Предложение с пожизненным сроком

Слэш
Завершён
NC-17
Предложение с пожизненным сроком
Zero_dawn
автор
Описание
Запретная связь между гением и его тюремщиком, зародившаяся на тёмных улицах Петербурга, что должна оставаться тайной. На фоне: строительство первой железной дороги, война с Турцией, помилование друга-декабриста и Бенкендорф, разрывающийся между преданностью императору и любовью к тому, кого должен контролировать.
Примечания
Та самая обещанная история с возвращением Пущина 💕 Всё дописано, конец есть, главы будут выходить часто 🫶
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

8. Утешусь я — и дружбы тихий взгляд души моей холодный мрак осветит

Салон Карамзиных гудел, как растревоженный улей. Была суббота, обычный вечер, наполненный картами, сплетнями и тихими беседами. Пушкин и Жуковский, отгородившись от общего шума, играли в шахматы. Поэт был рассеян, его взгляд скользил по доске, не видя фигур, и он уже третий раз подряд зевал. — Александр, ты сегодня не здесь, — мягко заметил Жуковский, забирая его незадачливую ладью. — Все мысли на Балканах? Пушкин лишь мрачно кивнул, передвигая коня без всякого плана. Уже который месяц все его мысли были там, где свистели ядра и пахло порохом и кровью. Вдруг дверь в гостиную распахнулась, и на пороге появился запыхавшийся курьер в запыленной форме, с сияющим лицом. Он не стал дожидаться, пока его представят, и крикнул на весь зал, задыхаясь от волнения и быстрой езды: — Мир! Подписан мир в Адрианополе! На секунду в салоне воцарилась гробовая тишина, а потом он взорвался оглушительным, ликующим шумом. Дамы вскрикивали, мужчины бросали в воздух карты и газеты, гремели восторженные тосты. Все говорили разом, перебивая друг друга, обнимались, смеялись и плакали от счастья. — Слава Богу! — Адрианопольский мир! Какие условия? — Черное море наше! Дунай! — Туркманчайский договор признали! Жуковский вскочил с места, его лицо сияло. Он обернулся к Пушкину, чтобы разделить с ним эту радость, и замер. Александр сидел неподвижно, не улыбался и не ликовал. Его рука, сжимавшая шахматную фигуру, застыла в воздухе. Он был бледен как полотно, а по его щеке, не встретив препятствий, медленно скатилась одна-единственная, одинокая слеза. Жуковский мгновенно осекся. Он видел и эту слезу, и дрожь в пальцах, и то, как Пушкин сглотнул ком в горле. Василий Андреевич быстро обошёл стол и сел рядом, положив руку ему на плечо. — Александр? Друг мой, что с тобой? — тихо спросил он, наклонясь так, чтобы другие не слышали. Пушкин вздрогнул, словно очнувшись, и резким движением смахнул предательскую влагу с лица. — Ничего… В глаз что-то попало, — пробормотал он, отводя взгляд. — Не лги мне, — так же тихо, но настойчиво попросил Жуковский. Он обнял Пушкина за плечи и притянул к себе в отеческом порыве. — Теперь всё хорошо. Война окончена. Они возвращаются. Все живы. Всё будет хорошо. Пушкин позволил себя обнять, на мгновение прислонившись лбом к плечу друга. Ему, первому поэту империи, не хватало слов, чтобы описать то дикое, всепоглощающее облегчение, нахлынувшее на него, от того, что самый страшный кошмар — получить похоронную весть — не случился.

***

День возвращения войск был ясным и морозным. Весь Петербург вышел на улицы города. Тысячи горожан стояли вдоль Невского проспекта, кричали «Ура!», махали платками и подбрасывали в воздух шапки. Пушкин стоял в толпе, вглядываясь в стройные ряды проходящих полков. Солдаты и офицеры шли запыленные, усталые, но с высоко поднятыми головами. И вот показалась свита императора. Николай I ехал на вороном коне, прямой, величественный, принимая восторженные приветствия, а рядом, чуть позади, на таком же коне — он. Бенкендорф. Загорелый, исхудавший, лицо его было серьезным и усталым, но глаза по-прежнему зорко сканировали толпу. Их взгляды встретились. Всего на секунду. Ничто не дрогнуло на лице шефа жандармов, но Пушкин увидел в его глазах мгновенную вспышку — узнавание, усталость, что-то глубокое и непроизнесенное. Это был молчаливый отчёт: «Я вернулся». Пушкин, едва заметно, кивнул и отвёл взгляд, сердце его бешено колотилось. Вдруг кто-то мощно сжал его сзади в объятиях и поднял в воздух. Пушкин вскрикнул от неожиданности, но тут же услышал знакомый хриплый смех. — Сашка! Чёртов поэт! Жив! Данзас. Загорелый, с новым георгиевским крестом на груди, пахнущий лошадьми, табаком и дорогой. Они обнялись так крепко, как никогда в жизни, хлопая друг друга по спинам, не стесняясь слез, которые текли по их смеющимся лицам. — Костя, цел! — повторял Пушкин, не веря своим глазам. — Цел, брат, цел! Несколько раз чуть не отправился к праотцам, но выкрутился! — смеялся Данзас. — А тут вижу — ты, стоишь, как индюк важный, на парад смотришь! Брось всё это! Пойдем, нужно отметить возвращение как следует! За победу! За тех, кто остался там! И за тех, кто вернулся! Данзас схватил Пушкина под руку и потащил его из толпы. Поэт не сопротивлялся, оглядываясь через плечо. Конь с седоком в генеральском мундире уже скрылся вдалеке, растворяясь в праздничной толпе и триумфе.

***

Ночь была морозной и звёздной. Нева, скованная льдом, тускло серебрилась под луной. По набережной, пошатываясь и громко споря, шли двое друзей. Пушкин, накинув на плечи расстёгнутый сюртук и плащ, размахивал руками, декламируя отрывки из «Евгения Онегина» с неожиданными, мрачными комментариями. Данзас, в расстёгнутой шинели с георгиевской ленточкой, подпевал ему хриплым басом, декламируя похабные солдатские частушки. Ликование постепенно сменилось похмельной меланхолией. Они заговорили о войне. — Костя, а Семёнова помнишь? Рыжий такой? — голос Пушкина внезапно осип. — Помню, — хмуро кивнул Данзас и взял в руку фляжку. — Под Браиловом слёг. Мозги ему ядром снесло. Пауза затянулась. Они молча шли несколько минут, и только скрип снега под сапогами нарушал тишину. — А государь… — начал Пушкин. — Он какой там был? — Железный. Холодный. Как скала. Ничего не боится. Только… — Данзас замялся. — Только когда Бенкендорф рядом — он хоть на волос, но мягче становится. Как будто только при нем и может позволить себе расслабиться. Пушкин промолчал, его кулаки сжались в карманах. Ревность, гордость и страх смешались в нём в один клубок. — А он? Бенкендорф? — Граф? — Данзас усмехнулся. — Чёрт, а не человек. Спал по три часа, был везде одновременно. Под Шумлой конь под ним убит был, он отряхнулся, на другого сел — и дальше. Турки его «демоном в мундире» звали. Берег государя как зеницу ока и… — Данзас посмотрел на Пушкина с внезапной трезвостью, — …и меня, кстати, тоже. Прикрыл как-то от шальной пули. Отчитал потом, конечно, за неосторожность, но… сберёг. Пушкин почувствовал, как по его спине пробежали мурашки. — Иван... — перевел он тему, чтобы скрыть волнение. — Пущин. Как ты думаешь, его простят теперь? — Должны, — уверенно сказал Данзас. — Победа, милость государева… Надо будет опять к твоему жандарму пристать. Добрели они до дома Пушкина ближе к утру, поддерживая друг друга. Поэт с трудом нашёл ключ в кармане и вставил его в замок. Дверь отворилась, они ввалились в прихожую. И замерли. В холодной, неосвещенной прихожей, прислонившись к косяку, стоял он. Александр Христофорович Бенкендорф. В полной генеральской форме, при всех орденах, бледный, усталый, и невероятно, устрашающе реальный в этом полумраке. Его руки были скрещены на груди, а взгляд, холодный и тяжелый, переходил с одного хмельного лица на другое. Данзас вытянулся в струнку, инстинктивно пытаясь отдать честь, и едва не рухнул. — Ва-ваше Сиятельство!.. — его язык заплетался. Бенкендорф медленно покачал головой, смотря на них с безмолвным укором. — Капитан Данзас, — его голос прозвучал тихо и холодно. — Поздравляю с возвращением. Вы свободны. Прошу извинить моего подопечного, он… не в себе. Данзас стоял, не в силах пошевелиться, пытаясь понять, не галлюцинация ли это перед ним. Шеф жандармов в квартире Пушкина глубокой ночью? Он перевёл недоумевающий взгляд на поэта, но тот, казалось, был не в меньшем ступоре. — Я сказал, вы свободны, капитан, — повторил Бенкендорф, и в его тоне зазвенела сталь. Данзас механически кивнул, отступил к двери и, так и не проронив ни слова, выскользнул в парадную, оставив их одних. Бенкендорф повернулся к Пушкину. Тот прислонился к стене, пытаясь сохранить равновесие и хоть каплю достоинства. — Александр Христофорович… я не ожидал… — Я вижу, — сухо оборвал его Бенкендорф. Он шагнул вперед, решительно взял его под руку и поволок вглубь квартиры. — Заходи, пока не свалился. Он довёл его до спальни, усадил на край кровати и, не говоря ни слова, принялся снимать с него сапоги, затем мокрый от снега сюртук. Его движения были резкими, но не грубыми. Деловитыми. Пушкин покорно позволял ему это делать, его пьяный мозг отказывался осознавать происходящее. Потом Бенкендорф повёл его в ванную комнату, где уже была приготовлена купель с тёплой водой. Он помог поэта забраться в неё и, встав на колени, принялся смывать с его лица и шеи грязь дороги и следы попойки. Он намылил руки и промыл его всклокоченные кудри, затем принялся за спину, грудь, руки. Его пальцы, сильные и уверенные, смывали не только грязь, но и напряжение, страх, и всю тяжесть прошедшего вечера. Пушкин сидел с закрытыми глазами, поначалу ошеломленный, потом постепенно начинавший приходить в себя под воздействием тёплой воды и этих невероятных, бережных прикосновений. Он открыл глаза, увидел склоненную перед ним голову Бенкендорфа, его усталое, сосредоточенное лицо, и тогда в нём что-то перевернулось. — Теперь твоя очередь, — тихо сказал Александр Сергеевич. Он схватил графа за рукав рубашки и, использовав всю силу, на которую был способен, рывком втащил его в наполненную водой ванну. Вода хлынула на пол. Бенкендорф ахнул от неожиданности, пытаясь сохранить равновесие, его одежда мгновенно промокла. — Пушкин! Ты с ума сошёл! — попытался осадить он его, но было поздно. Пушкин, уже совсем трезвый, с глазами, полными странной решимости, прижал его к стенке ванны и стянул оставшуюся одежду. Схватив губку, поэт начал с тем же фанатизмом смывать с него пыль чужих дорог, пороховую копоть и запах войны. Он видел всё — и свежий шрам на предплечье, и синяк на ребре, и след от ожога на шее. Его сердце сжималось от боли и какой-то дикой, неистовой нежности. — Молчи, — шептал поэт, смывая грязь с его груди. — Молчи. Теперь твоя очередь. Дай мне... Дай мне сделать это. Он мыл его, целуя каждый шрам, каждую свежую рану, шепча на ухо бессвязные, романтические глупости, от которых у самого трещала голова, целовал его затылок, шею, плечи, пока не добрался до губ. Бенкендорф сначала сопротивлялся, пытаясь вернуть всё в рамки здравого смысла, но потом его руки сами потянулись к Пушкину, и он сдался, под напором этой лавины чувств, стремлением отмыть, исцелить, прикоснуться. Его губы ответили на поцелуй с той же яростью, с какой он шёл в атаку. Они сидели в наполовину расплескавшейся ванне, среди мыльной пены — поэт, смывавший со своего бравого генерала следы войны, и жандарм, позволивший ему это. Впервые за долгие месяцы оба чувствовали, что наконец-то вернулись домой.

