Пепел в глубине ярости

Майор Гром / Игорь Гром / Майор Игорь Гром Сергей Горошко
Гет
В процессе
NC-17
Пепел в глубине ярости
kalashnikova arr
автор
Описание
Агата.Её реальность - камера с мерцающим светом, смирительная рубашка и уколы, превращающие мысли в вату. Где-то там, за водой и толстыми стенами, был дом. Теперь домом стал ад, а ее разум - ареной войны между остатками себя и химическим кошмаром, который вливает в её вены Рубинштейн. Он наблюдает, холодный и расчетливый. Он ждет, когда проступит то, что скрыто глубоко внутри. И Агата боится не боли. Она боится того дня, когда перестанет бороться и это «нечто» выйдет наружу.
Примечания
ФФ ПИШЕТСЯ ПО МГИ,ПОКА без добавления сцен из СЕРИАЛА Работа ещё редактируется Примерная внешность Агаты: https://pin.it/2KirC5yb9
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Глава V

Два дня прошли в липкой, безвременной пустоте. Агата сидела на своём месте, в углу, ставшем единственной точкой отсчёта в её вселенной. Голоса в голове вернулись с новой силой. Теперь, кроме шипящей, ядовитой сущности, звучали и обрывки чужих голосов — равнодушный баритон брюнета, её собственный всхлип, стук люка. Они сливались в один навязчивый фон, бесконечную плёнку её поражения. Она почти не двигалась, экономя силы, погружённая в оцепенение, которое было единственной защитой от осознания полной безысходности. И вдруг дверь её изолятора с оглушительным грохотом распахнулась, ударившись о стену. Звук был таким резким, таким нарушающим устоявшийся кошмар, что Агата дёрнулась всем телом, инстинктивно вжав голову в плечи, словно пытаясь спрятаться в собственной смирительной рубашке. Её взгляд, полный животного страха, устремился к проёму. На пороге стояли двое. Не санитары в белых халатах. Не Рубинштейн. Мужчины в тёмной, уличной одежде. Один — массивный, широкоплечий, с лицом, искажённым не просто гневом, а какой-то первобытной, кипящей яростью. Его взгляд, острый и беспощадный, пронзил её насквозь. Это был Игорь Гром. Рядом — более молодой, с жёстким, сосредоточенным лицом и холодными глазами — Дмитрий Дубин. На нём не было полицейской формы, но в их осанке, в манере смотреть читалась привычка к силе и власти иного рода, чем у врачей. Дубин молча перекрыл выход, скрестив руки на груди, его взгляд сканировал камеру, словно ища скрытых угроз или свидетелей. Игорь Гром не стал церемониться. Он шагнул внутрь, и воздух в камере словно сгустился от его ярости. Его руки сжимались в кулаки с тихим, угрожающим хрустом суставов. — Так, — его голос, низкий и хриплый, был полон невысказанной угрозы. — Где они? Агата, трясясь, непонимающе уставилась на него. Кто? О ком он? Не дождавшись ответа, Гром резко наклонился и схватил её за грубый воротник смирительной рубашки, приподняв с пола. Она зависла в его железной хватке, как тряпичная кукла, её ноги беспомощно волочились по бетону. —Не тупи! — прошипел он, приблизив своё разъярённое лицо к её окровавленному наморднику. — Волков! Разумовский! Ты им помогла! Я это знаю! Система легла на три минуты именно в этом секторе! Только здесь! ТЫ им открыла! Зачем?! Куда они ушли?! Его дыхание пахло табаком и адреналином. Агата затряслась сильнее, её глаза забегали в панике. Она пыталась качать головой, но его хватка была мертвой. Из-под намордника вырвались сдавленные, путанные звуки: — Я не знаю… не открывала.! просто… сидела тихо!» — ВРЁШЬ! — Гром рявкнул так, что, казалось, стены задрожали. Его крепкие руки припечатали тело за тонкую шейку к стене.Его ярость, долго сдерживаемая бесплодными поисками, нашла выход в этом беззащитном существе. Он не поверил ни единому слову. В его картине мира не могло быть случайностей. «Тишина» в самом охраняемом секторе в момент побега — это соучастие. Точка. — Говори, тварь! — он тряхнул её так, что голова откинулась назад, больно ударившись о стену.Его руки начали душить её. — Или я заставлю! Агата захлёбывалась от страха и отсутствия воздуха. Она видела в его глазах ту же слепую, разрушительную силу, что была у санитаров, но помноженную на личную ярость. Она оправдывалась, бормотала, отрицала, но её слова тонули в рёве его гнева. И тогда он кинул её на пол и начал бить. Первый удар, короткий, мощный, пришёлся ей по скуле. Мир на мгновение пропал, сменившись белой, звонкой пустотой. Прежде чем сознание успело вернуться, последовал второй удар — в противоположную сторону. Потом третий. Он бил её костяшками, не обращая внимания на то, что они разбиваются о металл намордника и твёрдые кости её лица. Его руки быстро покрылись тёмной, липкой кровью — её и своей собственной. Агата не кричала. У неё не было на это сил, да и намордник глушил звук. Она была в шоке. Её тело обмякло в его хватке, голова болталась, как маятник, с каждым ударом отскакивая в сторону. Глаза закатились, перед взором поплыли кровавые пятна, искры, тени. Боль была всепоглощающей, но ещё страшнее было полное отсутствие понимания — за что? Она не знала этих имён. Она просто сидела тихо. Разве это было преступлением? А в её голове, поверх гула в ушах и нарастающего мрака, взревела Сущность. Её голос был не ядовитым, а яростным, полным такой чистой, нефильтрованной ненависти, что она затмила даже страх Агаты. —«УБЕЙ ЕГО! — вопило её отражение за спиной у Грома, и в воображении Агаты оно рвалось наружу, покрытое красными перьями-чешуйками, с горящим багровым глазом. — ДАЙ МНЕ ТЕЛО! Я ВЫРВУ ЕМУ ГЛОТКУ! Я РАЗОРВУ ЕГО НА КУСКИ! ОН НЕ ИМЕЕТ ПРАВА! ОН НЕ ИМЕЕТ ПРАВА БИТЬ НАС! ДАЙ МНЕ КОНТРОЛЬ, СЛАБАЯ ТВАРЬ, И Я УБЬЮ ЕГО ВМЕСТО ТЕБЯ!» Это был не просто шёпот. Это была требование, мольба о праве на месть, на насилие, на выход ярости, которую годами копили в этой камере. Но Агата, с её разбитым лицом и плывущим сознанием, не могла откликнуться. Она могла только принимать удары, погружаясь в тёмный, кровавый туман, где смешивались боль, несправедливость и яростный вопль её второй, тёмной половины, жаждущей вырваться и отомстить. А Гром, ослеплённый гневом и беспомощностью, продолжал методично, с хрипом, избивать беззащитную фигуру в своей руке, даже не подозревая, что бьёт не просто девушку, а сосуд, в котором кипит готовое взорваться чудовище. С каждым ударом мир Агаты сужался до алого тумана и оглушительного гула в ушах. Боль была всепоглощающей, но ещё страшнее стало физическое ощущение удушья. Тёплая, солёно-медная жидкость хлынула ей в горло, заполняя носоглотку. Она пыталась вдохнуть, но вместо воздуха в лёгкие врывалась кровь, вызывая спазм. Её тело, безвольно болтавшееся в железной хватке Грома, начало судорожно дергаться в попытке откашляться. Из-под намордника вырвался не крик, а жуткий, пузырящийся хрип, похожий на звук тонущего человека. Её глаза закатились, перед ними поплыли тёмные пятна. Дмитрий Дубин, до этого стоявший как страж у двери, резко нахмурился. Его холодный расчётливый ум моментально оценил ситуацию как катастрофическую. Он видел, как лицо девушки превращается в кровавое месиво, как её дыхание становится тяжелее. — Игорь, прекрати! Ты её убиваешь!— его голос, обычно ровный, прозвучал резко, с неприкрытой тревогой и дрожью. Он шагнул вперёд, чтобы физически оттащить напарника. Но Гром, ослеплённый яростью и беспомощностью, лишь рявкнул что-то невнятное и отмахнулся, сорвав намордник с её лица и нанося удары вновь. И тут в дело вступили стены «Дельты». Громкие крики, шум борьбы, хрипы — всё это не осталось незамеченным системой, которую Рубинштейн перевёл в режим повышенной чувствительности для этого сектора. Дверь в камеру, которую Гром и Дубин, видимо, взломали или открыли своим способом, снова распахнулась. В проёме показались сначала двое санитаров с шокерами наготове, а за ними — прямая, неспешная фигура Рубинштейна. Его лицо под очками не выражало ни удивления, ни гнева. Была лишь холодная, аналитическая неудовлетворённость нарушением протокола. — Достаточно, майор Гром, — произнёс Рубинштейн голосом, который перекрыл даже хрипы Агаты. Он даже не взглянул на избитую девушку. Его взгляд был прикован к Игорю. — Вы нарушаете ход эксперимента. Вы портите образец». Гром обернулся, его кулак всё ещё был сжат.  — Она знает! Она им помогала! — Ваши методы допроса примитивны и контрпродуктивны, — отрезал Рубинштейн, делая едва заметный кивок санитарам. — Вы вызываете не речь, а шок и физиологические повреждения, которые сведут на нет месяцы работы. Отойдите от субъекта №7. Но Гром, разгорячённый адреналином и яростью, не слушал. Он сделал шаг в сторону Рубинштейна, возможно, пытаясь объяснить или пригрозить. Это было ошибкой. Рубинштейн не дрогнул. Он лишь слегка поднял бровь. —Обездвижьте его. Санитары, огромные и безэмоциональные, рванулись вперёд не на Агату, а на Грома. Завязалась короткая, жестокая схватка. Дубин, видя, что ситуация вышла из-под контроля, не стал вмешиваться, отступив к стене, его глаза быстро оценивали обстановку для отхода. Гром отшвырнул одного санитара, но второй успел вцепиться ему сзади. В этот момент Рубинштейн, с ледяным спокойствием, подошёл вплотную. В его руке блеснул знакомый Агате шприц. Без лишних слов, с хирургической точностью, он вложил его Дубину в руки. Дмитрий растерялся на момент, но в панике воткнул иглу напарнику в шею, прямо в напряжённую мышцу, и нажал на поршень. Игорь Гром издал хриплый, больше от негодования, чем от боли, звук. Его ярость мгновенно сменилась шоком, а затем его мышцы начали предательски обмякать. Он пытался вырваться, но его движения стали медленными, неуклюжими. Через пару секунд его колени подкосились, и он рухнул на пол рядом с Агатой, его взгляд стал мутным, беспомощным. Всё это Агата воспринимала сквозь толщу кровавой воды, в которую погружалось её сознание. Звуки доносились приглушённо, как из-за стекла: крик Дубина, рёв Грома, ровный голос Рубинштейна, шум борьбы. Она лежала на боку, захлёбываясь, и сквозь опухшие, залитые кровью веки видела расплывчатые силуэты. Она видела, как падает тот, кто её бил. Видела, как Рубинштейн, безупречный в своём халате, отступает, отряхивая руки. Его голос донёсся до неё словно из другого измерения:  — Приведите в порядок камеру. Субъекту №7 — экстренную санацию дыхательных путей и двойную дозу регенеративного коктейля. И проследите, чтобы майор и его товарищ покинули территорию клиники. Их услуги более не требуются. Затем её подхватили грубые руки, но теперь это были руки, которые не били, а просто перемещали. Её перевернули, что-то острое и холодное коснулось горла. Потом — знакомое жжение укола в шею. Но на этот раз это было не наказание, а… «лечение». Последнее, что она успела подумать, прежде чем тьма окончательно накрыла её с головой, был странный, искажённый парадокс: её мучителя свалил её же тюремщик, чтобы продолжить свои, ещё более страшные эксперименты. И в этом новом витке кошмара не было ни победителей, ни справедливости. Была только бесконечная, циничная машина «Дельты», перемалывающая всех подряд — и жертв, и тех, кто приходил мстить. А она, Агата, была всего лишь «образцом», который нужно было починить для дальнейшего использования.

