Вообще Люба была не уверена в том, что в парке Горького можно рассиживаться с сигаретой, но с ней был Лёва, и потому о таких материях можно было не переживать – как-никак, ему не зря недавно дали майора юстиции. – У нас у всех с души воротит, а у тебя всё прикольчики…шла бы к нам работать, нам нужны холодные головы, – губы Лёвы изогнулись в ухмылке, и он легонько подтолкнул Любу локтем. За последние полгода Лёва, всегда сухопарый и поджарый, раскачался до габаритов югославской стенки, и теперь занимал половину скамейки. Люба не уставала над ним подтрунивать, а вот Нелли на полном серьёзе заинтересовалась – у них с Лёвой было уже три свидания, и Люба начинала подозревать, что скоро в их двушке на Третьякове станет тесновато. Вообще Люба и Лёва были удивительным образом похожи, и если бы она не была знакома с родителями Лёвы, то непременно решила бы, что он её однояйцевый близнец. У обоих были русые волосы, серые глаза, греческие корни и главное – абсолютно схожие взгляды и характеры, хотя Люба искренне не понимала, как Лёва мог работать в милиции, когда у него, как и неё собственно, имелся громадный оппозиционный потенциал – Манолис окончил юрфак, и вполне мог бы заниматься правозащитной деятельностью. Но Лёва, несмотря на заинтересованность в политике, не стал превращать своё хобби в работу в отличие от Любы. Он горел ловлей преступников – и у него имелось настоящее природное чутьё на психов, насильников и каннибалов. В 2006 году он проявил себя при поимке Битцевского маньяка, и с тех пор запутанные дела, звания и признание сыпались на него как из рога изобилия, а Лёва продолжал перепрыгивать через ступеньки карьерной лестницы и был единственным ментом в жизни Любы, которого она обожала, и к которому не испытывала перманентного отвращения. Познакомились они ещё во время учёбы на одной из студенческих тусовок, да так и стали друзьями. Лёва изначально пытался ухлёстывать за Нелли (ну а кто не пытался?), но та деликатно отвергала его ухаживания вплоть до недавнего времени. Из-за работы и активной личной жизни Лёвы видеться им удавалось не так часто, как хотелось бы, однако каждая такая редкая встреча была легендарной. Например тот случай, когда Лёва с помощью своих милицейских связей вытаскивал Любу из чеченского СИЗО, откуда она могла бы и не выйти живой, если бы не право на один-единственный верный звонок. Научило ли это Любу чему-то? Ну да, она уверилась в том, что Лёва Манолис – отличный друг, и с ним не страшен ни огонь, ни медные трубы, ни Грозный. Перестанет ли она когда-то гавкать в сторону Рамзана Кадырова и его «местечковой диктатуры», как она выразилась в одной из своих статей? Маловероятно. – На тебе лица нет, Панкова, – Лёва затянулся новой сигаретой, и Люба чуть вздрогнула, переставая разглядывать наконец алую полосу закатного солнца. Майский вечер был тёпл, и как-то по-особенному эфемерен; один из таких вечеров, которые отпечатываются в памяти навсегда, и ты возвращаешься к таким воспоминаниям в моменты житейских тревог и тоски, и понимаешь – так хорошо, как в тот вечер, тебе уже никогда не будет. – Да я как–то…не знаю, что-то по поводу завтрашнего дня свербит, – проговорила она наконец, поправляя на плечах косуху. – Вроде бы всё хорошо, но ощущение, будто что-то рванёт, – призналась она, с сомнением глянув на Лёву. – Твои там ничего не говорят? Лёва отрицательно мотнул головой, стряхивая пепел небрежным щелчком пальца. – Да нет вроде…ну будет оцепление, как обычно, но ничего сверх, – дёрнул он мощным плечом. Сегодня на Лёве была излюбленная гавайская рубашка с попугаями и тропическими листьями, тёмно-синие джинсы, закреплёныне на бёдрах дорогущим ремнём (Люба видела кучу таких у Немцова), а вот от старых конверсов скоро должна была оторваться подошва, но Люба знала, что в этом случае Манолис отнесёт их в ремонт и проносит до самой смерти. Как и она, он был консерватором в плане некоторых вещей – и гардероб свой обновлял неохотно. – Было бы хорошо, если б обошлось, – заметила Люба негромко. Плавные сиреневые сумерки опускались на парк, и между деревьев зажигались гирлянды и фонари, а воздух, накалившийся за день, охлаждался до комфортной температуры. – Не знаю, у тебя вот нет чувства, что это всё…бессмысленно? – выпалила она, развернувшись к Лёве всем корпусом. Тот приподнял густые брови с красивым изгибом, выпуская дым из носа. – Уж не разбитое ли сердечко говорит в пламенной революционерке? – с улыбочкой поинтересовался он, и Люба с трудом подавила в себе желание огреть Манолиса термосом по виску. – Ой, завали! – огрызнулась она, гневно отбросив за спину копну волос. Она болезненно переживала разрыв с Немцовым, но всё же сентиментальной дурой не была, и не собиралась страдать по нему всю жизнь; пока что выходило полгода. – Я просто к тому…с декабря вся эта тема с Болотной тянется, а подвижек никаких, – пояснила она, проглотив гнев и мысленно зализывая разбережённую Лёвой рану. – Тебе вот не кажется, что сколько ни бунтуй, а толку от этого как с козла молока? – спросила она, облокотив голову о руку и рассеянно водя мыском кроссовка по земле. – Ну, не знаю, что-то ты совсем уж упаднически рассуждаешь, – возразил Лёва мягко. Отпил свой фраппучино на кокосовом и продолжил: – Москва не сразу строилась, Панкова. За несколько протестов систему не поменять, это факт…но можно её расшатать, – чуть улыбнулся Лёва. – Для всего нужно время, я вот к чему веду. Раз уж наши лидеры выбрали мирную форму протеста, значит, будем протестовать мирно…хоть и медленно, – качнул головой он, делая глоток своего напитка. Люба рассеянно отпила из своего маленького термоса и поморщилась, ощутив на языке шероховатость кофейной гущи. Не забыть бы этом эту гущу Нелли отдать – она делала домашние скрабы. – Но ведь ты с ними не согласен, да? – спросила она тихонько. Лёва помолчал, водя трубочкой по дну пластикового стакана. – Ты знаешь, что я думаю, - отозвался он наконец, прямо глядя на Любу. – Взять бы пару толковых генералов, вооружить их – и на Кремль…потому что Карлика миром оттуда не выгнать. – Только автоматы, – кивнула Люба. – Только автоматы, – согласился Лёва. Они смотрели друг на друга, мент и журналистка, потомки греков, что вели свой род от богов и титанов; одна душа в двух телах. Они понимали друг друга как никто на свете, и, будь их воля, вооружённое восстание случилось бы ещё в декабре 2011 года. Но масштаба их личностей и деяний не хватало для того, чтобы вести за собой толпы, и потому приходилось подчиняться лидерам, с решениями которых они не были согласны. – Но либералы автоматов не допустят, – подытожил Лёва, болтая остатки льда и кофе в стакане. – Они правда верят в мирный протест? – Немцов точно верит, – мрачно подтвердила Люба. – Без брехни, он правда в этом убеждён, и мы не раз спорили на эту тему…он говорил, что Россия второй семнадцатый год не переживёт, и в этом он прав…но Революция – дело совсем другое, – она задумчиво прикусила губу, не обращая внимания на боль. – Там всю эту пиздопляску затеяли англичане и немцы, чтобы разграбить страну, людей надурили, всех изнасиловали, до сих оправиться не можем…Но лично мне кажется, что бунт с вилами против диктатора – это абсолютно другое, – она вперила в Лёву горящий взгляд серых глаз, цветом похожих на грязный лёд под ногами майора. – Это он людей дурит и страну грабит; засел в Кремле пауком, и на просьбы уйти не реагирует, только больше яиц откладывает…и я не вижу ничего дурного и неправильного в том, чтобы в этого паука от души брызнуть дихлофосом, а потом этой же бутылью его и придавить, – резюмировала она, закуривая. – Он не боялся оружия ни в Беслане, ни на Дубровке. Так почему мы должны бояться? Нет, тут Немцов абсолютно заблуждается; мирные протесты – хуйня, если тебе интересно моё мнение. — Звучишь интонациями Лимонова, — заметил Лёва со смешком, но глаза его сохраняли задумчивое выражение. В этой ментовской черепушке таились недюжинные мозги и тонна здравомыслия, и Люба точно знала, что Манолис согласен со всеми её доводами. При упоминании Лимонова её губ коснулась лёгкая ностальгическая улыбка. — Лимонов на самом деле не такой уж агрессивный и неадекватный, каким его выставляют, — резонно заметила она. Лёва поперхнулся, а Люба продолжила со всей серьёзностью: — Нет, а что ты удивляешься? Когда был митинг в декабре, *(когда я потеряла любовь своей глупой жизни)* Лимонов говорил Боре…Немцову, — торопливо поправилась она, и Лёва деликатно не стал заострять на этом внимания, хотя желание вскипуть бровь, конечно возникло. — что на Революции было лучшее место для проведения митинга, всё обосновал совсем как я, буквально моими словами говорил про близость к ЦИКу и всё такое…я, честно сказать, такой адекватности ждала от Немцова, но никак не от Лимонова, — созналась она, и Лёва уловил в ровном тоне и чуть притухших серых глазах подруги какую-то невыразимо-отчаянную тоску, которая давила на плечи Любы как небосвод на плечи Атланта. — и ведь поначалу и Немцов со мной соглашался…а потом втихушку созвонился с вице-мэром и послушался этих идиотов, Навального и Удальцова, — губы Любы скривились, словно она отпила чаю каркаде, который отчаянно ненавидела. — тогда-то всё по пизде и пошло. Лёва кивнул, притушив бычок о железную ручку скамейки и лёгким движением отправил его в урну. Они с Любой много раз обсуждали события того провально-переломного митинга на площади Революции, и Люба была абсолютно уверена в том, что тогда они все потеряли шанс добиться перемен, и теперь все митинги и протесты уже никогда не дадут такого результата, как мог бы дать тот выход. Лёва не разделял упаднических настроений подруги; он был оптимистом, несмотря на род занятий, и искренне верил, что всё не напрасно, и что есть ещё у бунтовщиков порох в пороховницах («и ягоды в ягодицах», как они с Любой обожали проговаривать), и что рано или поздно растрясти золотой трон кремлёвского карлика удастся; ему не верилось, что такая диктатура продержится ещё несколько десятков лет, пока живы Немцов, Навальный и Панкова; ну невозможно было сломать этих титанов и не отступить под их натиском. Вот только не все титаны были таковыми на самом деле; героев иногда путают с титанами, ведь они так храбры, и сердца их скованы из поющей небесной бронзы, а там, где падают капли их крови, распускаются алые розы и нежные анемоны. Последняя титанида своего рода устремила взор к горизонту, куда её предок уже давно отправил свою золотую колесницу и протяжно вздохнула — в сумерках снедающие её дурные предчувствия начинали шелушиться на подкорке стаей голодных крыс, а ей даже нечего было бросить им на растерзание, чтобы наконец оставили в покое. *** Люба Панкова была не из тех, кто верит в знаки и знамения, да и интуиция у неё обычно работала более чем паршиво – вернее будет сказать, не работала вообще. Боги никогда не могли достучаться до юной титаниды, хотя старались по мере её жизни изо всех сил. Когда Любе было шесть, усилиями некоей богини мудрости её единственные зимние сапожки оказались порванными по всему голенищу, и казалось бы, это отличный повод, чтобы отложить катание на ледянках с приятелями со двора и остаться дома, но вот Люба нашла гениальное решение – и обула свои летние кроссовки на скользкой подошве. Как итог – истошный рёв, огласивший улицу Циолковского на Левом берегу Воронежа, когда маленькая титанида кубарем полетела со снежной горки, сломанная нога, полтора месяца в гипсе и головная боль для родителей, которым некуда было деть нерадивое чадо на время работы, и потому приходилось таскать её с собой. Люба два дня в неделю проводила с мамой в Институте искусств, где наблюдала за тем, как несчастные замученные студенты изображают на мольбертах натюрморты из фруктов, тканей и уродливых ваз, а оставшиеся три дня разглядывала стопки рапортов, застёгивала наручники на майорах и училась откатывать отпечатки пальцев в ментовке у папы – и там ей нравилось гораздо больше, чем у мамы на работе. Следующий случай божественного вмешательства настиг Любу уже в четырнадцать. Одна богиня-охотница, защищавшая юных девушек от необдуманных решений и напористых мужчин, узрела, что юная титанида, за жизненными перипетиями которой олимпийские боги наблюдали с неослабевающим вниманием, ведь это было увлекательнейшее ток-шоу, имеет все шансы не пережить тёмную и холодную октябрьскую ночь, а виной тому будут некие мужчины (ну а кто ещё имеет тенденцию всё рушить и портить?), в машину к которым она прыгнет, возвращаясь с дня рождения приятеля в состоянии лёгкого подпития. Артемида действительно старалась изо всех сил – сначала она наслала на Любу простуду, и та почти слегла в больницу, но за неделю её организм показал недюжинные чудеса восстановления, и от простуды осталось только лёгкое недомогание; затем богиня прибегла к воздействию на Любину маму – та, всегда относившаяся к гулянкам дочери со снисхождением, вдруг вскинулась и строго запретила куда-то ехать. Люба выла и бушевала как раненная волчица в капкане; никогда не было такого, чтобы мама запретила ей куда-то идти – Люба была круглой отличницей, не была заинтересована в парнях, и домой всегда возвращалась вовремя и без запаха перегара (что требовало немалых усилий), поэтому она искренне не понимала, откуда взялся внезапный запрет. Артемида вздохнула с облегчением – жизнь юной титаниды больше не была под угрозой, ведь та любила свою мать и слушалась её беспрекословно…Однако даже олимпийская богиня была не в силах понять всю глубину мыслей девочки-подростка в стадии активного бунта против всех, и потому рвала и метала, когда Люба просто-напросто сбежала из дома – она знала, что мать слишком сильно её любит, чтобы наказывать, и потому, не опасаясь ни богов, ни чертей, ни разгневанной девы с серебряным полумесяцем в волосах, отправилась в Северный праздновать день рождения Серёжи Жданова. Но ночевать Люба любила принципиально в своей постели, и эта привычка с годами никуда не денется – она будет крайне неохотно оставаться в гостях с ночёвкой и ездить в командировки, и потому, поздравив Серёжу и прихватив из кармана чьей-то кожанки початую пачку «Явы», она отправилась через прохладную дождливую ночь в далёкий путь – с Правого берега на Левый, и пройти ей предстояло не меньше пятнадцати километров. Артемида готова была рвать на себе волосы – её смертная подопечная даже не подозревала о том, что двигалась прямиком в смертельную ловушку, а вмешиваться сильнее богине-деве было запрещено законами природы. Как бы боги ни забавлялись, наблюдая за своими смертными питомцами, слишком уж активно покровительствовать им было запрещено. Некоторых олимпийцев это, конечно, никогда особо не останавливало, и их любимцы купались в славе, богатстве и божественном внимании на протяжении всей жизни (как правило недолгой), но Люба Панкова была не из удачливых – и для неё в олимпийской канцелярии исключений не делали. Как бы там ни было, долгая дорогая домой через дождливую ночь её не пугала – во-первых, Люба была хорошо натренирована многокилометровыми летними прогулками с друзьями. Как любой уважающий себя тинейджер, которого никогда не напрягали домашними делами, она запросто могла пройти Воронеж из конца в конец, дайте ей только бутылку холодной воды и удобные кроссовки. А во-вторых, Люба была хорошо подготовлена – в старой маминой сумке с потёртым кожаным ремнём у неё лежали сигареты, пачка спичек, пара носков на случай, если берцы сильно уж промокнут, и конечно, кофе – двухлитровый термос она выпросила у дедушки, и в ту ночь там был заварен цикорий, редкая мерзость по мнению Любы, но так как на дворе царил 1999 год, ничего лучше ни она, ни её приятели позволить себе не могли. И вот, бодро насвистывая себе под нос что-то из репертуара Юры Хоя, Люба отправилась прямиком с одного берега Воронежа на другой, ни капли не заботясь об опасностях, что поджидают любую юную девушку, решившуюся на столь безрассудное рандеву. Ночь была промозглой, с мелким моросящим дождиком. Ночной Воронеж, может, где-то и кипел буйной жизнью, но только не в тех подворотнях, по которым стремительно шествовала Люба, даже не подозревая о том, что расстояние между ней и вишнёво-красным «Жигулём», в котором находились трое мужчин средних лет весьма сомнительной моральной квалификации, стремительно сокращалось. Артемида, наблюдающая за своей подопечной с олимпийских вершин, бессильно вцепилась в волосы, перехваченные серебряным полумесяцем – она никак не могла вмешаться в судьбу титаниды, хотя больше всего на свете ей хотелось запустить все стрелы из своего колчана в негодяев, которые уже замыслили недоброе, но пока что им на глаза не попалась подходящая жертва. Трагедия была неизбежна, и старуха Атропос уже подготовила тяжёлые золотые ножницы, чтобы перерезать тоненькую ниточку судьбы титаниды… Однако в тот самый момент, когда «Жигуль» уже должен был осветить фарами кусочек дороги, по которому шла Люба, ей наибанальнейшим образом приспичило, как это говорится, «в кустики» – всё же полтора литра пива и две кружки цикория непросто было донести в себе до Левого берега, и Люба свернула в переулок, чтобы не сверкать голым задом у дороги, где периодически ехали машины, одна из которых несла в себе её погибель; Люба всё ещё была в опасности, ведь «Жигуль» ехал медленно, пока водитель высматривал потенциальную жертву, а Люба достаточно быстро сделала свои дела, и уже вот-вот должна была выйти из переулка и попасть прямо под свет фар… Никто из олимпийцев до сих пор не признаётся в том, кто тогда вмешался в судьбу титаниды. В разное время подозревали Гермеса, Аполлона и даже Зевса; и лишь Аид знал правду – но он скорее бы отдал кому-то из смертных сыновей Зевса, донимавших его, свой шлем невидимости, чем разболтал секреты своей жены. У Любы заело молинию на джинсах. Ругаясь сквозь зубы, она дёргала язычок замка туда-сюда, и он никак не желал поддаваться. Лишь когда она с мясом вырвала молнию, ругаясь и проклиная себя, Персефона отвела божественный взор от титаниды и вернулась к своим делам – «Жигуль», полный негодяев, уже проехал, и теперь путь Любы домой был расчищен и относительно безопасен – в Воронеже никогда нельзя быть уверенным в том, что ты доберёшься до дома в полной сохранности, даже если ты сидишь у богов за пазухой. И Люба добралась. Без выволочки, конечно, не обошлось – её мама кричала так, что чуть не сорвала голос, даже пару раз замахнулась на Любу кухонным полотенцем, но всё же в ход его не пустила – мама её чертовски сильно любила, несмотря на все перформансы. *** Люба не верила в знаки и знамения – но 6 мая 2012 даже она засомневалась в своих убеждениях и грешным делом подумала о том, что на неё затаил гнев домовой, хотя она всегда насмехалась над Нелли, которая ставила хранителю их кофортабельного очага на Третьяковской блюдечко с молоком и подбрасывала монетки и конфеты под холодильник. Но тот день у Любы не задался с самого утра, и даже она понимала, что без мистики здесь не обходится. Ведь как иначе оъяснить все несчастья, посыпавшиеся на её голову с самого утра? Когда Люба пошла принимать свой утренний душ, отвалившаяся лейка огрела её прямиком по темечку, и, не успела Люба взвыть, её окатило кипятком с ног до головы. С визгами и проклятиями она кинулась перекрывать вентиль, разбудив Нелли, и позже, когда подруга вызывала сантехника, Люба со стоном прикладывала к ошпаренной груди пакеты с замороженными овощами. Потом потерялась её любимая фланелевая рубашка в чёрно-красную клеточку, которую она всегда надевала на митинги, суеверно полагая, что именно эта вещь приносит ей удачу – как иначе объяснить то, что Люба ни разу не попадала в СИЗО с тех пор, как купила её? Она перерыла все свои ящики, бельевую корзину, с разрешения Нелли посмотрела в её шкафах (не то что бы её рубашка вписывалась в брендовые платья, дизайнерские туфли и шубки), но красная фланель как в Лету канула. Не в Лету конечно – Персефона намеревалась вернуть Любе её рубашку сразу же, как только та откажется от идеи похода на Болотную, а пока пришлось наложить пустяковое заклинание невидимости. Рубашка висела прямиком на спинке компьютерного кресла Любы, но конечно, та её не видела, в бешенстве раскидывая вещи в поисках потери. В итоге пришлось надевать алую футболку и кожанку. Несмотря на заверения Нелли в том, что Люба выглядит отлично, та была зла как сто чертей – без любимой рубашки она ощущала себя голой и уязвимой, и дурное предчувствие уде начинало скручивать ей внутренности – и это вовсе не было связано с овсянкой на молоке, заботливо сваренной Нелли на завтрак. Уныло поглощая кашу ложка за ложкой, Люба начинала подумывать о том, что в это солнечное воскресенье хорошо было бы остаться дома; может стоило дойти по парка Горького, прихватив плед, книгу и термос…Как славно было бы поваляться на солнышке, погрузившись в новый роман Кинга, а не чувствовать себя селёдкой на дне бочки, заполненной сотнями тысяч скользких рыб, тяжесть тел которых заставляла твоё собственное сжиматься до Белого карлика…. Люба тряхнула головой, прогоняя неприятные образы. В конце концов, имелись обязательства и договорённости – у неё была заготовлена отличая речь про режим, воров и перемены; она набросала смешных шуток и несколько раз прорепетировала выступление перед зеркалом. Люба была ответственным человеком, и всегда выполняла возложенные на неё обязанности, и какие-то дурные предчувствия точно не были тем, что сбивало её с намеченного курса. Если уж говорить со всей честностью, то вся эта Болотная история Любе порядком приеась. Ну да, были митинги – многотысячные толпы выходиил на улице на каком-то жгучем азарте и вере в то, что всё не направсно, и выходы эти имеют смысл; народ верил лидерам оппозиции – и что важнее, верил ей. К лидерам она не относилась, но выступала на каждом митинге на правах либеральной журналистки и правозащитницы, и её приветсвовали громовыми апплодисментами и ободряющим улюлюканьем. Над её шутками смеялись, а лозунги вроде «Карлика долой» скандировали на шествиях. Одним словом, во всю эту протестную картину Люба вписывалась идеально подогнанным кусочком мозаики и всегда ощущала себя на своём месте, но именно сегодня, в решающий день Болотных митингов, она вдруг услышала в своём подсознании тихий трусливый голосок, который уговаривал её никуда не идти, и с ужасом понимала, что в общем-то была согласна с этим предложением, хотя кем-кем, а трусихой Любу точно назвать было сложно. Но нельзя было поддаваться – Люба была верна своим принципам и идеям, и пусть она считала Болотные протесты бесполезным сотрясанием московского воздуха, она продолжала туда ходить, несмотря на боязнь толп и свои упаднические настроения. Она могла быть грубой и крикливой, нетерпимой и неэмпатичной, но она была человеком дела. И сейчас её делом было ещё одно выступление на митинге – ведь согласно риторике человека, в которого она до сих пор была безнадёжно влюблена, мирные протесты приведут их к успеху. И хотя Люба порядочно в этом сомневалась, она бы скорее добровольно попросилась в гарем Рамзана Кадырова, чем отказалась от возможности снова увидеть Немцова и выступить с ним на одной сцене. Люба проявляла воистину титанические чудеса самоконтроля, когда дело касалось Бориса после их расставания. Простила ли она его за измену? Конечно нет; её сердце до сих пор истекало кровью, а уязвлённое самолюбие саднило. Она прекрасно знала о личной жизни Немцова – два брака, постоянные измены женщинам, интрижки и эскортницы – она тоже почитывала жёлтые газетёнки, как и любая уважающая себя барышня, пристально следящая за кумиром. Вот только Люба здорово обожглась, наивно решив, что уж с ней-то Немцов остепенится – ведь она была хороша во всех отншениях, и об этом ей говорили и мама, и Нелли, и мужчины, которые безуспешно пытались с ней флиртовать – её непосредственный начальник однажды и вовсе получил пресс-папье по голове, когда попытался подкатить к ней шары (несмотря на инцидент, у Любы и Венедиктова были прекрасные отношения – сугубо рабочие, разумеется). Люба была весьма привклекательной девушкой - длинноногая сероглазая блондинка с приятными живыми чертами лица, которые не портил даже греческий нос с горбинкой. Она была молода, полна кипучей энергии, чертовски умна, и у них с Немцовым были абсолютно идентичные сферы интересов – и Люба полагала, что всей её привлекательности, молодости, жизни и запала хватит на то, чтобы Немцов больше ни на одну женщину не взглянул – на кой они ему, если рядом была она? Но людям свойственно ошибаться. Ошиблась и Люба, навино решив, будто все её многочисленные достоинства надого удержат рядом с ней такого разбивателя сердец, как Борис. Он был большим любителем женщин – и какой бы класной и интересной ни была Люба, он хотел пробовать и другие блюда на шведском столе, который предоставляет жизнь красивым и успешным мужчинам вроде него. Со временем она осознала, что рано или поздно измена бы случилась. Не потому что Борис был негодяем и хотел причинить ей боль; отнюдь, он был добрым и великодушным человеком, и он продолжал поддерживать её работу даже после расставания – репостил её статьи во все свои соцсети, на конференциях отвечал на её вопросы, которые она задавала в качестве журналистки, да и вообще – оба они были людьми взрослыми и раумными, и оба старались не вспоминать о полетевшей в Бориса керамической банке с тростниковым сахаром в день, когда они бурно выясняли отношения после незадавшегося митинга на Революции. Борис не пострадал, успев вовремя отскочить (боги наградили его отличными реакциями и умением выходить без физических увечий из ссор с деушками), а Люба позже пожалела, что перевела на него свой лучший сахар для кофе и вслух посетовала, что надо было запустить в Немцова открытой бутылкой с уксусом. Разошлись со скандалом – иначе быть не могло. Немцов сохранял спокойствие, и даже не врал и не увилилвал, когда Люба уличила его в измене. Лишь одну несусветную глупость он выдал – после этого Люба развизжалась гарпией и с такой силой выдернула из шкафа свой чемодан, что оторвала ручку – пришлось потом униженно возвращаться к Борису и просить изоленту. Когда Люба в красках и живых выражениях расписывала Немцову, что она сразу учуяла от него запах духов другой женщины, когда он под утро после митинга вернулся домой, и что дуру из неё лепить не надо, Борис развел руками и объявил, что измена по пьяни – не такое уж великое дело, и вообще, с той девушкой у них особо ничего и не было кроме петтинга, а Люба и сама прекрасно знает, что она у него возглавляет все рейтинги среди женщин…после петтинга Люба слушать не стала, и неубедительные объяснения и заверения Бориса потонули в её криках, где в общем потоке возмущения и претензий можно было различить отдельные выражения вроде «охуевший», «скотиняка» и «лучшие годы этому козлу». Нелли со всем пылом лучшей подруги Немцова возненавидела, и хотя Люба соглашалсь с ней, когда вечерами после расставания они пили вино и перемывали кости её бывшему, в глубине души она тосковала по нему. Отчаянно скучала по человеку, с которым ей было так легко и безопасно, за широкую спину которого можно было спрятаться, чтобы переждать все горести и невзгоды. С Немцовым у неё не возникало этого преусловутого ощущения цельности – Люба справедливо считала себя личностью достаточно сложной и высокоорганизованной, и во второй половинке не нуждалась, но что касалось её отношений с Борисом – она чувствовала себя так, будто своими собственными руками разорвала свой билет в хорошую жизнь, выбрав вместо этого сгнить в условном Воронеже. Конечно, он ей изменил, и это было непростительно, тут Нелли была абсолюно права. Но Люба робко думала – действительно ли она была так удивлена факту неверности? Это же Немцов; она знала, с кем связывает свою жизнь, и о его неистовой любви к красивым женщинам знала тоже. Так неужели она не ожидала, что рано или поздно он ей изменит тоже? Чем, по сути, она отличалась от всех его многочисленных экс-жён и подружек? Было бы наивно считать себя привлекательнее моделей, эскортниц и спортсменок, с которыми крутил романы Немцов; она точно не была ничем хуже или лучше любой другой женщины, которую он оставил с рабитым сердцем, и иногда – с ребёнком. Нет, она в глубине души всё же осознавала, какие риски её ожидают, но всё равно разбежалась, чтобы нырнуть в объятия предмета своего воздыхания, а вместо этого налетела на грабли и осталась с раскроенной головой и без любимого. Люба не могла простить измену – это ранило её человеческое достоинство. Но это не мешало ей по-прежнему любить Немцова и позволять себе идиотские мысли – а может надо было тогда смолчать? Ну что бы такого случилось, если бы ты просто закрыла глаза? Стоила твоя гордость этой тягучей графитово-серой тоски, которая накыла тебя в тот момент, когда ты вышла из его квартиры с двумя чемоданами и спортивной сумкой? *** Но в то поистине проклятое утро 6 мая Люба в последнюю очередь думала о Немцове и своей отчаянной тоске по нему. На сорванной лейке душа и потерянной рубашке её испытания не закончились – олимпийцы всерьёз озаботились тем, чтобы не пускать её на митинг, ведь некий оракул сообщил, что любимица богов сегодняшнее шествие может не пержить, и вероятность летального исода крайне высока. А олимпийцы не могли так просто лишиться своей призовой лошадки, которой при жизни (да и после смерти тоже) предстояло вершить великие дела, и потому продолжали посылать ей предупреждения – только кто бы на них ещё реагировал? Когда в руках у Любы буквально лопнула стеклянная кружка, полная горячего американо (здесь приложил руку сам бог войны), её окатило чистейшим кипятком с ароматами арабики и корицы. Визг, который она издала, почти теряя сознание от боли, мог восприниматься летучими мышами – но вместо мышей на кухню влетела Нелли в шёлковом халате с ораментом из розовых, белых и зелёных трегольников, и в ужасе прижала ладони ко рту, увидев прыгающую от боли Любу, джинсы которой насковзь промокли от горячего кофе. Пол перед столом усеивали осколки, плавающие в дымящейся лужице, и Люба издала серию отчаянных воплей, когда один вошёл ей в пятку. Нелли отреагировала оперативно. Оттащила Любу подальше от опасной зоны, помогла стянуть прилипшие к ногам джинсы, приложила два больших куска замороженной говядины к покрасневшим обожжённым бёдрам подруги, перебинтовала ей пятку – Люба, корчащаяся от боли, даже не успела сообразить, когда Нелли всё это с ней провернула. – Тебе лучше никуда не идти сейчас, - серьёзно проговорила Нелли, протягивая Любе баночку холодной колы, которую та прижала к ожогу на правом бедре. – не видишь что ли, что происходит? Тебе сам Бог говорит сидеть дома, – она строго глянула на Любу, шипящую и морщащуюся от боли. – Нет уж, пойду, – прохрипела Люба, приподнимаясь на локтях. – Нель, у меня там выступление, я людям обещала, всё согласовали… – Совсем с ума сошла? – взвилась Нелли. – Люди твои ничего не потеряют, ты не строительным подрядом руководишь…за тебя всё скажут и все выступят! А хочешь на своего Немцова посмотреть – так включи ютуб! – рявнула она, распаляясь всё больше. Люба пристыженно глянула на разъярённую Нелли – та, как всегда, видела её насквозь. Но всё же Люба оставалась глуха к божественным предупреждениям, хотя её умная подруга сразу всё поняла. Когда Люба выходила из картиры, прихрамывая, Нелли с такой силой захлопнула за ней дверь, что задрожало стекло в окне подъезда. «Прекрасно, теперь ещё и с Нелей погавкались», – угрюмо подумала Люба, спускаясь в лифте. У Диониса возникла шальная идея оборвать тросс, но к счастью, бог виноделия вовремя вспомнил о том, что тела смертных хрупки, и вряд ли олимпийская фаворитка переживёт такой аттракцион. Одним словом, день становился всё насыщеннее и чудесатее – а ведь Люба даже не вышла из дома. *** Она безнадёжно опоздала на своё выступление – в метро её впервые за почти десять лет проживания в москве остановили на досмотр, и Люба вознегодовала до глубины души, искренно полагая, что её идеальная арийская внешность и широко известная фамилия пожизненно освобождают её от унизительных процедур. Обычно так оно и работало, но сегодня был особенный день, и боги изо всех сил старались оградить титаниду от обдуманных, но глупых решений. Если бы только Люба повернула домой, все её несчастья закончились бы в одно мгновение – более того, некий бог в крылатых сандалиях даже подбросил бы ей под ноги парочку пятитысячных купюр, чтобы скрасить неудачный день. Но Люба упорно продолжала двигаться на Болотную, где её уже поджидал Танатос, готовый срезать прядь волос цвета пшеницы с её головы в тот самый миг, когда у Любы остановится сердце. В тот самый миг, когда Люба вышла из метро, она поняла – что-то не так. Что-то определённо шло не так, но у неё не было чёткого понимания, в чём именно заключается проблема. Прикусив губу, она перекинула через плечо и грудь длинный ремень сумочки, чтобы не лишиться своего имущества в случае чего, и, сделав глубокий вдох, влилась в поток людей, решив разбираться в ситуации постепенно. Паника легко запустила коготки в её сердце, колотившееся, как у перепуганного кролика. Люба по-настоящему боялась толп и давок – и хотя она полагала, что ей просто нехорошо из-за выпитого накануне кофе и ожогов, у неё начиналась полноценная паническая атака. Медленно продвигаясь к скверу на Болотной, где уже наверняка выступили Немцов и Навальный, она старалась дышать глубоко и медленно, но в груди уже начиналось знакомое неприятное покалывание, на висках, ладонях и под мышками выступал пот, а горло передавливало не меньше трёх воображаемых строительных стяжек. По мере черепашьего продвижения к скверу Любе удалось узнать от группки идущих с ней рядом девушек и парней следующее – омоновцев здесь сегодня было какое-то нереальное количество, их в природе столько не существует, сколько сейчас толпится на подступах к скверу и Каменному мосту; что Немцов и Навальный организовали сидячую забастовку с призывом не двигаться вперёд. Люба недовольно поморщилась – она примерно догадывалась, кому принадлежит столь дурацкая идея, и ей хотелось во всех подобающих выражениях обругать идиота Навального и дурака Бориса, который шёл на поводу у этого недалёкого, но она прикусила язык, не зная, как к Алексею относятся её новые знакомые. – То есть своё выступление я не пропустила пока что, хорошо, – подумала она вслух. Идущая бок о бок с Любой девушка с гривой алых волос и увешанными пирсингом ушами смотрела на неё несколько секунд в лёгком недоумении – а потом на её лице расцвело узнавание. – Вы же Панкова! – радостно заметила она, и Люба кивнула, чуть улыбнувшись – несмотря на приближающийся сердечный приступ, ей было приятно, что её физиономию распознали. Но на этом радости кончились. Казалось, что на Болотной сегодня решила собраться вся Москва и некоторая часть регионов – людей было так много, что невозможно было идти иначе как со скоростью метр в час. Люба попала в водоворот – и натурально ощущала, как начинает тонуть, со всех сторон зажатая людьми. Она видела бритые затылки, цветные локоны, пучки, залысины и заколки; видела спины, обтянутые футболками и толстовками, видела рюкзаки, видела широкие плечи парней и хрупкие девичьи лопатки – а свободного пространства не видела, и это не то что пугало – повергало её в состояние истерической паники. «Надо дойти до сидячих», – подумала она, запрокинув голову в небо и часто дыша ртом, как загнанная собака. «Там будет посвободнее, мне бы только поближе к Боре и Навальному подобраться, чтоб из толпы вынырнуть…Господи, как же плохо». Выглядела она и правда неважно – лицо не просто бледное, но какого-то серого цвета, как оболочка осиного гнезда; со лба и висков градом катил пот, а полученные утром ожоги и порез на пятке нестерпимо саднили – температура тела повышалась, и вместе с этим усиливались все болевые ощущения. Толпа не только не рассасывалась, но как будто делалась плотнее, и стяжки на горле Любы затягивались всё туже. Она продолжала ковылять шаг за шагом, и ей казалось, что стена из людских тел, окружающая её круговой порукой, теперь посягает и на небесную территорию, создавая вокруг неё купол. Она вскинула голову – нет, небо ещё просматривалось; лишь солнце затянуло лёгкими тучками, потому ей, верно, и привиделось, что стало ещё теснее. А потом начало происходить что-то странное. Люба уже не понимала, где находится территориально, сколько метров осталось до сквера – она продолжала переставлять ноги на автопилоте, отдавая все душевные и физические силы на борьбу со своей панической атакой, когда толпа заволновалась, и её качнуло, словно на палубе парусника в шторм. Люба задохнулась, когда толпа зашевелилась и заворчала, подобная огромному хтоническому чудовищу, чей вековой сон был грубо прерван. А потом раздались крики: **«ОМОН!»** **«ОЦЕПЛЕНИЕ ПРОРВАЛИ!»** **«ГАЗ, ОНИ ПУСТИЛИ ГАЗ!»** Людей окутало не газом – но чистейшим первобытным ужасом, и пошла цепная реакция. Люба физически ощутила, как толпа качнулась, подаваясь в разные стороны, и в этом беспорядочном движении волн начала тонуть она, сдавленно пища и задыхаясь. Начался хаос. Толпа смыкалась вокруг Любы густым янтарным сиропом, а она ощущала себя муравьём, маленьким и бессильным против такой силы, и ей только и оставалось что подчиниться, и наблюдать, как застывают в смоле её конечности, а потом она заливается в лёгкие, и фиксирует в вечности выражение ужаса на её лице, и застывает в глазах… Но статики не было. Движение, которое должно было быть организованным и упорядоченным, превратилось в хаотическое метание броуновских частиц, и Люба не знала, как двигаться и куда податься, чтобы только вынырнуть и вздохнуть. Толпа превратилась в живой организм, и в нём было слишком много движения и хаоса, а она в этом организме была рудиментом. Стяжки на горле затянулись до максимального предела. Люба ткнулась носом в спину идущего впереди мужчины, и её обоняние резануло запахом пота и каких-то мыльных духов. Ремень сумки больно впился в плечо. Затылок обдало чужим горячим дыханием, а с боков её зажало между крупной женщиной и тощим подростком, и Люба издала сдавленный стон, пытаясь вырваться из удушающего объятия. В ушах стоял гул, в который смешались людские крики, какие-то скандирования, призывы и приказы; всё это было сейчас так пусто и неважно, неужели они не понимают, что надо рассредоточиться, оборвать хвосты этому мышиному королю, ведь иначе они погибнут; *я точно здесь умру, Господи, как мне плохо, я хочу домой, я хочу к Нелли, задыхаюсь, чёрт, ещё сердце… Толчок в спину заставил пятки Любы оторваться от брусчатки, и её бросило вперёд. Упасть не успела – налетела на дюжего скинхеда, и тут же сзади в неё впечаталось, по ощущениям, не меньше сотни человек – ей показалось, что сейчас треснут позвонки. Пряжка ремня на сумочке впилась в оголённый живот, и сердце, уже работающее на износ, начало спотыкаться в груди… И толпа снова вырвалась из состояния статики в динамику – будто кто-то выдернул пробку из слива титанической ванной, и люди тяжёлой водой хлынули куда-то во мрак, унося за собою всё причитающееся. Люба через оглушающий гул голосов смогла выцепить какой-то отчаянный стон, и через несколько секунд дошло, что эти звуки вырываются из её груди, ставшей вдруг малой, тесной, стиснутой – рёбра уже впивались во внутренние органы, стремясь сомкнуться, и сердце прекратило бешеную гонку, отрешённо замедляясь, и пульс у неё продолжал падать и падать, а вокруг становилось всё больше тел и всё меньше воздуха. Если бы только у Любы была возможность забраться на возвышение и оглядеться, она бы увидела, что была в каких-то двадцати метрах от сквера, откуда толпу протестующих теснили омоновцы, чьи тёмные одежды и шлемы делали их похожими на обсидиановые статути воинов в гробнице какого-нибудь императора древности; она бы увидела Бориса, который по-мальчишески взлетел на вышку с мегафоном в руках, и если бы только ей удавалось различать что-то помимо гула в ушах, она бы обязательно услышала его голос, громкий и живой, призывающий ничего не бояться и не сдаваться, и увидела бы, как взобравшиеся на вышку омоновцы выдёргивают из рук Немцова мегафон, и вдвоём не могут его одолеть – но в итоге им это удаётся, и Борису ничего не остаётся кроме прыжка вниз… Её уносило всё дальше от Бориса, а она даже не могла понять, что он рядом, что она почти добралась до него – подхваченная толпой, подобно соломинке в бурном потоке, она была слаба, а неотвратимый, как сама вечность Танатос уже мягко ступал за нею, извлекая из ножен кинжал небесной бронзы и протягивал худую бледную руку к её волосам, чтобы зацепить пшеничную прядь… И в тот момент, когда Любу должен был хватить удар, воздуха вокруг неё стало чуточку больше – и она, как дочь Евы, впервые оказавшаяся в Нарнии, увидела перед собою фонарный столб, который с двух сторон обтекал поток людей – а миновав, снова смыкался, преодолевая разделение. Со сдавленным отчаянным стоном Люба сделала исполинский рывок – но ей было не впервой идти против движения масс, и она, как рыба, рассекающая волны гибким телом, потекла наперерез потоку людей, отдавливая ноги, получая толчки и тумаки, пригибаясь и работая локтями… И наконец, скуля, задыхаясь и пытаясь запихнуть хоть каплю воздуха в сжавшуюся комочком грудную клетку, Люба обняла чугунный фонарный столб, и ощущение шершавого прокрытия на ладонях и щеке вернуло её в реальность хотя бы на парочку атомов. Её продолжали толкать и придавливать, и людской поток только ускорялся в своём безумном движении, и омоновцы гнали митингующих газом и дубинками, и сами люди топтали друг друга, и кровь уже лилась рекой, ведь всё вышло из-под контроля, когда паучиха наконец обратила все свои глаза на то, что творилось прямо под её логовом, и обрушила на них всю свою силу и ярость – а они не могли выстоять, и в итоге весь народный гнев обернулся паникой, а паника привела к хаосу, а хаос вёл к неизбежности… Чужие локти отбивали ей бока, а каблуки и подошвы оттаптывали ноги. Любу впечатало в чугун, и она вцепилась обеими руками в столб, и скользкие от пота пальцы нашли кованый вензель, и она горько заплакала, напуганная, на грани сердечного приступа, вся в синяках и ожогах, а безжалостность толпы была неумолима к маленькому человеку вроде неё, и людское море превращалось в море слёз… Но Люба Панкова была не из слабых духом и телом; и неистовое, опаляющее желание выжить оказалось сильнее страха, сильнее смерти, сильнее боли и толпы. Титанида вскинула голову в небеса, сжала зубы – и медленно поползда вверх по столбу, мартышкой цепляясь за выступы и вензеля, до онемения сжимая потными ладонями чугун, царапая живот и до мозолей стирая руки, отползая всё выше и выше от границы людского потока, и снова локон её волос выскользнул из руки выжидающего Танатоса. Полтора метра над головами – и вот Люба увидела всю беспросветность положения протестующих. Омоновцам даже не нужно было особо стараться – растущая инерция напуганной толпы выполняла все ликвидационные работы. Людскому морю не виднелось ни конца ни края; они бежали и кричали, сливаясь в единую массу, а омоновцы зажимали их в огромное кольцо, внутри которого нарастала давка, и если кто-то всё же пытался прорваться через обсидиановых воинов, его спину и плечи осыпало градом ударов, и никто не догадывался, что инерцию можно было перенаправить с себя на омоновцев, и сокрушить их, а не самих себя, но коллективный разум находился в состоянии смятения, а вразумить их Любе не представлялось возможным, будь даже у неё в руках мегафон… Потные ладони скользили по чугуну, и Люба отчаянно обхватила столб руками и ногами, дрожа от напряжения и ужаса. Паническая атака никуда не делась – она-по прежнему сидела на её голове огромной уродливой птицей и обрушивала удары зазубренного клюва на темечко, и Люба уже потеряла связь с реальностью, и ей казалось, будто это не пот ей заливает глаза, а кровь, горячая и липкая, и волосы её слиплись в бордовые колтуны, и на языке уже есть этот привкус соли и железа, а кровь продолжает своё течение, и вот уже её ладони окончательно промокли, и она соскальзывает, и падает – и прямо в толпу, и она поглощает её, подобно тому, как Харибда пожирала корабли и моряков… Обтянутую высоким кроссовком лодыжку сжало в тисках, и Люба уже решила, что это омоновцы добрались до неё. Она дёрнула ногой в попытке высвободиться, безумным взором стрельнула вниз – и увидела Бориса, который сжимал её ногу и что-то кричал, совершенно не обращая внимания на паникующую толпу, на две головы возвышаясь над окружающими, её спасительный утёс в этом море безумия. Их взгляды встретились – её, абсолютно рехнувшийся, и его – горящий диким огнём, который она так хорошо знала, успокаивающий и прямой. *«Господи, как же я его люблю»,* – подумала Люба, распознав наконец знаки Бориса, которыми он призывал её спуститься. Задыхаясь, мелко и часто дыша, она поползла обратно, ни на секунду не сомневаясь в том, что он вытащит её отсюда – он всегда её спасал, спасёт и теперь. Подошвы кроссовок скользнули по столбу, а одна мокрая ладонь разжалась, и Люба с истерическим ужасом осознала, что теряет опору… – Я держу, держу! – голос Бориса, громкий и уверенный, без тени паники, наполнил всё её существо, когда он одним мощным движением снял её со столба и перекинул через плечо, как Люба иногда перекидывала Клёпу, кота Нелли, изображая из него горжетку. Подвывая и задыхаясь, Люба вцепилась в его серо-белую олимпийку из мягкой ткани на спине, и Немцов двинулся через людской поток без тени ужаса и неуверенности – перед ним, как перед Моисеем, расступались даже такие воды. Люба обвила ногами его торс, и рука Немцова крепче сжалась вокруг её бедёр, тяжёлая и тёплая. – Борь… – она всхипнула, крепче обнимая его за шею, цепляясь за него в отчаянной попытке не потерять сознание от внезапно обретённого ощущения безопасности. – Тш-ш-ш, всё хорошо, не паникуй, кошка моя, сейчас выберемся, – он прижал ладонь к её затылку в успокаивающем жесте, и тон его был почти так же спокоен, как на политических бриффингах, уверенный, надёжный, родной и близкий…Люба ткнулась носом в его шею, греясь о его тепло, нежась в запахе сигарет, и ментолового шампуня, и чего-то мускусного, мужского, что принадлежало только ему. Немцов пах спокойствием, стабильностью и уверенностью – от неё несло паникой и безумием, и только ему под силу было с ними совладать. Борис вынес её на островок свободного пространства под деревьями, и лишь когда он усадил её на землю, Люба осознала, что из глаз и носа у неё текло, что потная футболка липла к телу, и выглядит она так, будто прошла Афганистан, а вот на Борисе даже одежда не помялась. – Жива, кошка? – вопросил он, и Люба ошарашенно кивнула, всё ещё не веря в то, что он так легко вынес её из людского потока, в котором она едва не лишилась рассудка и жизни. Теперь толпа была как-то невообразимо далеко, и она всё ещё слышала гул и видела тысячи и тысячи протестующих, и омоновцев буквально в сотне метров от них с Борисом, вот только казалось, будто наблюдает она за этим всем из другой жизни. – Ты как…как меня нашёл? – наконец выдавила она, глядя на Немцова во все глаза. – Я же опоздала на своё выступление, из метро прямо в толкучку попала… – Да я Навального пошёл вызволять, его в автозак уволокли, – Немцов запустил пятерню в волосы цвета соли с перцем. Люба была настолько потрясена всем произошедшим, что даже не позлорадстсовала по поводу Навального, хотя никогда не упускала случая поглумиться над ним и его командой. – пробирался через толпу к автозакам, их же прямо перед сквером нагромоздили…смотрю – красотка-блондинка на столбе висит, – шкодливо улыбнулся он, и Люба к своему стыду вдруг осонала, что розовеет как школьница. – Опять паничку поймала? – посерьёзнел Борис, и Люба жалко кивнула. – Я прямо в водоворот попала…не успела даже понять, что началось, – она утёрла нос рукавом кожанки, и Борис тактично протянул ей из кармана джинс носовой платок, который она приняла с благодарным кивком. – А что началось-то, кстати? – уточнила она, принимаясь аккуратно утирать потёкшую тушь и подводку. И Борис рассказал ей всё – что на площадь и все подступы к мостам выставили какое-то дикое количество омоновцев, что Навальный предложил устроить сидячую забастовку, чтобы не прорываться через цепь силовиков и не давать им поводов к задержаниям, и что в итоге ничего из этого плана не вышло, когда толпа прорвала оцепление. Рассказал о и про то, как его чуть не скинули с вышки и отняли мегафон – и Люба оглушительно засмеялась, несмотря на боль в отбитых рёбрах. – Езжай-ка ты домой, кошка, – посоветовал Борис, поднимаясь с земли и протягивая ей руку, за которую Люба с удовольствием зацепилась, и Немцов без особых усилий поднял её на ноги. Разгон толпы всё ещё продолжался, и автозаки полнились людьми, и дела шились, и кровь текла из раскроенных голов. Болотная история не обрела своего счастливого конца; паучиха укрепила свои позиции, Карлик ни на миллиметр не сдвинулся с тронных подушек, а им только и оставалось, что отступить и зализывать раны. Не то что бы Люба была удивлена – в её груди ещё с декабря жило предчувствие подобного исхода. Но Бориса такое положение дел определённо подкосило – он не выказывал признаков шока и разочарования, но Люба могла всё это прочесть по его глазам. – Боря…спасибо, – она крепко сжала его руку на прощание, и он одарил её взглядом, полным такой нежной привязанности, что у неё внутри словно прокатилась горячая волна, смывающая весь пережитый страх сегодняшнего дня. – Не за что, кошка, – он ласково заправил ей за ухо прядь (ту самую, до которой так и не удалось добраться неотвратимому Танатосу), и Люба на секунду прижалась щекой к его ладони, желая навсегда остаться в этом моменте разделённой нежности. Но нельзя было – жизнь не стояла на месте; им ещё предстояло поднять не один бунт вместе, выстоять плечом к плечу против бурь и штормов путинской России и пройти все положенные на долю непокорных влюблённых испытания; всё это маячило в скором будущем, ну а пока у них имелись другие дела. – Не пропадай, – Борис притянул Любу к себе в коротком крепком объятии, и она сжала его руками в ответ. – Созвонимся попозже, договорились? Люба кивнула, тоскливо подумав о том, что когда люди так говорят, никаких звонков обычно не бывает, и что у Бори есть куда более важные заботы, чем беспокойство о бывшей – в конце концов, всё ещё имелся Навальный, увезённый в неизвестном направлении, печальные итоги Болотных протестов, ответственность за которые наверняка возложат на Бориса как на одного из лидеров оппозиции…но в глубине души затеплилась искорка, и Люба переулками заковыляла домой, улыбаясь и прижимая ладонь к щеке, где её касался Борис. Он не позвонил ей – ни вечером воскресенья, ни днём понедельника. Она не была удивлена – как Люба и думала, это было чисто формальное обещание, и она почти не расстроилась. Ни капельки не страдала. И определённо не держала телефон в руках весь день. В понедельник она отлёживалась дома – Венедиктов без лишних вопросов разрешил ей не выходить на работу несколько дней, ведь ещё в воскресенье вечером во всех новостных сводках касательно Болотной мелькала её бледная заплаканная физиономия – Люба искренно хотела оторвать руки тому оператору, который заснял её на столбе, безумную, перепуганную и дрожащую. К неудачным ракурсам ей было не привыкать – но кадр быстро разлетелся, и ей приходилось отбиваться от звонков встревоженных родственников, приятелей, бывших одногруппников и коллег, и заверять, что всё с ней в порядке, и что на столб она залезла перформанса ради – что, неужели они её не знают? Маму, впрочем, надурить не удалось – она долго кричала на Любу по телефону так, что раскалилась трубка, обещала первым же поездом приехать в Москву и увезти Любу обратно в Воронеж; успокоилась мама лишь тогда, когда в разговор вмешалась Нелли, чьи мягкие, мурлычущие интонации и безупречная репутация всегда действовали на людей гипнотически. Впрочем, Люба головомойки от неё не избежала – но случилось это лишь после того, как Нелли отвезла её в травмопункт, где, впрочем, на Любе обнаружили только синяки, гематомы и ожоги, о которых она и так знала. Ни поломанных рёбер, ни треснувших костей рентген не засёк, и в итоге ей выписали длинный список мазей и обезболивающих и отпустили под опеку Нелли, которая пообещала врачу глаз с Любы не спускать – и своё армянское слово она сдержала бы при любых обстотельствах. Люба не то что бы возражала – кто будет сопротивляться. когда роскошная девушка с тобой нянчится, готовит тебе твои любимые блюда (она всё ещё не понимала, как Нелли за вечер состряпала биточки, солянку и миндальное печенье), не даёт совершать лишних телодвижений и даже носит тебе чай и надевает носки? Но разговаривали они мало – Нелли всё ещё ужасно сердилась на Любу, которая пошла на митинг, несмотря на то, то все полученные утром знаки буквально кричали о том, что этого делать не нужно, и в итоге ещё и пострадала, едва не умерев в давке. Люба знала, что надо дать Нелли буквально день, чтобы остыть – а потом она ещё довяжет пончо для Клёпы, и подруга окончательно сменит гнев на милость. Её очень легко было умаслить, когда дело касалось любимого сфинкса. Но к счастью для Любы, Нелли вскоре и без костюмчика для Клёпы позабыла о своём гневе на неё, ведь Лёва Манолис отличился покруче. Целый день 6 мая он не выходил на связь, и Нелли нервничала так, что начала отковыривать стразы со своего маникюра. Как и Люба, её бойфренд не отличался здравостью головы, когда дело касалось протестов и постоянно дёргал за хвост свою птицу удачи, чтобы в итоге остаться с пучком красочных перьев в руке. Утром понедельника Лёва объявился на пороге их квартиры, и за шкирку его держал Сергей Юрьевич. Нелли и её папа были удивительно похожи друг на друга внешне, но Люба и Лёва удостоверились и в том, что природа наградила обоих Суриковых лужёными голосовыми связками и отличными запасами ругательств. И хотя Люба сочувствовала Манолису, ей было приятно, что в кои-то веки орут не неё. Как оказалось, Лёва действительно понятия не имел о том, что на митинг выпустят столько омоновцев – ему на работе уже давно не доверяли в связи с протестными взглядами и настроениями и такую информацию старались не сливать. Но Лёва и сам дураком не был (хотя Нелли и Сергей Юрьевич считали иначе), и потому явился на митинг в облачении омоновца – как оказалось, через друзей он смог купить себе полный комплект с одеждой, шлемом и дубинкой. Форма была куплена шутки ради – а потом Лёва решил, что может заняться благим делом, и…пошёл в таком виде на митинг, чтобы вытаскивать людей из автозаков. План проработал минут сорок – а потом Лёва попался. Успел вытащить десятка полтора человек, а потом его самого перехватили. Стоило ли говорит о том, что ему там же, на Болотной, сначала разбили нос и отходили дубинками по рёбрам, а потом поколотили в СИЗО, чтобы выпытать, как и где он добыл форму, за каким чёртом вообще её напялил, и почему сотрудник Следственного комитета ведёт себя как клоун? Чудом он получил право на звонок – и так как не хотел волновать Нелли, решил напрямую обратиться к её отцу. Как итог – Сергею Юрьевичу пришлось потратить шесть часов личного времени, триста тысяч российских рублей денег и принести мночисленные извинения за Лёву, а так же слёзно попросить не лишать его рабочего места, клятвенно пообещав, что будут проведены профилактические беседы. – Вы меня до инсульта доведёте, вы оба! – кричала Нелли, пока Лёва и Люба виновато переглядывались, похожие на выживших жертв бомбёжки госпиталя. – Совсем очумели, нет, это надо было только додуматься… – она стремительно расхаживала по кухне, похожая на прекрасную грациозную пантеру в своём чёрном шёлковом халате, но Люба знала, что пантере сейчас лучше не делать «кыс-кыс», ведь имелась огромная вероятность лишиться руки. – Да всё не так страшно, чего ты…– Лёва попытался улыбнуться, но левая половина лица у него была как-то подозрительно неподвижна, и Люба лишь понадеялась, что это из-за многочисленных гематом на его лице, а не из-за приближающегося инсульта. – Заткнись! – рявкнула Нелли, доливая в кружку Сергея Юрьевича кофе и с такой силой вливая сливки, что они все расплескались по граниту кухонной стойки. – В следующий раз, – она развернулась к отцу и вручила ему кофе. – если кто-то из них, – она кивнула в сторону Любы и Лёвы, демонстративно не смотря на них. – будет попадать под статью из-за своего идиотского поведения, пусть сидят! Я запрещаю тебе за них впрягаться! – и она вылетела из кухни, бормоча себе под нос нечто, похожее на заклинания – но скорее всего, она просто перешла на армянский. Лёва поехал отлёживаться домой, дабы миновать гнева Нелли, а Любе деваться было некуда, и потому она старалась особо не отсвечивать. Целый день она лежала у себя в комнате с ноутбуком на груди, читая новости и понимая, что кажется, протестная эпоха в России закончилась – власть здорово им наваляла, множество людей пострадали физически, а про количество нашитых дел и думать было страшно. Она листала ленты новостей до самого вечера, жадно читая статьи и рассматривая фотографии (карточек со своим участием Люба старалась не замечать, ведь выглядела она на них как никогда жалко). Было выпито не меньше трёх литров чая и уничтожена вазочка с конфетами, и теперь ко всем её физическим несчастьям должны были прибавиться ещё и прыщи, но Люба переживала об этом в последнюю очередь. Важно было то, что им, оппозиционерам, накостыляли по первой программе, и что власть оказалась куда безжалостнее и мощнее, чем они думали. Ну, она-то с самого начала знала, что с подлецами нужно говорить на их языке – языке силы и насилия. А её собратья питали надежды на мирные протесты. Думают ли они так и сейчас? Смешно, если да. Паучиха дала знать им всем, что уговорами и дипломатией её не одолеть; чхать она хотела на их просьбы, порядок и законы. С ней нужно биться насмерть, мечами, вилами, автоматами и камнями. Нужно драться, ведь она злится, и боится их – а это значит, что они сильнее. Пока что. Размышления Любы были прерваны стуком в дверь. Не дожидаясь ответа, Нелли открыла с весьма хмурым выражением лица и букетом розовых пионов в руках. – К тебе гости, – объявила она, и, закатив глаза и скорчив гримасу, отступила в сторонку, пропуская в комнату… – Боря? – Люба радостно вскинулась на кровати, когда в её спальню вошёл Немцов, как всегда, светящийся жизнью и солнечным светом. В руках он держал большой букет из красных роз и белых тюльпанов и коробку обожаемых Любой «Ферреро Роше» – а она с горячим стыдом осознала, что лежит на смятой постели в окружении конфетных обёрток, одетая в растянутую и порванную в некоторых местах футболку с лого «Агаты Кристи» и розовые трусы с кошкой на попе, ненакрашенная и со всклоченными волосами, одним словом – выглядела Люба сейчас не лучше Венедиктова, в то время как Борис, одетый в новенькие джинсы и пуловер в цвете кэмэл выглядел как сошедшая с обложки модель. – Привет инвалидам, – радостно поприветствовал её Немцов, казалось, нисколько не смущённый её видом. – Кажется, Нелли мне не рада, – сообщил он театральным шёпотом, когда Нелли прикрыла дверь. – О, она тебя ненавидит…на правах моей лучшей подруги, конечно, – весело махнула рукой Люба, убирая в сторонку свой старенький ноутбук и подвигаясь на кровати, чтобы дать место Борису. – спасибо, не стоило…– она смущённо улыбнулась, принимая цветы и конфеты. Немцов только махнул рукой – для него прийти в гости к девушке без цветов было недопустимо. – Как у тебя самочувствие? – спросил он, внимательно разглядывая повязки на её ногах и руках. Люба скорчила унылую рожицу – она ненавидела жаловаться на свои болячки, но тут всё было напоказ, так что отвертеться бы не получилось. – Куча синяков, куча гематом, но в целом ничего, бывало хуже, – махнула рукой она, набрасывая на ноги плед – несмотря на то, что с Борей они знали друг друга более чем хорошо, ей неловко было лежать перед ним без штанов. Она же была воспитанной девушкой – хотя многие в этом сомневались. – А ты? – Живее всех живых! – расхохотался Немцов, и Люба не смогла сдержать улыбки – его смех и весёлое расположение духа всегда были невероятно заразительны. – Ты извини, что не позвонил, как обещал, – он взглянул на Любу с мягким выражением в коньячно-карих глазах. – Навального и Яшина по спецприёмникам искал до ночи… – Не переживай, у нас такой же есть, – закатила глаза Люба. – Лёва Манолис…ну, мой друг из Следственного комитета, который ещё по тебе фанатеет как школьница, – объяснила она, когда Борис вопросительно поднял густую бровь. И она рассказала ему о подвиге Лёвы и о том, как его поколотили свои же, и о том, как она целый день читала новости, и как тревожно и страшно было наблюдать за тем, как развернулась во всём своём великолепии репрессивная машина… – Это же ещё не конец? – вопросила она, внимательно глянув на Бориса. – Карлик здорово по нам прошёлся… – Как будто ему кто-то позволит нас заткнуть, – фыркнул Борис презрительно, и Люба ощутила, как томительно и сладко у неё замерло сердце. *«Господи, как же я его люблю»* Ещё ничего не было позади. Ещё не дышала им в затылок смерть, ещё за пределами видимости были все мосты и пистолеты, и Марс ещё не занёс меч над кудрявою головою обещанного принца, и титанида не обернула море морем слёз. Московский вечер догорал оранжевой полосой у горизонта, и первые звёзды пели, когда Селена вознеслась над миром в своей серебряной колеснице, а двое глупых смертных, чьи судьбы были переплетены двумя золотыми нитями на великом гобелене Судьбы, слились в тесном объятии, и разбитое сердце титаниды наполнилось исцеляющим диким огнём.
Пока нет отзывов.