***

Холодная петербургская ночь за окном отступила. В комнате царил мягкий, тёплый полумрак, освещенный лишь тлеющими углями в камине. Воздух был густым, насыщенным запахами кожи, мыла и чего-то неуловимого — разряженного напряжения, наконец нашедшего выход. Они лежали на широкой кровати, сплетясь конечностями, как два уставших путника, нашедших наконец приют. Одежда их, скинутая наспех, валялась на полу, образуя причудливый хаос из мундира с орденами, рубашек и штанов. Рука поэта покоилась на груди Бенкендорфа, чувствуя под ладонью ровный, спокойный стук его сердца. Сам граф полулежал на боку, его пальцы медленно, почти лениво перебирали тёмные кудри Пушкина. Тишина между ними была насыщенной, живой, как воздух после грозы. — Я думал о тебе. Каждый день. Читал газеты, искал между строк… представлял самое страшное. — Я знал, — тихо отозвался Бенкендорф. Его пальцы замерли в волосах Александра. — Чувствовал. Как будто кто-то постоянно смотрит тебе в спину. Пушкин повернул голову, чтобы посмотреть ему в глаза. В потускневшем свете камина его лицо казалось молодым и уязвимым, без привычной маски иронии и бунтарства. — Это правда, что тебя «демоном в мундире» прозвали? Бенкендорф усмехнулся. — Солдаты любят придумывать прозвища. Я просто делал свою работу. — Ты берег Данзаса. — Я берег всех, кого мог, но его… да. Знал, что иначе ты мне этого не простишь. — Я бы никогда не простил, если бы с тобой что-то случилось, — с внезапной, искренностью выдохнул поэт. Они снова замолчали. В это раз граф первым нарушил тишину, его голос прозвучал неожиданно задумчиво: — А я там, в дыму и грохоте, думал о твоих стихах. О «Руслан и Людмиле». О той сцене, с похищением: «Ах, если мученик любви страдает страстью безнадёжно, хоть грустно жить, друзья мои, однако жить ещё возможно…» Это… успокаивало. Напоминало, что есть что-то вечное, кроме этой бойни. Пушкин смотрел на него с изумлением. Он не мог представить, что его слова, его творения могли быть опорой для этого человека из стали и долга. — Ты… читал? — Перечитывал. В палатке, при свечах. Чтобы не сойти с ума. Он говорил это просто, без пафоса, и от этого его признание становилось ещё более весомым. Пушкин приподнялся на локте, его глаза блестели в полумраке. — А я писал о тебе. Стихи. И тут же сжигал... Слишком опасно. Бенкендорф встретил его взгляд. В его глазах плескалась сложная смесь чувств. — Глупость, но… трогательная глупость. Он потянулся и мягко коснулся щеки Пушкина. — Я не поэт, Александр. Я не умею говорить красиво. Моя жизнь — это приказы, рапорты, донесения, но здесь, сейчас… с тобой… я чувствую то, для чего у меня нет слов. Пушкин прикрыл глаза, прижимаясь к его шершавой ладони. — Мне не нужны слова. Мне нужна искренность. Ты всегда был со мной честен, даже когда это было больно. — И ты со мной, — тихо сказал Бенкендорф. — Ты — единственный, кто... — он запнулся, подбирая слова, — …видит во мне человека. Он откинулся на подушки, увлекая Пушкина за собой. Тот прильнул к его боку, положив голову на плечо. Они лежали так, слушая ровное биение сердец друг друга. — А что будет… потом? — почти неслышно спросил Пушкин. — Потом? — Бенкендорф вздохнул. Его пальцы снова начали перебирать кудри поэта. — Потом будет завтра. Будет работа. Цензура твоих новых рукописей. Моя вечная подозрительность и твоё вечное бунтарство. Всё как всегда. — А это? — Пушкин обвёл рукой комнату и их сплетенные тела. — Это… — Бенкендорф взял паузу. — будет наш секрет. Наша тихая пристань и наше полное безумие. До тех пор, пока мы можем его защищать. Он наклонился и губами коснулся его лба, давай свой молчаливый обет.

***

21 апреля 1829 года Зимний дворец встречал парадной строгостью и ощущением незыблемого порядка. Император Николай I, в парадном мундире, с легкой, одобрительной улыбкой прикрепил к мундиру Александра Христофоровича Бенкендорфа новые погоны генерала от кавалерии. — Поздравляю вас, Александр Христофорович, — голос государя был громким и ясным, предназначенным для всех присутствующих. — Сия награда — признание ваших заслуг на поле брани и на службе Отечеству. Вы — моя правая рука и опора. Бенкендорф, безупречно прямой, с каменным лицом, склонил голову. — Служу Российской империи и Вашему Величеству. Это навысшая награда для меня. Церемония была короткой. Свита, отдав должное, стала расходиться. Николай жестом задержал новоявленного генерала от кавалерии и отошёл с ним к окну. — Ну, вот мы и дома, — тише сказал государь, его взгляд стал более спокойным. — И вот вам новые хлопоты. Кавалерия… это большая ответственность. Справитесь? — Постараюсь не подвести, Ваше Величество , — четко ответил граф. — Я знаю, — Николай положил ему руку на плечо. — Вы никогда не подводили. Ни на войне, ни здесь. Особенно здесь. В его глазах мелькнула смесь доверия, одобрения и легкой, почти незаметной ревности. — Особенно теперь, когда наш непокорный гений требует всё больше вашего внимания, — добавил государь с лёгкой усмешкой. Бенкендорф не дрогнул. — Господин Пушкин находится под присмотром. Его творческая энергия требует канализации, а не подавления. Я обеспечиваю первое. — Мудро, — кивнул Николай. — Очень мудро. Ну, ступайте. Принимайте поздравления.

***

Поздравления были краткими и формальными. Первым, кто подошёл к нему с искренней, хотя и озабоченной улыбкой, был Жуковский. — Поздравляю от всей души, Александр Христофорович! Звание более чем заслуженное. Хотя… — он понизил голос, отведя Бенкендорфа в сторону, — …теперь вы еще дальше от нас, смертных в облаках генеральских чинов. — Обязанности остаются теми же, Василий Андреевич, — сухо парировал Бенкендорф, поправляя новый, еще непривычный эполет. — О, вряд ли, — покачал головой Жуковский. — Теперь на вас смотрят иначе и спрос иной. — Он помолчал, выбирая слова. — Как он? Знаете ли даже поэтам вредно так нервничать. Он переживал за вас... Бенкендорф сделал вид, что не понял. — Кто он? Государь? Конечно, он… — Не притворяйтесь, граф, — мягко, но настойчиво перебил его Василий. — Я о нашем общем друге, который с ума сходил от беспокойства за вас. Не ел, не пил, только газеты читал да ко мне приставал с расспросами. На лице Бенкендорфа не дрогнул ни один мускул, но он отвёл взгляд в сторону. — Поэты — люди впечатлительные. Склонны драматизировать. Ко мне его беспокойство не имеет никакого отношения. Жуковский вздохнул. Он ясно видел сквозь эту броню. — Александр Христофорович, я его знаю с детства и был рядом, когда он получил ваше первое письмо, и, когда пришло известие о мире. Это было не просто беспокойство за судьбу империи. Это было… личное. Глубоко личная привязанность. Василий Андреевич сделал паузу, давая словам улечься. — И я видел, как вы на него смотрите. Да, да, не отнекивайтесь. Вы смотрите на него не как жандарм на подопечного. Вы ищете в его стихах не крамолу, а его самого. Бенкендорф молчал, сжав кулаки. Он мог противостоять любому сановнику, но против тихой, проницательной доброты Жуковского был беззащитен. — Василий Андреевич, — его голос, всегда такой уверенный, вдруг дрогнул. — Умоляю вас. Не заставляйте меня говорить о том, о чём нельзя говорить. — Я не заставляю. Я предостерегаю. Вы оба идёте по лезвию бритвы. Один неверный шаг — и катастрофа неминуема. Он — сгорит. Вы — будете уничтожены. А я… потеряю обоих своих друзей. Василий не стал ждать ответа, кивнул и отошёл, растворившись в толпе поздравляющих. Бенкендорф остался один. Кругом лились поздравления, но он их не слышал. Новые погоны на плечах давили сильнее, чем прежде. Они были не наградой, а новыми, еще более крепкими цепями, напоминающими ему о долге перед государем и Отчеством. Но где-то глубоко внутри, под всей этой сталью и гранитом, шевелилось маленькое, трепетное, запретное чувство лишь от знания того, как сильно один поднадзорный поэт беспокоился о нём. И это чувство согревало его страшнее любого пожара и ранило острее любой турецкой сабли.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать