Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
1996 год. Партизанск, Приморье. Волна исчезновений женщин будоражит провинциальный город. На должность старшего следователя назначается некий капитан Накахара, вызывающий уйму негодования у местных жителей. Чуя ненавидит каждую каплю редкого дождя, упавшую на тлеющий кончик сигареты, каждый грязно-жёлтый луч на серости асфальта, каждый недоверчивый взгляд на погоны и каждое идиотское лицо на узких улицах. Ещё и этот нелепый парень вчера на парковке… как его? Дазай Осаму?
Примечания
В данной работе присутствуют подробные описания убийств, мёртвых тел, физического и психологического насилия и другие не самые лёгкие для восприятия сцены. Читайте с осторожностью, вы предупреждены.
Также упоминаются наркотические вещества и зависимости, курение и употребление алкоголя, описывается асоциальный образ жизни и другие противоправные действия. Авторы не пропагандируют ничего подобного и не поддерживают таковой образ жизни.
Все персонажи и события вымышлены, любые совпадения с реальными людьми случайны. Город, описываемый в работе, в реальности не подобен описываемому.
В работе большое внимание уделяется следственным и розыскным мероприятиям. Мы не претендуем на полное совпадение с реальностью и можем изменять некоторые моменты под контекст, поэтому нельзя считать текст точным документальным.
Тгк для связи с нами: https://t.me/tvoumirobrechen
Всем удачи!;)
Посвящение
Самым прекрасным читателям и невероятному городу П
Глава 11: История болезни
30 ноября 2025, 05:24
Я же своей рукою
Сердце твоё прикрою
Можешь лететь
и не бояться больше ничего
Сердце твоё двулико
Сверху оно набито
Мягкой травой, а снизу
каменное, каменное дно
Сколько Дазай себя помнит, он всегда чувствовал не так, как остальные. Острее это ощущалось в детстве: тогда это замечал не только он, но и окружающие. Натянутая улыбка казалась другим детям жуткой, попытки присоединиться к каким-нибудь примитивным играм вроде салок или пряток выглядели несколько неуклюже. Он мог сказать что-то не то, не так развернуться, не так положить руки, рассмеяться невпопад. Детей, пытающихся подружиться с ним, это пугало. Дазай их не винит. Кто даже во взрослом возрасте спокойно отреагирует на внезапную усмешку посреди рассказа о смерти любимой собаки? Вряд ли многие. Вряд ли хоть один. Он быстро впитал первые многозначительные переглядки сверстников, полные непонимания, и торопливые реплики о том, что мама просила прийти сегодня пораньше, но мы можем обязательно встретиться завтра. В первый раз Дазай действительно пришёл на следующий день в тень под раскидистой цветущей вишней. Уже на второй он не был так самонадеян. Он всегда быстро учился и хорошо отслеживал причинно-следственные связи. Это был сигнал, что он снова что-то сделал не так. Как люди учатся эмоционировать? Неужели это заложено в них изначально? Первая улыбка младенца от взгляда любящих глаз матери — прямое тому доказательство. Но почему же на исходе реакции разных людей отличаются? Почему некоторые от испуга плачут, другие бьют, другие замирают, а иные убегают? Почему некоторым от злости проще пнуть стол и закричать, а другим расплакаться? Значит, выражение эмоций — не изначально выданный при рождении ресурс, а выработанный за период эксплуатации метод? Осаму часто рассуждал на этот счёт, когда был младше, и вскоре пришёл к выводу, что ответ находится посередине. Да, изначально в человеческую особь вкладывается некий «лимит на чувства». Детей не учат улыбаться — так они выражают радость. Им не нужно напрягаться, чтобы заплакать от боли, — у них нет другого способа показать свой дискомфорт. Но радость, боль, грусть — слишком простые эмоции. Для более сложных, таких как отвращение, сочувствие, гнев или страх нет единой модели. Всё зависит от наблюдений маленького человека за окружающим миром. А что окружает маленького человека в первые годы жизни? Родные стены и родители. Дети — чистое полотно, которое не простит неправильно намешенных цветов или случайной кляксы. Ты никогда не сотрёшь пятно от кисточки, которую по случайности уронил на холст. Дети — сухая губка, мгновенно впитывающая в себя абсолютно всё, что ты им даёшь. Дети разбираться не будут, собирался ли ты в них вкладывать случайно вырвавшийся мат после того, как облил себя кипятком, — они будут повторять это слово часами, сутками, неделями, пока не надоест. Они хватают без разбору всё, мгновенно тянут в рот и новые слова, и песок, и камни, по случайности попавшиеся под руку. Первые годы жизни подобны русской рулетке: никогда не знаешь, что выстрелит, а что пройдёт и не отложится. То, что отложится со стопроцентной вероятностью, — эмоции. Маленькие люди, владея лишь минимальным набором ресурсов, жадно хотят познать более сложные формы проявления собственного я. Даже если их проницательный взгляд не приклеен к тебе, они будут пристально следить, какую гримасу ты скорчил, пока уговариваешь стиральную машинку заработать снова, или обсуждаешь с соседкой измену Нины из соседнего двора. Родитель для маленького человека — его трафарет. Дазай не был исключением из правил. Его не назвать уникумом или гением, полностью ушедшим от стандарта. Разве что он мало плакал в младенчестве. Разве что улыбка в любящие глаза матери была для него редкостью. Даже примитивный ресурс, выданный при рождении каждому, у него барахлил. Где-то на Земле существует тот, кто умеет улыбаться за двоих и плакать сутками: кажется, в пункте выдачи что-то перепутали. Дазай точно так же впитывал более сложные эмоции через свой трафарет. Он не знал другого и даже, быть может, не подозревал, что это самое «другое» существует. Поэтому поначалу причины столь быстрой отстранённости таких же детей были для него загадкой. Было ли дело в том, что без изначального набора базовых эмоций нет пути к познанию более сложных? Была ли причина в том, что ему на самом деле не хотелось смеяться над смертью чужой собаки, — в целом, как и плакать? Учиться было легко. Другие дети во дворе — кладезь новых знаний о самом себе и человечком устройстве. Они делились ими беспрерывным потоком, сами о том подозревая и даже не догадываясь об этом. Им не нужно было стоять у доски с указкой и втолковывать теоремы и аксиомы. Достаточно было громко что-то обсуждать, полностью отдаться игре или весело хлопать в ладоши, когда шутка была до ужаса смешной. Дазай всматривался в лица, в искрящиеся искренние глаза и мгновенно повторял. Схватывал на лету. Притворяться первое время было сложно. Нередко приходилось выстраивать полученные знания в колонки и систематизировать их с помощью таблиц в виде домашнего задания. Если шутка достаточно смешная, можно посмеяться не больше десяти секунд, а лучше одним глазом следить за реакциями остальных: так удобней определять уместность. Если ребёнок рассказывает что-то с грустью на лице, будет правильно повторить его мимически: чуть-чуть свести брови к переносице, образовав ровно одну складку между ними, совсем немного напрячь губы, на несколько миллиметров прикрыть глаза и кивать, когда выслушиваешь. Зачем кивать — самый сложный вопрос в этой парадигме, но если надо, то пожалуйста. Наблюдать за детьми было интересно. Систематизировать полученную информацию — ещё прикольней. Представляешь себя составителем громадных энциклопедий, пожелтевших от времени, но всё таких же занимательных и поучительных. Жаль, что его энциклопедии были только в его голове и предназначались только для него, — другим они были ни к чему. Но было интересно. И очень, очень полезно. Психологи заявляют, что эмпатии нельзя научиться и это врождённый талант, присущий немногим людям. Дазай нагнул этих психологов и с радостью бы посмеялся в их лица не дольше десяти секунд. Спустя несколько месяцев подробного изучения предложенного материала он научился знать о других людях даже то, что они сами не хотели выражать. Например, если человек опускает крылья носа, вскидывает брови и пристально глядит на тебя, это может значить целые три совершенно разные эмоции. По количеству складок на лбу он научился высчитывать степень недоверия или шока, а по гладкости подбородка — температуру накала страстей. Обмануть детей было трудно, но не невозможно. Вряд ли они потратили на свои чувства столько же, сколько это сделал Дазай. Поэтому, как только тот справился со своими мимическими мышцами, все мгновенно забыли о его первых неудачных потугах и стали снова предлагать дружбу. Дружба — ещё одна интересная эмоция, её в энциклопедии Осаму до этого не наблюдалось, а открывать для себя что-то новое всегда весело. Тем более, эмоция «дружба» открыла для него настоящий ящик Пандоры: каково же было его удивление, когда он выяснил, что эмоции могут выражаться не только словами и мимикой, но и жестами! Если эмпатия — такой же талант, как, например, музыкальный слух, то в детстве по ушам Осаму прошёлся медведь, и ему пришлось сесть за фортепьяно и не вставать, пока не сможешь сыграть симфонию в четыре руки, один раз её прослушав полностью. Осаму научился играть в шесть рук. Он догнал и убил медведя, так неудачно прошедшегося по его ни в чём не повинным ушам. Но, к сожалению, от фортепьяно отойти так и не смог. Потому что сколько ни играй, сколько ни учи и сколько ни систематизируй, ты никогда не сможешь смеяться со смешной шутки искренне. Более того: ты никогда не поймёшь, что шутка смешная и шутка ли это вообще. Пытаясь обмануть сверстников, Осаму не пытался обмануть себя. Можно ли утверждать, что Дазай никогда ничего не испытывал и так и не смог ощутить хотя бы одну из тех эмоций, которые так хорошо передавал лицом? Нет. Это далеко не так. Дазай чувствовал, только, может, в четверть меньше других. Проблема была лишь в том, что внутри это ощущалось по-другому. Эмоции иных детей были в полном симбиозе с их чувствами, у Осаму же этого симбиоза не существовало. Мысли и чувства отдельно, внешняя оболочка отдельно. Считали бы люди его странным, увидь они только внутренне? О да. Именно для этого и существует оболочка и бесконечные таблицы с анализами. Чтобы не отличаться. Отличие — вот настоящее зло, если ты ребёнок. Это утверждение мальчик схватил сразу. Это первое, чему научила его жизнь. Он всегда знал, что с ним что-то не так. Не тешил себя надеждами или слепыми беспочвенными убеждениями. Если ему нужны энциклопедии, а всем остальным в этом мире нет, то проблема явно не во всём окружающем мире. Проблема. У него проблема? Или он проблема? Для Осаму много значили запахи и звуки. Когда-то в его руки попала книга, посвящённая французскому символизму девятнадцатого века. Среди прочих тонкостей нонконформизма и отношения тождеств он вычитал о поэте с до ужаса сложной фамилией, который мог соотносить гласные звуки с определёнными цветами и вкусами. Так Дазай узнал о синестезии и, кажется, понял, почему так ненавидит запах нашатырного спирта. Лишь один вдох этого отвратного аромата мгновенно застилал глаза тёмно-красным. В белоснежных коридорах пахло нашатырём. Он морщился, давился им, часто сглатывал, но терпел — выбора не оставалось. Здесь окон не открывали: каждая ручка была стянута тонкой цепочкой, ключ от которой даже не пытались искать среди другого барахла. О проветривании можно забыть. Воздух был душным, спёртым, давящим и чуть ощутимо влажным. Осаму бродил по этим коридорам невысокой тенью, сам не зная зачем и для чего. Он любил представлять себя безликим призраком этого здания, навечно запертым в его кирпичных стенах, пугающим случайных несчастных, заблудших здесь; неосязаемым духом, чьё присутствие можно было почувствовать, но никак не подтвердить взглядом. Однако эта утопия была не более, чем фантазией, и разрушалась сразу же, как только на коридор выруливал хоть кто-нибудь из персонала. Они все смотрели на него, стыдливо прятали глаза за волосами, жалостливо поджимали губы и бежали дальше, сделав вид, что не заострили внимания на случайном встречном. Дазаю не нравились эти взгляды, поэтому вскоре он перестал выходить на коридоры вовсе. Лишь изредка, только если приходилось, он медленно шаркал ногами в неудобной обуви по белоснежной плитке. Ходить было больно. Дышать тоже. Он морщился, сглатывал, прикрывал веки, но терпел. Осаму не нравилось это здание. Оно нагоняло жути. Но даже не жуть была причиной дискомфорта, а ощущение несвободы. Он не мог встать и уйти куда глаза глядят, не мог съесть то, что хочется и даже открыть окно, чтобы подышать свежим воздухом. Иногда ему позволяли выходить на улицу, но только в присутствии кого-нибудь из персонала и с обязательным аксессуаром в виде трости. Даже если бы захотел, сбежать бы не смог. Так зачем же за ним так строго приглядывают? Боятся, что он сделает что-то ещё более ужасное? Что может быть ужасней побега из психиатрической больницы? Таблетки были горькими, глаза медсестёр неоднозначными, а уж их лица — тем более. Информацию о том, что означает их извечная складка на лбу, Дазай не смог найти ни в одной из таблиц в своей энциклопедии. Где-то она означала сочувствие, где-то злость, а где-то страх. Но разве могут эти милые девушки испытывать все эти эмоции разом по отношении к какому-то сопляку? Осаму старался не задумываться об этом да и вообще не думать ни о чём конкретном. Он бродил по коридорам, спал, ел, прилежно ходил туда, куда его отправят в этот раз и не пытался строить и так натерпевшимся девушкам козни. Он терпел зуд под кожей и говорил психологам только то, что они хотели от него услышать. Так получится выйти отсюда побыстрее, но не слишком быстро, чтобы уже завтра оказаться дома. Даже это место было получше дома. Хотя… нет. Свобода была явно дороже этого «получше». В дверь осторожно постучали, и Дазай нехотя сел на постели, не утруждаясь ответом. Посетителю он и не требовался. Спустя формальные три секунды ручка повернулась и в проёме появилось знакомое молодое лицо. Мужчина обвёл взглядом помещение, зацепил глазами прислонённую к стене фигурку и натянуто улыбнулся, проходя внутрь. Насколько искренней была эта улыбка, с такого расстояния Дазай сказать не мог. Его лечащий врач опустился на стул напротив кровати, зажав карандаш зубами, и неторопливо разложил на коленях стопку бумажек. На заинтересованный взгляд мальчишки он лишь притянул их ближе к себе, не дав прочитать и строчки, поэтому Дазаю пришлось недовольно фыркнуть, усевшись обратно. И почему в этот раз он пришёл один? Разве на обходе не присутствуют все врачи разом? — Добрый день, Осаму, — приторно проговорил мужчина, когда закончил копошение в своих бумагах. — Как ты сегодня себя чувствуешь? — Лучше. Дазай знает, что это любимое слово всех психиатров. Скажешь «плохо» — всё станет ещё хуже. Скажешь «нормально» — придётся объяснять, почему не плохо и не хорошо. Скажешь «хорошо» — тебе не поверят, потому что ты всё ещё всего лишь пациент в психиатрической больнице. «Лучше» — прекрасное слово. Оно означает прогресс, чем тешит эго зазнавшихся специалистов, заставляет не менять стратегию лечения и одновременно не поясняет, насколько относительно это «лучше». Лучше чем вчера? Лучше чем обычно? Лучше чем когда-либо? Но Дазай слишком часто кормил своего доктора этим «лучше», так что сегодня решает пояснить: — Швы перестали болеть по ночам, я могу самостоятельно поднять стул, не испытывая при этом дискомфорта. Прогулки идут мне на пользу, вчера я смог сам дойти до калитки и обратно. Голова почти не трещит, и меня больше не тошнит от еды. — Это прекрасно, что ты восстанавливаешься физически, — участливо кивнул мужчина, чуть прищурившись. — А что насчёт твоего морального состояния? Этот врач отличался от остальных. Его взгляд был уж слишком проницательным. Если другие доктора смотрели будто сквозь тебя, то эти тёмные глаза отделяли лишнее от нужного и смотрели в самую суть. Вовнутрь. С ним общими фразами не отделаешься. Придётся отвечать честно. Либо так, чтобы даже он не распознал ложь. — Мне лучше. — Чем когда-либо? — Чем вчера. Мужчина понимающе улыбается. Не поверил. Блин. — Что ж, это хорошо, — он откинулся на спинку стула, медленно собирая волосы. Дазай всегда поражался тому, как у него это получается с помощью обычного карандаша. — Тогда пока ничего менять не будем. Те же физиопроцедуры, те же таблетки, те же капельницы, те же сеансы с твоим психологом. Сегодня она сказала мне, что ты стал более разговорчивым. Можем увеличить дозу витамина «Д», если тебе стало легче ходить. Это уж точно лишним не будет. А теперь предлагаю поговорить о кое-чём другом. Ты не против? Осаму ничего не ответил, но мгновенно утвердительно кивнул. От глаз доктора не скрылось, как заинтересованно его пациент поглядывает на записи. — Хорошо. Твой психолог также передала мне сегодня твоё тестирование… Я могу тебя поздравить. Ты поправляешься с космической скоростью. Прекрасные результаты. Я бы даже сказал идеальные, если бы это было уместно. Дазаю искренне хотелось усмехнуться. Но за долгие годы тренировок он научился как натягивать на себя мимическую маску, так и виртуозно контролировать редкие порывы. Это выдало бы его с потрохами. Поэтому он наполняет взгляд надеждой, когда глядит в добрые глаза доктора, сцепив руки вокруг подтянутых к груди коленей. Конечно, он поправляется. А могло бы быть иначе? Позавчера вместо обычного белого листа и карандаша, после предъявления которых обычно просили нарисовать что-нибудь вроде своего настроения, самого себя и тому подобного, психолог положила перед ним целую стопку бумаги. «Тестирование,» — устало вздохнула она, усевшись на свой стул. Выглядела она неважно: в слишком глубоких для её сорока морщинах была видна жуткая сонливость и лёгкий флёр скорой смерти сострадания. Прямо перед Дазаем у неё был приём с шизофреником из шестнадцатой, и эту палату обходил стороной даже сам мальчик. Женщина рассчитывала занять пациента тестом и передохнуть несколько минут — он, вроде, не буйный, не кидается, головой об стены не бьётся, что для её профессии роскошь. Она прикрыла веки и все сорок минут созерцала блаженную черноту, пока Осаму чиркал похожие на ворон галки напротив верных вариантов ответа. Не следила. Примитивщина. Что-то вроде шкалы Бека и ещё с десяток очевидных тестов. В них нужный врачам вариант будто сам светится зелёным. Какой дурак не выберет первый ответ из перечня: «я не чувствую себя в чём-нибудь виноватым»; «достаточно чувствую себя виноватым»; «большую часть времени я чувствую себя виноватым»; «я постоянно испытываю чувство вины»? Наверное, тот, кто собрался отвечать честно? Что такое честность вообще? Дазай знает, что с ним что-то не так, — он честен с самим собой. Он знает об этом лучше, чем врачи, медсёстры и одноклассники. Он знает об этом лучше, чем кто-либо другой. И это к лучшему. Зачем этой милой уставшей женщине знать о нём больше, чем ей положено? Ошибиться сложно. Достаточно знаний о том, что такое норма в человеческом понимании, и чёткое осознание того, насколько ты отличаешься от этой нормы. Дети его возраста, может, глупы настолько, чтобы быть честными. Но Дазай не глупец. С явными проблемами, но не глупец. И только это по-настоящему играет роль в кирпичных толстых стенах больницы. Обмануть легко. Обмануть самого себя — ещё легче. Ещё секунду назад Осаму казалось, что он победил: делал всё, что от него требовали, послушно подбирал удобные ответы на чужие вопросы, пил таблетки, забинтовывал раны и успешно прошёл тестирование. Но теперь он видит, как быстро доброта во взгляде врача трансформируется в почти издевательскую смешинку. Их легко перепутать. Что ж, сегодня Дазай повёлся. — Вот только… я одного понять не могу, — усмехается мужчина, глянув за пыльное стекло зарешёченного окна. — Я таких здоровых людей, как ты, Осаму, даже на улице не встречаю. Так как же тогда ты, такой здоровый мальчик, дошёл до моей палаты? Он склоняется ниже, будто приглядывается к движущейся тьме детских зрачков. Смотрит в самую суть. — Как ты вскрыл вены, Осаму? Да ещё и так зверски: на руках и на ногах? Дазай не ведёт и бровью. Но под больничной рубашкой отчаянно бьётся о рёбра подстреленная птичка. Паника. — Ножом. Кухонным. Грязным. Тяжёлым. Лезвие испачкано в каком-то жире. Это было не сложно. Раз — длинная красная линия. Два — другая, такая же, от внутренней стороны бедра к внешней. Тепло опускается к коленям, холод застревает в пальцах ног. В глазах уже рябит. Три — синяя толща расходится в стороны, плоть раскрывается, как книга. Ужасное зрелище. Сначала ноги, потом правая рука, и напоследок левая, чтобы точно смочь удержать орудие и не вырубиться раньше времени. Четыре — чуть мимо. Его уводит в сторону и линия получается кривой. Сухожилие на левой повреждено. Красное, красное, красное… — Я знаю, — кивает доктор. — Почему ты это сделал? Капли не красиво стекают по рукам — тонкие струи выплёскиваются в такт его замедляющегося пульса. Раз, два, три. Раз, два, три. Раз, два, три. Смычок-нож падает и ударяется об плитку. Смерть задерживается — не приходит быстро. Он был уверен, что всё закончится, стоит последней линии оказаться на его коже. Всё продолжается. Красное, красное, красное. Из ног, из рук, кажется, что даже из горла. Кажется, словно он захлёбывается в собственной помутневшей жидкости, но это не может быть правдой. Это больно. Это очень больно. Это не заканчивается. Он хотел почувствовать что-то. Может, хотя бы страх перед кончиной или сожаление о своём поступке. Но он не почувствовал ничего, кроме жалости о том количестве боли, которая пришла за этим решением. Боль пришла — смерть даже не показалась. В надежде прекратить это он потянулся слабыми пальцами к выпавшему ножу. Капля крови сорвалась с ногтя, потекла по рукояти. Тесак выскользнул из ладони. Левая рука — бесполезный отросток, более непригодный для использования, поэтому правая из последних сил сжимает измазанную в жире деревяшку. Он хотел было поднять лезвие к горлу, дабы дотянуться до сонной артерии, но предплечье отказалось подниматься выше уровня груди. Тогда он перевернул его и приставил остриё к животу. Не наверняка. Не хватит сил, чтобы достать. Когда он потянулся, чтобы нащупать сердце, дверь на кухню открылась. Он почувствовал сожаление. О своей дурости. — Я уже рассказывал Вам, — скучающе вздыхает Осаму, проведя кончиками пальцев по белоснежным бинтам на предплечьях. — Тринадцать лет, переходный возраст, гормоны шалят. Мне отказала девчонка из класса, сказала, что я ей не нравлюсь. Я и решил… что это конец меня как личности. На эмоциях. Сейчас я понимаю, что это всё глупость. На самом деле я не хотел умирать. Я просто хотел… даже не знаю. Есения Ивановна сказала, что я хотел отомстить ей, надавить на жалость. Хотел, чтобы она пожалела, чтобы пришла ко мне в больницу, испугалась и жестоко корила себя. Это правда, как бы ни было стыдно признавать. — Пришла? — вскидывает бровь мужчина. Дазай грустно улыбается, застенчиво опустив глаза в простынь. — Не-а. Поэтому это всё ещё глупее, чем мне казалось. Но я даже рад, что так вышло. Теперь я знаю настоящую цену своей жизни. Я не хотел и не хочу умирать. Никакой девчонки из класса не существует. Вернее, существует, но ни одна из одноклассниц ни за что бы не сказала, что ей не нравится Осаму. Взрослым нравятся упрощения. Они обожают упрощать. Здоровые обожают упрощать. Проще, чем эта лажа, придумать невозможно. Доктор молчит какое-то время, прищурившись. Он всегда так делает, когда хочет скрыть, что думает о собеседнике. Стоит признать, это работает. — Ты можешь обмануть Есению Ивановну, — спустя пару минут тихо произносит он, — и всех остальных психологов, которые так тебя обожают. Но ты не сможешь обмануть меня, Осаму. Ни один человек, который не хочет умирать, не станет так хорошо продумывать свою показушную смерть. Тебе ведь стыдно не за своё легкомыслие, а за то, что ты просчитался. Ты сглупил, когда взял в руки нож, не потому что сделал это ради какой-то девчонки, а потому что надеялся, что это сработает, — он шепчет: — Не сработало? Не сработало. Вся акварель стекает с его лица, оставляя белоснежное полотно. С красным. — Ты молодец, — кивает доктор, снова улыбнувшись в полные ненависти чёрные глаза. Эта похвала ощущается издевательски. — У тебя очень хорошо получается. Если будешь продолжать в том же духе, сможешь убедить не то что меня, но даже самого себя в том, что с тобой всё в порядке. Ты и вправду гениален. Но гениальность всегда идёт рука об руку с сумасшествием. Не всегда знаешь, когда эта грань размывается. А там, где сумасшествие, там всегда обман. — Я не псих. — Видишь? Ты уже заблудился. Но в чём-то ты, всё же, прав. Ты и вправду не псих, Осаму. Ты другой. И моя задача понять, почему, и помочь тебе справиться с тем, что делает тебя непохожим на остальных, — он склоняется ещё ниже, аккуратно положив руку на край постели. Врач старается звучать искренне — Дазай ненавидит эту интонацию. — Я тебе не враг. Мне не нужно лгать. Я здесь для того, чтобы помочь тебе. Но я не могу этого сделать, пока ты подделываешь сложные психологические тесты. Позволь мне. Кто сказал, что ему нужна помощь? Там где сумасшествие, там всегда обман. Там где сумасшествие, там всегда психиатрическая больница. Неужели он думает, что Осаму поведётся, когда ему заранее дали подсказку? Обман обволакивает эти стены, скользит сквозь щели в ветхой кирпичной кладке, лежит концентрированным осадком на дне колб и плотно спрессован в разноцветные капсулы. Врачи лгут. Всегда. И этот не исключение. Как же смешно выходит. Ему предлагают помощь в борьбе с чем-то, о чём они сами не имеют никакого представления. Ему предлагают поддаться искушению выдуманной панацеи и покорно склонить голову, чтобы их жёстким рукам было проще натянуть на его шею табличку «псих». Повесить клеймо. Лишить шанса на такую же жизнь, как у других. При этом выставляя подобный обряд попыткой стать таким же, как остальные. А стал бы доктор говорить с ним так мягко, так участливо класть ладонь на грязную простынь, так ласково пытаться уговорить на лечение, если бы Дазай, предположим, был не суицидником, а шизофреником? Стал бы доктор так же улыбаться, если бы Дазай не покорно сидел, обхватив колени руками, а бился в припадке, как тот самый пациент из шестнадцатой? Сказал бы он ему то же самое, что сейчас говорит Дазаю? Этот врач — возможно. Но остальные — ни за что. Может, именно поэтому его лечащий так быстро смог распознать чужую ложь? Потому что сам отличается от остальных? Несвобода дарует призрачное чувство безопасности. Словно испачканный в жире нож, лежащий возле раковины. Кажется, ты можешь прямо сейчас взять его в руки и всё прекратить. Ты всё контролируешь, выбор предоставлен только тебе. Но стоит пойти на этот шаг, стоит провести лезвием по синеватой паутине под прозрачной кожей, и наступает неизвестность. А кто дал тебе право считать, что смерть можно так быстро призвать? Кто дал тебе полномочия думать, что она дарует тебе то, чего ты так хотел? Обман. Фокус. Чем больше признаков отклонений ты выставляешь на показ, тем меньше сострадания ты вызываешь у окружающих. Пока ты тринадцатилетний мальчик, жестоко попытавшийся себя убить, с тобой будут вести беседы и мягко уговаривать выпить яд. Но когда ты сорокалетний шизофреник с манией жестокости в маниакальной стадии, тебе вколют его насильно. Тебя уронят мордой в пол, протащат за шиворот по коридору у всех на виду и привяжут ремнями к постели, пока с уголка рта будет стекать пена, а кровавые глаза будут беспорядочно бегать по палате. Они не закроют дверь. Они показушно оставят её открытой, чтобы каждый случайный пациент, проходя мимо, мог полюбоваться и оптимистично подумать о том, насколько у него всё неплохо. Этим людям нужно доверять? Эти люди хотят ему помочь? Захочет ли доктор помочь ему, когда увидит настоящие и честные ответы? Дазай не хочет проверять. И помощь ему никакая не нужна. Он всё уже понял самостоятельно. — Что мне нужно сделать? — поднимает подбородок Осаму, встречаясь взглядами с умными карими глазами. Врач долго смотрит на него, будто мог слышать все чужие мысли и знал заранее, что мальчик блефует. Его проницательность портит лишь одна черта — ещё живая надежда. Она вовсе не плохая, если так подумать. Но не для психиатра и уж точно не для столь сообразительной личности. Надежда — тот же самый обман, только поданный в красивой тарелке с красивой каймой. И его лечащий врач исполнен надежды. Даже слепой и вовсе не нужной. Дазай видит это, поэтому покорно ждёт, пока мужчина что-то решит про себя и положит рядом с перебинтованным ногами на постель стопку загадочных листов. — Пройди тестирование ещё раз, — кивает он. — Только теперь я попрошу сделать это честно. Я знаю, тяжело ошибаться, когда знаешь правильные ответы, но также я знаю, что ты умён и сможешь обойти эту трудность. Я должен быть в курсе того, с чем нам вместе предстоит бороться. Или свыкаться, если такова судьба. — И что будет? — недоверчиво щурится Осаму, лёгким движением убирая с глаз пушистую чёлку. — О чём ты? — Что будет, если я сделаю это? Вы оставите меня здесь и будете лечить от неведомого чудища, прячущегося под кроватью? Накормите таблетками, сделаете из меня овоща? Какой мне толк от этой затеи? Врач задумчиво откидывается на спинку стула, ведя торги с самим собой. — Я отпущу тебя, — тихо выдыхает он. Заметив удивление в детских глазах, он складывает руки на груди, заставив себя продолжить: — Но всё зависит от результатов теста. Если они будут неутешительными, я буду вынужден выстроить лечение. Но я буду заниматься им единолично. Не впишу это в карту и не отправлю письмо в твою школу. Даже о повторном тестировании никто не узнает. По бумажкам тебя выпишут по факту излечения. Дазай не верит. Мужчина об этом знает. — Я обещаю тебе, Осаму. Потому что я правда хочу помочь. — Зачем? — провокационно вскидывает бровь мальчик. Доктор, словно не зная, что сказать на такой простой вопрос, нервно усмехается. — Это моя работа, разве нет? — Ваша работа — запереть меня здесь на ближайший годик, потому что я опасен для себя и окружающих. Зачем Вам заключать со мной договорённости, а не выполнять свою клятву Гиппократа? Зачем Вам помогать мне? Мужчина знал ответ. Мальчик знал ответ. Но они оба лишь смотрели друг на друга, будто лимит слов на сегодня исчерпан. Чёрная исповедь так и не сотрясла эти стены. — Пройди тестирование, — вновь кивнул доктор, так и не ответив на вопрос. Осаму не стал переспрашивать. Просто медленно поднял стопку бумажек, подавив желание сморщиться от резкой боли в левой руке. На немой поворот головы в поисках того, чем можно писать, мужчина медленно вытянул карандаш из своих волос, предложив пациенту. Они рассыпались по плечам, блеснув лиловым в свете грязных солнечных лучей. — Вы будете сидеть здесь и смотреть? — многозначительно спрашивает Дазай, подтянув колени ещё ближе к груди и оперев на них первый лист. — У тебя есть от меня секреты? — бросает врач в ответ. Они снова не отвечают на вопросы друг друга. Смирившись с надзирающим взглядом снизу вверх, Осаму тяжело вздыхает, пробегаясь глазами по уже знакомым вопросам. Чисто из спортивного интереса он сравнивает свои прошлые ответы с теми, что отметил бы, если бы был слишком глуп или слишком честен — что ж, в данной ситуации это синонимы. Ему очень хочется усмехнуться от того, как далеко они находятся друг от друга. Если ему так нужно, то… Следующие тридцать минут проходят в спокойной тишине. Грифель скользит по шершавой бумаге, старательно вырисовывая новую галку, теперь похожую на чайку. Иногда доктор отворачивается к окну, чтобы проследить, как какой-то из местных пьяниц неуклюже косит по двору больницы. Его походка подобна пингвиньей. В нос забивается запах нашатыря, но мальчик терпит. Он не смотрит на реакцию мужчины, пока тот пролистывает готовый материал. Его меланхоличный взгляд прикован всё к тому же пьянице, что теперь уселся на лавку под опадающим клёном, уперевшись локтями в колени и обхватив ладонями голову. Когда на асфальт под ним с противным хлюпаньем падает желтоватая жижа, по цвету напоминающая пшённую кашу, которую давали на завтрак, к нему быстро подбегает одна из медсестёр, тут же ухватив за руку и утаскивая его в сторону главного входа. Его не перестаёт тошнить — комки рвоты оказываются на синей рубашке, брюках, халате девушки, но никто не обращает на это внимания. Только шестиклашки, столпившиеся у школьной калитки, пообхватывали прутья, восхищённо наблюдая за этой картиной. О да. Такое зрелище явно поинтересней задумчивой физиономии врача, что, кажется, лишь мрачнеет с каждым прочитанным листом. Осаму почувствовал его взгляд, когда с проверкой было покончено, но обернулся не сразу. Он обещал. Дазаю, конечно, уже не шесть, чтобы верить в сказки, но… ему хотелось ему верить. Должен же быть хоть один человек, которому можно один раз поверить? — Что ж… — откашливается врач, закинув ногу на ногу и вновь опустив взгляд в тест. Осаму заинтригованно придвигается ближе. Интересно же, всё-таки. — У тебя… определённо есть некие отклонения, но они не слишком значительны. — Это как? — вскидывает бровь мальчик. — Шизотипический и диссоциативный сектор в норме, — нехотя поясняет он. — Не выявлено значимых показателей для синдрома дефицита внимания, нет симптомов биполярного, тревожного и постравматического расстройств. Есть некоторые отклонения, связанные с обсессивно-компульсивным расстройством, фактор риска достаточно высок. И… я предполагаю, что периодическая клиническая депрессия. — И с этим можно жить? Мужчина откладывает бумаги, вновь пристально глядя на своего пациента. Выискивает. Думает. Анализирует. — Можно, — кивок головы. — Но это всё равно не норма, Осаму. Лечиться придётся. — Вы обещали, — настойчиво говорит тот. — Вы обещали отпустить меня. Он ломается. Сжимает края халата, прикусывает щёку изнутри. — Вы сказали, что я могу доверять Вам. Я сделал это. «В обмен на честность», — читается в потускневших разочарованных тёмно-карих глазах. Врач смотрит на него ещё одну долгую минуту, а после поднимается со своего стула, аккуратно придвинув его на место. — Обещал, — кивает он, улыбнувшись себе под нос. — И я выполняю свои обещания. Я вернусь в ординаторскую и тут же понесу главврачу твой эпикриз на подпись. Можешь пойти со мной и проверить, если хочешь. Но ты будешь приходить ко мне раз в неделю и отмечаться. Завтра после выписки я подойду и назначу нам первый сеанс, чтобы там прописать тебе нужные препараты. Пообещай мне, что ты придёшь, Осаму. Короткая пауза. — Так же, как я пообещал тебе. — Я приду. Обещаю Вам. — …Что ж, тогда можешь собирать бинты по палате. Я позвоню твоей маме… — Не стоит. Мужчина оборачивается у двери, недоумённо глянув на Дазая. — Не стоит звонить твоей маме? — неверяще переспрашивает он. — Не хочешь её увидеть? Кажется, последний раз вы встречались около месяца назад. К тому же, одно дело идти с тростью до калитки, а совсем другое — в другой конец города. — У нас не такой большой город, а у меня не так много вещей, — с улыбкой пожимает плечами Осаму. — Меня сюда доставили в одной рубашке, да и обжиться я как-то не успел. Только бинты да повязки. А с мамой мы ведь ещё наговоримся, не правда ли? Я ведь теперь буду с ней дома каждый день. Врач ещё некоторое время удивлённо хлопает глазами, но всё, что ему остаётся, — согласиться. — Хорошо. Тогда будь готов завтра. Я тебя подвезу. — Это тоже Ваша непосредственная работа? — Безусловно. Осаму задумчиво склоняет голову к плечу, прищурившись. Он хочет кое-что проверить. Секунда раздумий, и в спину в белом халате прилетает тихое: — Спасибо Вам, доктор Мори. Огай ведёт уголком губы в щели дверного косяка. — Не за что. Он знает. Он догадался. Блять. Нетрудно подделать ответы в тесте, если тебе нужен идеальный результат и ты знаешь, что такое «идеальное психологическое состояние» в глазах врачей. Трудно подделать ответы в тесте, если тебе нужен неидеальный результат, но максимально далёкий от честного. На самом деле Дазай не знает ровным счётом ничерта в психиатрии. Не знает симптомов диссоциативного расстройства и понятия не имеет, какое определение скрывается за буквами ОКР. Как только бумаги снова попали в его руки, он быстро пробежался глазами по бланкам, пытаясь сориентироваться. Но вслепую определить, что к чему относиться, не выходило. А ему нужен чёткий план. Мори слишком прозорлив, чтобы не догадаться о том, что пациент лишь создаёт видимость честности. Если ему нужны чужие проблемы, ему нужно их пережить. Он умеет изучать людей. Когда-то ему пришлось научиться, а подобный навык просто так не сотрёшь. Это как с велосипедом: один раз научился — умеешь всю жизнь. Один раз научился смотреть на других правильно — ты будешь делать это каждый день. Человеческая природа неподвластна человеческому сознанию. Но чтобы познать собственное сознание, приходится уходить с головой в изучение человеческой природы. Чтобы стать человеком, нужно знать о людях всё. В его классе училась одна девочка. Селезнёва Саша. Или Женя. Осаму плохо помнит, как её зовут — учителя всегда обращались к ней по фамилии, а другие одноклассники даже толком не разговаривали с ней, чтобы он мог хотя бы мельком услышать. Помнит только, что имя мужское. Она всегда сидела на последней парте первого ряда: там, где свет из просторного окна не мог достать её угловатый силуэт. Неуклюжая, долговязая, слишком высокая и несуразная, она казалась тенью, которой словно даже неудобно было занимать собой пространство. Её стол всегда обходили стороной. К ней никто никогда не подсаживался. Хотя красный портфель с оторванной ручкой всегда стоял у синих лакированных туфелек — она словно всегда надеялась, что именно сегодня что-то изменится и на место рядом с ней упадёт кто-нибудь из девочек, стайкой шепчущихся на первых партах. Её задирали. Осаму даже не знал, за что конкретно, но спрашивать у своих друзей, предводителей этого стада, не стал. Ведь им, наверное, причина казалась очевидной, как говорится, «на лицо», а дазаевская неосведомлённость дала бы повод для сомнений. Но его всегда интересовало, почему она даже не пытается ответить что-то на позорные кричалки в спину или оскорбления. Он часто оборачивался со своего места, когда заканчивал со своим вариантом контрольной за тридцать пять минут до конца урока, и от нечего делать разглядывал её. Наблюдал, анализировал, отчаянно пытался докопаться до правды. Осаму видел, как она в задумчивости кусала кончик ручки, как морщила аккуратный нос и что-то чиркала в черновике, как часто поправляла туго завязанные рыжие косички. Иногда, когда контрольная была слишком сложной, он видел, как её голубые глаза быстро-быстро сверяются с часами, будто она боится не успеть. Как они медленно наполняются хрустальными слезами. Она училась лучше всех, что никак не помогало ей избавиться от издевательств. А однажды, получив за одну из таких работ скомканное «четыре» вместо привычных «пяти» и пожелание от учителя подтянуть эту тему, она громко разрыдалась и выбежала за дверь под звонкие улюлюкания и злорадный смех со всех сторон. Дазай не смеялся. Он внимательно глядел ей вслед, неосознанно сравнив её завывания с рёвом свиньи. На следующий день она впервые опоздала на уроки и была тише обычного. Интерес перевесил любые предрассудки со стороны одноклассников, на которые мальчику в целом было по большей части всё равно, и на втором уроке он беззвучно опустился на стул рядом с ней. На этом уроке весь класс был тише обычного. Осаму чувствовал все тридцать взглядов и скрипы поворачивавшихся шей, но сам смотрел только на ту девчонку, застенчиво сцепившую руки между коленей. Она явно была не готова к такому подарку судьбы, хоть и ждала его так долго. Казалось, она даже не дышала, замерев на месте с прямой спиной, будто боялась лишним движением спугнуть это призрачное наваждение. Они так и не сказали друг другу ни слова, так и ни разу не пересеклись взглядами, обмениваясь ими поочерёдно. Но если её взгляд был наполнен святой нежностью и беззвучным обожанием, то его — лишь голым интересом. Его глаза были направлены только на фиолетовые пятна, словно от пальцев, под воротом её рубашки, и красные линии под рукавами. Класс был в шоке: как это так, Дазай сам подсел к этой курице? Что это вообще значит? Дети хлопали ресницами в недоумении, а бумажки летали по кабинету быстрее слепней у коровника в середине июня. Больше всех была обижена Рапетова, перекидывающая волосы через плечо каждые три секунды, но так и не удостоенная хотя бы поворотом головы: она, между прочим, добивается его внимания с четвёртого класса, а тут… такой номер. Этот урок биологии прослушали абсолютно все. Но расстраиваться классу пришлось недолго: как только прозвенел звонок, Осаму так же молча поднялся с места, подобрав свою нетронутую тетрадь, и пересел обратно. Он догадался. Больше ему не нужно, если интерес удовлетворён. А она замкнулась в себе ещё больше. Теперь, когда он по привычке оборачивался, чтобы посмотреть на неё через весь класс, она даже не поднимала головы. А потом остригла волосы по плечи. Они стали падать ей на лицо, и различить её эмоции не выходило. «Странная». Иногда Дазай задавался вопросом, оказалось бы их за проклятой партой двое, если бы в его голове не было сотни энциклопедий? Она определённо подходит. Сжимая карандаш в руке и укрывшись с головой за подтянутыми к груди коленями, Осаму вспоминал её бледное лицо в самых подробных чертах. Каждую морщинку, родинку, веснушку, каждое фиолетовое, а затем жёлтое пятнышко, каждую слезинку и каждую ранку на искусанных губах. Единственное, что он не мог вспомнить, это её глаза. Потому что за все семь лет они ни разу не посмотрели друг на друга прямо. Голубые. Это всё, что он знал. Он так много смотрел на неё, изучал её, так жадно черпал через её образ новые знания, что научился смотреть сквозь. Во внутрь. Он знал о ней больше, чем она могла представить. О да, она бы явно испугалась, если бы знала, что он в курсе о её самом большом секрете. Сейчас он этим воспользуется. Осаму делает глубокий вдох, перехватывает карандаш поудобнее и… становится ей. Отвечает так, как ответила бы она. Размышляет так, как это сделала бы она. Так же задумчиво морщит нос, так же проводит рукой по волосам, так же поглядывает на время и старается относиться к этому тесту так, как относилась бы она, — как к контрольной. Он даже не запоминает, что отвечает: карандаш будто сам парит над бумагой, вырисовывая галки, под её рукой похожие на чаек. «Я чувствую себя подавленно… большую часть времени»; «у меня есть особые ритуалы… да»; «меня преследуют навязчивые мысли… постоянно»; «я наношу себе увечья, чтобы заглушить внутреннюю боль… иногда». Дазаю хотелось усмехнуться, когда Мори озвучивал результаты. Что ж, Женя или Саша, для тебя плохие новости. Он скрылся за её маской. Поэтому, если говорить о том, отвечал ли он честно, то… в каком-то смысле да. Это было ложью лишь наполовину. Но Огай почувствовал это. Осаму не знает, как, но врач догадался. Но если он понял, что его снова надурили, почему выполнил условия сделки? Почему пошёл у Дазая на поводу? Кажется, об этом не знает даже он сам. Однако попыток вывести своего пациента на чистую воду он не оставил. На каждом из их сеансов перед тем, как попрощаться, он долго смотрел на мальчика своим пронзительным взглядом, будто ощущая запах лжи, но не имея возможности это доказать. Он смотрел внутрь, изучал, анализировал, а Дазаю приходилось терпеть. Доктор словно просчитывал, сколько остаётся до момента, когда Осаму снова сделает это. Но Осаму так и не сделал. Потому что Мори Огай, сам того не подозревая, научил его двум важным вещам, с которыми мальчик отправился по жизни дальше. Он больше никогда не пытался умереть. Никогда не смотрел на так заманчиво оставленный у раковины нож, никогда не просчитывал скорость машины на пешеходном переходе, никогда не заглядывал в аптечку, чтобы взвесить смертельную дозу препаратов. В тот момент, когда окровавленная рукоять выскользнула из его ослабших пальцев, а кровь продолжала фонтаном рваться из ран, он понял, что Смерть — такой же обман, как выдуманная панацея. Однажды у него не вышло, и это загнало его в кирпичные стены замкнутой клетки. Он не станет пытаться снова. Два раза на одни и те же грабли никто не прыгает. К тому же, страх смерти оказался чужд его душе. Даже смерть не смогла заставить его почувствовать больше, чем ему было позволено. Так какой тогда от неё прок? Этот эпизод стал последним. Теперь Осаму не позволял себе ничего из ряда вон. Ничего, что заставило бы окружающих усомниться в нём. Ничего, что заставило бы простого наблюдателя задуматься о том, улыбается ли он искренне. Ничего, что могло бы выдать, что с ним что-то не так. Швы сняли спустя неделю, однако бинтовые повязки на предплечьях остались с ним навсегда. С ногами было легче, так как уродливые шрамы находились слишком высоко, чтобы их можно было увидеть. Бесконечные вопросы о бинтах встречались натянутой улыбкой и пустой ложью. Это аксиома. Это стало константой. «Если будешь продолжать в том же духе, сможешь убедить не то что меня, но даже самого себя в том, что с тобой всё в порядке. Там где сумасшествие, там всегда обман». Сойти с ума — перестать осознавать проблему. Сойти с ума — перестать отдавать себе отчёта. Сойти с ума — принять себя как норму. Сойти с ума — убедить себя в том, что с тобой всё в порядке. Обмануть свой разум во имя природы. Дазай шёл по кривой дороге. Так удачно подобранная фраза указала ему путь к свету. Теперь же, обманывая всех, он каждый раз напоминал себе о том, что обманывает. Не позволял себе укрыться в иллюзиях или поддаться очередному желанию. В тот момент, когда дверь за оклеветанным врачом закрылась, Осаму обрубил все мосты: он проблема. И с этим ему жить один на один. Всегда. Вечность. Он убедит всех. Он ни за что не убедит себя. Он не примет себя как норму. Он самозванец, которого никто никогда не разоблачит. С этим утверждением стало сложнее, но мириться с ним не проблемнее, чем с запахом нашатыря. Дазай никогда не пытался поставить себе диагноз или поискать какую-то информацию в книгах хотя бы из интереса. Интереса не было. Это было ни к чему. Единственное, на что приходилось обращать внимание, — физические особенности. Потому что всё, что безболезненно утекало в детстве, с началом подросткового возраста переросло в настоящую проблему. Редкие головные боли — в яркие вспышки. Невинный детский лунатизм — в утомляющую бессонницу, весной и осенью обострявшуюся в настоящий ад. Обмороки — в навязчивые образы и галлюцинации, которые первое время хорошо травились сигаретами и таблетками. Кстати, о таблетках. Три года его жизни были загнаны в неизменную рутину: «Пойдёшь с нами к Макару?» «Нет, сегодня пятница». «А-а-а, бля, запамятовал. Опять, что ли, к бабушке?» «Ага». Бабушка Осаму умерла, когда ему было четыре. Пустынный кабинет психотерапии каждый раз встречал его запахом нашатыря и тёмным назойливым взглядом. Мори Огай не был назойливым — скорее прилипчивым. Будучи единственным, кто знает о Дазае чуть больше, чем остальные, он умело держал его на привязи, не спуская. Стоит отдать должное, иногда это было необходимо. Еженедельные отметки помогали держаться, а часовые разговоры тренировали в нём способность скрываться. Строить стены, через которые даже эти глаза не смогут заглянуть вовнутрь. Мори не знал, с чем борется, что давало преимущество сопернику. Иногда врач даже не подозревал, что борется вообще. Огай был опасен. И его стоило избегать. Препараты, выписанные его рукой, помогали, но лишь на долю. Ведь психиатр не видел всей картины, достраивая её по воспоминаниям и призрачным догадкам. Некоторые были правдивы, другие не могли таковыми быть из-за незнания. Дазай покорно пил бесконечные курсы, изредка таская тот или иной транквилизатор со столов в длинных белых коридорах. Если бы он выложил своему лечащему врачу всё, то, возможно, смог бы получить то, что действительно бы сработало, но… Это было опасно. Риск не оправдывает потенциальных возможностей. Однажды их встречи прекратились раз и навсегда. Когда стены были достроены, физические аспекты подавлены, а личность стала преобладать над проблемой, в тёмные глаза вернулась надежда. Огай не переставал удивлять. Его поразительная человечность вкупе с расчётливым загадочным разумом вводила в ступор и одновременно заставляла смеяться. В то же время Мори стал близок к должности зав отделения. Дел выше крыши, свои пациенты и личные проблемы — всё это притупило остроту его взгляда и позволило поверить в то, что теперь Дазаю «лучше». Это правда было так. Теперь это было лучше, чем вчера. С этого момента они не виделись и пересеклись лишь однажды, уже на рынке под крыльцом его ларька. Увидеть его постаревшее лицо и всё такие же собранные карандашом волосы ощущалось как встреча с холодным ножом, испачканном в жире. Они проговорили не дольше минуты и разошлись теперь уже навсегда. И единственный вопрос, который остался у Осаму после этой встречи: могли ли эти глаза вновь заглянуть вовнутрь, или теперь стены достаточно высоки? Смог ли Мори разглядеть, что спустя столько лет «лучше» вновь стало ложью? Если кто-то и мог в этом мире, то, конечно, только Мори Огай. Но теперешний главврач смолчал. А значит, всё идёт по плану. Однажды что-то хрустнуло. Ему казалось, что этот перелом не станет чем-то значимым. Дазаю казалось, что это будет подобно травме безжизненного органа, — как если бы он повредил бесполезный для человека хвост или сломал шестой палец на руке, который, вообще-то, изначально был ошибкой природы. Но это было подобно удалению мёртвого зуба. Да, нервы удалены давно, каналы прочищены, а корни сгнили. Но когда металлические щипцы достали белое тельце из его рта, он не почувствовал облегчения, потому что даже мёртвый отросток, как оказалось, ещё исполнял свою непосредственную функцию. Спустя время весь зубной ряд поехал в сторону, испортился прикус и челюсть перестала закрываться так, как нужно. Со временем все старания Дазая пошли насмарку. Он пытался жить так, как раньше, но игнорировать изменения не получалось, потому что всё снова началось с физиологии. Снова бессонницы, снова головные боли, снова навязчивые мысли и ужасающие галлюцинации с одинаковым сюжетом. Таблетки перестали помогать вовсе. Его проблема переросла в пытку. Он стал более отчуждённым. Менее разговорчивым, менее участливым, менее весёлым. Его окружение не задавало вопросов, лишь понимающе грустно вздыхая и похлопывая по плечу. По ошибке и из-за своего незнания они спихивали подобную реакцию на другое — это было логично, потому что ни один человек, даже самый сильный, не будет вести себя по-другому в его обстоятельствах. Но причина была далеко не в этом. Причина была в том, что Осаму не мог разобраться с собственной больной головой. Его стали пугать собственные мысли. Поэтому он делал всё, чтобы держаться подальше от других. Мир, который и так мало интересовал его раньше, окончательно отошёл на второй план. Юноша самолично запер себя в стенах квартиры, сфокусировавшись на самоконтроле. Бесцельно просыпался и бесцельно засыпал. Бесцельно бродил по квартире, что-то убирая с глаз, что-то меняя местами. Бесцельно глушил мысли в алкоголе и сигаретном дыме. Иногда он думал о том, чтобы обратиться к кое-кому и получить нечто более тяжёлое, но что-то не позволяло преступить эту грань. По телевизору крутились бесконечные передачи без смысла. Смысла не было и в его существовании. Ничего нового. Ни на экране, ни за окном, ни внутри квартиры. Говорящие головы бурчали несвязный бред из расстроенных динамиков. День сменялся ночью. Свет сменялся темнотой. Темнота в комнате была ничем не хуже темноты снаружи. В будущем он научится называть это маниакальной фазой и резким срывом в депрессивный эпизод сразу по её окончании. Но в первый раз он ни черта не понимал и стиснув зубы пытался нащупать выход, которого, как оказалось, не было. Можно было только ждать. К жизни — вернее, к состоянию, которое люди называют жизнью, — его вернули обязательства. Осаму сомневался, что хоть когда-нибудь по-настоящему жил. Всё его существо, вся его личина, — всё было ложью. Мерзкие мысли внутри черепной коробки — единственное, что являлось правдой. Но и с ними он научился мириться. Когда-нибудь ему должно было это надоесть. И когда надоело, он стал отчаянно искать в окружающем то, что помогло бы справиться с вечным опустошением. Должно быть хоть что-то, что заставит его почувствовать. И если это не смерть, то, быть может, он искал не там? Когда очередная попытка закончилась провалом, Осаму перестал надеяться на альтернативы. И переключился на то, что и так шумной дрелью стучало в его голове. То, с чем раньше он пытался спорить, теперь казалось единственным рабочим вариантом. Можно сказать, что до двадцати четырёх он существовал по инерции. Не имеючи возможности покинуть этот мир, словно перелистнуть страницы книги на скучном моменте, чтобы дойти до кульминации, юноша настроил все свои действия на обустройство здесь и сейчас. Если ему придётся здесь задержаться, значит, нужно сделать так, чтобы пребывание не было подобно медленной казни на дыбе. В нём и так слишком много того, что превращает его в пытку. Юноша по инерции поступил и по инерции закончил колледж. По инерции получил диплом и теперь, не желая подаваться с ним ни на завод, ни в банк, ни в бухгалтерию, стал искать пути отступления. Искать долго не пришлось — идея о предпринимательстве лежала на поверхности. Он рискнул. Терять в любом случае нечего. А голова только радовалась мыслительной нагрузке, никак не связанной с тем, чем занята обычно. На выходе он смог получить всё: конкурентоспособный бизнес, приличный доход, уважение среди партнёров и знакомых из той же сферы. Принесло ли это хоть каплю радости или тщеславия из-за зависти не так хорошо устроившихся друзей? Ни грамма. Леса, окружающее небольшой городок, были подобны бескрайнему зелёному океану. Горы уходили в высь, будоража взгляд простого наблюдающего, а высокое ночное небо всегда было звёздным, если над поселением не висели тяжёлые облака. О лесных тварях, обитающих здесь, слагали легенды и детские страшилки, передающиеся из поколения в поколение. Практически всегда их придумывали взрослые, чтобы защитить своё чадо от манящей, но роковой прогулки в чащу. Если здесь пропадал человек, никто даже не пытался пустить собак — это могло значить лишь то, что несчастный по неосторожности зашёл дальше, чем было позволено. Великий и ужасный лес не терпел непрошеных гостей — здесь он был Богом и главным убийцей. Непохожий на Сибирский, он таил в себе тысячи опасностей: озёра с чёрной водой, глубиной уходящие, казалось, к самому ядру Земли; ядовитые змеи, лианами опутывающие ноги; тисовые заросли, сквозь которые не пробивается солнечный свет и в которых даже днём стоит непроглядная темень; медведи и тигры, поджидающие за ближайшим поворотом тропы; обвалы скал и быстрые неумолимые горные реки; устрашающие бесконечные болотные топи — через них не пробраться, их не обойти. Если твоя нога по неосторожности ступила в них и провалилась по колено, считай, что ты покойник. Рыхлая почва утащит тебя в недра земли. Тебя никогда не найдут, а твоё тело никогда не всплывёт. Осаму никогда не пугала опасность этих долин. Он часто бродил здесь в детстве, возможно, надеясь однажды потеряться. У него никогда не получалось — разум всегда определял нужное направление без всяких компасов, а ноги сами безошибочно выводили обратно к поселению. Густые заросли словно расступались перед ним, не задевая ветвями, не оставляя на теле царапин, не подкладывая под ноги кочки или толстые корни кедров. Лес будто принял своего нового обитателя, чуждого миру людей, но близкого животному. Тёплый мох служил самой мягкой простынью, а пугающие крики птиц — сладкой колыбельной. Осаму не страшился этой дружбы. Он приходил сюда, когда проблема преобладала над личностью, и позволял себе беспрестанно думать о том, о чём в повседневной жизни не могло быть и речи. Он нашёл это болото, когда ему было шесть. Трясина была настолько огромной, что, казалось, уходила к самому горизонту. Из мутной чёрной воды столбами торчали стволы амурского бархата, а вокруг простирались плантации вейгелы. Эти розоватые цветы будто манили путника подойти поближе, в опасной близости к убийственной глубине, а их аромат дурманил голову. Осаму застыл на месте, устремив взгляд в глубины вод, предусмотрительно сделал шаг назад и прислушался. Сердце застучало быстро-быстро, впервые заставив испугаться за собственную сохранность. Он был уверен, что глубина здесь не меньше двадцати метров. Птицы стихли, а звуки города не доставали таких трущоб. Абсолютная тишина, давящая на уши. Мальчик простоял над краем пропасти до самого заката, будто боялся пошевелиться, и только грозящее за такое опоздание домой наказание заставило его попятиться. Первое время он не возвращался, но терпкое ощущение интереса тянуло его обратно, к самому краю. Его будоражила эта таинственная неизвестность и первородный страх, который в обычной жизни был ему чужд. Страх — тоже эмоция. Тоже чувство наравне с радостью или грустью. В редкие моменты неудержимости, оставшись без привязи и таблеток, когда проживать маниакальную стадию было невыносимо, он приходил сюда вновь. Бродил вдоль топи, опасно ступал подошвой на склизкую тину, испытывая судьбу — авось утащит. Тина хлюпала, но не поддавалась. Наоборот, словно выталкивала его вес обратно. Однажды он стал случайным свидетелем того, как жадная до рыбы цапля рискованно опустилась в торф. Тонкая нога тут же провалилась внутрь. Белые перья скрылись под толщей воды за какие-то секунды. Сколько бы он ни приходил после, труп несчастной птицы так и не показался, хотя, как правило, из-за разложения газов тела должны всплывать на поверхность. Трясина оказалась слишком плотной. Пачкая новый плащ в грязи, Дазай прислонялся спиной к стволу амурского бархата и прикрывал глаза. Он так устал. Невысказанная обида на своё существо рвалась наружу. Виноват ли он в своей проблеме? Почему обречён жить по правилам мира, который не понимает? Почему обречён вечно вглядываться в лица и притворяться? Почему мир не принимает того, кого создал? Почему для него навсегда закрыто то, что получают другие просто по факту рождения? Это прозвучит по-детски. Но как же это несправедливо. Он ненавидит общество, что загнало его в эти рамки, словно дикого волка в угол цирковой арены. Пока он исполняет трюки и играет прирученного человеком зверя, публика ликует и аплодирует. Но волк не дрессированная натура. Если волк покажет свою истинную сущность и обнажит клыки, его в секунду насадят на вилы. Пуля в грудину не заставит себя долго ждать. Потому что на самом деле люди боятся того, кто может разорвать их на кусочки, и звонко радуются, когда опасное существо покорно преклоняется перед ними. Почему Дазай должен продолжать давать им то, чего от него хотят? А должен ли он? Весна сама достаёт из закромов ту идею, что родилась в тринадцать и была самолично запихана в самый угол сознания. Он боялся её так же, как весны. Если собственная смерть не трогает его чёрствую душу, то, возможно, тронет чужая? И вновь испуг. Идея вновь остаётся запечатанной за семью замками где-то внутри черепной коробки. Он быстро распахивает глаза и так же быстро уходит. Будто может сбежать от самого себя. Не может. Признаёшь свою проблему — признавай и её последствия. Навязчивость этой мысли поражала. Вытянутая на свет однажды, она отказывалась отступать. Она жила с ним постоянно: пока он смеялся в компании знакомых, пока неспешно собирался на работу, пока улыбался покупателям, пока спорил с Нюрой, пока засыпал и пока просыпался. Сначала Дазай не сдавал позиций. Должно было пройти не меньше месяца до того, как он смирился с её существованием и её властью над собой. Должно было пройти не меньше месяца перед тем, как он решился на действия. Сумрак укрыл улицу Пятьдесят Лет ВЛКСМ. Юноша возвращался с работы, вымотанный тяжёлым воскресным рабочим днём. Выжатый, словно лимон, от физической нагрузки и не менее уставший от борьбы с весенней фазой, он брёл по тротуару в надежде скорее добраться до дома. Фонари моргали — их должны были заменить только летом. Но Дазай и так не видел ничего, кроме потрескавшегося асфальта, и не слышал ничего, кроме громогласного голоса в голове. Но вскоре это разрушилось. Сначала он услышал цокот высоких каблуков, а затем увидел перед собой носки красных туфель. Вскинул голову и напоролся на затуманенный взгляд девушки. Чёрные, как смоль, волосы выглядели как мочалка, тушь поплыла, вызывающая помада смазана. Она развязно скрестила ноги в капроновых колготках, продемонстрировав ужасающую длину юбки, и сложила руки на крест, акцентируя внимание на выпяченной груди. Глаза лукаво поблёскивали, а на красивом молодом лице играла довольная ухмылка. Зрачки расширены. Она явно была под чем-то. Глянув на открытый наряд девчушки, которой едва-едва перевалило за двадцать, и переведя взгляд за её спину, где мигал поворотником отъезжающий грузовик, из которого, видимо, незнакомка и выскочила, Дазай сложил два плюс два. Проститутка. — Приве-е-ет, — кое-как совладав со своим заплетающимся языком, только что применённым не совсем по назначению, она попыталась коснуться его плеча, но юноша сделал шаг назад. Это смутило обольстительницу, и она нахмурилась, но от своего не отошла. — Спешишь куда-то? Мерзость. — Да. Домой к жене и детям, — бесцветно выдохнул Осаму. Никакого отвращения по отношению к профессии молодой особы он не испытал. Ему было плевать. Единственное, что действительно интересовало его, — это причина, которая заставила объективно красивую девушку продавать собственное тело. Её услуги его не интересовали, как и весь физический аспект в целом. От взгляда на её декольте внутри ничего не дёрнулось. Поэтому он собирался мягко отвадить красавицу, прервавшую его одиночество в такой неудобный момент, и решил, что аргумент про несуществующих жену и детей будет достаточно убедительным. Не будет. Она лишь шире ухмыльнулась, склонив голову к плечу и, как ей казалось, соблазнительно закусив губу. — Не проблема. Могут подождать тебя немного. Как тебе вон тот переулок? Не переживай, я и здесь могу. — Я не могу. Он попытался обойти её, но тротуар оказался слишком узким, так что ей не составило труда сделать шаг в сторону, вновь перегородив ему путь. — Импотент, что ли? — вскинула бровь девушка. — В жизни не поверю, что такой красавец и не может. Он тяжело вздохнул. Голос в голове стал громче. Ему нужно как можно быстрее оказаться дома одному. Поэтому, ни капли не переживая за свою репутацию как мужчины перед какой-то проституткой, он согласился: — Можешь считать, что так. — Ты врёшь. Ещё один шаг в сторону. Его лицо снова прямо напротив её. Кажется, подобная игра даже забавляет девушку. Теперь для неё это дело принципа. — Ты не можешь быть импотентом. Я знаю, как они выглядят и как ведут себя с такими, как я. Ну же, соглашайся. Я сделаю тебе скидку. Скажем… пять тысяч. Три, если справишься быстрее. Снова шаг в сторону. Вновь мерзкая улыбка. Дазаю хочется взять её в охапку и переставить уже за собой — она кажется тонкой, как тростинка. Он должен относиться к ней спокойней — она всего лишь отчаявшаяся девушка, не до конца сознающая себя за туманом мефедрона или травы. Но он не может. Не прямо сейчас. — Нет, меня не интересует. Поищи кого-то более инициативного. Уверен, их будет предостаточно. — А ты джентельмен. Две. Только потому что ты такой привлекательный и галантный. — Тебе предложат больше, если ты не будешь тратить время на меня. — Тысяча. Мне нужен конкретно ты. — Я уже сказал, что меня не интересует даже за бесплатно. Она обиженно выкатывает вперёд губы, уперев руки в боки, и грустно выдыхает на грани плача: — Я тебе не нравлюсь? Осаму задолбало это танго. Он последний раз делает шаг в сторону и упрямо идёт вперёд, сбивая незнакомку плечом. Её ведёт в сторону и ей приходится отойти. Ему казалось, что на этом всё закончится, но в следующее мгновенье она на удивление крепко цепляется за его предплечье, прямо над бинтовой повязкой, чтобы резко развернуть к себе. Задетая гордость придаёт ей сил, так что у неё получается повернуть даже его — мужчину на голову выше неё, тяжелее раза в два и сильнее в пять. — Не упрям-м-мься, милый. Говорю же, мне сегодня больше никто не нужен. Не оставляй даму одну в такой холодный вечер. Я сделаю всё, что скажешь. Чего бы тебе хотелось? От чего бы отказалась твоя жена? Я гораздо более податливая. За пеленой мефедрона или травы она не заметила, как чужой взгляд стал темнее, а лицо перекосилось в гримасе ярости. Дазай попытался выдернуть руку из хватки, но чужая ладонь лишь заскользила по ткани, вцепившись в рукав. Она не собиралась легко отступать. Ещё настойчивей выпятила грудь, ещё сильнее прикусила губу. Внутри поднялась волна доселе незнакомой злости. Неудержимой, горячей, обжигающей. Голос в голове спутался и стал вторить мыслям. Убей. Убей. Убей. Убей… уbе1. Ý7ъ0. Противиться не вышло. Он думал не больше секунды. Он заставил себя улыбнуться. — Ладно, раз так настаиваешь, пошли. Она распахнула глаза, будто не добивалась этого так отчаянно и сама не ожидала согласия. — Серьёзно? — Да. Пошли. Он сам перехватил её запястье, с силой утаскивая подальше от света мигающего фонаря. Она не почувствовала этой силы и излишней напористости за окрылённостью согласием. Она не заметила, как на нежной коже расцвели фиолетовые пятна от его пальцев. Она толком не смотрела по сторонам. Она покорно переставляла ноги. — Почему так далеко? — Не хочу попасться на глаза знакомым жены. Она не почувствовала подвоха. Она не заметила стальных сосредоточенных ноток в его голосе. Он остановился в тени деревьев. Он повернулся к ней. — Раздевайся. Она даже не огляделась. Она коварно улыбнулась. Она радовалась тому, как смогла изменить его твердолобость на столь сводящую с ума грубость. — Прям здесь? — Да. Она не почувствовала подвоха. Её ноги чуть заметно задрожали то ли от предвкушения, то ли от наркотического опьянения. Она покорно скинула с плеча сумку со смятыми купюрами. Она подняла руки, неуклюже выбираясь из узкой кофточки. Она оставила её на траве. Она повернулась к нему спиной, расстёгивая молнию на юбке. Он вытянул из кармана старый складной нож с затупившимся лезвием, которым сегодня снимал изоляцию с медных проводов. Она стянула юбку через ноги, а за ней и ярко-фиолетовые трусики. Она провела рукой по волосам, и те рассыпались по узкой спине. Она выпрямилась во весь рост и собиралась повернуться обратно. Он перехватил её за плечи, не позволив этого сделать. Он одним движением перерезал ей горло. Быстро, уверенно. Тупое лезвие застряло в щитовидном хряще. Она испуганно распахнула глаза, приоткрыв рот то ли для того, чтобы закричать, то ли для того, чтобы вдохнуть. Он дёрнул лезвие ещё раз. Кровь проникла в пищевод. Она стала захлёбываться. Из глотки раздавалось лишь жалкое бульканье. Красное стекало по его рукам, по её объёмным красивым грудям, между тонких ухватившихся за шею пальцев. Её ноги подкосились, и он не стал её удерживать — она рухнула на холодную землю тяжёлой тушей, кряхтя и мерзко булькая. Попыталась отползти. Бледная кожа покрылась грязью. Он наступил носком ботинка на её ладонь и безразлично осмотрел снизу вверх. Недостаточно. Дазай не помнит, сколько раз ударил её ножом. Не помнит, на каком ударе жизнь покинула её тело, а резко сузившиеся зрачки помутнели и опустели. Кровь впитывалась в землю, стекала струями из уголков её рта, из живота, теперь больше похожего на бордовую кашу, летела брызгами на его лицо и одежду. Осаму остановился только тогда, когда выдохся и устало сел рядом, прикрыв глаза. Голос замолчал. Тишина. Уханье сов. Шорох смятой травы. Она поняла, что с ней происходит, всего за секунду до смерти. Картина, представшая перед его прояснившимся взглядом, была ужасающей. Привлекательное тело, использовавшееся исключительно для плотских утех, было испорчено раз и навсегда. Испугало ли Дазая то, что он не испытал жалости или отвращения? Испугало ли Дазая его безразличие? Испугало ли Дазая, что он всё ещё не почувствовал ничего, кроме опьяняющего облегчения оттого, что его больное желание было удовлетворено и наконец отступило? Нет. Он смотрел, как ещё горячая кровь стекает по бёдрам той, чьё имя он не знал, и не чувствовал ничего. Ни стыда, ни безысходности, ни ненависти к самому себе. Он отнял жизнь. Он убил. Единственное, что его действительно волновало, — очевидный вопрос о том, а что теперь? Теперь её найдут здесь завтра, послезавтра, спустя неделю, и будут искать преступника. Проведут экспертизу, соберут образцы, найдут его следы, снимут отпечатки с оставленного рядом ножа. Его найдут — водитель грузовика наверняка видел, к кому направляется его ночная спутница после того, как покинула транспортное средство. Его опознают и посадят за убийство. Убийство с особой жестокостью. Или нет? Он сможет избавиться от одежды и ножа. Достаточно сжечь первые и отмыть от крови и закопать где-нибудь в лесу последний. В полумраке мигающего фонаря опьянённый оргазмом водитель мог не смотреть в зеркало заднего вида, а мог вообще иметь семью и ни за что не признаться милицейским, что пользовался услугами путаны. Если никто не обнаружит тела, то всё спишут на столкновение с какой-нибудь группировкой или пропажей в лесу. Люди здесь пропадают без вести каждый год. Никто никогда не поймёт, что эта девушка — не жертва обстоятельств. Если никто не найдёт тела. Есть ли место, где никто никогда не найдёт тело? В голове молнией проносится тонкая нога цапли, ступившая в трясину. Белые перья, за секунду скрывшиеся под толщей воды. Труп несчастной птицы так и не всплыл. Никто никогда не найдёт тело, если оно будет навечно похоронено в месте, о котором знает только убийца. Она и впрямь не весила ровным счётом ничего. Теперь же, когда кровь окончательно впиталась в почву, поднять её было сродни поднять пушинку. Дазай двинулся вглубь тёмной чащи, аккуратно придерживая отвисшую шею и под коленями. Грязная одежда, скинутая обладательницей получасом ранее, прикрывала громадную рану на животе. Ближайший источник света — зависшая за триста восемьдесят тысяч километров отсюда луна, но Осаму так часто шёл этой дорогой, что ориентировался вслепую. Лунная белёсая дорожка лежала на гладкой поверхности болота. Аромат розовых цветов дурманил голову. Один зацепился за чёрную прядь и остался в волосах девушки, безжизненно смотрящей в небеса. Он встал у края пропасти, как сотни раз до этого, и на секунду замер. Вместе с весом трупа почва под ним заскрипела, будто предупреждая отойти. Он неуверенно опустил её в тёмную тину и сделал шаг назад. Какое-то время ничего не происходило, а затем ноги в красных туфлях погрузились в воду. Постепенно белёсый силуэт захватывала тьма, всасывая в себя. Чёрные волосы рассыпались по подушке из мха. Она медленно погружалась, давясь проникающей в рот мутной водой, а спустя пять минут исчезала вовсе — глубина забрала её, стоило желудку и лёгким потяжелеть под весом жидкости. На поверхности не осталось ничего, кроме розового цветка вейгелы. Осаму постоял там ещё немного. После швырнул в голодную трясину сложенный нож, стянул с себя кофту с огромным бордовым пятном в том месте, где живот трупа соприкасался с его телом. Он не почувствовал ночного майского холода, коснувшегося кожи под одной футболкой. Затем смыл с лица красные брызги, напоследок хорошенько плеснув в лицо студёной воды. И покинул лес, ни разу не обернувшись. Наутро он вернулся туда. Это был первый и последний раз, когда он возвращался на место преступления. Осмотрел смятую траву и крохотные камни агата на зелёных стеблях — единственные признаки того, что вчера ночью здесь произошло непоправимое. Ещё неделю он опасливо ждал звонка в дверь своей квартиры. Головой понимая, что его не последует, но почему-то ожидая, когда наступит возмездие. Возможно, ему даже хотелось, чтобы это произошло. Чтобы, раз он сам не может осудить свой поступок, это сделал кто-то другой. Осаму был готов ответить за него, был согласен на тюрьму, пожизненное или казнь. Ему было плевать, что теперь станет с ним. Но звонка не последовало. Ни на следующий день, ни через неделю, ни через две, ни через месяц. Девушку даже не стали искать близкие. Никто не подал заявление о пропаже человека. Всем было плевать на исчезновение какой-то ночной бабочки — она была, и вот её нет. Никто не обратил внимания. Никто даже не задумался о том, что с ней произошло на самом деле. Никто даже не знал, что она была, не говоря уже о том, чтобы знать, что её не стало. Туман беспамятства проглотил её так же быстро, как тьма голодного болота. Дазай хорошо знает этот сюжет: главный герой, терзаемый длительными сомнениями, убеждает себя, что способен на убийство во благо, совершает его, а после — мучительное самобичевание, отторжение, непонимание, разочарование в своих убеждениях и, как итог, раскаяние с обязательным намёком на исцеление с помощью веры. Он даже старается не обращать внимания на то, что его ситуация отходит от паттерна: не было блага в убийстве неудачливой проститутки, не было убеждений в своей неприкосновенности. Но он всё равно ждёт, когда почувствует вину. Когда она станет терзать его, мучить, давить и заставит возненавидеть самого себя. По идее это должно произойти не сразу. Лишь спустя время, когда больное сознание сможет осознать вес произошедшего и окончательно свихнётся. И Дазай ждёт. Даже не ждёт — он искренне надеется. Ничего. Пустота. Спустя месяц, спустя два. Юноша продолжает ходить по этой земле и она даже не сыпется под его ногами; продолжает ходить на работу, возвращается с неё той же дорогой; проводит время со знакомыми и живёт обычной жизнью обычного человека без груза на сердце, в то время как обнажённое холодное тело с глубокой раной в животе лежит на дне чёрного океана, что стал её могилой. Правосудие не свершилось, справедливость не восторжествовала. Человеческая установка не прошла проверку вмешательством Осаму. Иногда он пытался разобраться, почему он сделал это и почему это далось ему столь легко. Рука не дрогнула, опустив лезвие ровно туда, куда необходимо, будто он тысячи раз проворачивал это до этого момента или как минимум репетировал, стоя перед зеркалом, или на крайняк тщательно продумывал этот поступок, прокручивая в голове все возможные варианты событий. Но Осаму действовал по инерции, спонтанно, неудержимо. В его поступках не было той кровожадности, что могла показаться простому наблюдателю, — это была жажда избавления от голоса, вторящего одно и то же и замолкшего только тогда, когда нож со свистом вышел из плоти в последний раз. Ему было недостаточно глубокой раны, из-за которой девушка и так умерла бы в муках от потери крови или оттого, что жидкость не позволяла ей вздохнуть. Он думал об этом, но никогда не планировал, и уж точно не собирался совершать задуманное в тот вечер. Так сложились обстоятельства. Может, столкнись они утром, а не в конце рабочего дня, и всё закончилось бы на молчаливом игнорировании; может, если бы не неудачно подобранный момент, — чёртова весна — в котором Дазай и так был на грани срыва, и всё закончилось бы обычным сексом — безразличный ко всему, он бы дал ей то, что она хотела, лишь бы отвязалась; может, не схвати она его за руку так, как не позволено никому, и всё закончилось бы тем толчком в плечо. Но всё сложилось так, как сложилось, и теперь она мертва, а Осаму перешёл грань без возможности ступить обратно. Это подобно тому, как войти в лифт: двери механически отрезают тебя от лестничной клетки, запирая в душной металлической коробке, и теперь, сколько ни жми на выжженные кнопки, назад уже не выпустят. Лифт набрал скорость, увозя единственного пассажира в неизвестном направлении. Он не испытал вины, потому что не испытал к несчастной девушке ничего. Его возмутило её поведение, но не более. Проблема всё ещё была не в ней. За навязчивость и настойчивость не убивают. Маниакальная фаза закончилась ровно в тот момент, когда тьма утащила её тело на дно болота, но впервые отошла от правил: не вытолкнула Дазая в затяжной депрессивный эпизод, заставив бесцельно бродить по округе в вечных раздумьях. Юноша отчаянно пытался искать в себе его признаки: безразличность ко всему, сонливость, медлительность, отсутствие голода и кошмары. Но, к его удивлению, он был бодр, весел — относительно того, насколько весел он может быть вообще, — и здоров. Даже головные боли не насиловали его перетрудившийся мозг. Всё дело, конечно, было в том, что он впервые прислушался к самому себе и сделал то, что приказывало его навязчивое желание попробовать, какого это. Ранее все силы уходили на борьбу и неповиновение, поэтому, когда драка завершалась, тело ныло от гематом, а противник скалился, уходя в угол арены. Ему нужно было время, чтобы восстановиться. Он знал: оно вернётся. Поэтому заставлял себя готовиться снова, чтобы не захлебнуться в луже крови в неравном бое с собственной проблемой. Но теперь он сделал это. Теперь депрессивный эпизод канул в Лету и он даже позволил себе задуматься о том, что, возможно, теперь недуг уйдёт навсегда. Зря он позволил себе подобную вольность. Потому что спустя время оно вернулось, теперь причитая с особенной силой. Ведь теперь он попробовал — теперь пути назад нет. Принесло ли это то, чего он так жаждал? Заставила ли чужая смерть испытать хоть что-то? Дазаю даже жаль себя разочаровывать, но… нет. Так было бы проще: смириться с тем, что он в край законченный психопат, которому приносит удовольствие видеть боль на лицах своих жертв и насиловать их в предсмертной агонии. Да, он бы, безусловно, был в себе крайне разочарован. Ведь, если задуматься, такая себе идея, не правда ли? С другой стороны, это внесло бы ясность в контекст и привело его хоть к чему-то. Сейчас же вопрос, хоть и лежал на поверхности, оставался открытым: почему навязчивое желание вернулось, если убийство не принесло ему ни удовольствия, ни счастья, ни грусти, ни сострадания? Потому что это приносило облегчение. Это выпутывало его из оков собственной проблемы и гарантировало спокойную жизнь на протяжении следующих двух-трёх месяцев. Месяцев, когда личность доминировала над проблемой. Когда он был больше человеком, хоть и уродливым, чем не осознающей себя биомассой. Ему легко далось первое убийство. Ему не нужно было изворачиваться или применять хоть какое-то насилие по отношению к своей жертве — она сама покорно шла за ним в опасную даль от света и людей, не различая опасности за красивым лицом. Девушки всегда были наивны по отношению к нему. Если мужчины искали подвох иногда из зависти, а иногда просто из-за того, что их глаз не замыливали грязные фантазии, то женщины прощали ему всё. Как можно испытать жалость к той, что не испытывает жалости к себе, повинуясь собственным первородным инстинктам? Общество прогнило изнутри. Поощряя болезненность здоровых и убивая здоровость в больных, оно породило существо с именем Дазай Осаму. Только ощутив на своих руках горячую кровь едва двадцатилетней наркоманки, он понял, как ударить по обществу самым болезненным образом и разом отплатить за всё, что ему пришлось пережить за эти двадцать четыре года. Ужаснейший парадокс мироздания: в патриархальном мире, придуманном каким-то тщеславным мужчиной, центром Вселенной по прежнему является женщина, сколько бы представители «сильного» пола ни пытались это отрицать. Женщина — то, что приводит в движение историю; то, из-за чего начинаются войны и революции; то, что управляет человеком и порождает его сущность. Женщина олицетворяет в себе силу, жизненный свет, надежду, нежность и любовь. И Дазай не сомневается: если бы Бог существовал, он бы носил женский облик. Эта истина не ясна ни мужчинам, так стремящимся к могуществу, ни женщинам, которым с начала христианского летоисчисления не позволяли понять её. Но что мужчины, что женщины могут её ощутить. Правда, лишь тогда, когда женщина умирает. Молодая девушка — самое сокровенное и чистое существо на Земле. Подвластная только самому трепетному отношению, несущая в себе священную красоту, воплощение любви и будущая мать. Что-то восхитительное, высшее, недостижимое, — то, что невозможно испортить. Но Осаму может. Может испортить это и нанести обществу смертельную рану. Порча — единственная его цель. Потому что однажды одна женщина испортила его. Он сделал это снова спустя три месяца. В августе, когда последние тёплые дни радовали школьников и раздражали взрослых — когда эта треклятая жара кончится, право слово? Скорое похолодание значило для Осаму только приближение осени. А значит, очередную маниакальную стадию, предупреждающе скребущую в затылке. Он чувствовал, что скоро начнётся снова. И был к этому готов. На этот раз он знал её. На этот раз они случайно столкнулись в парке напротив Администрации. Его воздыхательница, его подростковая головная боль и главная красавица класса — Рапетова не изменилась ни на грамм. Всё та же ослепляющая улыбка, всё те же блестящие на солнце золотые волосы и хитрые глаза. Трудно не узнать — из толпы она выделяться умела. Он знал, что её первая школьная любовь. Знал, насколько сильно заставил страдать её внешне неприкасаемую, но такую хрупкую душу, когда не подарил ей поцелуй на выпускном. Знал, помнил, как светились её глаза, пока его рука лежала на её талии, а другая кружила элегантный силуэт в красном в платье в последнем вальсе на линейке. Сейчас, казалось, света в ней было даже больше, потому что теперь у неё была надежда. Может, теперь, спустя столько лет, у неё есть шанс и он обратит на неё внимание? Он обратил. И почти не слушал, как сипит её голос в смертельном капкане из его руки. Она не пыталась сопротивляться, но будто принципиально не хотела умирать, хватая округлым ртом воздух. Осаму не знал, дело ли в том, что он ещё не слишком хорош в удушающем между плечом и предплечьем, или в упёртости школьной стервы, доводящей каждую мимо проходящую девчонку до истерики в попытке самоутвердиться перед объектом своего обожания. Пришлось свернуть ей шею. Позвонки хрустнули почти так же громко, как карандаш в её руках, когда она узнала, что Дазай пересел к Жене или Саше на биологии. Её изуродованный труп болото проглотило даже быстрее, чем лёгкое туловище ночной бабочки. Осаму не получал удовольствия от самой процедуры изувечения — его скорее будоражила абсолютная власть над слабым телом в своих руках, когда его покидает жизнь. Он не поощрял мучений, потому что хорошо помнил безысходность своего положения, когда кровь продолжает хлестать из ран, а беспамятство так и не приходит. Помнит боль, следующую за этим, и не пожелал бы её никому. Они умирали быстро и относительно безболезненно. Так, как хотел бы умереть сам Дазай. Садизм не являлся его целью — целью была порча, так что первый был бесполезен. Уничтожая прелесть женского тела, он ощущал себя не больше, чем врачом у хирургического стола — отстранённым и монументальным, пусть и с руками в крови по локоть. Его не трогала обнажённость, не страшило кровавое крошиво, скрытое под красивой оболочкой. Изнутри люди одинаковы. Они никогда не были близки, но Дазай хорошо знал Рапетову Ксюшу. Возможно, в нём ещё теплилась надежда испытать сочувствие к её судьбе, учитывая одиннадцать лет рука об руку. Может, он не сможет относиться к ней так безразлично, учитывая этот факт, и его рука не поднимется. Поднялась. Это ничем не отличалось от того, что он ощущал в тот раз с абсолютно незнакомой девушкой. А значит, его душа окончательно мертва, а руки развязаны. В этот момент он лишь удостоверился: его сердце не мягче гранита — никчёмный кусок камня, зачем-то вставленный в грудину за рёбрами. Вместе с ней умерла надежда на какие-либо чувства. Он похоронил их вместе с ней в тёмном болоте, когда прижёг так надоедающую в тринадцать родинку под глазом кончиком сигареты. Ему незачем быть человеком, чтобы существовать. А значит, незачем пытаться навязать себе то, что свойственно человеку. Он никогда. Никогда. Ничего. Не почувствует. Жизненный ориентир сместился. Если раньше он жил в слепой вере измениться, то теперь — в доведении своего ремесла до конца. Ведь, как оказалось, только в этом ему по-настоящему нет равных. Мёртвая топь стала его царством смерти. Выработался шаблон, по которому нужно действовать. Ожог сигареты, как символ пренебрежения, аккуратный стальной нож с длинным лезвием и прекрасным серрейтером и быстрый захват рукой стал его почерком. Выдумывать новое не приходилось, пока старое работало. У него не было страха перед возмездием, но когда он понял, что его и не пытаются искать, списывая новое исчезновение на трущобы лесов и группировки, родился настоящий азарт. Сколько жертв потребуется, чтобы они заметили его? Двадцать? Тридцать? Может, пятьдесят? Как легко запутать людей. Стоит не показывать им мёртвого тела, и они до последнего будут верить в лучшее. Стоит продумывать свои действия чуть лучше, чем насиловать женщину прямо на проспекте, и никто и не задумается о потенциальной опасности. Осаму искренне ждёт, когда у них откроются глаза. Но поддаваться не собирается. Это подобно проверке вслепую: на сколько их хватит? Сможет ли хоть один человек связать все исчезновения вместе? Найдётся ли хоть один такой смелый и рассудительный? Два года его не было. Два года Дазай жил по одним и тем же установкам, не слишком веря в своего противника. А потом он появился. Резко, неожиданно, словно снег на голову. С ноги ворвался туда, куда его не просили, и сходу перевернул весь город с ног на голову одним своим приездом. Но всё по порядку. Пятнадцатое декабря. Шесть утра. С железнодорожного моста недалеко от сто тридцать пятого блокпоста в быстрые незамерзающие воды реки Партизанская сбрасывают тело. Небо укрыто плотными синими облаками, от которых отражается сияние свежевыпавшего снега. До рассвета ещё далеко. Следующий поезд проедет здесь через пять минут. В предрассветной темноте не видно быстрого полёта небольшой тени в воду, но зато слышен звук: громкий всплеск, а затем тишина. Дазай отряхивает руки, затушив сигарету в проржавевшем металле защитной перекладины, отделяющей его от пропасти, щелчком пальцев отправляет бычок куда-то по направлению вниз и медленно бредёт обратно, по пути припорашивая снегом бурые пятна крови, капавшие с расчленённого трупа. Маскировать свои следы нет смысла: снегопад, не прекращающийся уже сутки, прекрасно справится с этой задачей самостоятельно. Юноша коротко выдыхает облако горячего пара и падает на водительское сидение, мгновенно заставив «Волгу» тронуться с места, — не хватало ещё на таком морозе разрядить аккумулятор. Он спокойно глядит в белёсое лобовое с работающими дворниками, пытаясь разглядеть хоть что-то за громадными серыми хлопьями. Без фар, конечно, в такую погоду не очень удобно. В голове блаженно пусто. Он даже не пытается оглянуться в зеркало заднего вида, прекрасно зная, что ничего там не увидит, кроме черноты ночи и отчаянно бьющегося о стекло снега. Переживаний, как и всегда, никаких. Всё схвачено. У его личного кладбища есть всего одна незначительная проблема: зимой болото имеет свойство замерзать. Трясина становится пригодной для захоронения нового трупа только с наступлением плюсовой температуры. Теперь же, когда тёмные воды скрыты подо льдом, приходится выкручиваться — река не замерзает никогда. Учитывая скорость течения, он знает, что через несколько часов тело будет уже далеко за пределами Партизанска, поэтому, даже если всплывёт, ничего критичного не случится. Они её не опознают и никогда не найдут полностью — уж над этим Осаму постарался на славу. Вряд ли кому-то придёт в голову искать отсечённые конечности под землёй над старыми могилами. Копать промёрзлую почву вместе со снегом трудно, поэтому легче разделить тело на множество небольших свёртков. Дазай знает, о чём говорит. Это была его первая роковая ошибка за все два года. Что ж. Они случаются. Даже у него. Однако второго марта он об этом ещё не знал. Всё было как всегда: потепление ознаменовало начало весны — самого отвратительнейшего из всех времён года. Напряжение нарастало, но Осаму умело подавлял его, поджидая нужный момент. В пятничный вечер он вышел из квартиры с давно привычным набором: ключи, кошелёк, складной нож. Никаких излишеств или прочих стандартных признаков маньяка. Убийство не было событием — оно давно стало рутиной. На ногах — ботинки, след на подошве которых он выжег примерно год назад, потому что прекрасно знал, как легко сравнить след с образцом и мгновенно найти сходство. А по размеру никто ничего не докажет. Тем более, что размер тоже не его. Сорок первый для его сорок третьего — достаточно тесный выбор. Но юноша не жалел пластырей на будущие мозоли. Предосторожность никогда не была лишней. Можно было бы подумать, что Осаму выслеживает своих будущих жертв. Тщательно выбирает, высматривает, изучает их расписание и рассчитывает время. Однако всё было совсем иначе. Это всегда совершенная случайность. Достаточно несколько часов побродить по знакомым улицам, всматриваясь в лица одиноких дам, и, воспользовавшись своим оттренированным и доведённым до совершенства навыком, определить, что она испытывает, и исходя из этого искать правильный подход. Обладая неплохой памятью, он мгновенно определял, чьё лицо ему знакомо, как часто они встречались и хорошо ли девушка его знает. Хорошо знали его практически все: первый с главного входа рынка ларёк играл свою роль. Его знал весь город. Он всегда был на виду. Главное правило неглупого человека: положи то, что больше всего не хочешь, чтобы у тебя украли, и это никто никогда не найдёт. На руку сыграли и прекрасная репутация предпринимателя, и напускная доброжелательность, и мимика. Да, та самая мимика, с которой ещё в три года он был уверен, что никогда не справится. Ох, он справился. Теперь улыбка, пугающая других детей, сражала наповал. Дазаю не нужно было изворачиваться, чтобы вызвать доверие. Нужно было просто одеться так, как он ходит всегда, и быть… да. Просто быть. А если в разговоре он ещё и самостоятельно вспоминал имя собеседницы, можно было даже не сомневаться, что любая пойдёт с ним на край света. Бог умеет шутить. Одарить подобной внешностью подобного человека — самый что ни на есть грех. Конечно, удачные дни случались не всегда. Иногда можно было бродить по городу до самой полуночи и не встретить ни одну подходящую девушку без сопровождения. Партизанск в целом город снобов и простых рабочих, не высовывающих носов из своих квартир позже девяти вечера. А те, кто чаще всего высовывал, уже глотали мутную тину лесного болота. Зато за случайных свидетелей можно не переживать, правда? Если плохой день случался, Дазай выходил в следующий вечер. Для него никакой проблемы не было. Однако сегодня он словно чувствовал, что должно повезти. А предчувствие не подводило никогда. Иначе, возможно, он бы уже давно отбывал пожизненное. Так что, покорно прислушиваясь к самому себе, сейчас он медленно брёл вдоль знакомых дворов, прокручивая в голове примерный маршрут. Ещё короткий день подошёл к концу и солнце давно скрылось за массивными горами, укутав город в успокаивающую темноту. Фонари должны были подлатать летом — сейчас они скрипели от любого порыва ветра и жутко моргали. Время приближалось к полуночи. Шансов оставалось всё меньше и меньше. И Осаму уже почти поверил в то, что предчувствие впервые обмануло, загнав его в столь поздний час в столь далёкий от дома квартал: от Герцена идти обратно — тридцать минут минимум. Из окон высокого дома гремела музыка, порядком раздражая. Юноша уже почти развернулся, чтобы завернуть за угол на главную улицу, как вдруг из подъезда выскочила маленькая фигурка, тут же споткнувшись на одной из ступеней и громко сматернувшись себе под нос. Дазай замер, издалека наблюдая за девушкой, зло утирающей предательские слёзы. Она неловко поджимала друг к другу ноги в тонких колготках, ёжась от зябкого мороза, и нервно оборачивалась по сторонам, будто не зная, куда теперь идти. А как резво выбегала. Осаму ещё на ступенях понял: она пьяна, но неплохо соображает — пьяному инстинкт самосохранения чужд, он прёт тараном. А эта явно опасается. Будто сомневается в правильности своего решения сбежать с вечеринки. Два плюс два Дазай складывать умеет. Музыка из окон — как пропечатанный в конце учебника ответ. Прождав ещё пару минут, чтобы удостовериться, что за пьяной подружкой никто не кинется следом, он медленно подходит ближе, заранее вытянув из кармана пачку сигарет: незнакомка сжимает в ладони белую зажигалку и отчаянно рыщется в своей сумке. — Добрый вечер, — произносит он за несколько метров до неё, чтобы не пугать слишком близким появлением. — У Вас что-то случилось? Девушка резко вскидывает голову, будто заранее готовиться к нападению, но уже через мгновение её взгляд смягчается, а лицо расслабляется. — Дазай? — щурится она, благодарно принимая протянутую сигарету. Значит, узнала. Осталось только самому вспомнить, откуда она его знает. — Я… мне… в общем, там такая ситуация… Нервный щелчок зипповской зажигалки — и она жадно припадает к фильтру в поисках успокоения. Слёзы повисают на ресницах, пока девушка откидывает голову назад и быстро-быстро моргает, будто сама на себя злится за этот поток эмоций. Осаму вглядывается в её заплаканное лицо, за расстройством пытаясь узнать знакомые черты в свете ни на что не годного фонаря. Светлые волосы, большие зелёные глаза, недешёвая одежда, изящная фигура и миловидное лицо. Ей не больше двадцати. Если она ещё учится в колледже, то у неё, скорее всего, куча поклонников, но необдуманный побег с вечеринки может означать только ссору с кем-то близким, а значит, она в отношениях с… Татуированным низкорослым парнем, что часто заглядывает за новеньким дисководом. Алинка. Алина Лилова. Он улыбается ей, участливо кивая. — Пошли, я провожу тебя до дома. Как раз расскажешь, что такого трагичного у тебя случилось. — Не нужно… — застенчиво кивает она, на холоде постепенно трезвея. — Тебе самому, наверное, домой пора. Поздно уже… — Вот именно. Хочешь, чтобы я отправил тебя по темноте одну? Ты, может, и такая смелая, но я не такой мудак. Алина тяжело вздыхает, оглядываясь по сторонам. За пределами жёлтого кружка света копошатся тени и воет ветер, совсем не придавая сил для одинокой прогулки. Мало ли, какие придурки в такой час по улицам бродят? Кажется, она только сейчас поняла, какую дурость совершила, спустившись сюда совершенно одна. Но гордость не позволяет вернуться. К тому же, ей так сильно повезло, что она встретила знакомого, готового помочь. Хватаясь за его предложенный локоть, она последний раз с надеждой смотрит на подъездную дверь — а вдруг вот прямо сейчас её суженный опомниться и выбежит вслед за ней? Но дверь так и не открывается, поэтому ей приходится понурить голову, от обиды ещё крепче обхватив чужую руку. Всю дорогу она, не затыкаясь, жалуется на своего никудышного парня, активно жестикулируя и всё чаще отставая. Дазай слушает её пустую болтовню вполуха, давно сосредоточившись на дороге и просчёте примерного маршрута. Он стягивает с себя улыбку, как только понимает, что Лилова ушла в свои переживая и совсем не смотрит за чужой реакцией. Выговориться ей сейчас явно важнее поддержки. В конце улицы, чуть отвлёкшись, она заинтересованно спрашивает, почему они идут таким странным путём, — через лес — но ответ о том, что Осаму знает короткую дорогу, её абсолютно устраивает. Действительно, кого ей бояться даже в лесу рядом с парнем под два метра ростом? А подышать хвоей всегда приятней бензинного ароматизатора. Она, казалось, даже сильнее успокаивается и совсем не следит за тем, как извивается тропинка под её ногами. Даже не подозревает о том, что они медленно движутся в сторону болота. Ничего нового. Чуть отпуская заговорившуюся девушку вперёд, он резко нападает сзади, сжимая изящную шею в смертельные тиски. Её ногти слабо царапают рукав пальто, пока она, практически повиснув в его руке, хрипит в удушье. Сопротивление от полутораметровой Алины выглядит жалко: в оттренированном и уже не раз использованном капкане она не выдерживает и трёх минут. Сознание покидает хрупкое тело, и Осаму мгновенно подхватывает её под коленями, легко поднимая на руки. Кончик сигареты, которую он даже не потрудился достать изо рта, находит своё место на нежной коже девичьей кисти. До болота примерно два километра. Там же он сделает то, что было задумано — нож многообещающе оттягивает карман. Дазай меланхолично погружается в собственные мысли, заученным движением переступая толстые корни и глубокие ямы. Совы сегодня подозрительно громкие. Луна скрыта за облаками, но дороги до нужного места и так не было, так что терять из виду нечего. И Осаму бы уже давно окончательно ушёл в себя, не прислушиваясь, не видя и не чувствуя ничего, кроме чужого веса на своих руках, если бы быстрый ветер не донёс до его ушей… Человеческую речь. Юноша резко тормозит: он знает, что ушёл достаточно глубоко в чащу. По его расчётам улица осталась позади примерно в полутора километрах. Там же — ближайшие люди, которых можно было бы встретить. Никто не гуляет в этих лесах по ночам. Мало кто осмелится ступить в них так глубоко даже днём. Этого просто не может быть. Он почти списывает это на галлюцинацию. Или почти убеждает себя в том, что окончательно свихнулся и перестал различать назойливый голос в голове и реальный. Проблема лишь в том, что у него уже два года не было галлюцинаций и столько же лет он не слышал в своей голове ничего, кроме собственных мыслей. Бред какой-то. Он медленно пятится назад, ещё сильнее прижав девичье туловище к своей груди. Когда он делает следующий шаг, под ногой предательски хрустит ветка. Настолько оглушительно громко, что Осаму дёргается сам. Голоса впереди стихают, а затем раздаётся слишком чёткое совсем близко: — …Чё за хуйня? — О чём ты? — Ты не слышал? Хрустнуло что-то. — Коль, мы в лесу, а не в библиотеке. Здесь постоянно что-то хрустит, трещит и воет. Птица, наверное, или белка какая-нибудь. — Ага, белка-кентавр. Там, судя по звуку, минимум медведь скачет. — …Никогда бы не подумал, что ты такое ссыкло. Коля? Голоса показались Дазаю знакомыми. Но теперь, когда прозвучало имя, юноша абсолютно уверен в своих догадках. Он аккуратно присаживается на колени, мягко опуская Алину на землю, и, теперь уже пристально смотря под ноги, выглядывает из-за дерева в нужном направлении. Расстояние небольшое — вряд ли больше двадцати пяти метров, но из-за отсутствия хотя бы минимального освещения разглядеть две фигуры получается не сразу. Однако вырвиглазно белую копну волос, торчащую из-под чёрного капюшона, не узнать невозможно. Гоголь. Парень, до этого мечущийся из стороны в сторону и активно размахивающий руками, сейчас прирос к месту, упорно вглядываясь в абсолютную черноту за кустами. С помощью лишь одного здорового глаза у него это, очевидно, не слишком хорошо получается. Чуть поодаль, оперевшись спиной на ствол одной из высоких берёз и сложив руки на груди, стоит ещё один человек. Только вот он глядит исключительно на своего спутника, скептически вскинув брови, мол: «ну и кретин». Его лица не различить, но Дазай хорошо знает эти хрипловатые скучающие нотки. Фёдор Достоевский. — Нет, ты как хочешь, конечно, но ну его к чёрту, — встряхивает головой Коля. — Мало ли, кто здесь кроме нас ходит. — Лоси, — фыркает Достоевский, — и белки с наркоманами. — Наш бы уже вышел. А вдруг… ну, не знаю… неупокои. — Коля, ты больной? Побойся Бога и встань спокойно наконец. — Да сколько можно этого идиота ждать! Поахуевали, блять, к едрене фене! Я им, сука, устрою революцию. Я теперь ещё и наркоматов караулить должен? Мудачьё!.. Гоголь, не рассчитав силу, в порыве эмоций со всей дури бьёт ногой ближайший к нему пень, тут же протяжно зашипев. Достоевский смотрит на эту пантомиму до того безмятежным взглядом, будто наблюдает подобное каждый день. Дазаю остаётся разве что глазами хлопать, когда первый шок пополам с испугом наконец-то испаряется. А ведь он даже не знал, что они знакомы. Так, значит, вместе дела ведут? Иначе зачем Гоголю тащить за собой обычного преподавателя посреди ночи на встречу с наркоманом. Вот так номер. — Полегчало? — бесцветно интересуется Фёдор. — Ахуеть как. Коля явно злится, скрипя зубами, и падает на своего же противника сверху, страдальчески обхватывая больную ногу. Даже с такого расстояния слышно, насколько громко цокнул языком Достоевский, перед тем как нехотя оторваться от своего места и подойти к товарищу. — Последний раз своё пальто предлагаю. — Ещё чего! Ты только с больничного. — Это не помешало тебе затащить меня в лес в полвторого ночи. Хочешь соплями вместо клея пакетики с порошком закрывать — пожалуйста. Только потом не удивляйся, почему ближайшие две недели будешь сидеть у себя на карантине. Гоголь недовольно хлюпает носом, какое-то время смотря на товарища снизу вверх, а затем со стоном поднимается обратно. — Ладно, пошли домой. В пизду этого кретина, надеюсь, он там в своей канаве дубу дал. Достоевский отвечает что-то ужасно саркастичное — в общем, как всегда в своей манере, — но дослушивать чужие остроты Дазай уже и не думает. «Пошли отсюда». Осаму понятия не имеет, какой дорогой они пойдут обратно, но здесь, на поляне, он как на открытой ладони. Дождаться, пока фигуры скроются достаточно далеко в лесу и проследовать дальше к болоту не выйдет — они перерезали ему путь. Попасться им на глаза сейчас приравнивается к чистосердечному признанию. Так рисковать Осаму не станет. С силой закусив губу, он озлобленно оглядывается на распластавшееся на холодном мху тело. Оставлять её здесь отвратительный вариант: найдут если не завтра, то через несколько дней так точно. Благо, других вариантов нет вообще. Либо так, либо сдать себя со всеми потрохами. В прямом смысле этого слова. Слыша, как Коля продолжает что-то бурчать, прыгая на одной ноге, Осаму как можно тише ретируется в противоположном направлении. Теперь, когда есть шанс пересечься ещё и с наркоманом, бредущим где-то тут в поисках дозы, у него даже нет шанса вернуться через какое-то время и довести дело до конца. Абсолютная дрянь. Он ходил этой дорогой так долго, но почему-то ни разу не встречал здесь никого постороннего. Тяжёлые мысли намного тяжелее металла ножа в отвисшем кармане. Теперь Осаму думает только о том, что сейчас можно предпринять. Но предпринимать нечего. Уже завтра вместе с открытием рынка в его ларёк вломится запыхавшаяся и до ужаса перепутанная Нюра, быстро бормочущая что-то нечленораздельное. Как потом оказалось, это были самые свежие новости — можно сказать, из первых уст. Рыбаки нашли утром в лесу изувеченное тело девушки, и, как говорят злые языки, это уже второй труп за последние дни: первый нашли три дня назад в канаве недалеко от пивзавода с отрубленными конечностями. В Партизанске завёлся маньяк. Дазай как стоял — так и сел. Образно. На самом деле он лишь высоко вскинул брови, наигранно удивлённо прислушиваясь к ропоту старшей подчинённой, а про себя в срочном порядке прокручивал всё по новой. То, что нашли декабрьскую, — удивительно, но не критично. Осаму знает, что спустя столько времени в проточной воде даже странно, как удачливый мужик различил в этой серой массе труп. Как её смогло прибить течением в канаву — это уже другой вопрос. Но все нити обрезаны: никому никогда не узнать, откуда сбросили тело, — в Партизанске или выше по течению. С Лиловой хуже. Этот эпизод в целом стал первым неудавшимся за всю «карьеру» Дазая, а ошибаться впервые всегда неприятно. Тем не менее, он не оставил на месте преступления ни единой подсказки: ни следов, ни отпечатков, ни орудия убийства, которого, кстати говоря, не было. Если доверчивые горожане, наслушавшись сплетен, уверены в том, что над трупом изрядно поиздевались, повесив его на собственных кишках, то Осаму знает, что на теле Алины нет ни одного признака насилия. Кроме шрама. Который спишут на старый, а на такой же у первой девушки даже не обратят внимание, если вообще найдут его в волокнах разложившихся тканей. У следователей нет оснований связывать эти два дела вместе. Они придумают себе невообразимые сценарии, лишь бы убрать с глаз долой самый ужасный, но, к сожалению, самый правдивый — серию. Так устроен человек. Все люди по своей натуре оптимисты. Дазай не волновался. Он знал, что продумал всё слишком хорошо, чтобы переживать. Местным следователям из Партизанской академии с ним не потягаться — на его стороне опыт и примитивные знания о здоровой человеческой психике. Но пока всё же лучше залечь на дно. Юноша участливо слушал всё новые и новые невероятные новости с «горячей точки», про себя усмехаясь каждой неумело придуманной мерзкой подробности. О да. Несмотря на свой оптимизм, люди до ужаса любят пугаться. Но как же интересно каждый раз поражаться их богатой фантазии: то, что приписывали маньяку совершенно здоровые люди, никогда бы не пришло в голову самому больному Дазаю. На следующий день он как обычно покинул рынок после закрытия, попрощавшись с опаздывающей с новыми новостями к подружке Нюрой и знакомым из соседней палатки. Юноша не обратил внимания на потрёпанную фигуру, замершую каменным изваянием рядом с соседней от его машиной. Он как ни в чём не бывало сел на водительское сидение, заводя мотор и думая о чём-то своём, как вдруг резкий звук выдернул его из трясины размышлений обратно в укрытый поздним вечером мир — стук в окно. Лицо, показавшееся за стеклом, явно принадлежало той самой фигуре у соседней машины, мимо которой он прошёл минутой ранее. Парень был каким-то уж слишком странным: абсолютно дикие глаза, перекошенное то ли в страхе, то ли в злости, то ли в радости незнакомое лицо. Осаму впервые не смог с первого взгляда угадать, что творится на душе у человека напротив. И вид у него был, конечно… интересный. Он закономерно подумал, что это один из гоголевских. Уж слишком странно выглядел этот молодой человек. Под кайфом, что ли? Только этого не хватало. — Милостыню не даю, — не слишком дружелюбно бросил Дазай через приоткрытое на небольшую щель окно — вдруг он из буйных и начнёт руки распускать? А Осаму сейчас на разговоры не настроен. Лучше уж сразу отрезать, чтоб отстал. Вот только юношу напротив подобная фраза явно оскорбила. Тонкие брови сошлись у переносицы, а на красивые губы упала тень угрожающей улыбки без тени веселья. — Дружеский совет, — натянуто выдохнул незнакомец, будто удержать себя в руках стоит ему неимоверных усилий, — окошко до конца открой, иначе осколки полетят в твою напыщенную рожу. Выходи. Выходи, говорю. Осаму мог лишь вскинуть брови, поражённо хлопая глазами. Давно он не слышал угроз в свой адрес. Лет так… десять, может? Ясно. Значит, всё же один из буйных. Драки Дазай не боялся: не ему так точно стоит переживать за её исход. Но такое удивительное знакомство подогрело интерес. Он сам не до конца понимает, зачем всё же выполнил чужой приказ и вышел из машины, вытянувшись во весь рост. Наверное, хотелось узнать развязку этой сцены. Провокатор оказался ниже его примерно на голову. И сам же этому поражался, пока смотрел на своего противника снизу вверх, всё ещё сжимая кулаки. Драться перехотелось моментально — что незнакомцу, задетому за живое, что Дазаю, который просто не мог не усмехнуться на подобную иронию. Теперь он мог разглядеть его полностью. Влажные рыжие волосы, в оранжево-серых лучах гостиничной подсветки кажущиеся стальными, рассыпались по широким плечам. Кадык чуть заметно дёрнулся под тонкой бледной кожей, когда юноша неосознанно нервно сглотнул. Руки придерживают края явно дорогого пальто, наспех накинутого поверх подтянутого тела. Синие глаза, ещё секунду назад пылающие огнём, теперь смотрят на него со смесью негодования и шока. Теперь ясно, что Дазай по ошибке принял его за наркомана, но извиняться из принципа не хотелось. Уж слишком красиво блестели расширившиеся в темноте зрачки с догорающей крохой пламени где-то на дне лазурного океана. Интересно. Интересно, что Дазай продолжил стоять на месте, ожидая хер знает чего, — обычно в компании незнакомцев он старался не задерживаться, если в этом не было необходимости, а здесь ей и не пахло. Интересно, что явно дорогое пальто, так удачно подобранное под телосложение обладателя, сочетается со столь сумбурным внешним видом и стареньким потрёпанным авто. Интересно, что Осаму не испытал ни одной отрицательной эмоции по отношению к человеку, что имел наглость так нахально занимать его время молчанием. Ему было интересно. Это чувство. Это редкость. Дазай заставил себя остаться на месте и ждать. Ему было интересно, что же скажет собеседник снова. А как на духу выложенная история про Айгуль, амперы и «москвичи» подогрела интерес ещё больше. Кто станет так эмоционально делиться своими неудачами с первым встречным, которому ещё секунду назад собирался начистить морду? Незнакомец был смешным. Хотелось задержаться здесь ещё немного хотя бы для того, чтобы дождаться его следующей реплики. Ещё смешнее было то, что юноша явно злится и выглядеть смешным уж никак не хочет. Но он просил о невозможном. О том, чтобы отбуксировать его машину тросом. У Дазая, конечно, был трос. В багажнике. А ещё в багажнике лежал запасной топор, ботинки без рисунка на подошве и ещё пара тряпок с пятнами крови после того, как он перевозил в нём декабрьскую девицу. Незадача. Открывать перед ним багажник не стоит. Собеседник закономерно психует, стоит ему отказать, и отходит обратно к своей машине, напоследок пару раз влепив ладонью по чёрному лакированному капоту, — вот сволочь. Казалось, на этом можно было бы и закончить, но… Дазай продолжил стоять на месте палец о палец не ударив, чтобы подтвердить свою легенду про крайне важные дела. Потому что в затылок, словно тупая сторона молотка, прилетел ощутимый удар предчувствия, словно ему нужно было поговорить с этим парнем ещё немного. Осаму даже разозлился на себя — нет, правда, что за чепуха? Ему заняться нечем, кроме как возиться с какими-то засранцами в конце рабочего дня? С какого момента он стал таким добропорядочным, чутким и заботливым, чтобы кому-то безвозмездно помогать? Не маленький, разберётся со своими проблемами сам. И всё же… Интересно. Ему было ужасно интересно, что будет, если он всё же посадит его к себе в машину и отвезёт туда, куда ему так срочно нужно. Осаму не прогадал. Ему снова повезло. Ему пиздец как повезло. Капитан Следственного комитета? Не местный? Только что приехавший и, судя по портфелю, не успевший обустроиться в гостинице? Это было подобно выигрышу в казино, когда он по случайности перепутал подобное заведение с аптекой. Чуя Накахара. Капитан Чуя Накахара. Дазай сжал кожу руля до скрипа, наблюдая, как прямая спина с безупречной осанкой скрывается за шлагбаумом. Уголки губ сами пошли вверх, пока он восторженно перекатывал в голове только что добытое имя, повторяя его про себя снова и снова. Доброй ночи, капитан Накахара. Владивосток прислал в вымирающую провинцию своего старшего следователя из-за череды исчезновений и двух найденных тел. Что ж, это было предсказуемо. И всё же в планах такого поворота не было. Это всё усложнило. Если бы не поразительное везение Осаму, он бы даже не был в курсе событий. Нет, всё же узнал бы, но многим позже, когда по Партизанску уже поползут мерзкие слухи о новоприбывшем капитане. И всё же лучше знать своего главного противника в лицо. Если бы Накахара только знал, что тот, кто так услужливо помог ему в самый первый вечер, и есть загадочный убийца, которого ему придётся искать. Юноша выглядел чрезмерно молодо для своей должности. Характер, конечно, у него тот ещё, но опыта явно недостаёт. Именно это заставило Дазая неосознанно недооценить противника. О чём он стремительно пожалел уже через два дня, когда Нюра поведала ему о посещении новеньким следователем психиатрической больницы. Осаму редко прислушивался к её болтовне, но как только уши уловили знакомое сочетание имени и фамилии, он чрезмерно резко повернулся к женщине, попросив повторить всё с самого начала. Он ездил к Мори Огаю. А это может значить только одно: капитан уже связал два убийства вместе и рассматривает возможность маниакальных отклонений у убийцы. Ему понадобился всего день. А вот это действительно интересно. За себя Дазай почти не переживал. Его медицинская карта с безупречным тестированием, должно быть, уже давно покинула архив по истечении срока хранения. Но капитан говорил с Мори, который знал чуть больше и обширней. Мог ли Огай вспомнить о своём неофициальном воспитаннике? Шанс, конечно, минимален, но нулю не равен. Однако Осаму неосознанно доверял бывшему лечащему врачу. Если бы он даже вспомнил, виртуозно сопоставив вид убийства с симптомами, что он уже видел раньше, главврач бы всё равно смолчал, как два года молчал о том, почему совершенно здоровый мальчик вынужден отмечаться лично у него каждую неделю. Мори не молодеет. Сколько ему сейчас? Около сорока? К тому же ответственная должность, наверное, высасывает всю жизненную энергию. Кто спустя тринадцать лет будет вспоминать о каком-то малолетнем сопляке со вскрытыми венами? Пока общественность негодовала и шумела, словно море под гнётом шторма и сыпящихся с неба слухов о приезжем следователе, где один был невероятнее другого, Дазай не комментировал ситуацию, тише обычного сидя за своим прилавком. Он снова и снова прогонял в голове короткое имя, снова и снова воспроизводил по памяти чужое лицо и, словно критик, сидящий над картиной, придирчиво изучал. Всю неделю Осаму мог думать только о загадочном капитане, которого так неудачно подкинула ему судьба. Юноша не знал, чего от него ожидать и как к нему относиться. Он понятия не имел, как продвигается следствие и что уже нарыто у служителей правопорядка. Неизвестность раздражала. Хотелось одновременно подобраться ближе и отойти подальше. Но Дазай не боялся. Он знал, что рано или поздно его найдут. Знал и был к этому готов. Более того, он, возможно, даже надеялся, что однажды попадётся тот, кто сможет вывести его на чистую воду. Станет ли товарищ Накахара этим «кто-то»? Можно ли узнать об этом точно? Конечно. Дазай чувствовал необъяснимый азарт. Сам того не понимая, он вступил в игру, заинтересованно наблюдая за каждым шагом своего противника. Приятно играть, когда у тебя есть информация, а у твоего оппонента нет. Приятно наблюдать за тем, как он будет рыскать в поисках этой информации, даже не подозревая, что проигрывает. Однако жульничать было бы низко. Надо уведомить Чую Накахару, что с этого момента партия начинается. И в этой игре первыми ходят чёрные. Невежливо приходить без подарка на новоселье, не правда ли? Всё сошлось как нельзя идеально. Стоило ему выйти на центральную площадь, косо поглядывая на окна второго этажа участка и проверяя правильность расчётов, как он мгновенно услышал высокий женский плач. Эльза сама пришла в его руки. Упускать такой шанс — настоящее кощунство. Она сидела, сгорбившись, у подножья лестницы и мелко вздрагивала, прикрыв невероятной красоты лицо тонкими руками. Не узнать её было бы грешно. Партизанская Эсмеральда не нуждалась в представлении. Как и не нуждались в упоминании давние слухи о её многочисленных похождениях чуть левее счастливой супружеской жизни. Осаму успел тысячу раз поблагодарить незатыкающуюся Нюру, которая откуда-то знала всё обо всех и с радостью делилась этим с первым попавшимся. Иногда Дазай боялся представить, что женщина говорит о нём в отсутствие начальства. Пара нужных фраз, пара ненавязчивых прикосновений — Осаму пригодилась каждая страница в его многотомной энциклопедии, пока он мягко успокаивал разбитую девушку. Строгий план в голове ещё не выстроился до конца. Он знал, что должен незаметно предложить свою кандидатуру на роль пластыря для её хрупкого треснувшего сердца, но всё, что шло после этой фразы, было покрыто плотным туманом. Дазай впервые убивает для кого-то, а не для себя или своих убеждений, поэтому искусственно строит диалог по памяти. Но предпринимать ничего и не нужно. Вишнякова оказалась менее верной по сравнению с убивающейся всю дорогу по парню Лиловой: стоило двузначному намёку прозвучать, как она мгновенно нашла в нём замену своему горю. На секунду замерла, вгляделась в его лицо получше, и вдруг оказалась слишком близко, уже впиваясь в его губы страстным поцелуем. Дазай не почувствовал ничего. Ни жара соблазна, ни соли отвращения, ни горечи неприязни. Казалось, он был вообще не с ней, когда поддался ближе, аккуратно заправляя растрёпанные чёрные волосы за ухо. Он целовал её, но думал о другом. О совершенно другом человеке. О том, как правильно расположить уже мёртвое тело на высоком памятнике и о том, как изменится его лицо, когда он увидит эту инсталляцию из окна своего кабинета. И только при мысли об этом он почувствовал лёгкий укол в области груди. Предвкушение. Это был первый раз, когда девушка сама вела его к месту убийства. Жажда мести затмевала разум — ей казалось, что быстрый секс с симпатичным знакомым перекроет все невзгоды. Она наслаждалась мыслью о том, насколько больно сделает этим поступком своему возлюбленному, стоит ему об этом узнать. Но он, конечно, не узнает. И они, конечно, не переспят. Потому что Осаму хватает убежавшую вперёд Эльзу за руку, стоит им скрыться за кустами из поля зрения участка и площади, и резким движением вскрывает её горло. Она успела закричать, заставив испугавшихся ворон сорваться с елей сквера и взмыть ввысь. Тогда Дазай со злости полоснул её ещё раз. Ещё раз. И ещё раз. Чтобы трахея лопнула, пищевод остался торчать красной трубкой чуть глубже в плоти, а лезвие с громким скрежетом встретилось с шейными позвонками. Она обмякла, упав на землю с широко раскрытыми глазами, и от удара слабо держащаяся на месте голова чуть не отвалилась. Этого допустить нельзя. Юноша постоял ещё секунду, прислушиваясь к окружающим звукам — вдруг кто-то услышал пронзительный крик или, что ещё хуже, ломанулся на помощь? Никто не услышал. А если услышал, то не осмелился даже высунуть носа из окна: такова человеческая природа. Ни о какой помощи ближнему не может идти и речи. Что ж. Тогда можно приступать. Он заранее знал, что сделает с её телом. Горожане, сами того не подозревая, подкинули кучу занятных мыслей. Значит, Лилову подвесили в лесу на собственных кишках? Интересно. Сказано — сделано. Демократия, как никак: желание народа — закон. Он воплотил в жизнь все самые страшные слухи о своей кровожадности, позарившись на святое: кто бы мог подумать, что Эльза окажется беременной? Так даже лучше. Чем провокационнее, тем лучше. Для людей чужой труп — живописный экспонат на выставке, и чем страшнее его образ, тем приятнее он глазу простого обывателя. Превращать смерть в новости, сплетни, поводы для обсуждений и встреч — вот, что Дазай называет здоровым состоянием общества. Он посвящает это убийство каждому, кто посчитал достаточно невинным измываться над мёртвыми ради слухов. Теперь слухов не будет. Теперь тело будет у всех на виду. С восьмым марта, дорогие дамы. Он стягивает с руки кожаную женскую перчатку, оставляя её на орошённой кровью траве. Он посвящает это убийство наглому следователю, полезшему туда, куда не следует. Осаму всегда будет на шаг впереди. И лучше бы ему узнать об этом до начала дуэли. Его приезд стал поводом для того, чтобы играть в открытую. Осаму не подозревал, что судьба сведёт их снова. Так быстро. Так стремительно. Он был озадачен точно так же, как и Накахара, когда увидел его в то утро в окошке своего ларька. В последнее время ему слишком часто везёт. И упускать эту возможность он не собирается. Потому что теперь он может воочию наблюдать за чужой реакцией на его подарок. Для Дазая она очень много значила, потому что по ней можно понять своего оппонента. Насколько он человечен, насколько много у него принципов, насколько черства его натура и готов ли он идти до конца. Этот день подарил ему возможность узнать о ходе следствия изнутри. До ужаса будоражило само нахождение рядом с ним. Когда, казалось, он всего в метре от тебя. Стоит ему протянуть ладонь — и маньяк, которого он так отчаянно хочет поймать, окажется в его руках. Но Чуя не протянет. Потому что не обладает информацией. Это по истине захватывает — ходить по лезвию ножа, искать самого себя. Если бы Дазай только знал, насколько много эмоций даст ему этот опыт, он бы не прятал ни одно из тел. Несвойственное ему воодушевление так и пёрло. Он чувствовал себя словно в самой яркой маниакальной фазе, когда, казалось, красочность окружающего мира выкрутили на максимум. Поэтому просто не смог отказать себе в удовольствии спросить один очень важный вопрос, так сильно выдающий его, но так сильно волнующий. И ответ Накахары стоил того. Его мимика кричала громче любых слов: сведённые к переносице брови, отчаянно сжатые от злости кулаки, поджатые губы и так же пылающие синие глаза, при дневном свете оказавшиеся голубыми. «Я клянусь, что раздавлю эту мразь. Чего бы мне это ни стоило». О, Дазай не сомневается в правдивости этих слов. Капитан Накахара оправдал все его ожидания. Сострадание, человечность и чувство вины даже за то, что случилось не по его вине, у юноши возведены в абсолют. Именно о таком человеке Осаму мечтал. О том, кто станет его полной противоположностью. Этот день показал, что Чуя умеет думать в правильном направлении. Его выводы логичны, сложны для понимания, а предположения грамотно выверены и достаточно удачны, даже при условии того, что пока у него на руках нет практически ни одной улики. Было бы неплохо держать его поближе и не отпускать слишком далеко. Было бы неплохо подобраться к следствию и видеть всю картину изнутри. И теперь, когда ему так повезло дважды, Дазай не может быть слепо уверенным в том, что повезёт трижды. Но Накахара, словно кактус с длинными изящными иглами, глубоко входящими в любого, кто приблизится на расстояние вытянутой руки, не даёт надежд на очередное везение. Он не ведётся на хорошее отношение, не доверяет брошенным улыбкам и крайне подозрителен к доброте и помощи. Чуя не одинокая девушка в тёмном переулке, с ним сложнее и непривычнее. Он слишком прозорлив, а взгляд голубых глаз имеет свойство разбирать на части, словно конструктор. К нему нужен другой подход. И Дазаю из принципа хочется его найти, пусть даже ценой воткнувшихся в кожу игл от очередной попытки. Осаму готов даже на самые бредовые поступки. Например, предложение пожить у него во время следствия. Он думал об этом не дольше секунды. Предложение сорвалось с его губ раньше, чем он успел осознать, чем это грозит в первую очередь самому Дазаю. Но юноша всё равно пошёл до конца. Потому что подобный риск просто не может не оправдаться. Если честно, Осаму предполагал, что Чуя откажется. Но капитан, поломавшись с минуту, согласился. Они удивились этому оба. Они оба не ожидали, что Накахара будет готов принять подобную помощь. Но следователю было нечего терять, а Дазай, если так подумать, остался в плюсе. По крайней мере, так ему казалось первые сутки. Держи друзей близко, а врагов — ещё ближе. Оставив Чую разбираться с транспортировкой и своими вещами самостоятельно, юноша рванул в свою квартиру, наскоро проверяя всё, что могло бы вызвать подозрения. Техник носилась за ним по жилплощади, сочтя это своеобразными догонялками. Всё, что не было предназначено для чужих глаз, и так находилось за пределами квартиры, а то, что могло напрячь следователя, было переложено в его комнату. Дазай был готов. По крайней мере внешне. Он не жил с кем-то под одной крышей уже больше десяти лет. Поначалу неудобство от слишком близкого и долгого нахождения рядом с практически незнакомым человеком казалось незначительной помехой, но со временем Осаму стал понимать, куда себя загнал. Если раньше полностью контролировать себя приходилось тот промежуток времени, когда входная дверь была заперта снаружи, то теперь он не мог расслабиться ни на секунду. Нужно постоянно быть начеку, не позволяя себе ни малейшей ошибки. Одиночество, так успокаивающее раньше, теперь было утрачено. Иногда Дазай думал о том, что сожительство походит на пребывание в психиатрической лечебнице, где несвобода душила. Чувство запертости никак не покидало его мысли, сколько бы он не старался выкинуть эту дурь из головы. Теперь он был ограничен в передвижениях, вынужден оправдывать свои физиологические особенности и даже не мог снова убить. Не то чтобы ему хотелось. Просто раздражало это знание того, что он не может. Сложнее всего было с бинтами и бессонницей, с наступлением весны обострившейся до невероятного. Дазаю не нравилось, что Чуя видит его повязки. Не нравилось, что он строит догадки и предположения и не слишком серьёзно относится к придуманной на ходу отговорке. Дазаю не нравилось, что Чуя был сообразительным мудаком. Но Осаму бы мог смириться со всем этим, если бы цель оправдала средства. А цель, казалось, даже с учётом переезда не приблизилась ни на сантиметр. Накахара не опустил защитное магнитное поле вокруг себя, а Осаму не пытался давить, понятия не имея, как правильно подступиться. В его парадигме капитан должен был выложить ему каждую деталь о своём деле сразу, как только переступит порог квартиры. Да, по-детски, но Дазай не знал другого. Ему всегда доставалось всё просто по факту. А от методов, которые он применял к своим жертвам, капитану было ни горячо, ни холодно. Когда Осаму понял, что план «А» невозможен в реализации, он мгновенно переключился на план «Б». Он сам добудет ту информацию, которая ему нужна, воспользовавшись привилегией соседа и не привлекая для этого самого Накахару. Но этот урод и здесь был чересчур предусмотрительным и ответственным. Свою отксерокопированную копию дела он вечно носил с собой на работу, не оставляя без присмотра ни на секунду. А в тот незначительный отрезок времени, что заветная папка находилась дома, Чуя постоянно с ней работал, не выпуская из рук. Ещё и крайне чутко спал, засиживаясь до двух ночи, ворочаясь под одеялом или вообще просыпаясь, чтобы выкурить сигарету, — не подойдёшь и не стащишь. Даже этот аспект оказался закрытым. Ни шага вправо, ни шага влево. Он не был похож ни на одного человека, которого Дазай встречал до этого. Его поражало то, как Накахара мог совмещать в себе столько противоречий. Раньше Осаму всегда обходил таких стороной. Моментально вспыхивающий и так же быстро отходящий, вечно напряжённый и абсолютно небрежный по отношению ко всему, что его окружает, кроме работы. Чуя был первоклассным следователем — отрицать это Дазай не имел никакого права. Он дышал своей работой, жил ей. Казалось, ничто в этом мире не может заинтересовать его больше, чем сотня страниц плохо пропечатанного текста в картонной обложке. Он рационален, благоразумен, явно имеет аналитический склад ума и анализирует абсолютно всё вокруг, придирчиво разглядывая мелкие детали и мгновенно собирая их в полную картину. Дазай видел, что Накахара анализирует и его. Видел, злился и ничего не мог с этим сделать. Чуя создан для своего ремесла — мыслительный процесс в его голове не прекращается ни на секунду. Он гиперответственен и самолюбив, остроумен и гибок. Быстро подстраивается под любые обстоятельства, но в то же время слишком упёртый. Его характер невыносим, если плохо знать его или смотреть со стороны, не пытаясь разглядеть суть за твёрдым панцирем и погонами. Он из тех, кто ударит первым, стоит не так посмотреть в его сторону. Но также он из тех, кто первым протянет руку, если понадобиться помощь. Накахаре нужны люди. Дазай понял это уже на второй день их совместной жизни. Его образ сильного единоличника идёт в полный разрез с тем, как он ведёт себя, сам того не замечая. При всей своей отстранённости от Осаму и нежелании общаться больше, чем это необходимо, он не чувствовал себя чужим человеком. Никогда не закрывал двери, хотя имел на это полное право; спокойно готовил на двоих, если была его очередь; не брезговал ни одной из предложенных Дазаем вещей, которых у самого капитана под рукой не было. Он не испытывает дискомфорта и с ходу относится к соседу спокойно, в отличие от самого Осаму. Это кажется странным. Если он так спокоен и хорошо относится к нему, то почему не даёт то, что ему нужно? У Чуи высокие стены. Заглянуть вовнутрь не получается. Мириться с этим невыносимо. Дазай не знает, как подобрать нужный ключ. Не хочет столько думать об этом и быть в ступоре каждый раз, когда Накахара выкидывает очередное противоречие, перечёркивая целые листы в энциклопедиях, прошедших проверку временем. Целая неделя не принесла никакого результата. Осаму начал жалеть о своём необдуманном решении. Это всё было бессмысленно. Он чувствует, как постепенно скатывается в глубокую яму. Отстранённость подкралась незаметно, прибив сверху вечной усталостью и сонливостью. Дазай знает эти симптомы. В сломавшихся биологических часах произошёл сбой, с ходу столкнув его в эпицентр депрессивного эпизода. Как, чёрт возьми, не вовремя. Он всё чаще уходит в собственные мысли, игнорируя всё, что происходит во внешнем мире. Тело ломит, суставы ноют, а голова раскалывается от очередной бессонной ночи. Осаму старается вести себя так же, как обычно, но зоркий анализирующий взгляд замечает всё и участливо интересуется, в чём проблема, пока тот раздражённо отмазывается несуществующей запарой на работе. В тот редкий выходной, когда Чуя возвращается с работы раньше обычного, а Дазай в очередной раз пытается узнать об обстановке, но получает возмущённое «пожалуйста, можно мы никогда не будем говорить об этом блядстве?», Осаму окончательно разочаровывается в своём решении. Как вдруг буквально через минуту Накахара вытаскивает его на улицу, впервые сам заговорив о чём-то отвлечённом. Это запутывает ещё больше. Чего, чёрт возьми, он хочет? Если не собирается подпускать его близко к делу, то какого хера проявляет инициативу? Это же нелогично, не так ли? Дазаю не сложно: он поддерживает разговор, постепенно погружаясь в него так сильно, что симптомы отходят на второй план. С Чуей интересно общаться. Бессмысленно, но интересно. Осаму не замечает, как постепенно становится легче дышать, когда в очередной раз даёт двузначный намёк. Накахара в очередной раз ничего не понимает, заставляя улыбнутся себе под нос. Ему очень подходит «Мизери». Дазай даже не сомневался, что Чуя назовёт именно её. А насчёт «Кэрри»… что ж. Когда-нибудь до него дойдёт. Как и то, почему «Чёрная луна» звучит лучше «Опиума для никого». Посреди разговора звонит телефон. Осаму нехотя берёт трубку, встречая в динамике знакомый заплаканный голос. Он не слышал её уже… около пяти? Шести лет? Повод для первого за столь долгий период молчания звонка, как и ожидалось, не самый приятный: Даша, его двоюродная сестра, уведомляет о смерти своего отца и дяди Осаму, приглашая на похороны. Дазай не сомневается, что собрался целый семейный консилиум, выдвинувший Дашу на должность той, кто позвонит ему. Они неплохо ладили в детстве. Он смутно помнит, как она выглядит, но девушка никогда не вызывала у него негативных эмоций. Как и он у неё. К удивлению всей немногочисленной родни. Она знала, что он не примет приглашение и не придёт. Знала, что ему всё равно на смерть её отца. Знала, что ему всё равно на смерть как таковую. И всё же позвонила, уважительно уведомив. Это обезоруживало, заставляя не вешать трубку сразу, как только все формальности будут соблюдены. Поддерживать или быть сочувствующим Дазай не умел, и лицемерно врать ей не хотелось. Они поговорили ещё немного. Вернее, говорила она, а Осаму не слишком сосредоточенно слушал, наматывая ветвистый телефонный провод на палец. Но слушал. О том, как у неё дела, как сложилась жизнь, где она работает, как умер дядя Владислав и как проходит подготовка к похоронам. Дазай слушал, иногда нечленораздельно мыча в динамик, но продолжая не вешать трубку. Даша не вызывала негативных эмоций. Ни тогда, ни сейчас. Когда они попрощались, время перевалило за девять вечера. Вернувшись на кухню, чтобы коротко попрощаться с соседом перед сном, Осаму встретил максимально неоднозначный взгляд. Чуя ничего не сказал, но по его лицу хорошо читалось, что ему очень хочется спросить о чём-то. Например, о том, что за девушка могла позвонить ему так поздно. Но Дазай не стал ему помогать: хочет знать — пусть спросит сам. Юноша знает, что следователь, по привычке быстро сопоставляя все факты, находит причину его перманентно хренового состояния в грустном девичьем голосе на той стороне провода. Что ж, Дазай не против. Всё лучше, чем липкая болезненная правда, давящая на виски и тянущая за руку за стены своей комнаты. Он бросает всякие попытки подобраться ближе. То, что он привык получать мгновенно, сейчас спрятано за семью замками в глубоком ящике его рабочего стола. Это злило. Злило то, что он не может повлиять на Накахару. Насколько же проще обстояли бы дела, будь Чуя девушкой. Или просто не настолько принципиальным и стойким. Дазая очень долго мучал один простой вопрос: почему капитан не видит, кто перед ним стоит? Почему всё и вся анализирующий взгляд проходит сквозь Осаму? Он получит на него ответ немногим позже. Как и на тот, как заполучить материалы дела. Ему не нужно было делать ничего. Накахара сделал всё сам. Когда в очередной вечер раздался короткий, словно опасливый стук в дверь его комнаты, Дазай почти дёрнулся всем телом. Он настолько не ожидал этого, что понадобилось какое-то время, чтобы сгрести со стола всё лишнее и хотя бы немного прийти в себя: Чуя никогда не заглядывал к нему, то ли уважая личное пространство, то ли из-за отсутствия нужды. Чуя впервые выглядел настолько настороженно, когда Осаму всё же открыл дверь и спросил, в чём дело. Юноша в упор не понимал, что происходит, и даже прислонённая к сильной груди папка в картонной обложке не вносила ясности в контекст, а лишь, казалось, только сильнее размывала его. — Я читал это блядское дело уже хуеву тучу раз, и нихрена не выходит. У меня уже подтекает крыша, и я половину букв не разбираю, а отдельные отрывки цитирую по памяти. Ты никогда не был связан со следствием и размышляешь по-другому. Возможно, у тебя выйдет выцепить что-то дельное в этом бреде, потому что у меня не получается, я сразу переключаюсь на другие детали и не вижу всей картины. Поэтому я был бы крайне признателен, если бы ты посмотрел и сказал, что думаешь по этому поводу. Идёт? Дазай замер, долго смотря в знакомое лицо. Человек напротив смотрел на него так же, чересчур сильно хмуря тонкие брови. Осаму бы сейчас больше поверил в то, что следователя заставили это сказать, — настолько обречённо он выглядел. Ведь Накахара не мог этого сделать. Он не собирался даже говорить с ним об этом и не вёлся ни на одну уловку. Но потом, вглядевшись в голубые глаза получше, Дазай нашёл то, что искал. Оно же — ответ на все его вопросы. Доверие. Осаму ненавидел себя за то, что не понял раньше. Не разглядел, что главная слабость Чуи — люди, которые его окружают. Он привык к тому, что у него всегда есть тот, кто будет на его стороне. Ему до смерти нужно одно лишь знание того, что существует человек, который его не ненавидит. Конечно, Дазай предполагал, что его отношения с оперативной группой не сложились: он слишком часто работал дома, слишком много злился и слишком часто приходил раньше, чем требовалось, — чего стоит хотя бы тот самый вечер, когда на вопрос о работе Накахара процедил злое «пожалуйста, можно мы никогда не будем говорить об этом блядстве?» Он пришёл на рынок один, когда они встретились во второй раз. Он слишком долго смотрел на свет в окнах своего кабинета на втором этаже, когда Дазай предложил ему жильё. Его характер, его неподъёмное самолюбие и абсолютная уверенность в своей правоте, должно быть, сильно раздражает других — особенно провинциальных следаков, на фоне подобного специалиста чувствующих себя униженными. А Чуя, кажется, только и делал, что подкидывал в бочку дегтя ещё пару ложек мышьяка. Это очень в его стиле. Его ненавидит весь город из-за неоперативной работы и слухов, к которым Накахара не имеет никакого прямого отношения. Чуе нужен человек. И он решил, что этим человеком для него станет Дазай. Здесь, вдали от знакомой обстановки и близкого окружения, один на один с идиотским делом, капитану нужен тот, кому он сможет доверять. У него не оставалось иного выбора, кроме как прийти к Осаму. Пока Дазай не понимал, почему его не подпускают к делу, но при этом тащат в магазин просто за компанию, Чуя проявлял инициативу. Пока Дазай отчаянно пытался понять, что ему делать, крутил сложные схемы и тысячи раз обдумывал каждую реплику, с ним хотели дружить. Вот ответ, который лежал на поверхности, но юноша с его искусственной эмпатией банально не мог его увидеть. Всё это время ему нужно было просто находиться рядом и ждать. Чуя хотел ему доверять. Чуя специально, но неосознанно закрывал глаза на всё, что могло вызвать подозрение. На странности в чужом поведении, на его немногословность, на его перепады настроения. Он сам искал этому оправдания и самостоятельно убеждал себя в их правдивости. Что бы ни сказал Дазай, Накахара ему поверит. Даже в то, что его руки, по локоть измазанные в крови, испачканы в варенье. Чуя стоял на пороге его комнаты и покорно ждал. Осаму не мог его не пустить. Теперь всё ясно. Теперь всё работает так, как должно. Даже в самом лучшем раскладе он не мог себе представить, что будет держать в своих руках подобную власть. Капитан Накахара, старший следователь по его делу, внимает каждому его слову и доверяет почти так же, как себе. Осаму мог сказать всё что угодно: мог нарочно перевернуть все факты, изложенные в заветной папке; мог повести его по ложному следу; мог завести следствие в тупик — всё, что только душе угодно. Но так будет скучно. Так будет неинтересно. Потому Дазай говорит только чистую правду. Включается в расследование, самозабвенно забывая, что качества, которые он так старательно выводит на бумаге, — его собственный портрет. Ведь Осаму никогда не врал Чуе. Он говорит даже слишком прямо: «Из всего этого выходит, что это я». «Обещаю не сбегать и подписать чистосердечное, если ты очень попросишь». Чем увереннее ты говоришь правду, тем сильнее она кажется другим ложью. Пока Накахара принимает эти фразы за шутку, Осаму говорит настолько серьёзно, насколько возможно. Потому что он бы правда не сбегал и правда подписал бы. Но для этого Чуе нужно его поймать. Это сносит крышу. Это чистый эндорфин вперемешку с дофамином. Дазай единственное исключение из правил. Он стал особенным для Накахары. Чуя сам стал его алиби. Видеть, как острый всезнающий взгляд, разбиравший людей, словно конструктор, только для тебя наполняется наивностью… Осаму определённо мог бы подсесть на это. За тем, как стремительно разворачивались события вторую половину месяца, Дазай не заметил, как быстро ушли все давящие симптомы эпизода. Потому что перед глазами замаячила реальная возможность уйти из-под прицела винтовки, переведя его на другого. Ох, нет, Осаму не собирался подставлять Достоевского — просто так сложилось. Он даже не знал о том, что знакомый преподаватель имел такое компрометирующее прошлое, ставшее почвой для подозрений в свою сторону. Большинство слухов обходило его стороной. В этом Нюра была права: у него нет жены или девушки, которая делилась бы с ним последними новостями, а сам он, конечно, ничем подобным не интересовался. Поэтому всё, что он знал о жизни города, либо, как сорока на хвосте, притащила ему Анна, либо… либо ничего. Это единственный возможный вариант. Поэтому, когда женщина заговорила об этом под крыльцом его ларька, он был поражён не меньше Чуи. А потом вспомнил, насколько Достоевский насолил ему в ту ночь. Вспомнил, что Фёдор был в этот момент в лесу и связан с преступной деятельностью, что делает его ещё более удачной кандидатурой на роль маньяка. К тому же Накахара загорелся этой идеей и стал сам думать в этом направлении. Дазай нашёл в этом выход. Особенно теперь, когда он действительно имеет влияние на Чую. Почему бы не спихнуть на несчастного юношу все свои злодеяния, выиграв время? Тем более, когда он может. Каждый раз, сидя перед Накахарой за круглым столом на своей кухне, он не мог отделаться от ощущения неоднозначности. Словно он чего-то не замечает или что-то упускает. Такое бывало раньше только тогда, когда он забывал выпить таблетку с вечера и утром чувствовал себя до того разбито, что съеденный завтрак моментально выходил обратно. С того момента Дазай перестал завтракать. Сейчас же это чувствовалось как-то самое предчувствие с вечера. Если не заметишь свою ошибку и не выпьешь таблетку сейчас, утром будет хуже. Организм не сжалится над твоей забывчивостью — он вывернет тебя наизнанку. Дазай явно чего-то не замечает. Например, как быстро утекает время, пока он сидит перед заветной раскрытой папкой и смотрит не на неё, а на человека напротив. Неудобство в связи с совместной жизнью постепенно отходило на второй план. Он стал привыкать. Мучительнее, дольше Чуи, но всё же. Теперь, когда они стали так много общаться из-за дела и все мысли Дазая находились в кропотливом придумывании стратегии, он совсем перестал замечать разницу. Сам стал небрежным. Сам перестал закрывать двери и возводить вокруг себя стены — в этом больше не было нужды. Осаму тоже может ошибаться. Он очень серьёзно ошибся. «Зайди уже, блять, помой рот с мылом и вали к себе в будку до вечера сидеть. Может, Нюра за меня из тебя всю дурь выбьет». Стерпеть такую колкость — ну это просто нечеловечно. Горячий пар клубится над голубоватой плиткой, когда он вваливается в ванную, прекрасно зная, что даже сквозь громкий шум воды Накахара слышит все его причитания. Просто возмутительно. Почему сразу с мылом-то? Осаму склоняется над раковиной, стараясь абстрагироваться от невыносимой сонливости и дикой сухости в правом глазу. Холодные брызги понемногу приводят его в чувство. Засыпать на ходу сегодня нельзя: у него есть грандиозный план о том, как сдвинуть следствие о Достоевском с мёртвой точки. Единственный минус — столь ранний подъём и один очень наглый следователь, который занял его место в душе. Наглёжник. Плещется уже минут десять — что там можно так долго намывать? Ещё и зеркало из-за него запотело. Спросонья хочется с ходу провести по стеклу рукой, решив проблему, но юноша стойко одёргивает себя: останется громадный развод, раздражающий донельзя. Осаму тяжело вздыхает, потянувшись к тряпке, висящей чуть правее умывальника, и взгляд невольно скользит дальше. Выше. По стене и вдоль неё, огибая отогнувшийся край белой плёнки. Дазай замирает, сжав в ладони влажную ткань. Понятие красоты в его сознании всегда было очень расплывчатым. Эстетизм как таковой казался ему глупой шуткой восприятия. Осаму понимал, как это работало с природой, когда взгляд отдыхал на акварельных разводах закатного неба, на туманных шпилях гор и тёмных верхушках елей, на лазурном сиянии реки и лозе винограда, тянущейся извилистыми рядами вдоль пустоши. Дазай понимал прелесть моря: его величественного вида в сумерках, его искрящегося перелива опасных вод, его всеобъемлющей мощи и тихого шуршания пены о влажный песок. В гнетущей атмосфере ночи и раннего утра тоже было что-то. Что-то, дающее внутреннее спокойствие на каком-то инстинктивном уровне. Но красота человека всегда была для него иллюзией. Как и его собственная. Он знал, что внутри люди одинаковы: тот же набор органов, то же количество крови. Ничего притягательного в этом нет. Оболочка не приковывает взгляд, не заставляет задержать его на себе дольше, чем это необходимо. Только с возрастом он научился отличать «красивое» лицо от уродливого. В детстве этого навыка не было и в помине: нос с горбинкой и без неё, пухлые и тонкие губы, засаленные редкие волосы и длинные высокие хвосты — всё одинаково безразлично. Поэтому его не впечатляли отчаянные прихорашивания Рапетовой. Он всегда смотрел вовнутрь, не заостряя внимание на ненужном внешнем. Он всегда смотрел вовнутрь. Сейчас сонное состояние, настойчивое настолько, что почти готовое уложить его досыпать прямо на коврик перед унитазом, заостряет внимание на внешнем. Дазай не понимает, почему продолжает стоять на месте, не уводя взгляд. Смущение — нет, оно всегда было для него далёким и непостижимым, поэтому не его отсутствие пугает так сильно. Пугает то, что ему не хочется уводить взгляд от того, как прозрачные капли воды стекают по чужому лицу, огибают скулы, мягко проводят по острой линии челюсти, срываются с подбородка. Другие спускаются с потемневших от влаги рыжих волос, с плеч, скапливаются в глубоких впадинах ключиц, бегут вдоль сильных мышц рук и капают с длинных пальцев. Осаму заворожённо прослеживает их путь по шее, груди, прессу и ниже, бесстыдно опуская ресницы. Глаза Чуи закрыты, брови впервые за долгое время абсолютно расслаблены, а ладонь бездумно проводит по предплечью — явный признак того, что Накахара о чём-то самозабвенно думает, не обращая внимания на постороннего в помещении или вообще забыв о его присутствии. Капитан всегда контролирует ситуацию, по привычке осматривая входы и выходы на протяжении всего своего прибывания в какой-либо комнате, будто всегда чувствует опасность, — о чём говорить, если он даже спит почти с открытыми глазами, будучи всегда на стороже? Но не сейчас. Сейчас он впервые уязвим и теряет бдительность. Не чувствует чужого взгляда, направленного на него. Дазай пытается одёрнуть себя несколько раз. Столько же раз он терпит поражение. Его не смущает мысль о том, что он подсматривает за кем-то в душе. Хотя это, конечно, тоже не слишком здорово. Его смущает то, что он вообще в открытую пялится на кого-то. На кого-то, кого он, почему-то, даже в своей больной голове нарекает красивым. Его искренне пугают мысли, которые возникают в его больной голове, пока он стоит, совершенно забыв, что собирался делать и куда собирался бежать. Тугой комок жара скапливается внизу живота настолько неожиданно, что почти складывает его пополам. Это плохо. Это пиздец как плохо. — И чё ты там застрял? Уронил в сифон последние остатки мозга? Осаму словно ветром сдувает. Он быстро швыряет бесполезную тряпку обратно на её законное место, так же быстро швырнув в Чую саркастичные оправдания, — на автомате, не осознавая, не отдавая себе отчёта. Кожа под футболкой стала липкой то ли от пота, то ли от духоты нагретого паром помещения, то ли из-за чего-то другого. Этот же пар окрашивает его скулы в ярко-кровавый. Он сбегает оттуда так быстро, насколько это возможно с его не держащими ровно ногами и ощутимым возбуждением. Это плохо. Это очень, очень плохо. Дазай испугался. До ужаса сильно. Словно ребёнок, до этого знакомый лишь с бедными дворняжками и впервые столкнувшийся с огромным алабаем без цепи. Так спокойный человек пугается первой вспышки агрессии. Так Осаму пугается своего первого влечения. Чуя мужчина. Теперь Дазай очень хорошо знает об этом. И он всё равно испытал то, что испытал. Его это, конечно, удивило, но не сильнее самого факта только что произошедшего. То, что должно было ощущаться как нечто приятное, ощущается как сотня вогнанных в кожу игл. Потому что такого не бывает. Только не с ним и не с его проблемой. Проблема. Ох, легко всё спихивать на проблему и её верную спутницу весну. Но очень удобно. Ведь Осаму помнит, что он нездоров. Неважно, что последние признаки нездоровости покинули его уже как два года — кто сказал ему, что это был конец? Он всё ещё в уязвимом положении и может путать собственные убеждения с симптомами своего недуга. Такое было раньше. Такое вполне может быть сейчас. Расстройство, конечно, ещё ни разу не заставляло у него вставать, но откуда ему знать наверняка, что если до сегодняшнего дня такого не было, то может не быть в принципе? Но Дазай не любит врать себе. Дазай смотрит на ситуацию объективно. Он помечает в голове первый звонок и следит за своими дальнейшими действиями, снова ощущая себя ребёнком, пытающимся понять, что с ним не так. Он корит себя за то, перестал отдавать себе отчёта. Перестал быть уверенным в своих мыслительных процессах и даже в том, принадлежат они ему или его расстройству. Потому что он не умеет чувствовать и давно с этим смирился. Смирился с тем, что его максимум — удовлетворение и тишина после смерти очередной девушки. Но всё обстоит иначе. Перед ним громадный спектр того, что он, оказывается, умеет чувствовать, но никогда не ощущал этого раньше и убедил себя в таковой невозможности. Первым он открывает желание. Вторым — восхищение. Его опыт в любви не… его опыта в любви не существует. Существует факт быстрого секса в шестнадцать, когда важно понять технологию и попробовать очередной способ почувствовать что-то помимо пустоты. Опыт провальный. Физическое удовольствие не сравнить с эмоциональным. Он даже аттестату с тройкой по химии радовался больше, чем этим импульсивным толчкам в чужое тело. Существует факт его двухлетних отношений. Два года. Первые два месяца из которых он даже не знал о том, что они встречаются. Потом смирился. Два года бесконечного секса, громких разборок, моря слёз и бессмысленных разговоров ни о чём. Она была прекрасной девушкой. Дазай был отвратительным парнем. За два года он не смог почувствовать к ней больше, чем к вымирающим на полке растениям. В мире есть мало существ, на которых Осаму не абсолютно плевать. Наверное, среди этого немногочисленного списка одно из самых высоких мест занимает Нюра. Второе, если быть точным. На первом месте расположился даже не человек. Ему не нужно было домашнее животное. Не нужна была компания, тот, о ком можно заботиться или тот, кто будет встречать у порога квартиры. Но дворовая кошка выбрала именно его ларёк, чтобы произвести на свет ещё одно подобное себе создание. Дазай хорошо помнит, как бессмысленно пялил в потолок и как был отвлечён от своего очень важного занятия восторженным писком Нюры, потянувшейся за каким-то проводом в ту самую коробку. — Ты посмотри, как хорошенький! — умилённая женщина улыбнулась, аккуратно вытаскивая из картонной обители серый комок шерсти. Котёнок, тут же разморённый теплом её мягких рук, засопел, — он помещался аккурат в её ладони. — Откуда он такой, а? — Хороший вопрос, — Дазай потянулся, незаинтересованно пожимая плечами. — Надо его куда-то пристроить, — кивнула сама себе Анна, будто не обратила на чужую реплику никакого внимания. — А то ж совсем масюпасенький, ну. Мамка кинула на произвол судьбы. Тебе кот не нужен, Самчик? — Мне? — юношу правда рассмешил подобный вопрос. — Куда мне, дорогая? С котом вместе жить? Это больше к тебе вопрос. — Ну ты что, у меня и так в квартире двое и на даче четверо. И так зарплата только на корм и уходит. — Предложи своим подружкам, не знаю, если тебе так небезразлична судьба несчастного животного. — Давай ты его заберёшь. Дазай аж повернулся на своём кресле обратно, высоко вскинув брови. Женщина не испугалась ни грамма: как стояла, гордо разведя плечи и прижимая к груди маленькую тушку, так и стоит. — Куда мне, Нюр? — тише и настойчивее повторил он. — В мою холостяцкую берлогу сожитель не вяжется. — Ещё как вяжется. Яйца ему не отрезай — и будете два сапога пара. Ты посмотри, у вас даже морды чем-то похожи. Она протянула к нему новорождённое юное дарование, и Осаму с недовольным вздохом скептически глянул на виновника спора. Словно почувствовав, котёнок медленно приоткрыл глаза, удивлённо разглядывая юношу в ответ. Из-за чёрных полос, вертикально расположенных над глазами, действительно казалось, будто несуществующие брови перманентно сведены к переносице. Дазай смотрел своими карими глазами в такие же округлые карие глаза, в которых явно читалось презрение. Котёнок пискляво, но недовольно мякнул, а спустя мгновение укусил притихшую Нюру за указательный палец. Он забрал его. Может, потому что вспомнился белый котёнок с пушистым хвостом, притащенный им домой в три года и выставленный на улицу с ним же в середине ноября. Может, потому что в чём-то Нюра была права и они действительно были похожи. Может, потому что его сразила наповал быстрая капитуляция животного по новой кофте женщины обратно в коробку. В общем, убеждённый в том, что «яйца богатырские, точно мальчик, не сомневайся», он притащил нелюдимое создание домой. И получил невероятной красоты кошку с поломанным кончиком хвоста и паршивым характером. Свою напарницу. Свою соучастницу. Своё алиби. Привязанность — херовая черта, которую они оба ненавидели. Техник ненавидела то, что только к одному порогу приносила добычу, Дазай ненавидел то, что упорно ждал под подъездом, когда она наконец ухватит прыткую мышь зубами и они вернутся домой вместе. Кажется, она единственная во всём мире знала его вдоль и поперёк. Видела застиранные пятна на одежде, испачканное в крови лезвие. Только ей он мог доверить то, кем является на самом деле. Потому что она тоже охотница. Потому что она продолжала засыпать, уложив голову на его грудь и больно перебирая когтями по бледной коже. Потому что в её умных глазах он видел своё отражение во весь рост. Иногда ему правда казалось, что они слишком хорошо понимают друг друга. Но эта форма любви была другой. Если бы его потянуло к Технику в том плане, что и к Чуе, то Дазай бы, наверное, поставил на себе крест. Тогда даже медленный суицид показался бы не самым плохим вариантом. Но со своей болезнью смириться реально — он уже делал так однажды. Совсем другое — увидеть отражение своей болезни в другом. Симптомы схожи, но переносят они её по-разному. Катастрофически по-разному. Когда Дазай понял, что нравится Накахаре, ему снесло крышу во второй раз. Ладно он — у него весна и вообще ничего хорошего последние лет так двадцать шесть не было. Но почему Чуя? Откуда это взялось? Он сидел перед ним, покорно проглатывая критически пересоленный омлет и наблюдая, как свет играет внутри голубизны глубоких глаз. Как ржавые рассветные лучи падают на его заспанное лицо, как он щурится, пытаясь прикрыться ладонью. Как его пальцы обхватывают стакан с водой, как он морщится, ненавидя самого себя за этот завтрак. Как там говорят о том, почему кто-то что-то пересолил? Дазай насильно подавляет в себе улыбку, заставляя себя проглотить всё. Он бы никогда так не сделал. Он бы ни за что не стал делать то, что ему не хочется: ни завтракать, помня о душащем рвотном рефлексе, ни доедать пересоленную еду, ни разу не скривившись. Дазай ненавидел то, что делает это. Дазай ненавидел то, что обожал пользоваться чужим абсолютным доверием, подбивая следователя на незаконный обыск. Ведь он знал, что у Достоевского дома есть, за что зацепиться. Потому что в последнее время Чуя слишком тянет со следствием. Будто сам не хочет, чтобы оно заканчивалось. Будто сам не хочет, чтобы это заканчивалось. Осаму понимает, что всё потеряно, в тот роковой вечер. Чувствует, как скрепит напряжение, водя длинными когтями по его спине. Чувствует, как искрит воздух между ними, когда они близки настолько, что делят мысли, договаривая их друг за другом. Чувствует, как громко бьётся сердце, когда они делят эту радость и воодушевление поровну: Накахара — оттого, что его пытка наконец закончилась и он арестует Мотылька через секунду, Дазай — оттого, что всё прошло по плану. Чувствует. Слишком много. Слишком громко. Осаму максимально сосредоточен: он аккуратно подбирает слова, пытаясь мягко увести капитана о его точных предположениях насчёт прошлых жертв. Ведь если Накахара начнёт перепроверять, размышляя над тем, куда же всё-таки загадочный маньяк тащил Лилову, он вполне может наткнуться на болото. Это всё усложнит. Иногда слишком умный мозг Чуи — та ещё заноза в заднице. Поэтому сейчас Дазай усиленно думает над тем, как вывернуть это в другую сторону, остановившись на предположении о будущей жертве и похвале за предотвращённое убийство. Накахара слушает его настолько вдумчиво и доверчиво, словно прислушивается к голосу разума. Снова становится уязвимым, снова не отдаёт себе отчёта. Всё происходит почти так же, как тогда. Только теперь Чуя видит чужой взгляд на своей обнажённой коже. Теперь Накахара знает и продолжает стоять на месте, не пытаясь от него уйти. Для них обоих это становится неожиданностью. Проходит маленькая вечность до того момента, как следователь первым придёт в себя и сбежит так же быстро, как Дазай в то утро. Осаму продолжит стоять на месте, откидываясь затылком на дверной косяк, но не чувствуя боли от резкой встречи с острым углом. В этот момент он понял. В этот момент ему окончательно снесло крышу. Он нравится Чуе. Просто Чуя пока об этом не знает. Было бы странно, если бы Дазай влюбился в кого-нибудь другого. В кого-нибудь не настолько неоднозначного, как Чуя Накахара. Они были полной противоположностью одного целого. Они оба очень много врали. Но если Осаму всю жизнь врал всем вокруг, оставляя правду только для себя, то Чуя был честен со всеми, кроме самого себя. А правда была в том, что Накахара не отдавал себе отчёта. Ни тогда, когда слишком часто касался Дазая, ни тогда, когда осознанно не запирал двери в свою комнату, ни тогда, когда подолгу смотрел на него вовсе не для анализа. Если проблема Осаму была в том, что он не мог поверить в то, что чувствует хоть что-то, то Накахара не хотел верить в то, что влюблён в мужчину. Он обосновывал каждый свой шаг по-разному, скрываясь от самого себя за отговорками, а самые спорные моменты, которые не мог объяснить, не воспринимал вовсе. Как, например, сейчас, сбегая из квартиры так спокойно, будто совершенно не ощущал того, что Дазай видел собственными глазами. Точно такое же возбуждение. Он врёт себе вечность и, должно быть, сейчас уверен в том, что Осаму для него не больше, чем новоприобретённый друг. И это распространяется не только на Дазая. Чуя врёт себе постоянно. Перекручивает для себя чужие слова, воспринимает свои предположения за чистую монету и мастерски убеждает себя в том, что его взгляд на мир — единственный верный. Он пропустил эту ложь даже в свою работу, насильно договорившись с самим собой о том, что Достоевский маньяк, и напрочь игнорируя предчувствие, которое нагло твердит ему об обратном. Но самое ужасное в том, что он пропустил эту ложь в восприятие самого себя. Ведь Чуя даже не знает о том, что лжёт себе в угоду своему самолюбию. Рациональный и верный себе Накахара на самом деле ничем не лучше Осаму. Разве что за его плечами не лежат горы трупов и у него нет ни одной болезни, помимо самоуверенности. У Дазая проблема. Он сознаётся себе в болезни. И её главный симптом, проявившийся в тот самый вечер, это новое навязчивое желание, знакомо ударившее молотком по затылку. Ему нужно поцеловать Чую. Стоп, что? Смириться с тем, что назойливый голос в голове, безжалостно давя нейронные связи, принуждает его к убийству, было проще. Он мог бороться с ним, мог сбежать от него, держался до последнего. Он прожил с ним почти три месяца. Теперь он не выдержал и двух дней. Знание о том, что Чуя, на самом деле, вряд ли будет против, махнуло красной тряпкой перед глазами. И всё же это был перебор. Накахара уедет отсюда со дня на день и вряд ли вернётся ещё раз. Со дня на день невиновного отвезут во Владивосток вместо него. Дазаю нужно дотянуть до этого момента, чтобы всё исчезло. Чтобы не было этого напряжения под кожей, чтобы не было этих бесконечных мыслей не о том, чтобы Чуя, виновник всех бедствий, исчез из его жизни. Если Осаму пойдёт на поводу у своего желания, он не исчезнет. Если Осаму перейдёт эту черту, его шаткое мировоззрение канет к Лету. Но это невыносимо. Это подобно агонии, когда кровь хлещет из ран в такт пульсу. Юноша не может сопротивляться желанию поднять скользкий нож и всадить в собственное горло. Это его личная панацея. Это его личная смерть. Чуе хорошо — он живёт в неведении. Во лжи самому себе он дошёл до абсолютного мастерства: заставил себя не чувствовать. Он сидит совсем рядом за столом, разглядывая золото коньяка на дне рюмки и невесомо гладя Техника на своих коленях свободной рукой. Каждое столкновение локтем ощущается как удар тока. Каждая нота в заунывной песне про безумную звезду, ведущую лирического героя по кругу, подобна кувалде, с грохотом падающей на и так неисправный станок. Дазай слушает чужую исповедь слишком вдумчиво, боясь хоть одним лишним движением спугнуть это редкое откровение между ними, а для Осаму — вообще первое, которому он внимает по своей воле. Даже новость о том, кто такой отец Накахары, не стоит и рядом с тем открытием, когда он видит, что при алкогольном опьянении Чуя постоянно покусывает немеющие губы, словно определяет по ним, насколько всё плохо. Он специально больше делает вид, чем действительно пьёт, чтобы задержаться здесь подольше и вживую наблюдать, как всё сильнее развязывается чужой язык. Дазаю хочется слишком много: хочется стать тем, о ком капитан будет говорить с такой же мечтательной улыбкой, как при рассказе о своих друзьях; хочется, чтобы этот вечер, уходящий в ночь, не стал последним; хочется уверенности в том, что он не привязывается к этому ощущению доверия, когда впервые пытается быть искренним. Ему хочется поцеловать его, когда Накахара склоняется слишком близко, пьяно благодаря его за… Чуя даже сейчас не признаётся себе, за что. Но сейчас не время. Дазай ненавидит себя за то, что этого не сделал, равно как ненавидит себя за то, что он хотел. Он пытался убить Чую дважды. Дважды его рука не смогла подняться. Первый раз, сидя перед чужой постелью в эпицентре депрессивного эпизода, он думал о том, что так будет легче. Это был тот вечер, когда Накахара отрезал возможность докопаться до дела, а потом позвонила Даша. Он думал, что совершил ошибку, когда пошёл на поводу у своего азарта, подселив следователя к себе. Это было бессмысленно и лишь всё усложнило. Тогда ему казалось, что это единственный закономерный выход. Он сидел, медленно крутя на пальце рукоять своего ножа, и безразлично вглядывался в спину следователя, отвёрнутого к стене. Чуя спал неспокойно, будто подсознательно чувствуя опасность. Ворочался по кровати, что-то бурчал и морщился — Дазай даже представить не мог, что ему снится. Каждый раз, когда он переворачивался снова, сердце Осаму замирало. Надо быстрее с этим заканчивать. Когда он занёс блеснувшее в лунном свете лезвие, на диван запрыгнула Техник. Он напряжённо проследил, как кошка грациозно прошлась по одеялу и села в ногах Чуи, осуждающе глядя на хозяина. Во тьме карие глаза едва заметно отливали жёлтым и ярко-ярко блестели. Защищала. Предупреждала. Умоляла одуматься. Дазай, конечно, мог бы опустить своё орудие, — ещё бы он передумал из-за кошки. Но взгляд в мудрые глаза его соучастницы ощущался как немой разговор с собственной совестью. Заставил задуматься ещё раз. Сделает ли он лучше, если убьёт Накахару? Самому себе — определённо. Но если рассуждать в масштабах вечности? Он пошёл на этот шаг из-за злости на то, что ничего не выходит. Он ощущался как последняя инстанция — точка невозврата, словно ты признаёшь поражение и поступаешь излишне гнусно. Нападаешь на безоружного. Убиваешь во сне. Словно тебе не хватает смелости сделать это при свете дня. Чего он добьётся этим? Того, что на его руках будет кровь ещё одного не самого плохого человека, который даже не подходит под основной шаблон? Это бессмысленное убийство, только из-за того, что Чуя перешёл ему дорогу. Умрёт этот следователь — пришлют другого. Только с ним подобное уже не прокатит. К тому же, он не уверен в том, что Накахара никому не говорил, где остановился и с кем живёт. Это слишком большой риск ради ничего. Он злобно глянул на кошку, всё так же сурово наблюдающую за ним снизу вверх и, похоже, готовую показать ему язык. В ту ночь она не пошла спать с ним. Словно неуверенная в том, что её больной на голову хозяин не передумает, она осталась сторожить у чужой постели, уснув в ногах Накахары. Предательница. На чьей она вообще стороне? Второй раз случился в тот вечер. Свет из коридора падал широкой жёлтой полосой на безмятежное лицо. На расслабленные брови, вздёрнутый нос, искусанные губы и мелко дрожащие ресницы. Теперь Чуя не щурится, не крутится по постели — он впервые за весь месяц спит спокойно без единого опасения. Он больше не чувствует опасности рядом с Осаму. А Осаму снова стоит над его постелью, сжимая в мокрой ладони холодный металл ножа. Убеждает себя. Заставляет. Умоляет. Это решит его проблему. Это лишит его слабости и выпустит крошащие череп мысли. Навязчивое желание больше не будет преследовать его, потому что станет невыполнимым. Сейчас, стоя перед разложенным диваном, Дазай боится. Страх привёл его сюда. Страх чувствовать и страх быть человеком. Но уже было слишком поздно. Осаму не смог. Он простоял там всю ночь, до первых неуверенных лучей, прокравшихся из-за светлой занавески. Стоял, понимая, что его руки больше не развязаны. Он лишь сделал вид, что не идёт на работу из-за похмелья, когда Чуя попытался разбудить его. Работа, продажи, Нюра — ничего из этого сейчас не стоило и секунды его рассуждений. У него есть намного более важная проблема, вытеснившая ту, что жила с ним по соседству всю жизнь. Сегодня Достоевского оправдали. Сегодня вскрылась вся подноготная расследования, тянущегося последний месяц. Сегодня Чую отстранили от должности. Он мог лишь делать неуверенные глотки воздуха, из последних сил сжимая дрожащую от напряжения руку и слушая надрывный смех в своё лицо. Мог лишь отстранённо наблюдать, как голубое пламя внутри его глаз тухнет, оставляя рябящую помехами пустоту. Что-то оторвалось в нём точно так же, как и в Накахаре, когда тяжёлый стол перевернулся, с грохотом ударившись об пол. Ничего хуже уже не будет. Когда всё пошло крахом, можно не переживать о том, насколько сильнее оно накренится в следующую секунду. Он понятия не имел, как привести его в чувство. Он никогда не умел поддерживать и быть сочувствующим. Он мог лишь наблюдать, как самый сильный человек, которого он знает, рассыпается у него на глазах по его вине. Ничего хуже уже не будет. Он не хотел, чтобы это случилось так. Но другого выхода не было. Он думал не больше секунды, когда пошёл на поводу у своего самого сильного желания. Это было подобно убийству. Он снова хотел проверить, почувствует ли хоть что-то, если сделает это. Он чувствовал, как громко бился пульс под его пальцами, как Чуя опешил, встретившись лицом к лицу с тем, что так долго от себя скрывал. Дазаю оставалось лишь гадать, станет ли капитан обманывать себя до победного. Не стал. Это было подобно смерти — вернее, тому, что он ожидал от смерти. Это было подобно освобождению, словно изобрели инъекцию от его проблемы и с размаху ввели иглу под кожу, заменяя растёкшееся по венам существование жизнью. Это было подобно пробуждению от комы, словно всё грязное существо Дазая заключалось в ожидании этого момента. Он нашёл то, что так долго искал в отрочестве и что запретил себе в юности. Он чувствовал слишком много: ненависть, радость, сожаление, желание, боль, надежду. Это не было простым чувством облегчения, как в момент первой пролитой им крови. Это было конкретно то, чего он хотел этим добиться. Это то, как должна ощущаться взаимность, а не пустота, раскорёженная под гнётом любви другого. Он отрывается лишь на секунду, совсем немного приоткрыв ресницы. Секунды хватает для того, чтобы вместо глубоких синих глаз он увидел нечто незнакомое, зовущее обратно. Цветущую зелень. Мартовский лес. Болотную топь. …и приходится вернуться с небес на землю. Потому что ничего уже не вернуть. Он был свято уверен, что единственное, что может принести ему чувства, — убийство. Но всё оказалось куда проще. Всё оказалось до того банально и глупо, что хочется оплакивать собственную дурость. Если бы только они встретились на два года раньше, может, он бы ни за что не ступил на эту кривую дорогу. Конечно, они встретились только потому, что он уже на неё ступил. И теперь обратного пути нет. Это его вечная круговая порука. Ему словно на секунду показали то, что он мог бы иметь, если бы не оступился. Если бы у него никогда не было проблемы. Искусанные губы на вкус как горечь и скорбь. Они уже играют. Шахматную партию не отменят из-за желания игроков. Даже если Дазай только что потерял ферзя. Он всегда умел только портить. И теперь он снова портит самое светлое, что только существует в его мире. Капитан Накахара этого не заслуживает. Осаму знает, что Чуя сейчас спит. Знает это, потому что после нервного срыва и подобного потрясения его и так расшатанной психике нужно передохнуть на эстонском шпиле. Юноша бредёт вдоль центральной площади, с ненавистью косясь на злосчастный памятник Первому. Ему трудно дышать и трезво думать, пока он судорожно просматривает всю свою историю болезни от начала до конца. Он бы проклял свою проблему и свой интерес только для того, чтобы наглого следователя, влезшего слишком глубоко туда, куда не надо, никогда не существовало. Он видит, как из здания Администрации под тусклый свет фонаря выходит одинокая женщина с большой сумкой. Белые произвели рокировку. Ход чёрных. Время пошло.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.