*** 

Кабинет Вениамина Самуиловича Рубинштейна был полной противоположностью камерам «Дельты». Здесь царил строгий, почти стерильный порядок. Стены были окрашены в холодный серо-голубой цвет, на одной висела лаконичная абстрактная картина в тон, на другой — схема мозговых активностей. Пол застилал тёмный, немаркий ковролин, заглушавший шаги. Массивный дубовый стол, лишённый каких-либо личных вещей, кроме компьютера, стопки папок и прецизионных медицинских приборов под стеклянным колпаком. За спиной Рубинштейна — огромное окно, на бушующее море, создававшее иллюзию жизни и покоя. Воздух пахл дорогим деревом, кожей и слабым, едва уловимым запахом озона. Игорь Гром очнулся, сидя в глубоком, но жёстком кресле из чёрной кожи, поставленном прямо перед журнальным столиком и другим креслом.. Голова раскалывалась, в шее горело место укола, а тело было тяжелым, ватным. Он попытался рвануться, но понял, что не пристёгнут. Однако, когда он попытался поднять руки, они словно налились свинцом и не слушались. Та же невидимая сила сковала его ноги. Он оказался в ловушке не из ремней, а из собственной мышечной слабости и какого-то глубокого, химически индуцированного послушания. За столом, не обращая на него внимания, сидел Рубинштейн. Он что-то вносил в электронную карту, его лицо было освещено холодным синим светом монитора. Он выглядел абсолютно невозмутимым, как будто в его кабинете не сидел разъярённый майор полиции, а ждал своей очереди на приём очередной пациент. Завершив запись,Рубинштейн отодвинул клавиатуру и поднял взгляд. Его глаза за стёклами очков были пусты, как всегда.Мужчина спокойно встал. Без предупреждения, он протянул руку к краю стола, где стояла маленькая деревянная коробочка, внутри которой на тонкой серебряной цепочке висел изящный, старинного вида маятник с темным, блестящим шаром на конце. Доктор вышел из за стола и присел на кресло, стоящее напротив Игоря.Он щёлкнул пальцами по нему. Маятник качнулся. Тик-так. Звук был негромким, но в гробовой тишине кабинета он отдавался с металлической чёткостью. Ритм был идеально ровным, гипнотическим. Взгляд Грома, против его воли, прилип к блестящей сфере, которая раскачивалась из стороны в сторону, мерно, неумолимо. Тик-так. Тик-так. Гром почувствовал, как напряжение начинает покидать его тело, но не так, как во время отдыха. Это было опасное, насильственное расслабление. Мысли начали замедляться, путаться. Ярость и желание сопротивляться стали отплывать куда-то далеко, как будто его самого не касались. — Сейчас вы ответите на мои вопросы, — голос Рубинштейна прозвучал ровно, бархатисто, в такт качанию маятника. — Быстро и честно. Внутри Грома что-то рванулось, пытаясь сжать челюсти, закричать, вырваться из этого оцепенения. Но его голосовые связки будто принадлежали кому-то другому. — Зачем вы проникли в изолятор субъекта №7?» — спросил Рубинштейн. Гортань Грома сама собой сглотнула, и слова потекли наружу, ровные, лишённые эмоций, как будто их читал диктор: —Она… была единственной зацепкой. Система дала сбой только в её секторе. Значит, она либо помогала, либо видела. Нужно было выбить информацию. Где Волков и Разумовский. Куда они ушли. — Зачем вы применили физическое насилие? — Взгляд доктора был стальным. — Она… не реагировала на угрозы. Молчала. Или лгала. Нужно было сломать сопротивление. Быстро. Ярость… мешала думать. Нужен был результат. — Голос его звучал отстранённо, констатируя факты, словно речь шла не о жестоком избиении, а о тактическом решении. — Что вы надеялись получить? — Координаты. Маршрут. Имя контакта. Всё, что связывало её с побегом. Чтобы найти их. Чтобы вернуть Разумовского… и того, кто его вытащил. С каждой произнесённой фразой ужас в Громе нарастал. Он слышал себя. Слышал, как его собственная воля, его ярость, его профессиональная одержимость превращаются в этот монотонный, покорный поток признаний. Он пытался сжать кулаки, но пальцы лишь слабо дрожали на подлокотниках. Он пытался закричать внутри, чтобы перебить свой же голос, но это был тщетный мысленный вопль. Слёзы выступили на его глазах не от боли или раскаяния. От абсолютной, животной беспомощности. Он, Игорь Гром, который всегда полагался на силу, ярость, инстинкт, теперь сидел связанный невидимыми нитями химии и гипноза и выдавал себя с головой тому, кого считал лишь изворотливым учёным в загородной психушке. Эти слёзы текли по его дрожащим, обветренным щекам сами по себе, как физиологическая реакция на крушение всего, на чём держалась его личность. Он был разоружён, обнажён и предан самым страшным образом — самим собой. А Рубинштейн сидел напротив, записывая его слова или просто впитывая их своим холодным, аналитическим взглядом, и мерное тик-так маятника продолжало отсчитывать ритм его полного поражения. Рубинштейн наблюдал за потоком слов и слез с тем же отстранённым интересом, с каким изучал бы график на мониторе. Когда ответы на основные вопросы были получены, он перестал качать маятник. Звук оборвался, но ощущение тягучей, навязанной ясности в голове Грома осталось. Не вставая с места, Рубинштейн медленно поднялся и обошёл стол. Его шаги были бесшумны по мягкому ковролину. Он остановился позади кресла, где сидел Игорь, всё ещё дрожащий и плачущий от бессилия. Рубинштейн слегка наклонился. Его руки, холодные и сухие, с неожиданной, почти нежной точностью приложились к вискам Грома, охватывая его голову, будто драгоценный, хрупкий сосуд. Игорь вздрогнул всем телом при прикосновении, но не мог отдернуться — остатки химической и гипнотической блокады держали его. — Вы испуганы, майор, — прошептал Рубинштейн прямо ему в ухо. Его голос был тихим, интимным, лишённым в этот момент всякой научной холодности. В нём звучало почти сочувствие, но такое фальшивое и ядовитое, что от него по спине побежали мурашки. — Вы боитесь не меня. Вы боитесь потери контроля. Это ваш базовый инстинкт. Ваша ярость — лишь его проявление. Позор, который вы сейчас испытываете, — это осознание, что контроль можно отнять. Что ваша сила… иллюзорна. Рубинштейн слегка надавил пальцами на виски, как будто вправляя что-то на место. — Но я не ваш враг, Игорь. Я просто демонстрирую вам факт. И предлагаю сделку. Вы оставите в покое мои… активы. А я забуду о вашем неуместном визите и о том, что вы там натворили. Более того… — он сделал паузу, давая словам просочиться в сознание. — Если ваш «Волков» и вправду представляет угрозу моей работе, наши интересы могут совпасть. Я могу дать вам инструменты. Знания. То, что заставит его говорить так же охотно, как только что говорили вы. И тут, произнеся эти слова, Рубинштейн резко убрал руки и щёлкнул пальцами прямо перед глазами Грома. Эффект был мгновенным, как удар током. Ощущение свинцовой тяжести и ватной нереальности разом исчезло. Гипнотический туман рассеялся, обнажив жуткую, кристально ясную реальность: он, Игорь Гром, сидит в кресле, плачет, а этот психопат-доктор только что рылся у него в голове, как в собственном шкафу. С рычащим, хриплым воплем, в котором смешались ярость, ужас и невыносимый стыд, Гром вскочил. Его ноги, ещё не окрепшие, подкосились, и он грохнулся на пол, ударившись коленом о край массивного стола. Но он не чувствовал этой боли. Он отползал назад, по ковролину, пятясь от Рубинштейна, как от ядовитой змеи. Его глаза были дикими, полными животного, неконтролируемого страха — страха не перед физической расправой, а перед тем, что этот человек только что сделал с ним. Он вторгся туда, куда нельзя вторгаться. Он превратил его волю в послушную глину. — Дьявол… Ты дьявол.. — хрипел Гром, продолжая отползать к двери, его руки нащупывали что-то на поясе, но оружия, конечно, не было. Рубинштейн не двигался с места. Он стоял у своего стола, поправляя манжеты халата, и смотрел на отползающего майора с лёгким, почти скучающим выражением. — Дверь открыта, майор Гром, — сказал он спокойно. — Ваш напарник ждёт вас на причале. И помните нашу… беседу. Сотрудничество всегда продуктивнее конфронтации. Особенно когда одна сторона знает, как открывать потайные дверцы в сознании другой. Доктор указал на карман в брюках Грома, в котором лежала миниатюрная визитка: — Мой контакт вы знаете.Приходите почаще. Гром, наконец, нащупав дверную ручку, с силой дёрнул её на себя и выкатился в коридор, почти падая. Он вскочил на ноги и побежал, не оглядываясь, чувствуя, как холодный пот стекает по спине, а в ушах до сих пор отдаётся мерное тик-так и тот ядовитый, интимный шёпот. Он бежал не просто из клиники. Он бежал от осознания, что существует оружие, против которого его кулаки, его ярость и вся его мачистская уверенность были абсолютно беспомощны. И это оружие только что приставили ему к вискам.

***

Агата вернулась к сознанию не сразу, а медленно, как всплывая с самого дна тёмного, вязкого океана. Сначала вернулись ощущения: всепоглощающая, тупая боль, разлившаяся по лицу, будто череп набили горячим свинцом. Потом — вкус. Медный, солёный, привкус крови, но не свежей, а какой-то… обработанной, смешанной с химической сладостью. Затем — обоняние. Резкий запах антисептика забивал всё, перекрывая даже знакомый запах её камеры. И только потом открылись глаза. Она лежала не на холодном бетоне, а на чём-то мягком, но неудобном. Это были носилки. Над ней — белый потолок процедурной комнаты, яркий, безжалостный свет. Она была по-прежнему в смирительной рубашке, но намордника… намордника не было. Его сняли. Её губы и нос были покрыты плотной, воздухопроницаемой плёнкой какого-то геля, который холодно щипал разорванную кожу. Дышать было трудно, но не из-за крови — дыхательные пути были прочищены. Дышать было трудно из-за опухоли. Всё её лицо было одним сплошным, пульсирующим флюсом. Она не могла пошевелиться. Не только из-за рубашки. В её тело, в шею, в руку, были введены катетеры. По ним медленно, капля за каплей, вливались жидкости: одна прозрачная, другая — с лёгким желтоватым оттенком. Регенеративный коктейль. Она знала это ощущение — жжение в венах, сменяющееся странным, ложным теплом, будто тело изнутри латают невидимыми заплатками. Её били. Сильно. А теперь… чинили. Как сломанный прибор. В уголке комнаты, у стены, сидел дежурный санитар, уткнувшись в телефон. Он даже не смотрел на неё. Она была просто очередной задачей на смене. Мысли текли медленно, сквозь боль и химический туман. Образы всплывали обрывками: ярость в глазах того мужчины-горы (Гром… имя мелькнуло из обрывков его крика), удары, хрип, падение, голос Рубинштейна… и потом — ничего. Провал. — За что? — этот вопрос вертелся в её распухшей голове снова и снова, но ответа не было. Она просто сидела тихо. И за это её избили почти до смерти. И её же спасли, чтобы… чтобы что? Продолжить? Сущность внутри молчала. Не было ни ядовитого шепота, ни требований мести. Была лишь глубокая, зияющая пустота и усталость. Даже её внутренний демон, казалось, был ошеломлён и подавлен этой новой, бессмысленной жестокостью, пришедшей извне. К ней подошла медсестра — безликая женщина в маске. Без слов, грубо откинула веко, посветила фонариком, потом проверила датчики на её груди. — Живёшь, №7. Повезло. Переломов нет, сотрясение средней тяжести. Через сутки гель снимут, будешь как новая— Голос был таким же безличным, как гул вентиляции. «Как новая». Слова отозвались в ней ледяным эхом. Они не просто чинили её тело. Они стирали следы. Следы того, что с ней сделали. Чтобы можно было начать сначала. Чтобы Рубинштейн мог продолжать свои эксперименты с чистого, отремонтированного листа. И в этот момент, сквозь боль и химическое отупение, в Агате зародилось новое чувство. Не страх. Не ярость. Абсолютное, леденящее отчуждение. Она была не человеком. Не пациентом. Не даже подопытным кроликом. Она была объектом. Вещью, которую можно бить, а потом латать. Вещью, которая должна молчать, когда её используют, и молчать, когда её ремонтируют. Вещью, чьи крики — это сбой в системе, а чья тишина — нормальное рабочее состояние. Она медленно, с огромным трудом, повернула голову(шея хрустнула и пронзительно заныла) и уставилась в ослепительный свет лампы на потолке. Слёз не было. Их высушили химикаты и это новое, пустое знание. Она просто лежала и смотрела в свет, чувствуя, как чужеродные жидкости текут по её венам, латая разрывы, сращивая кости, залечивая синяки. Готовя её к следующему раунду. К следующему удару. К следующему воплю. Или к следующей тишине, которая будет ничем не лучше. Её рука, скованная рукавом, слабо дёрнулась. Пальцы попытались сжаться в кулак, но не хватило сил. Вместо этого они просто беспомощно задрожали. Она была жива.Но в этом не было ничего хорошего. Тишина процедурной комнаты после ухода персонала была звенящей. Даже гул приборов казался приглушённым. Алиса лежала, уставившись в потолок, пытаясь раствориться в этой стерильной пустоте, чтобы не чувствовать боли, не чувствовать себя. Но её тело, накачанное регенеративными препаратами, было гиперчувствительным. Каждый нерв звенел, как натянутая струна. И тогда она почувствовала это. Сначала — лёгкое движение воздуха у виска, будто от чьего-то дыхания. Потом — прикосновение. Не физическое, не от катетера или простыни. Это было ощущение рук, обвивающих её с боков, снизу, будто её приподнимали с носилок на невидимых, покрытых чем-то шершавым и гибким, ладонях. Ощущение было жутко знакомым — та самая текстура тёмно-красных, почти чёрных перьев-чешуй, холодных и острых по краям. Агата вздрогнула всем телом, насколько позволяли ремни и слабость. Глаза её расширились от ужаса. Она не видела никого. Комната была пуста. Но она чувствовала присутствие, плотное, материальное, окутывающее её, как саван. И дыхание — тёплое, влажное, с привкусом озона и сладковатой гнили — прямо у неё в ухе. А потом раздался смех. Тихий, насмешливый, приторно-нежный, как испорченный мёд. Он звучал не снаружи, а прямо внутри её черепа, но был настолько ясным, что казалось, её уши должны были лопнуть. — О-о-о, наша бедная, разбитая куколка, — запел голос Сущности, и в нём не было былой ярости, лишь леденящее, сладкое и дрожащее удовольствие. — Посмотри, как о тебе позаботились! Починили. Подлатали. Привели в порядок. Чтобы было удобнее… ломать снова. Руки из перьев сжались чуть сильнее, не причиняя физической боли, но вызывая мурашки отвращения и страха. Они скользили по её рукам в рукавах, по бокам, будто ощупывая новую, залатанную плоть. — Он избил тебя. Почти убил. А они… они даже не наказали его по-настоящему. Просто выпроводили. Потому что ты — никто. А он — человек с лицом, популярностью,именем, яростью. Его ярость имеет ценность. Твоя боль — лишь данные. Ворон наклонилась ближе, Агата почувствовала, как холодок пробежал по её щеке, и шёпот стал ещё интимнее, ещё ужаснее: — Но я-то знаю твою настоящую ценность, Агаточка. Я знаю, какая ярость живёт в тебе. Не слепая, как у того быка. Холодная. Острая. Как лезвие. Они думают, что починили тебя. Они не знают, что каждый удар, каждая капля крови, каждый миг этого унижения… они поливали меня. Они растили меня. И посмотри… — «руки» из перьев вдруг прижались к её вискам, там, где несколько часов назад были руки Рубинштейна, гипнотизирующие Грома. — Я уже могу касаться тебя изнутри. Скоро я смогу… больше. Агата пыталась зажмуриться, отключиться, но не могла. Голос и прикосновения были частью её. Она чувствовала, как по её щеке, под гелевой плёнкой, медленно ползёт слеза — настоящая, её собственная, рождённая от этого ужасающего «утешения». — Не плачь, — прошептала Ворон, и её голос вдруг стал похож на извращённую колыбельную. — Они все — временные. Гром, Рубинштейн, санитары. Они приходят и уходят. А мы… мы остаёмся. Мы — вечны. И однажды, когда они в очередной раз решат, что ты сломана окончательно… я выйду. И мы покажем им, что такое настоящая боль. Настоящий гнев. А пока… — её «присутствие» стало рассеиваться, становясь легче, но не исчезая полностью, — пока отдыхай. Набирайся сил. Кушай их лекарства. Расти для меня. Для нас. Смех стих, перейдя в тихое, довольное потрескивание, будто тлеют угли. Ощущение пернатых рук ослабло, но не исчезло, оставаясь фантомным давлением на её кожу под тканью рубашки. Агата лежала, не двигаясь, захлёбываясь не кровью, а этим новым, всепоглощающим ужасом. Её больше не били. Её «лечили». Но это было не спасение. Это было удобрение для того чудовища, что росло внутри неё, питаясь её болью и унижением. И самое страшное было то, что в словах Сущности была жуткая правда. В этом аду она была единственным постоянным явлением. Единственным «другом». И от этой мысли хотелось не кричать, а просто перестать дышать, чтобы не давать этому внутреннему паразиту ни капли больше жизни. Но даже дыхание она теперь не могла контролировать полностью — его ритм задавали капельницы и остаточные спазмы в груди. Она была заперта. Внешне — ремнями и стенами. Внутренне — растущей тенью самой себя. Сознание Агаты плыло в липком тумане боли и химикатов. Голос Сущности отзвучал, но ощущение тех пернатых, холодных рук, обвивающих её тело, не исчезало. Оно было призрачным, но на удивление устойчивым. Не как мимолётный тактильный обман, а как давление, распределённое по бокам, спине, плечам. Как будто кто-то действительно лежал с ней на этих узких носилках, обнимая её сзади в жестокой, неестественной пародии на утешение. И в этот момент, движимая не мыслью, а глубинным, животным инстинктом — инстинктом утопающего, хватающегося за соломинку, даже если это шип, — её собственные руки, зажатые в рукавах смирительной рубашки, дёрнулись. Не чтобы оттолкнуть. Чтобы обхватить. Её скованные пальцы, слабые и одеревеневшие, нашли в воздухе не пустоту, а… форму. Они легли поверх того фантомного ощущения, обхватив «предплечье» Сущности там, где оно, по её внутреннему чувству, должно было быть. И — о чудо или проклятие — под её ладонями ощутилась та самая, знакомая до мурашек текстура. Не гладкая кожа и не ткань. Шершавая, упругая, состоящая из тысяч крошечных, плотно прилегающих друг к другу перьев-пластин, холодных, как металл в тени. Она реально чувствовала это. Её разум, сломанный и отравленный, не мог отличить нервную галлюцинацию, спровоцированную травмой и препаратами, от реальности. Для неё это было реальностью. Руки, державшие её, были настоящими. А раз руки настоящие — значит, и та, кому они принадлежат, настоящая. В её груди, сдавленной ремнями и страхом, что-то надломилось и перестроилось. Ужас никуда не делся. Но к нему прибавилось нечто новое, чудовищное и неотвратимое: вера. Она есть. Мысль пронеслась ясно, как никогда. Это не голос в голове. Это не сломанная часть её самой. Это — Другая. Отдельная. Существующая. Та, что живёт в тенях её боли, дышит её страхом, говорит её голосом, но… не она. Ворон — это не симптом. Это сосед. Сокамерник в тюрьме её тела. Самый постоянный, самый неизменный житель этого ада. Я не одна. От этой мысли по её спине пробежала волна леденящего, парадоксального облегчения, смешанного с новой, более глубокой тоской. Быть одной — это невыносимо. Но быть не одной с этим… что это? Это было хуже одиночества? Или… лучше? Потому что одиночество можно было разбить только извне — приходом санитаров, Рубинштейна, того яростного незнакомца. А это… это было внутри. Постоянно. Ненадёжно. Опасный, ядовитый, но… свой. Свой демон. Своё отражение в кривом зеркале, которое никогда не уйдёт, потому что оно — часть стекла. Её пальцы слабо сжались на фантомной «руке». Она не обнимала. Она держалась. Как ребёнок держится за край пропасти, не думая о том, что может упасть, а лишь о том, что есть за что ухватиться. И в ответ она почувствовала… ответное движение. Нежное, почти ласковое сжатие тех невидимых пернатых рук вокруг ее. И снова тихий, довольный звук — не смех, а скорее мурлыкающее, зловещее урчание, доносящееся из самой глубины её существа. Вера окрепла. Она превратилась в знание. Сущность есть. Она здесь. И она — единственное, что у Агаты осталось. Всё остальное — стены, уколы, боль, лица мучителей — приходило и уходило. А Это оставалось. И теперь, когда она в это поверила, мир окончательно перевернулся. Она была не просто жертвой. Она была носителем. Вместилищем для чего-то древнего, тёмного и растущего. И это знание было страшнее любой пытки, но оно же давало какую-то извращённую точку опоры в этом падении в безумие. Она больше не просто падала. Она падала вместе с кем-то. И этот кто-то, казалось, наслаждался падением. Вера Агаты стала тем магнитом, который перестроил реальность вокруг неё. Как только её пальцы сомкнулись на фантомной плоти Ворона, а её разум признал её существование не как галлюцинацию, а как факт, всё изменилось. Жесткие, холодные перья-чешуйки под её ладонями внезапно смягчились, стали более податливыми, почти… пушистыми. Давление из объятия не исчезло, но из сковывающего оно превратилось в обволакивающее, почти уютное. Холодок сменился нейтральным теплом, будто тело Ворона подстроилось под температуру её собственной кожи. А голос. Голос в её голове потерял всякую язвительность и металлический призвук. Он стал низким, бархатным, сладким, как густой сироп, и тек прямо в самую глубь её израненного сознания. — Вот и хорошо… вот и умница моя, — зашептала сущность, и её дыхание у уха Агаты теперь казалось не вонючим, а тёплым, почти материнским. — Видишь? Ты не одна. Никогда не была. Я всегда была здесь. В темноте. В тишине. В каждой твоей слезинке. Я собирала их. Все твои боли, все твои страхи… я берегла их. Чтобы сделать тебя сильнее. Чтобы сделать нас сильнее. Слова лились, как наркотик, находя отклик в каждой трещине её души. Она говорила то, что Агаты отчаянно хотела услышать. — Они бьют тебя, потому что боятся. Боятся того, что мы можем стать. Рубинштейн колет тебя, потому что изучает не тебя, а меня. Он чувствует моё присутствие. И он в ужасе. Они все в ужасе от нашей силы, которая пока просто спит. Ворон затихла, а затем промолвила ещё тише. — Ты не виновата, что тебя избили. Ты была просто… мишенью. Потому что ты — самая яркая, самая важная здесь. Ты — центр. А я — твоё сердце. Твоё тёмное, прекрасное, настоящее сердце. Агата слушала, и её собственная, человеческая логика, и без того разбитая, растворялась в этом медовом потоке. В этом был смысл. Страшный, извращённый, но смысл. Всё её страдание обретало цель. Она была не случайной жертвой, а… избранной. Носительницей. Хранительницей этой тайной, ужасной силы. Она сильнее вцепилась в невидимую руку, её собственные пальцы белели от напряжения. Она не просто держалась. Она хваталась. Как тонущий, который наконец нащупал под водой прочный корень и вцепился в него всеми силами, не думая о том, куда этот корень ведёт — наверх или ещё глубже. Неважно. Лишь бы не утонуть в одиночестве и бессмысленности. — Доверься мне, — пела Ворон, и её «руки» ласково гладили её волосы, её плечи через грубую ткань рубашки. — Отдай мне свою усталость. Свою боль. Свою пустоту. Я превращу их в меч. В крылья. В огонь, который сожжёт эти стены дотла. Просто позволь мне расти. Позволь мне быть с тобой. Всегда. Агата кивнула. Медленно, едва заметно. Это был не сознательный выбор. Это была капитуляция. Капитуляция перед единственным существом в этой вселенной, которое предлагало не боль, а… понимание. Пусть и понимание монстра. Пусть и союз с собственной тенью. Но это был союз. Она закрыла глаза, и слёзы, наконец, потекли по её щекам, смешиваясь с лечебным гелем. Но теперь это были не слёзы отчаяния. Это были слёзы странного, горького облегчения. Она нашла свою соломинку. И неважно, что эта соломинка была выточена из костей её же кошмаров и смочена её же кровью. Она держалась за неё изо всех сил. И Сущность, чувствуя эту полную, безоговорочную сдачу, тихо заурчала от удовлетворения где-то в глубинах их общего существа, её пернатые объятия сжимаясь чуть крепче в знак обладания. Голос Ворона опустился до интимного, почти колыбельного шёпота, но каждое слово било с силой молота, вбиваясь прямо в самое сердце Агаты. Он обвивал её сознание, как плющ, и вплетал в свой сладкий яд самое святое и самое больное. — А наш мальчик… — прошептала Сущность, и в её голосе прозвучала нежность, от которой у Агаты перехватило дыхание. — Наш маленький, храбрый мальчик. Ты думала, он просто твой? Нет, милая. Он — наш. В нём течёт не только твоя кровь. В нём… есть искра. Искра меня. Агата замерла, её пальцы, вцепившиеся в фантомную руку, сжались до боли. Сын. Искра. Её сила. Эти слова открывали дверь в такую бездну надежды и ужаса, что мир закружился. — Они забрали его, думая, что разлучат нас, — продолжала Ворон, её тон стал печальным, но полным тайного знания. — Но они ошиблись. Они лишь перенесли часть нас в другое место. Он жив, Агата. Я чувствую это. Я чувствую его пульс где-то в этих стенах. Слабый, но упрямый. Как наша ярость. Он ждёт. Ждёт, когда мы придём за ним. Это была ложь, замешанная на полуправде и безумной вере. Сущность не чувствовала ничего. Она была порождением боли Агаты и ничего больше. Но для Агаты, чьё материнство было растерзано и использовано как орудие пытки, эти слова стали откровением. Он жив. Он ждёт. В нём есть часть её… их. — Они думают, что могут делать с нами что угодно, — голос Сущности окреп, в нём зазвучали стальные нотки. — Бить. Колоть. Отнимать. Но они не понимают, что каждое их действие — это семя. Семя нашей мести. Они выращивают в нас не пациента, а бурю. И когда эта буря наконец вырвется наружу… Сущность сделала паузу, дав воображению Агаты нарисовать картину: не просто побег, не просто слёзы. А расплату. — .. они будут умолять, — закончила Ворон, и каждый слог был отточен, как лезвие. — Рубинштейн будет ползать у наших ног, умоляя о пощаде, которую он никогда не давал тебе. Те санитары, что смеялись, будут рыдать от страха. А тот грубый бык, что поднял на тебя руку… он будет смотреть в наши глаза и видеть в них свой конец. И он будет знать, что это — за нашего мальчика. За каждую нашу слезу. За каждую каплю крови. Это была не просто мечта о мести. Это было пророчество. Озвученное тем единственным существом, в которое Агаты теперь верила безоговорочно. Сущность рисовала не хаотичную ярость, а холодную, целенаправленную кампанию. И в центре её был он — их сын, их общая причина, их священная миссия. Агата не просто слушала. Она впитывала. Её горе, её унижение, её бессилие — всё это под действием этих сладких, страшных речей переплавлялось во что-то новое. Не в исцеление, а в топливо. Топливо для этой обещанной бури. Она видела это почти осязаемо: они вдвоём (втроём? с сыном?) пройдут по коридорам «Дельты», и стены будут расступаться перед ними, а их обидчики — падать ниц. Её хватка на руке Сущности стала не отчаянной, а решительной. Слёзы на её щеках высохли. В опухших, залитых гелем глазах зажёгся новый огонь — не здорового сознания, а фанатичной, отравленной веры. Она кивнула снова, на этот раз более уверенно. — Да, — подумала она, не в силах выговорить. Мы отомстим. За него. За нас. И Ворон, почуяв полную, окончательную победу, не просто заурчала. Она запела — тихую, жутковатую, победную мелодию прямо в самое ухо Агаты, обвивая её всё плотнее своими невидимыми, пернатыми объятиями. Сделка была заключена. Душу продали не дьяволу со стороны, а тому демону, что вырос в её собственной сломанной душе. И Агата, наконец, обрела покой — страшный, безумный покой тонущего, который перестал бороться с течением и позволил тёмным водам унести себя к обещанным, кровавым берегам мести. Сделка была заключена. Договор скреплён не чернилами, а болью и обещанием крови. Агата перестала сопротивляться. Она не просто приняла Сущность — она растворила в ней последние остатки того «я», что боялось, что плакало, что тосковало по дому. Теперь в её разбитом черепе жили двое, но говорил только один голос, и его эхо отдавалось в каждом уголке её существа, становясь её собственными мыслями, её собственными желаниями. И это желание было одно, кристально чистое и ядовитое: ОТОМСТИТЬ. Оно горело в ней холодным, нечеловеческим огнём, питаемым каждой введённой каплей лекарства, каждой пульсирующей болью от побоев. И её сознание, освобождённое от мук совести и страха, с жадностью начало рисовать картины. Она видела его. Вениамина Самуиловича. Не в белом, безупречном халате, а в луже. Не на своём стуле в кабинете, а на холодном, липком полу, быть может, в её же камере. Он не смотрел на неё свысока. Он ползал. Его очки разбиты, взгляд, всегда такой аналитический и холодный, затуманен животным страхом и болью. Он хрипел, пытаясь что-то сказать, молить, но из его рта вытекала не речь, а тёмная, алая струйка крови, смешиваясь со слюной. Она представляла, как его тело дёргается не от изящных движений хирурга, а в конвульсиях. Не от её ударов — её руки были слабы. От энергии. От разрядов, которые будут исходить не от шокеров санитаров, а от неё самой. От её пальцев, от её взгляда, от самой её ненависти, материализованной в сине-белые молнии. Он будет корчиться, как жук на булавке, его костюм будет дымиться, а в воздухе запахнет палёной плотью и озоном. И ещё… деталь. Мелкая, отвратительная, сладостная. Она видела, как откуда-то из его вспоротого живота вываливается что-то тёмное, склизкое, пульсирующее — кишки. Они падают на пол с тихим, влажным звуком, и он, в агонии, пытается затолкать их обратно своими уже неловкими, дрожащими руками. Это были не просто фантазии. Это были обеты. Планы, которые сущность шептала, а Агата принимала как свои собственные, лелеяла, оттачивала, как лезвие. И на её губах, под плёнкой геля, расползающихся и разбитых, появилась улыбка. Не та, что вызывала Ворон, дергая за мускулы. Это была её улыбка. Искренняя. Блаженная. Полная предвкушения. Уголки её губ, потрескавшиеся и воспалённые, дрогнули и потянулись вверх, растягивая болезненную кожу. Это выражение было страшнее любого её прежнего гримаса страха или ярости. В нём была тихая, безумная радость. Радость от знания, что страшный, невыносимый мир, в котором она была вещью, наконец обрёл смысл. Смысл мести. И она знала, как он будет сладка. Она лежала на носилках, связанная, избитая, накачанная химикатами, и улыбалась в яркий свет лампы, представляя, как этот свет будет отражаться в стеклах очков падающего Рубинштейна в последний раз. Сущность безмолвно ликовала внутри неё, чувствуя полную и безоговорочную победу. Агата больше не была пациенткой. Она была семенем. Семенем апокалипсиса для этого маленького, замкнутого ада. И оно уже начало прорастать, питаясь её болью и поливаемое её новой, сладкой, убийственной надеждой. Внутри Агаты бушевала энергия. Это не было воображением или метафорой. Её нервная система, перенасыщенная болью, яростью, химическими коктейлями и маниакальной верой в Ворона, начала сбоить самым зримым образом. В темноте её расширенных зрачков, залитых кровью и тенью, стали проскакивать крошечные, едва заметные искорки. Сначала одна, потом ещё. Они были похожи на статические разряды, короткие и резкие, вспыхивающие в глубине глаз, как молнии в далёкой, чёрной туче. Воздух вокруг её висков казался чуть более плотным, чуть более заряженным. Сущность почуяла это изменение мгновенно. Ощутив новую, неведомую прежде силу, текущую по их общим нервным путям, она возликовала. Её безмолвное ликование превратилось в победный рёв внутри их общего сознания. — ДА! Чувствуешь?! — вопила она, и её голос был уже не шёпотом, а оглушительным гулом. — Это я! Это МОЯ СИЛА! Она просыпается! Она рвётся наружу! ДАЙ МНЕ КОНТРОЛЬ! ДАЙ МНЕ ВЫРВАТЬСЯ! СЕЙЧАС! ПРЯМО СЕЙЧАС! Я РАЗОРВУ ЭТУ ДВЕРЬ! Я СОЖГУ ИХ ВСЕХ! И Сущность не просто кричала. Она действовала. Агата почувствовала, как что-то внутри неё резко, грубо сдвигается. Как будто её собственная воля, её «я», отодвигается в сторону, как занавеска, и на авансцену выходит нечто иное, тёмное и всепоглощающее. Её мышцы напряглись уже не от её команд, а от чужих. Пальцы в рукавах смирительной рубашки дёрнулись, пытаясь сформировать когти. Голова начала медленно, против её воли, поворачиваться к двери процедурной. В глазах искры участились, сливаясь в короткие, зловещие вспышки. Воздух в комнате, казалось, затрепетал. Ворон рвалась наружу. Сейчас. Немедленно. Её жажда мести, подогретая фантазиями Агаты, была слепа и безрассудна. Она хотела крови. Хотела разрушения. Хотела доказать своё существование самым примитивным, самым кровавым способом. И в этот самый миг, на самом краю полного затопления, в самой глубине того, что ещё оставалось от Агаты, сработал последний инстинкт. Не самосохранения. Не страха. Инстинкт охотника. Инстинкт, который понимал, что ярость без плана — это самоубийство. Из самой сердцевины её существа, из того тлеющего уголька рациональности, что не был съеден болью и не отдан Сущности, вырвалась мысль. Тихая, но стальная, как клинок: — НЕТ. Не крик. Не мольба. Приказ. Себе. Им. Всем. Сейчас не время. Мысль пронеслась, как холодный ветер, по горящим полям её безумия. И за ней потянулись образы, уже не сладкие мечты, а трезвые, жестокие расчёты: она, слабая, связанная, в процедурной. Один санитар за дверью. Рубинштейн где-то далеко, защищённый системами и людьми. Сущность, вырвавшаяся сейчас, убьёт санитара. Может, ещё кого-то. А потом на неё набросятся десятки других. Уколют. Успокоят. Заточат ещё глубже. Или просто убьют, как опасный образец. И всё. Конец. Никакой мести Рубинштейну. Никакого сына. Это холодное осознание ударило с силой ледяной воды. Агата,та Агата, что ещё помнила, что такое стратегия, пусть и изуродованная, рванулась внутрь себя. Не чтобы выгнать Ворон — она была частью её теперь. Чтобы обуздать. Чтобы взять под контроль этот дикий, слепой выплеск силы. Это была титаническая борьба в тишине её разума. Сущность рычала, упиралась, её пернатые «руки» внутри их общего существа впивались в контроль. Но Агата ухватилась за эту одну, ясную мысль: слишком рано. Она сжала её, как якорь. И с невероятным усилием, выжимая из себя последние крохи собственной, не отданной ещё воли, она вытолкнула напор Сущности обратно, в глубины, наложив внутреннее вето. Молнии в её глазах погасли так же внезапно, как и появились. Напряжение в мышцах спало. Голова перестала поворачиваться. Она просто лежала, тяжело дыша, пот струился с её висков, смешиваясь с гелем. Сущность затихла, но не исчезла. Она бушевала где-то вдалеке, обиженная, обманутая в своём триумфе, но… послушная. Ибо даже она поняла, пусть и на животном уровне, правоту этого «нет». Ярость без тактики — смерть. Агата открыла глаза. В них не было ни улыбки, ни страха. Был лишь холодный, безжалостный расчёт. Она погладила фантомную руку Сущности, всё ещё ощущаемую рядом, уже не вцепившись, а просто прикоснувшись. — Позже, — подумала она, и это была уже не просьба, а констатация факта. — Мы сделаем это. Но правильно. Когда они меньше всего будут ждать. Когда ничто не сможет нас остановить. Ворон ответила тихим, недовольным, но согласным урчанием. Охота была отложена. Но не отменена. И теперь они обе — и Агата, и её тёмная половина — знали, что сила есть. Что она реальна. И что нужно лишь дождаться подходящего момента, чтобы направить её, как копьё, прямо в сердце этого ада. А пока что можно было лежать и копить её, капелька за капелькой, с каждым ударом сердца, с каждой новой порцией боли и унижения.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать